Глава седьмая. ПОСЛЕДНИЙ БОЙ

Зачем тебе умирать не в свое время?

Екклесиаст, 7.17

Пуля меня миновала,

Чтоб говорилось нелживо:

«Евреев не убивало!

Все возвратились живы!»

Б. Слуцкий

После самой долгой формировки в их военной жизни корпус двинулся из Раздельной на северо-восток и после непродолжительного марша расположился в городке Ташлык на левом берегу Днестра. Украина осталась позади, и с автоматом в руках на ее измученную землю Фима более не ступал: теперь он готовился нанести седьмой сталинский удар — по Кишиневу. Слово «Украина» сохранилось только в названиях фронтов, готовящихся к этой наступательной операции — 2-й Украинский, 3-й Украинский — и в названии противостоящих им немецких сил — группа армий «Южная Украина» под командованием Ганса Фриснера. Подготовка эта шла очень медленно — силы красных были отвлечены на другие сталинские удары, а здесь к тому же все не удавалось решить важную стратегическую задачу: создать плацдарм на правом, западном, берегу Днестра для развития дальнейшего наступления. Этот пятачок земли за Днестром много раз переходил из рук в руки: после очередного захвата плацдарма красных сбрасывали в Днестр или оттесняли за Днестр. Одно из таких «оттеснений» Фима, находившийся в своей ячейке, — позиции корпуса были развернуты вдоль Днестра между Ташлыком и большим селом, название которого он не запомнил, — наблюдал своими глазами: на хорошо просматривавшемся с его места понтонном мосту со стороны немецкого берега появилась большая группа бегущих солдат с искаженными страхом лицами. За ними вдогонку на мост въехал «виллис», на котором во весь рост стоял человек в генеральской форме и пытался остановить бегущих. Надрываясь, он кричал:

— Солдаты! Остановитесь! Вы же десантники! Не позорьте свою авиадесантную дивизию!

Но, солдаты, казалось, его не слышали и бежали, не оглядываясь. Это зрелище напомнило Фиме панику, вдруг возникшую в их батальоне при приближении нескольких танков и небольшого отряда немецкой пехоты.

Через некоторое время плацдарм все-таки удалось удержать, и Фимин корпус стал одним из первых крупных соединений, переброшенных на западный берег Днестра. Переправились они ночью по тому же самому понтонному мосту, который тщетно пытались уничтожить немцы, и расположились на пригорке под сохранившимися здесь деревьями. Фимино отделение в эту ночь не дежурило, и он сразу же завалился спать, а утром с изумлением увидел, что их пригорок стал островом, а вокруг быстрым потоком с водоворотами бурлила вода. Вода эта несла сломанные деревья, куски плетней и всякий мусор. Мимо пронесся даже труп лошади, раздувшийся, как барабан. Видимо, ротный, указывая место для ночлега, уже знал о надвигавшемся половодье. Вода, впрочем, быстро сошла, стало тепло и оказалось, что Фимина рота находилась посреди огромного фруктового сада, казалось, не имевшего ни начала, ни конца. Они провели там несколько дней, разучивая новый гимн Советского Союза, а потом выдвинулись на передовую. Вблизи передовой земля была как бы перепахана малыми и большими воронками от снарядов и бомб, сброшенных немецкой авиацией, целившей в понтонный мост, чтобы разрушить переправу. Фимина часть была негостеприимно встречена немцами, которые стали ее систематически обстреливать. Перемещаться же под немецким огнем бойцам приходилось бегом и не по прямой, а огибая все эти воронки. И как-то Фима, пробегая по краю одной особенно глубокой воронки, случайно заглянул в нее и увидел, что она наполовину заполнена целыми и искореженными взрывами телами солдат, лежавшими вдоль и поперек, вверх и вниз головами. Нормального человека в нормальных условиях такое зрелище повергло бы в шок, и он бы остолбенел от ужаса, а Фима взглянул и побежал дальше, потому что под пулями думать и переживать было некогда. Увиденное, однако, запомнилось и даже после ранения в голову не исчезло из памяти.

Месяцев через пять, уже будучи в тбилисском госпитале в команде выздоравливающих, или, как сказали бы теперь — на реабилитации, он делил свою койку с другим солдатом, более старшим и более опытным. Койку же приходилось делить потому, что раненых в госпитале было вдвое больше, чем мест. Койка была узкой, и спали они на ней валетом. Из-за этой тесноты засыпалось не сразу, и уже лежа, они часто переговаривались друг с другом. Однажды Фима рассказал своему соседу об этой ужасной воронке, но тот совсем не удивился, поскольку сам некоторое время был при штабе и имел представление о работе похоронных команд, а может и сам состоял в одной из них, и разъяснил Фиме, что воронка с телами павших бойцов представляла собой незасыпанную «братскую могилу» и что для таких могил всегда использовались глубокие воронки или естественные ямы. Тела в такие ямы солдаты из похоронных команд сбрасывали вдвоем, взяв погибшего за руки и за ноги и раскачав его над краем обрыва, и потому лежали они в ямах в хаотичных позах. Залезть в такую яму с крутыми краями да еще в спешке, обычной для передовой, только для того, чтобы укладывать тела правильными рядами, не было никакой возможности. Яма оставалась открытой, пока не наполнялась или пока фронт не уходил дальше. Слушая эти пояснения, Фима всей душой ощущал кощунственность слов «братская могила». Разве так обращаются с братьями, когда их покидает жизнь?

На рассвете после этого разговора он, не открывая глаз, снова мысленно встал на край воронки и почувствовал, что она ждала его, так как для него там еще оставалось место. Он вспомнил одного из погибших, брошенного на спину с запрокинутой головой. Глаза его были открыты, и Фиме сначала показалось, что мертвый солдат смотрит на него. Но потом он понял, что взгляд покойного был устремлен в синее небо, где он, вероятно, пытался рассмотреть Того, Кто скажет каждому из еще живых: «Что ты сделал? голос крови брата твоего вопиет ко Мне из земли?» Фима думал о том, что таких «могил» на землях, где прошла война, остались многие тысячи, и никто и никогда ничего не узнает о тех, кто в них лежит, для кого эта воронка или яма стала краем их земного существования.

Через некоторое время Фиминому корпусу удалось закрепиться на плацдарме и расширить его для приема основных сил для будущей наступательной операции, а немцы перенесли свою линию обороны. Наступили более менее спокойные дни, и снова дали о себе знать вечные для советского солдата проблемы. Фимина рота стояла на опушке леса у большого молдавского села Шерпены. Фима, пользуясь передышкой и имея несколько часов свободного времени, отпросился у старшины и отправился в это село поискать какой-нибудь не казенной еды. Он не спеша прошелся по главной улице села, застроенной совсем не хатами, а добротными домами под железными крышами. В первом же доме, куда он обратился, его угостили вином, для чего пришлось спуститься в каменный подвал, где на каменном же постаменте покоилась огромная бочка с краном. Когда он удивился, ему сказали, что такая же бочка со своим вином есть почти у каждого крестьянина в Молдавии. Но ничего такого, что можно было бы взять с собой, в доме не было, и Фима пошел дальше. Его внимание привлекли несколько рядом стоящих необитаемых по виду домов. Их довольно большие окна зияли пустотой. Фима решил заглянуть в один из этих домов.

Поднявшись на невысокое крыльцо, он обратил внимание на то, что на косяке у входной двери была прикреплена продолговатая коробочка. Что-то знакомое было в ней, и тут откуда-то из глубин подсознания, из далекого добровеличковского прошлого — память о нем уже давно была заслонена последующими событиями — всплыло забытое слово «мезуза». Это там, в Добровеличковке, на дверях домов набожных евреев как охранный амулет, как подкова в украинских домах были прибиты эти коробочки с клочком пергамента, содержащим слова из Торы.

«И напиши их на косяках дома твоего и на воротах твоих», — сказал Господь. Здесь эти дома были пусты. Фима задумался: «Почему?» Он тогда еще не мог себе полностью представить масштабы трагедии, не знал ни об Освенциме, ни о Бабьем яре, не знал самого слова «Холокост», и, стоя на крыльце, он погладил рукой мезузу и подумал, что хозяина этого дома и его семью она не уберегла. Как и хозяев соседних пустующих домов, где еще совсем недавно шла жизнь, звенел детский смех.

Очнувшись от этих грустных мыслей, Фима заметил, что за ним наблюдает пожилая женщина, стоявшая на пороге дома, находившегося на противоположной стороне улицы. Она тоже заметила, что Фима возвратился из своего путешествия в прошлое в реальный мир, и окликнула его. Фима подошел и, вспомнив о цели своих странствий по этому селу, завел разговор о продуктах. Женщина довольно хорошо говорила по-русски, и разговор с ней затруднений не вызывал. Выяснилось, что продуктов долгосрочного хранения, пригодных для того, чтобы взять их в рейд, у нее тоже нет, но есть молоко, и услышав это слово, Фима проглотил слюну, представив себе, как он пьет этот божественный напиток. Для обмена у него с собой была лишь махорка, но солдатское курево женщину не заинтересовало.

— Табак у нас там, — сказала она и махнула рукой в сторону огорода за ее домом.

Договорились, что в обмен на молоко Фима принесет ей нижнюю сорочку, находившуюся у него в расположении части. Фима хотел немедленно побежать за сорочкой, но женщина остановила его:

— Ты еврей? — спросила она.

— Да, — ответил Фима.

— Так бери молоко сейчас, а сорочку занесешь потом.

И она налила ему котелок молока «с верхом» так, что ему пришлось тут же немного отпить, чтобы не расплескать. И опять-таки чтобы не расплескать драгоценную влагу, Фима не спеша пошел к своему временному лагерю. Медленное движение располагало к размышлениям. «Как могла эта деревенская женщина так с ходу распознать во мне еврея, если моим однополчанам, людям бывалым, многое повидавшим в жизни, мне приходилось доказывать, что я — еврей?» — удивлялся Фима. Потом он подумал о доме без хозяина, на пороге которого он только что стоял. «Вероятно, евреи, жившие в этих опустевших домах, были хорошими людьми и оставили по себе хорошую память, иначе разве дала бы эта женщина молоко в долг совершенно незнакомому солдату-еврею», — размышлял Фима. Погруженный в свои мысли, он незаметно вышел на околицу села и вдруг увидел какую-то суету на опушке леса, где располагалась его часть, услышал шум моторов «студебеккеров». Вокруг машин метушились солдаты, занятые погрузкой ротного инвентаря. Фиму охватил ужас от мысли, что вот сейчас они уедут, и он не отдаст долг женщине, поверившей ему как еврею. Он сунул кому-то из своих солдат злополучный котелок с молоком, схватил сорочку и помчался в село. Влетел в дом, сунул в руки оторопевшей женщине сорочку, промычал «спасибо» и бегом в часть. Успел к тому моменту, когда «студебеккеры» уже выруливали на дорогу, и на ходу залез в кузов машины, где уже были его ребята, чуть-чуть не став дезертиром. Котелок, конечно, уже был пуст, но Фима был доволен тем, что не обманул доверия молдавской крестьянки и, таким образом, защитил достоинство своей нации. Впервые в его жизни такая, в общем, обычная ситуация приобрела для него столь принципиальное значение, и он гордился тем, что сумел не подчиниться, казалось бы, непреодолимым обстоятельствам и поступить так, как этого требовали его совесть и его представления о честности и чести.

На календаре значилось: 21 августа 1944 года, и именно в этот день Фимина рота прямо с этой опушки отправилась в глубокий рейд, скорее — в прорыв: шел второй день Ясско-Кишиневской наступательной операции. К исходу этого дня седьмой корпус продвинулся километров на тридцать в глубину обороны немцев, но в конце рейда натолкнулись на очень жесткое сопротивление шестой немецкой армии. В атаку на немецкие окопы пошли почти все двести танков корпуса. До сих пор, когда Фиме приходилось участвовать в танковой атаке, пехоту гнали по советской военной традиции, о которой уже говорилось, впереди танков, и взводный всегда инструктировал бойцов перед такой атакой: «Смотрите под ноги, ребята, не наступайте на мины!» Но где там уж было смотреть под ноги. Бог пока миловал. Теперь же, впервые в Фиминой военной карьере, пехоту и в том числе его отделение посадили на танки, и они на предельной скорости помчались в сторону немецких позиций. При их приближении немцы открыли огонь из пулеметов и автоматов. Никакого ущерба танкам этот шквал огня не наносил: пули отскакивали от брони, как горох, но еще живым людям, сидящим на этой непробиваемой броне, оторванным от спасительницы-земли, спрятаться было негде. Они превратились в живые мишени. На глазах у Фимы с соседних танков посыпались раненые и убитые солдаты. Некоторые из них оказывались под гусеницами своих же танков. Фиме и на этот раз повезло.

Рядом с седьмым механизированным корпусом в этот прорыв шел четвертый гвардейский корпус. Фима как-то разговорился с собратом — сержантом из этого корпуса, и тот показал ему «памятку», разработанную трепачами из политотдела. В ней были такие слова: «При опасности держитесь крепко вместе. Незыблемый закон гвардии — один за всех, все за одного. Брат за брата, гвардеец за гвардейца».

Прочитав их, Фима не почувствовал прилива мужества, как того хотели составители этой памятки: он вспомнил последний взгляд раненого однополчанина из-под надвигающейся гусеницы танка. Один за всех… Впрочем, далеко не один.

А тогда бой затих, оборону немцев смяли, стали считать раны и товарищей. Многих недосчитались и получили передышку на границе с Румынией, где и узнали, что вечером 23 августа эта страна перестала быть военным союзником Германии и на следующий день объявила ей войну.

К концу августа немецкая группа армий «Южная Украина» перестала существовать. В ее уничтожении участвовала только часть седьмого корпуса, сразу же после этого вовлеченная в непродолжительную Болгарскую операцию. А тем временем обескровленная Фимина рота приходила в себя в зажиточном бессарабском селе, носившем название Франкфурт-на-Майне. Вероятно, когда-то в нем жили немцы, пожелавшие увековечить в его названии память об исторической родине своих предков. Теперь это село пустовало. В нем, как и в других бессарабских селах, тоже не было хат украинского типа — только большие кирпичные дома под железными крышами и с деревянными полами. Фимино отделение полностью разместилось в одном из таких домов, а сам он по утрам брал большой ломоть хлеба и шел в приусадебный виноградник, где садился прямо на теплую землю и закусывал свой хлеб сладким виноградом. Боевых задач у Фиминой роты не было. Была лишь трудовая повинность: грузить застрявшие на железнодорожной станции у этого села боеприпасы на эшелоны, спешившие вослед быстро продвигавшемуся на запад фронту. Этот земной рай длился почти месяц.

Украина для Фимы уже осталась далеко позади, и, чтобы продолжить свой боевой путь и принять участие в девятом сталинском ударе, его корпус должен был пересечь Румынию, за несколько дней превратившуюся из союзника коричневых в союзника красных. Этот военно-политический финт позволил румынам избежать разорения своей родины. Впервые за все свое военной бытие Фима оказался не в теплушке и не в металлическом кузове «студебеккера», а в вагоне пассажирского поезда. Простыней, правда, не было, но были матрасы, и лежать на них было гораздо приятнее, чем на дне ячейки-окопчика, даже если его дно укрыто слоем соломы. И еще — можно было смотреть в окно и видеть за этим окном мирную, ухоженную страну, жившую своей спокойной жизнью.

И не только в окно: иногда поезд надолго застревал на крупных железнодорожных узлах, и Фима, осведомившись о времени отдыха, отправлялся побродить по привокзальным улицам румынских городов. Первым таким заграничным городом в его жизни стал Галац. Потом был Бухарест, где он, до этого не бывавший в Москве и Питере, впервые увидел вокзал с крышей над перронами и поездами и поезд с дизельной тягой. И снова — путь.

Для Фимы это были неожиданные и чудесные румынские каникулы, почти как около двух лет назад для Эриха фон Манштейна, прибывшего в эту страну на свой краткий отдых после взятие Севастополя. Манштейна тогда здесь встречали шумно, как героя. Фима же проследовал по румынской земле незаметной тенью. Страну пересекает Фортинбрас, но без пальбы, однако, и без вмешательства в ее уже вполне мирную жизнь.

Здесь, в Румынии, Фима даже ощущал какой-то волшебный запах — запах мира и спокойствия. Он часто уходил в тамбур для некурящих, чтобы не тратить время на пустые разговоры и побыть одному, многое вспомнить — родное далекое, слушая ропот колес непрестанный, глядя задумчиво в небо высокое. От всего этого в душу Фимы снизошло умиротворение, и ему казалось, что боев больше не будет. Зачем бои, если все так спокойно и хорошо кругом. И даже спустившаяся на землю ночная тьма была здесь тиха и безопасна. Города в ночи светились гирляндами огней. Иногда эти огни подходили совсем близко к железной дороге, и поезд в эти минуты, казалось, шел по городским улицам, а в веренице огней можно было различить уличные фонари и прямоугольники освещенных окон. Там, за стеклом, шла какая-то таинственная жизнь, и там обитали люди, которым не нужно было рыть для себя окопы, чтобы еще и еще хотя бы денек простоять и ночь продержаться. «Вот так же, — думал Фима, глядя в окна вагона, — светится своими огнями далекий так и не узнавший затемнений Коканд, приютивший его семью, а свет в окне их временного дома уже, вероятно, давно погас, потому что там уже далеко за полночь, если только мама Фаня, не считаясь со временем, чтобы прокормить семью не строчит на швейной машинке «Зингер» узбекские платья для воскресного базара».

Это элегическое настроение не покинуло Фиму и когда они пересекли границу и оказались в Венгрии. Венгрия тогда была еще большой страной: за преданность Гитлеру она в 1938–1940 годах присоединила к своей территории регионы, аннексированные у Румынии (Северную Трансильванию) и у Чехословакии (Закарпатскую Украину, Кошице и другие), и, кроме того, контролировала всю Словакию. Городок, куда прибыл Фима, находился на востоке нынешней Венгрии, и никаких следов войны здесь еще не было видно. Минометы они разместили на окраине этого городка, а сам он со своим отделением поселился в одном из крайних домов. Это был большой, по тогдашним меркам советских людей, очень чистый и ухоженный дом, рассчитанный на одну супружескую пару, так как в нем была лишь одна широкая кровать с несколькими перинами. Хозяев в доме не было, и почему они бежали, Фима понять не мог, так как местное население никем не преследовалось. В части было спокойно, и единственным требованием дисциплины было спать не раздеваясь до белья, чтобы быть готовым к подъему по тревоге в любую минуту. В свободное время Фима бродил по дому: он видел в нем признаки размеренной и обеспеченной жизни — той жизни, которой ему хотелось бы хоть немного пожить. В одной из комнат он набрел на книжный шкаф. В нем за стеклом рядами стояли толстые книги с золотыми тиснениями на корешках и надписями на каком-то совершенно незнакомом Фиме языке. Шкаф не был заперт. Фима вспомнил с какой жадностью он и его школьные друзья набрасывались на новые книги, как трудно было их достать и как неказисто эти книги порой выглядели, и ему захотелось хотя бы подержать в руках эти великолепные издания. Он взял первую попавшуюся ему книгу, но когда стал ее листать, оказалось, что многие страницы в ней не были разрезаны. Так было и во второй, и в третьей, и в четвертой книгах, которые он брал поочередно. Фима недоумевал: он и представить себе не мог, что книги иногда покупают не для чтения, а для украшения интерьера, чтобы предстать интеллектуалами перед знакомыми и гостями.

Дом был полон всякого добра, и никто не следил за тем, чтобы солдаты ничего в нем не трогали. В этой части у них была полная свобода, но что-то сдерживало их. Воров и грабителей среди них не было. Конечно, они не стеснялись воспользоваться чем-нибудь для своих сиюминутных нужд — открыть странные гофрированные банки и попробовать на вкус законсервированные в них фрукты, воспользоваться мылом и полотенцем и другими предметами обихода. Никто не думал о трофеях, о праве победителя на добычу. Фима взял из этого чужого дома только два полотенца для портянок, и портянки из них вышли отменные. В этом доме Фима со своим отделением отметил небольшой выпивкой двадцать седьмую годовщину Октябрьского переворота. Главный праздник состоял для них не в казенной дате, а в том, что они, умытые, с чистыми руками, сидели за большим обеденным столом на стульях с высокими спинками, ели с красивых тарелок, пользуясь, кто умел и не разучился, столовыми приборами, и пили венгерское вино из высоких бокалов тонкого стекла.

Вымыть после себя посуду наутро они не успели: на рассвете поступил приказ — сняться с позиции. Дебреценская операция, во время которой Фимина рота находилась во втором эшелоне и боевого участия в ней не принимала, к этому моменту завершилась, и начался последний этап девятого Сталинского удара — битва за Будапешт. И где-то в этой битве в наступающих рядах красных образовалась дыра. Ее нужно было заткнуть, и Фимину роту минометчиков временно, как им было сказано, в очередной раз перевели в пехоту. Они погрузились в машины. Ехали недолго, и к концу короткого октябрьского дня прибыли к месту назначения. Сразу же окопались. Было тихо, и Фима решил немного прикорнуть перед рассветом — неизвестно, когда еще выпадет такой случай. Уже закрыв глаза, Фима услышал, что в соседних ячейках о чем-то переговариваются. Кто-то крикнул Фиме, чтобы он посмотрел вперед. Он стал всматриваться в полутьму и увидел, что все поле перед их позициями усеяно какими-то бугорками. Когда рассвело, оказалось, что эти «бугорки» были телами солдат. Стало ясно, почему Фиму и его однополчан срочно переквалифицировали в пехотинцев: накануне на этом участке фронта полегла красная пехота. Тел было очень много. Они лежали почти вплотную друг к другу на всем пространстве, которое Фима, находясь в окопе, мог охватить взглядом. Вдруг Фима увидел, что в разных местах этого густо усеянного мертвыми телами поля что-то шевелится. «Неужели там есть живые? — подумал Фима, — но где же санитары?» Когда же окончательно рассвело, у Фимы мороз пошел по коже: он увидел, что по полю бродили кучерявые, как овцы, венгерские свиньи. Они чувствовали себя, как дома: спокойно хозяйничали, поднимая своими рылами то одно тело, то другое, и было видно, что у них двигаются челюсти. И хотя всем было дано строгое указание: «Без приказа не стрелять!», передовая загрохотала изо всех стволов. Свиньи бросились врассыпную. Многих догнали пули, и раненые, они кувыркались на этом поле. Потом выяснилось, что неподалеку снаряд разрушил ферму. Хозяев там уже не было за несколько дней до этого, и голодные свиньи, получив свободу, отправились на свой промысел.

С этого боя с венгерскими свиньями началась тяжелая фронтовая работа. Неделя за неделей проходили в беспрерывных столкновениях с немцами. Эти стычки возникали, как правило, днем, когда немцы, отступая, открывали шквальный огонь по преследовавшей их пехоте. Все это происходило на гладкой, как стол, венгерской равнине, где трудно было найти какое-нибудь укрытие, однако эта гладкость временами была коварной: ступив на красивый луг, солдат вдруг оказывался по щиколотку в воде. Так случилось, когда Фимина рота наступала редкой шеренгой в сторону села: сначала под ногами была уверенная твердь, потом стало хлюпать. Думать о том, разлив ли это какой-нибудь речки или болото, было некогда, потому что с околицы села застрочили пулеметы. Нужно было падать на землю, но падать Фиме, когда он представил себе, как он ложится в холодную воду, как никогда не хотелось. Так он и бежал, доверив свою жизнь Богу, и Бог оправдал его доверие: деревня была ими занята, но многим не удалось добежать до цели. Занять же деревню было легко: немцы, постреляв, отошли.

Но смерть не всегда являлась к ним в шквальном огне. Иногда она действовала из-под тишка: в очередном наступлении в сторону Будапешта слева от Фимы бежал в шеренге солдат из его отделения по фамилии Савельев. Ничто не предвещало беды. Впереди был виноградник. Он хорошо просматривался, и спрятаться в нем, казалось бы, было невозможно, но когда они побежали вдоль рядов виноградных кустов, под одним из них прятался немец. При приближении Савельева он поднялся в своем окопе во весь рост и полоснул его автоматной очередью по груди и по животу. Смерть наступила мгновенно, но уже после смерти Савельев, на глазах у Фимы, пробежал еще несколько шагов и швырнул в немецкий окоп лимонку и только потом упал. Фима воспринял увиденное как чудо, но когда рассказал об этом однополчанам, некоторые из его ребят не удивились, сказав, что и им приходилось видеть бегущими уже мертвых солдат.

Несмотря на хоть и медленное, но непрерывное продвижение, наступавшим на венгерской земле было неуютно: немцы, отступая, поджигали все, что мог бы использовать их противник: горели железнодорожные станции, различные склады, мосты. Тактика «выжженной земли» продолжала работать и здесь, как год назад в Украине. Выжженная земля была везде, где побывали немцы, и только в румынской зоне оккупации — в Транснистрии и Молдавии — Фима видел не разоренные крестьянские хозяйства.

От беспрерывного движения и почти ежедневных столкновений с немцами Фиму одолела смертельная усталость. Он еле волочил ноги, и автомат, веса которого он прежде не замечал, стал казаться пудовым грузом. Фима видел, что в таком же состоянии находились многие его однополчане. Временами казалось, что в части свирепствует какая-то неведомая хворь, хотя все привыкли, что на передовой никто не болеет. Тут разнесся (или был специально распущен) слух о том, что немцы, отступая, специально оставляли женщин, зараженных венерическими заболеваниями, но Фима и его ребята интимными услугами венгерским проституток не пользовались — не было свободного времени, да и вообще было не до секса, так что и эту «веселую» причину возможного недомогания пришлось исключить. Оставалось лишь запредельное переутомление. В отличие от остальных бойцов отделения, у Фимы не было покоя даже в краткие минуты отдыха. Ребята от усталости не хотели идти к кухне, требуя, чтобы кухонная прислуга сама им приносила еду в термосах к месту их расположения — вызывали Фиму для «накачки»; смена караула — вызывали Фиму; нужно смотаться в ближайший тыл в какой-нибудь штаб — отправляли Фиму как человека ответственного, и так далее.

Так и наступили последние сутки пребывания Фимы на фронте. Началось это судьбоносное для него время с того, что, находясь на марше, он и его ребята перешли по деревянному мостику довольно узкий дренажный канал. Приказ: «Окопаться!» застал их на другом берегу этой «водной преграды». Традиционно разбились на пары и стали рыть землю. Фима работал с Мишей Голодом, и так как у них была штыковая лопата, а грунт был мягким, дело спорилось. Но чужая земля коварна, и после третьего штыка в ячейке появилась грунтовая вода. Дренажный канал ее понизил, но не настолько, чтобы окопы, вырытые на положенную глубину, оставались сухими. Решили в окопах сделать «скамейки» — уступы, на которых можно было бы сидеть и даже прикорнуть. Наконец работу закончили, передовая не давала о себе знать, и все расположились на отдых. Но Фиме, как всегда, расслабиться не удалось. Прибежал вестовой командира роты и передал ему приказ: немедленно явиться в штаб. В очередной раз проклиная свое «младшее» командирство, Фима поплелся к месту сбора. Таких как он там в каком-то сарае в селе собралось уже много. Было и все ротное начальство, и взводные. Перед этим весь «комсостав», принимая некоего особиста, по-видимому здесь же плотно покушал, потому что в сарае пахло едой, а более чутким к спиртному, чем Фима, командирам отделений казалось, что в воздухе пахло и мифическими для них «фронтовыми ста граммами».

Оказалось, что весь сыр-бор состоялся из-за того, что сытый, отдохнувший и ухоженный трепач-особист должен был прочитать лекцию о международном положении. Лекция содержала и практические рекомендации: оратор сообщил им, что их воинская часть находится вблизи венгерского города Мишкольц, и совсем рядом находится граница с Чехословакией.

— Вы можете оказаться на территории этой страны и должны помнить, что чехи и словаки — дружественные нам народы, — вещал особист, — и вы должны себя вести с ними достойно, как подобает освободителям!

Фиму очень удивили эти поучения: за год с лишним боев и походов ни в Украине, ни в Молдавии, ни в Венгрии на их часть никогда не было жалоб от населения, потому что стяжательство, погоня за «военной добычей» и ежечасная близость смерти несовместимы. Однако отсидеть этот словесный пир пришлось до самого конца, и к своей ячейке Фима добрался лишь к полуночи, уселся на заветную земляную «скамеечку» и сразу же заснул.

Проснулся, а вернее, очнулся он от грохота: где-то поблизости рвались снаряды. Фима сидел лицом к своим тылам и видел, что немцы стреляли по тому самому деревянному мостику, которым они недавно воспользовались, чтобы выйти на свои позиции. Очевидно, немцы знали, что они уже на западном берегу этого канала, и пытались осложнить им наступление. На глазах у Фимы снаряды падали то за, то перед мостиком. И в конце концов, после нескольких пристрелок очередной снаряд угодил прямо в мостик, и тот разлетелся во все стороны.

Рассвело, и Фима осмотрелся на местности. Он увидел, что перед их ячейками лежало почти ровное поле с небольшим уклоном вверх. По этому полю от разрушенного мостика уходила вдаль дорога, а за ней маячили ажурные металлические опоры линии электропередачи, а ближе у дороги стояли два больших стога соломы. Через некоторое время по окопам прокатился приказ: «Вперед!» Очень не хотелось Фиме вылезать из ячейки, хотя ноги его стояли в грунтовой воде — с этим он был готов мириться, только бы не бежать. Но ничего не поделаешь — приказ есть приказ. Побежали. Почти сразу после того как выскочили из ячеек, по ним полоснула пулеметная очередь. Но назад хода нет. Бегут, а вокруг них черные фонтанчики земли, там где в нее попадают пули. Увидели более тихое место и там упали на землю передохнуть. Тут Фима всей душой понял отважного Князева: ему тоже захотелось в госпиталь, на чистую простыню, и чтобы ноги были сухими. Вспоминая строку из известной песни, где «родная», расставаясь с идущим на войну «любимым», по его просьбе желала ему если смерти — то мгновенной, если раны — небольшой, Фима был сейчас согласен на вторую часть этого пожелания. Но тут его размышления прервал пришедший по цепи новый приказ: перебраться через дорогу и расположиться там. Снова бег. Дорогу перескочили — и бегом к ближайшему стогу соломы, а там приятнейший сюрприз: за стогом оказался глубокий сухой окоп и такой большой, что в нем разместилось все Фимино отделение. Перевели дух, устроились поудобнее, и вдруг откуда-то сверху раздался голос:

— Эгей, брати-слов’яни! Від кого ховаєтесь? Чому такі замурзані? Ану, вилазьте та уперед на Захід!»

Фима поднял голову и увидел, что у самого стога стоит самоходка. Она была так хорошо замаскирована, что никто из его отделения ее не заметил. Было дивно вдруг услышать здесь украинскую речь. А исходила эта речь от молодого ефрейтора, сидевшего на броне самоходки, небрежно свесившего ногу в коротком кирзовом сапоге и беспечно покачивавшего этой ногой.

А насчет «замурзанных» он был прав: Фима и вспомнить не мог, когда он и его ребята последний раз умывались, и их физиономии действительно стали чумазыми от пыли и грязи. Впрочем, кое-кто из Фиминых ребят вступил с этим молодцеватым ефрейтором в шутливую перебранку. Остальные молчали, пытаясь полнее использовать случайный отдых. Но долго они здесь не залежались: снова приказ по цепочке: «Вперед». Со вздохом вылезли из окопа и опять побежали, теперь уже — ко второму стогу. Там Фима, а за ним Миша Голод падают на большой сноп, не думая о том, что, находясь над землей на этом снопе, они продолжают оставаться мишенью, но даже тут же сползти на землю у них нету сил: ведь потом нужно будет подниматься.

Последнее, что видел Фима, или, может быть потом ему казалось, что он это видел — фонтан вспучившейся земли. Скорее всего было как в стихах:

Я не слышал разрыва,

Я не видел той вспышки,—

Точно в пропасть с обрыва —

И ни дна, ни покрышки.

Этим взрывом Фима был ранен в голову и перешел границу жизни и смерти, но, в отличие от бойца из стихотворения Твардовского, сумел вернуться. Конечно, не без Божьей помощи и не без помощи многих людей. О том, как к нему пришло спасение, поведал он сам, и никому не под силу рассказать об этом лучше, чем это сделал он. Поэтому его собственноручные мемуары об уходах за грань бытия и возвращениях в этот мир, записанные по памяти много лет спустя — уже в другом столетии и даже в другом тысячелетии, полностью и без каких-либо изменений включаются в это повествование.

Возвращение из Небытия

Эти воспоминания пишутся задним числом. Тогда, когда это произошло, я ничего не чувствовал, ничего у меня не болело, я не думал, ничего не слышал и не видел. Как ни странно, но ранение для меня было «хорошим», если так возможно выразиться. У других раненых были сильные и очень сильные боли, у многих были загипсованы конечности, мешающие двигаться и жить, а у меня только легкая повязка на голову. Почему я ниже пишу о «пришествиях»? Потому, что я уходил из жизни и временами возвращался к жизни, чтобы снова уйти и чтобы снова вернуться. Удивительно то, что описываемые неоднократные возвращения к жизни в моем травмированном мозгу сохранились как бы навечно и не стираются со временем. Многоточиями я обозначил приход в сознание и его потерю.

Первое Пришествие

…вижу ноги в сапогах и обмотках, снующие у меня в ногах. Вокруг солома. Боковым зрением вижу: справа у стены лежит человек, укрытый шинелью с головой. Слева рядом никого нет, но дальше, кажется, ктото еще лежит…

Второе Пришествие

…у меня перед глазами животы и спины в халатах. У меня попрежнему ничего не болит, и я не испытываю страха…

Я уже различаю лицо человека, лежащего рядом на моем уровне.

Я уже даже вспомнил, что это лицо ефрейтора из той самоходки у стога. Почему он здесь? Он ведь не из минометного батальона. Вижу засуетившиеся халаты. Вот от ефрейтора отделилась та самая нога в коротком кирзовом сапоге, которой он помахивал над нами со своей брони. И нога эта поплыла по воздуху в чьихто руках…

У меня уже проблески мысли. Я, очевидно, лежал на операционном столе. А на соседнем столе лежал тот самый ефрейтор с самоходки. Возможно, эта самоходка, на которой служил этот ефрейтор, и есть тот танк, на котором мое бездыханное тело эвакуировали в тыл. Почему такое предположение?

Мой фронтовой друг Саша Авдеев сразу после моего ранения в письме своим родителям сообщим им о моей смерти. Естественно — осколки от мины и прямо в голову. Тем более что так же был ранее убит другой мой товарищ — сержант Вил Алексеев. В письме он сообщим им и подробности. Он сам и другой Саша — Машенцев — бросили мое тело на подбитый танк (он написал «танк», так как слово «самоходка» родителям нужно было бы объяснять), который уходил в тыл. Получив это письмо, Авдеевотец долго не решался рассказать об этом письме моим родителям. Он оттягивал это сообщение насколько мог. И только тогда, когда мои родители, получив из госпиталя мое первое абсолютно неразборчивое письмо, с ошибками в каждом слове и даже с искаженной фамилией матери в адресе, обратились к нему за разъяснением, только тогда, буквально со слезами на глазах, он рассказал им о письме своего сына.

Третье Пришествие

…надо мной простирается небо. Я снова лежу на соломе. Рядом со мной ктото лежит. Голову повернуть не могу. Перед глазами спины и головы двух волов. Я, очевидно, лежу на подводе.

Слева на возвышении стоит человек в белом халате. Это крыльцо дома. Уже явно слышу голос человека в халате: «Дайте офицеру и солдату спирта». Чувствую на губах чтото горячее и жгучее. Кажется, выплюнул. Чувствую легкое покачивание. Подвода двинулась в путь. Различаю огромные рога у волов. Странно! Уже думаю. Мы ведь в Молдавии, а там у волов таких больших рогов не было. Уже размышляю, что с так широко расставленными рогами трудно войти в ворота сарая… (Потом, уже в госпитале, когда сознание восстановилось полностью, стал размышлять о феномене с рогами волов из Молдавии. Ведь между моментом ранения и тем, как мы покинули Молдавию, прошло более двух месяцев, а я все еще в уме находился в Молдавии. Прямо как герой из романа Марка Твена «Янки при дворе короля Артура». Эту книгу, естественно в русском переводе, я читал в детстве. В ней рабочий ударил мастера по голове, и этот мастер оказался отброшенным на несколько сот лет назад. А я только на несколько месяцев.)

Пришествие четвертое

…я снова лежу на спине и снова на соломе. Высоко надо мной крыша, рядом никого. Пытаюсь подняться, но теряю равновесие и падаю. Слышу чейто окрик: «Ты что, солдат, с ума сошел! Нельзя подниматься»…

Пришествие пятое, короткое

…открываю глаза. Я, очевидно, лежу на полу. Вижу человека в шинели. Слышу слово — «начмед»… (В этот раз я уже не вижу соломы. Я, вероятно, лежал на матраце, да и слово «начмед» — начальник медицинской части — присуще госпиталям. Наверное, я уже из полевых медсанбатов переведен в госпиталь.)

Пришествие шестое

…слышу чейто истошный крик. Открываю глаза. Полумрак. Очевидно, ночь. Большая комната, заставленная кроватями. Я лежу на кровати прямо у дверей. Душераздирающий крик продолжается беспрерывно: «Утку мне!! У-уутку!». Я не выдерживаю и, очевидно, тоже кричу. Ко мне подошел человек в белом халате:

— Ты чего? Ану ложись!

— Дайте ему утку!

— Лежи. Ему уже ничего не поможет. Ранение у него такое.

И… (Теперь я уже больше осознавал окружающее и даже, по всей вероятности, пытался подняться на кровати.)

Пришествие седьмое

…открываю глаза. Снова мне видны животы людей в белых халатах. Различаю, что их трое. Один мужчина и две женщины. Справа на уровне глаз большое светлое окно. Опять слышу истошный крик, возможно, от него я и очнулся. Слышу: «Пункция!» Я не знаю этого слова. Одна из женщин лежит у меня на животе и, кажется, держит мои руки. Но я этого не чувствую. У меня ничего не болит. Слышу. Да, слышу, но не чувствую, как чтото трещит, ломается у меня в голове, но не болит. И тут меня ослепляет мысль: «Боже мой! Они ломают мне череп!!!» Хочу протестовать, но не могу. Но я все слышу. А то, что я слышу, меня очень злит. Мужчина и женщина, которых я не вижу, спокойно переговариваются, в то время когда женщина ломает мой череп. Почему женщина? Я ее не вижу, а голос ее слышен сзади. И о чем они беседуют, когда мне, мне ломают череп? Женщина вспоминает те времена, когда их госпиталь находился на Ленинградском фронте. Тогда начальник их госпиталя разрешал врачам посещать своих родных в блокадном городе. Говорили еще о чемто для меня несущественном. Слышу, как женщина обращается ко мне: «Солдат, кашляни! Еще раз кашляни!». Затем говорит мужчине: «Я их увидела. Трогать их не буду! Глубоко»… Во все время, пока мне ломали череп, женщина, которая лежала у меня на животе, успокаивала меня.

(Впоследствии из медицинского свидетельства по ранению я понял, о чем говорила женщина, которая ломала мне череп. В веществе моего мозга остались не удаленными два металлических плоских осколка величиной с фасолину. Что же касается треска, который я слышал во время операции, то хирург выравнивал раздробленный костный дефект черепа. В противном случае рана долго бы гноилась. А беседовали они так спокойно потому, что это была их повседневная тяжелая работа. И такие врачи, сестры и нянечки своим самоотверженным трудом спасли жизнь сотням тысяч таких, как я. Спасибо им. Что же до моей раны на голове, то она еще долго гноилась. А зажила она так: уже в Тбилисском госпитале, во время бани, я забыл, что надо беречь голову от воды, и помыл ее с мылом. Вначале испугался, но потом оказалось, что ошибка пошла на пользу — рана через пару дней зарубцевалась. Так мыло помогло моему выздоровлению.)

Пришествие восьмое

…чувствую, как меня дергают за ногу. Открываю глаза. Слева и справа от меня лежат люди с повязками на головах. Это нары, так как по людям в белых халатах, стоящим у меня в ногах, вижу, что я лежу на уровне чуть выше их колен. Ктото снимает повязку у меня с головы. Один из посетителей, очевидно, докладывает своему начальнику о моей операции. (Запомнились его слова о том, что операция была экспериментальная, так как после трепанации черепа рану они зашили, чтобы не уродовать голову. Опять же спасибо врачам — мне ведь тогда было только девятнадцать лет. Осколки, продолжал он, оставили, так как они находятся глубоко… Как видно из сказанного, я уже неплохо соображал. Одного не могу вспомнить: как я питался. Ни когда я был в сознании и тем более, как меня кормили, когда я был без сознания…)

Пришествие девятое и, на этот раз, окончательное

…лежу уже на кровати. В комнате человек шесть, и все с повязками на головах. Позже узнал, что я в специализированном черепном госпитале. У меня по-прежнему ничего не болит, но тело как бы чужое. Правда, руки и ноги шевелятся. Подниматься с кровати еще не разрешают. Уже хоть и лежа, смог написать письмо домой. (Уже после демобилизации мне показали это письмо. В нем было невероятное количество ошибок. Например, Здравствиватите дророгрогиие родрдитиитеилие. Вот с этим письмом и ходили родители за толкованием к Авдееву-отцу. Глядя на этот полуистлевший треугольник на плохой бумаге теперь, будучи отцом и дедом, понимаю, какой это бесценный подарок родителям. Многие, многие родители моих земляковкокандцев, таких, например, как Вила Алексеева и Владимира Биргера, никаких писем уже не получили. Кстати, об Алексееве. Незадолго до его гибели я поинтересовался его странным именем — Вил. Оказывается, что это аббревиатура от Владимира Ильича Ленина. Вот такими были многие из наших родителей и мы.)

* * *

Что еще запомнилось из последнего фронтового черепного госпиталя.

В моей палате лежали молодые солдаты — мои сверстники. Несмотря на то, что, кажется, двоих унесли из палаты мертвыми, мы както развлекались. Кроме несомненно придуманных историй о похождениях с девочками на гражданке, придумывали нехитрые состязания. Например, кто больше заполнит утку для мочи. Утки были стеклянными и большими. Сквозь зеленое стекло утки общество могло констатировать величину наполнения. Помнится, что в этом соревновании я был не из последних.

На этой спортивной ноте я хочу закончить воспоминания о моем возвращении к жизни.

И все же, как это могло случиться, что я в таких обстоятельствах остался жив, получив два осколка в висок? Я, конечно, погиб бы, если бы не стечение целого ряда почти необъяснимых чудесных обстоятельств, а скорее всего это было еще одно вмешательство Бога в мою фронтовую судьбу.

Первое. Чудо состояло в том, что два моих боевых товарища Александра — Авдеев и Машенцев — смогли позаботиться обо мне в боевых условиях. Второе — что именно в это время неподалеку от меня была подбита самоходка, при этом подбита так, что могла своим ходом уйти в тыл. Третье — что ее командир согласился прихватить меня. Спасибо великим военным медикам, вернувшим меня из небытия! Спасибо Богу, не давшему мне сгнить в одной из многих тысяч безвестных ям, именуемых братскими могилами, разбросанных по бесконечным просторам от реки Днепр в Украине до западной границы Венгрии! Ведь сотни тысяч моих сверстников, вчерашних школьников, не познавших даже радостей первой любви, остались лежать в этих ужасных ямах.

И я благодарен Богу за все то, что он сделал для меня во время войны и позволил мне создать крепкую, хорошую семью, вырастить и воспитать замечательных детей.

Рассказав многое, Фима в своих записках не упомянул о своем напарнике, находившемся рядом с ним на злосчастном снопе, когда возле них разорвался снаряд. Дополним же его рассказ: его боевой товарищ, появившийся в его отделении еще под Кировоградом, — Миша Голод — тоже был ранен осколками этого же снаряда. Но, в отличие от Фимы, раненного в голову, Мише осколки повредили филейную часть. У тех, кто знал их историю, это обстоятельство на долгие годы стало предметом шуток (когда на эти темы за давностью лет уже можно было шутить). Однако, в связи с тем, что оба пострадавших были евреями, никто не мог сказать по адресу Миши: «Вот хитрый еврей — знал, что подставить врагу!», и поэтому упражнения в остроумии по поводу этого фронтового эпизода не имели национального оттенка.

Им обоим Всевышний подарил долгую жизнь. Медаль за город Будапешт, о которой говорилось в песне, жалобно распевавшейся в пригородных поездах Советского Союза нищими военными инвалидами при сборе доброхотных даяний, Фима так и не получил. За свой военный год он вообще не удостаивался никаких наград. В это время при составлении наградных списков уже производилась селекция, чтобы их (некоторых нежелательных нацменов, в том числе евреев, уже и так к тому времени, по мнению руководства страны, щедро одаренных высшими наградами) было не так много.

«А мой хозяин не любил меня — / Не знал меня, не слышал и не видел», — писал через много лет после войны мой земляк Слуцкий. Но Фима тогда не ощущал никакой наградной избирательности, так как в его окружении — в отделении и взводе — не награждался никто. Хозяин их не видел, а если видел — то в гробу, вернее — в братских могилах. Возникла странная ситуация: генерал-фельдмаршал фон Манштейн, которого гнали на запад Фима и его однополчане, получал рыцарские регалии, а его победители оставались ни с чем. Страна не приказала им быть героями.

Вероятно, они просто оказались не на главном направлении, потому что в 44-м Советский Союз вовсе не был скуп на награды. Так, например, участники «одиннадцатого сталинского удара» — «освобождения» Крыма от татар, болгар и греков — отважные бойцы НКВД и помогавшие им общевойсковые соединения, еще недавно штурмовавшие Севастополь, за выполнение этого особого боевого задания получили более четырехсот наград. Конечно, их «военная» работа была трудной и опасной: нужно было, имея тут же в обозе новых поселенцев, подъехать к каждому татарскому дому, выгнать оттуда женщин, детей и стариков, погрузив их в «студебеккеры» и полуторки, а все их хозяйство тут же торжественно вручить новым поселенцам (о моральном облике и нравственности эти пришлых «хозяев» умолчим). Дело, конечно, было рисковое: ведь во время этого государственного бандитизма на отважных бойцов мог напасть какой-нибудь татарский баран или клюнуть татарский петух. Так что, можно сказать, награды нашли героев.

Столь же щедрым был советский режим и по завершению «двенадцатого» сталинского удара — спланированного гением всех времен и народов и осуществленного под его непосредственным руководством убийства Соломона Михоэлса: несколько убийц — непосредственных исполнителей этой благородной задачи — получили ордена Отечественной войны I степени. Вот где, как оказалось, находились главные фронты «отечественной» войны, а совсем не там, где Фима и его однополчане проливали свою кровь!

Оглавление

Обращение к пользователям