Часть третья

Англия

Давным-давно, восьмилетним мальчуганом, Гест, сидя на дереве, услышал от отца одну историю и теперь рассказывал ее Хаварду:

— К западу от Йорвы, недалеко, за один короткий день доскачешь, расположена усадьба Арнарстапи, глядящая на то же неукротимое море, что раскинулось перед Йорвой, только позади нее высятся исчерна-серые скалы и надежным бастионом блещет ледяная громада Снефелльсйёкуля. Возле усадьбы, как и в Йорве, бежит река. Солнечным летним днем два мальчика и две девочки играли у реки, съезжая по обледенелым склонам. И вышло так, что одна из девочек замешкалась на речной льдине, и течение вынесло ее во фьорд, она сумела выпрыгнуть на морской лед, который в ту пору заходил далеко вверх по фьорду, а остальные дети побежали домой предупредить родителей. Однако тем временем пал туман. А затем началась ужасная непогода, за ночь лед вскрылся, льдины унесло в море.

Все ж таки они наладили лодки и искали целых три дня. Когда же в конце концов прекратили поиски, отец спросил вторую дочку:

«Она была тепло одета, верно?»

«Да», — ответил старший мальчик.

«Тогда она сможет продержаться много дней. Глядишь, доберется до Акранеса или до Рейкьянеса, а то и до Оркнеев или аж до Англии».

Никто из них словом не обмолвился о том, что льдины растают, дело-то шло к лету. Когда же настала осень, а вестей о девочке по-прежнему не было, все решили, что ее нет в живых. Звали девочку Хельга, и было ей одиннадцать лет.

Однако она не умерла.

Хельга оказалась на большой льдине, которая дрейфовала не на юг, а на север, к Гренландии, и через семь дней прибилась к берегу в Браттали; тамошние норвежские поселенцы и спасли девочку, взяли к себе. У них она прожила следующие тринадцать лет — не то рабыней, не то приемной дочерью. Красивая, глаз не отвесть, только вот диковинная ее история наводила на мысль, уж не троллевского ли она роду, вдобавок и работала наравне с мужчинами и все время твердила стихи, которые сложила на льдине, глядя, как Исландия исчезает в морском просторе, в этих стихах были поименно перечислены все горы на Мысу, включая блистающий Снефелльсйёкуль, — последнее, что она видела в родном краю.

Прожив в Гренландии без малого четырнадцать лет, Хельга села на норвежский корабль, добралась до Нидароса и там перезимовала. А следующим летом исландский купец доставил ее на родину. Она снова увидела горы и отчий дом, встретилась с родичами и соседями. Но покоя не нашла. Ведь все переменилось. Краски, звуки, запахи, люди, дома — незнакомый, чужой мир, который уже никогда не станет ее собственным.

Вот и бродила она в горах, точно призрак. Так-то бывает: коли все считают человека мертвым, он и вправду мертв. Гест помолчал, потом добавил:

— Ты наверняка не поймешь эту историю, ведь рассказ занимает очень мало времени, тогда как семь дней на льдине длятся бесконечно, да еще надобно присоединить пятнадцать лет, прожитых на чужбине.

Тем не менее Хавард объявил, что все понял. От бледности его землисто-серое лицо приобрело оттенок нечистой муки, под опухшими красными глазами залегли черные круги, слюна текла из безгубого рта, который он не закрывал, чтобы ветер продувал язык, зев и глотку. Митотин тоже страдал от морской болезни. Но он хотя бы мог взлететь, прежде чем съеденное запросится наружу, и, раскинув крылья, парил над кораблем точно золотой стяг.

— Но почему твой отец рассказал тебе эту историю? — спросил Хавард.

— Потому что я сидел на дереве.

— А зачем ты влез на дерево?

— Чтобы он рассказал какую-нибудь историю.

Ветер стих. Штиль. Далеко на юге серела у окоема тонкая полоска — Флемингьяланд.[90]

Легкая дымка скользила над гладкой морской поверхностью; слабый теплый ветерок пах лесом, гниющими водорослями, мокрой землей; яркий солнечный диск слепил глаза, а небо словно бы опустилось вниз, белое, каким оно бывает лишь над тающими снегами.

Ротан от имени Хаварда приказал взяться за весла и сел подле брата. Гест тоже греб, рана не докучала ему, а насмешки корабельщиков — весло-то втрое больше нашего недомерка! — он пропускал мимо ушей. Мало-помалу и Хавард чуток оклемался, поел, напился воды. Когда же под вечер надвинулась сизая облачная гряда, он сам приказал поднять парус, стал подле Геста у рулевого весла, как и подобает настоящему кормчему, твердо стоящему на ногах.

— Расскажи еще про Хельгу, — попросил он, не отводя глаз от корабля брата, который шел с правого борта, на расстоянии пятнадцати—двадцати корпусов, с левого борта шли еще три корабля, в общей сложности восемнадцать судов — флот Эйвинда сына Ингольва, под белым стягом конунга Кнута, чуть более шести сотен человек, датчане и норвежцы, свей, немного славян, вендов и саксов, что примкнули к ним в Фюркате, Хедебю и Трелаборге,[91] а также два исландских корабля из Эйяфьорда. Над флотом висел вечно трепещущий покров из звуков, из шумов морского похода — стоны корабельных бортов, скрип такелажа.

— Так эту историю рассказывают детям, — сказал Гест. — Но когда попал в Бё, я услышал, как ее рассказывают взрослые, недаром говорят, что между собой взрослые рассказывают правдивее, детям-то не все полагается слышать. Так вот, Хельгу, оказывается, столкнул на льдину один из мальчишек, сверстник ее, по имени Раудфельд; брат его, Сёльви, тоже в этом участвовал, он был годом моложе. И когда выяснилось, что они натворили, отец Хельги пошел в Арнарстапи, схватил обоих мальчишек и утащил в горы. Там он сбросил Раудфельда в расщелину, которая с тех пор и зовется Раудфельдовой. С Сёльви он поднялся еще выше и столкнул его с обрыва, который теперь называют Сёльвахамар. Отец Хельги носил имя Барди, в Исландию он прибыл среди первопоселенцев из Норвегии, а когда случилась эта история, было ему немного за пятьдесят.

Когда отец мальчишек воротился домой и узнал о мести, он накинулся на Барди с кулаками, но Барди был силушкой не обижен и избил его до полусмерти, сломал ему бедро и руку.

Однако с тех пор не мог Барди спокойно жить в своей усадьбе, не мог общаться с людьми, отдал он усадьбу и имущество друзьям и родичам, а сам дикарем бродил в горах, ночевал в пещерах да средь камней, будто призрак.

Когда же Хельга вернулась, живая-невредимая, и тоже не могла найти себе покоя в родных местах, ничего не изменилось, для отца она оставалась мертва, как была мертва для него все годы после исчезновения, он и узнавал ее, и не узнавал, меж знакомым и незнакомым зиял временной провал. Правда, она осталась с ним в горах, и они жили бок о бок, как чужие.

— И какой же из двух рассказов правдив? — спросил Хавард.

— Оба, — отозвался Гест.

— Ты всегда так говоришь, когда не можешь ответить.

— Верно, — согласился Гест. — Кой-чему я научился. Только надобно добавить: Барди и отец мальчишек были родными братьями. Значит, новой мести не предвиделось. И, как говорят в народе, для них обоих из этого, пожалуй, ничего хорошего не вышло… Между прочим, я вижу землю.

В тот же миг они увидели, как Эйвиндов корабль, успевший лечь на другой галс, прошел прямо у них перед носом. Хавард налег на рулевое весло, приказал команде выполнить разворот и перевел взгляд на Эйвинда: стоя у планшира, тот поднял над головой скрещенные руки в знак того, что надо зарифить парус.

Остальные корабли получили тот же сигнал, а Эйвиндов корабль сделал разворот и, зарываясь в волны, снова пошел им навстречу. Вот сейчас произойдет столкновение — и тут Эйвинд прыгнул к ним на палубу.

— Это не мы, — сказал Ротан, когда хёвдинг очутился перед ними, сказал из опасения, что они сызнова чересчур близко подошли к его кораблю и перекрыли ему ветер, именно они, Двойчата, которые не могли потерять своего господина из виду.

Но Эйвинд, смеясь, отмахнулся.

— Как дела, брат? — спросил он, ехидно взглянув на Хаварда, который в ответ громко засопел, и прибавил: — Мы забрались слишком далеко к северу. — Показал на далекий берег. — Это Восточная Англия. Здесь в море впадают Хумбер и Трент, по воде видать, побурела она. Однако ж нам надо не сюда. — Он умолк, словно погрузившись в задумчивость.

Англия была низкая, серая. Виднелась на горизонте словно обломок старой доски, скалы, что поднимались на незримом берегу, величавостью похвастаться не могли, низкие, точно корабельные поручни. Близилось утро, море катило тяжелые темные волны, теперь они и птиц разглядели, несколько черно-белых пятнышек, трепещущих в воздухе, беззвучных и нереальных, как мотыльки, так далеко, что Митотин не обратил на них внимания.

— Видите вон там серые пятна? — спросил Эйвинд, показывая на растрепанную полупрозрачную полоску в тумане над скалами, которая двигалась в такт с прибоем и корабельной качкой, — не то редколесье, не то испарения, что поднимаются от земли, когда Господь зажигает новый день.

— Лес? — спросил Хавард.

— Люди, — ответил Эйвинд. — И кони. Это земли Ульвкеля и Ухтреда, первых сановников Адальрада, только их нам и следует здесь опасаться. Стало быть, мы пойдем на полудень, в Уэссекс, и встретимся там с Кнутом и Эйриком.

Ротан хотел было возразить, но Эйвинд взглядом остановил его и продолжил:

— Они заметили нас еще вчера. И успели собрать большое войско. — Он помолчал и с улыбкой добавил: — Впрочем, они нарочно стали так у нас на виду, на самом деле их, возможно, куда меньше.

Двойчата и Хавард вопросительно смотрели на хёвдинга, и Ротан опять собрался что-то возразить, но Эйвинд уже принял решение:

— Уходим в открытое море.

Он сделал знак рукой. Его корабль тотчас развернулся к ним носом, он перепрыгнул назад, а немного погодя весь флот снова поднял паруса.

— Вижу землю! — сказал Гест. За последние сутки он уже трижды повторял эту фразу. Но на сей раз сперва он увидел не землю, а корабли, флот Эйрика ярла на морской глади под прохладным послеполуденным солнцем. Корабельщики спокойно сидели или дремали за веслами, меж тем как снасти легонько покачивались, будто сухой камыш на по-осеннему притихшем лесном озерце.

Но за лесом мачт наконец-то возникла земля, опять же низкая, серая, окутанная молочно-белым туманом.

В лесу мачт Гест разглядел флаги Кнута и Эйрика, заметил и что корабли стоят на якоре либо зачалены один к другому — флот в ожидании. Эйвинд проскользнул меж ними, ловко прошел сквозь строй, направляясь к скалам, которые постепенно становились белее и выше, туман рассеялся, пологие холмы словно оплеснуло яркой зеленью, узкие теснины зелеными клиньями прорезали белые как мел берега.

Люди на других кораблях молча смотрели на них, иной раз слышались крики, кое-кто приветственно махал рукой или поспешно потрясал копьем, многие вообще не выказывали интереса. Повсюду на палубах народ — лежат, спят, что-то стряпают, ковыряются со снастями и оружием, ждут, причем, видимо, уже много дней.

Но вот Гест заметил человека, который показался ему знакомым, и осанка, и одежда наводили на мысль, что это важная персона, синяя шелковая рубаха небрежно препоясана туго затянутым ремнем, украшенным серебряными клепками, башмаки со светлыми кожаными шнурками, обвивающими ногу до самого колена, черные кудри, маслянисто поблескивающие на солнце.

— Маленький исландец, — медленно проговорил он.

А рядом с ним еще один, одетый почти столь же броско, но с коротко стриженными волосами и оттопыренными ушами, над могучими плечами виднеется лук — этого человека и это оружие Гест узнал бы и в кромешной тьме: Тейтр. А первый был Хельги сын Скули, доставивший их из Исландии в Норвегию, «торговец» с одним-единственным пальцем на правой руке, толком не знавший, друг он хладирскому ярлу или враг.

Тут и Тейтр увидел Геста, сперва посмотрел прямо на него, потом отвел глаза, будто обжегшись, покраснел и отвернулся.

Гест передал Хаварду рулевое весло, поднялся на кормовое возвышение, перепрыгнул на тот корабль, стал прямо перед дикарем, воскликнул:

— Тейтр, друг мой!

Но Тейтр молчал. Лицо у него было красное, обветренное, дыхание вырывалось короткими, свистящими толчками, челюсти двигались, как при расставанье в Нидаросе. Правда, выглядел он помолодевшим, вполне благополучным, чтобы не сказать зажиточным — на мускулистой шее висел золотой крест, свежий шрам тянулся от левой брови вниз по щеке, еще два крестом прорезали правое предплечье. Мотнув головой, он наконец хмуро проворчал:

— Где ты был-то?

— Если ты сейчас снарядишь лук, то я уверен, стрела твоя упадет в Англии.

Тейтр покачал головой и повторил:

— Где ты был? Мы-то при Клонтарфе[92] были!

Гест рассмеялся.

— Не по душе мне море, — сказал он. — И эта земля не по душе. И лес этот тоже…

Но Тейтр смеяться не стал.

— Мы при Клонтарфе были, — еще раз сказал он, словно затем, чтобы Гест в конце концов усвоил, что они были при Клонтарфе, к северу от Дублина, про Ирландию-то Гест слыхал?..

Хельги перебил его, спросил, кто командует флотом, с которым прибыл Гест, однако ж Тейтр не дал заткнуть себе рот и гнул свое:

— Тебя и при Твидегре не было. — Он с силой прижал палец к ямке на Гестовой шее, будто в чем-то обвиняя. Тут Гест наконец-то навострил уши, ведь Твидегра расположена на плоскогорье Арнарватнсхейди, которое они пересекли, когда только-только ушли от Иллуги Черного и Гест еще был способен сам нести оружие. Ему подумалось, что Тейтр намекает на какие-то свои притязания, хочет стребовать старый должок. Но Хельги пояснил, что в прошлом годе там случилась большая битва, равных коей в Исландии не бывало, меж войском некоего Барди сына Гудмунда из Северных земель и Гестовыми друзьями из Боргарфьярдара, возможно, схватка эта стала последним отголоском убийства Вига-Стюра…

— Барди сын Гудмунда?.. — переспросил Гест.

— Ну да, брат Халля, убитого в Норвегии племянниками Клеппъярна, сынами Харека. И отомстил он сполна, опять же с помощью Снорри Годи. Но Тейтр хочет сказать, что тебе беспокоиться не о чем, пусть и говорит он вовсе другое, на самом-то деле он рад тебя видеть, после Клонтарфа о тебе только и толкует, будто ты ему единственный родич.

Гест опустил глаза, голова у него шла кругом, он думал об Атли и братьях его, что лежат на дне морском у датских берегов, вместе с перстнем матери, а Хельги меж тем рассказывал о павших и уцелевших при Твидегре, Тейтр же едва заметным кивком сопровождал каждое названное имя. Гест поднял глаза, сказать ему было нечего, внутри зияла пустота, потом, глядя на Тейтров крест, спросил:

— Ты что же, принял веру? Крестился?

Тейтр промолчал. А Хельги сказал, что Снорри еще несколько лет назад уплатил виру за убийства в Бё. Торстейна и Вига-Стюра зачли одного за другого, а за Гуннара Снорри выложил три сотни серебром.

— А за Свейна? — спросил Гест. При мысли о маленьком двоюродном братце из Бё он почти вышел из апатии.

— Свейна не убили.

— Он жив?

— Жив, сказывают. Во всяком случае, дело против тебя решено и закрыто, ты можешь вернуться в Исландию и жить там свободным человеком.

Гест задумался, потом взглянул в лицо здоровяка, который тем временем снова успокоился. Тейтр смущенно покосился на свой крест, вроде бы примирился с ним и расплылся в широкой улыбке.

— Мы при Клонтарфе были, — опять повторил он.

Гест вернулся на Хавардов корабль. Братья обедали, вместе с Двойчатами и Сигурдом сыном Стейна. Он уже смекнул, отчего флот стоит — прилива дожидается, который перенесет его через бесконечную песчаную отмель, к скалам, свидетельствующим, что Англия не очень-то и низкая, просто равнинная, плоская. Долины-то вон какие широкие, отлогие, он различал дома, движение на полях и лугах, людей, скот, а у подножия скал, сколько хватало глаз, целый лес морских кораблей — датский флот Кнута и часть Эйрикова, сотни судов, установленные на катки и укрытые парусиной, и тьма-тьмущая людей и коней; там кипела работа: волокли бревна-катки и палы, сгружали товар, складывали в штабеля, куда-то везли — ни дать ни взять громадное торжище, по сравнению с которым Хедебю казался глухим исландским поселком.

Как выяснилось, земля к западу от места высадки была островом, а в проливе стоял еще один флот, под незнакомым Гесту флагом, корабли небольшие, многие не похожи на норвежские и датские.

— Эдрик Стреона, — сказал Эйвинд, перехватив его взгляд. — Английский хёвдинг, примкнувший к нам… А о чем ты думаешь?

Гест озадаченно посмотрел на него:

— Я свободен. Совершенно свободен.

Как только начался прилив, дело пошло быстро, и еще до наступления темноты Эйвиндовы корабли тоже стояли у скал. Заночевали на борту, выждали еще сутки — тем временем все больше кораблей становилось на прикол, — питались провизией, которую привезли с собой, и не покидали побережье. На третий день Эйвинд отлучился куда-то в сопровождении двух воинов, а вернувшись, привел лошадей, старых, изможденных, вдобавок без седел.

Сигурда оставили присматривать за кораблями; нетерпеливых Двойчат, Геста и Хаварда Эйвинд взял с собой. Крутая тропа вывела их на пыльную дорогу, что змеилась среди пышных, волнующихся нив, через маленькие тенистые перелески, по ней они добрались до большой каменой усадьбы, чья высокая каменная же ограда уходила по обе стороны далеко к окоему; усадьба, похожая на крепость, стояла на холме, откуда открывался вид на поля, леса и море, а на море по-прежнему виднелись тучи кораблей, ожидающих прилива.

За оградой двое мужчин играли в тавлеи, они сдержанно поздоровались с Эйвиндом. Вдали мычали коровы, пятеро черных свинок похрюкивали в грязной луже, куры сновали под ногами работника, разделывающего овцу, еще двое мужиков рубили дрова, намереваясь разложить костер. Стены домов были целы, чего не скажешь о кровлях — нету их, сгорели вроде бы, но давно, потому что сажу и гарь смыло дождем, и над всем этим низкое английское небо, насыщенное влагой, мглистое, как сон.

— Какое тут все зеленое! — удивленно воскликнул Гест. — В жизни ничего подобного не видывал.

— Надо подождать, — сказал Эйвинд, отошел к игрокам, о чем-то с ними потолковал, а вернувшись, повторил, что надо подождать. — Возможно, до вечера. В Винчестер поедем, он в нескольких милях к востоку…

Стали ждать. Овчары принесли поесть. И Гест рассказал Хаварду новости из Исландии, рассказал о выплаченных вирах, уладивших распрю со Снорри, и о смертоубийстве при Твидегре, по причине коего распря может продолжаться до бесконечности, а пока говорил, все это обернулось сущим пустяком, который поначалу вроде бы и не касался его, но постепенно приобрел сходство с зачатком бури, и побратим спросил, что его гнетет.

— Не знаю, — ответил Гест.

— Могу поехать с тобой, — предложил Хавард. — Когда тут закончим.

Гест опять сказал, что ни в чем не уверен, но мало-помалу мысль начала принимать четкие очертания, она пришла еще ночью как смутная догадка, росток той решимости, которая в свое время вывела его из оцепенения после убийства отца, в тот вечер, когда он увидел кровь на рукояти топора. Ненароком он бросил взгляд на этот топор, лежавший сейчас в траве рядом с ним. И тут случилось то, что случается лишь в мгновения, когда люди видят себя как бы со стороны: из ближайшего леса выехал конный отряд и неспешной иноходью направился к ним, предводитель был в сине-черной одежде, темные волосы, заплетенные в косу, лежали на правом плече, словно обрубок каната, на коленях щит с тем же черно-лазоревым знаком, какой украшал плащ. Эйвинд поднялся на ноги.

— Это он. Тот, чьи корабли стоят в проливе!

Гест всмотрелся в загорелое, обветренное лицо: широкое, скуластое, глаза большие, посаженные близко к белой, костлявой переносице, холодно-равнодушные, нос острый, как лезвие ножа, левая рука небрежно сжимает поводья, правая спрятана за спиной.

— Эдрик Стреона, — тихо сказал Эйвинд. — Ярл Мерсии, сын раба, поднявшийся из ничтожности. Сперва он был на стороне короля Адальрада. Потом переметнулся к Свейну. Потом опять к Адальраду. А теперь с нами, только Адальрад пока об этом не знает.

— Вы ему доверяете? — спросил Хавард.

— Он на стороне победителя, — отвечал Эйвинд. — Поэтому мы считаем его добрым знаком.

Пестрый отряд подскакал к ограде. Эдрик, сидя на коне, вперил взгляд в Эйвинда, слегка усмехнулся, спешился, шагнул к нему, дважды произнес полное его имя, обнял и сказал, что рад снова видеть его в Англии.

Эйвинд поблагодарил, отступил на шаг-другой и учтиво поклонился, назвав Эдрика олдерменом[93] могущественной Мерсии. Лицо ярла приняло скорбное выражение, и он громко, словно читая стихи, на весьма ломаном норвежском проговорил:

— Моя любимая Мерсия! Ныне ее разоряют Ухтред и Ульвкель, она обливается слезами и кровью, и только конунг Кнут способен избавить нас от Адальрада.

Эйвинд слегка поклонился, словно показывая, что относится к сему панегирику несколько скептически. Эдрик же безучастно пожал плечами и тут увидал Митотина, который сел на плечо Хаварда.

— До чего красивая птица! — воскликнул он. — Ты ее из Дании привез?

— Из Норвегии, — ответил Эйвинд. — Это мой брат Хавард, прибыл с нами завоевывать Англию.

— Зачем ему Англия, — сказал Эдрик, протягивая руку, — коли у него есть такая птица!

Ястреб попытался клюнуть его, но с места не сдвинулся, только искоса поглядывал на хозяина. Эдрик рассмеялся:

— Ты ему доверяешь?

— Да, — сказал Хавард.

— Сколько возьмешь за него?

— Он не продается, — отвечал Хавард.

— Ну? А подарить его можно?

— В нынешнем состоянии нет.

— Это как понимать?

— А очень просто: я могу посадить его в клетку и вручить тебе. Но вручу-то я тебе клетку, а не птицу.

Эдрик задумался, обвел взглядом своих людей, которые по-прежнему сидели верхом и не выказывали особого интереса к разговору.

— Я бы и сам дал точно такой же ответ, спроси меня кто-нибудь, отдам ли я Мерсию. Благодарение Богу, вы здесь. Завтра мы приведем коней и проводим вас в Винчестер. — Он быстро взглянул на Эйвинда и насмешливо добавил: — Твой любезный конунг горит нетерпением, молодой человек.

Пока шла эта беседа, Гест решил вернуться в Исландию и убить Снорри Годи. Вместе со Свейном сыном Торстейна из Бё, который до сих пор жив и должен отомстить за отца и брата, сколько бы виры за них ни заплатили на тинге, а может, и вместе с Хавардом и Тейтром. И он обеспечит себе поддержку южных хёвдингов и на альтинге предложит за этого могущественного мужа выкуп в три сотни. Ровно три сотни. За непобедимого Снорри Годи. Это будет прекрасное, избавительное деяние, благодаря которому он будет жить долго, пока есть на свете люди.

Удивительно, как он не понял этого раньше, когда Атли поведал об убийствах в Бё, хотя, наверно, дело тут во времени, ведь месть требует времени, и в смерти Онунда, месть требует трех сотен серебром, и кровавой сечи при Твидегре, и примирения на альтинге, мнимого примирения, лишь тогда тот, кто все это начал, Торгест сын Торхалли, сможет вернуться и закончить все, раз навсегда.

Он провел ладонью по плечу, однако раны не ощутил. Хавард посмотрел на него. Гест не отвел взгляда, он был полон силы, как в тот раз, когда, горланя, гнал коня по лесам к югу от Хова и стрелял из лука по сухим деревьям.

Но на следующий день они в Винчестер не попали. Получив лошадей, они во всех направлениях метались по Уэссексу, вовлеченные на целых два месяца в какое-то нереальное смешение мелких сшибок, скачек и бесплодного ожидания, ждали новостей, приказов, продовольствия, свежих лошадей и не в последнюю очередь того, что никак не начиналось, — войны. Противник уклонялся, затаивался, грабил собственную страну или рассредоточивался, а население было так измучено и сбито с толку, что видело в датчанах сразу и палачей и освободителей.

И когда та часть войска, где находились Гест и Хавард, наконец-то — под проливным дождем, который упорно не желал переставать, — могла вступить в Винчестер, почти весь Уэссекс, прежде столь надежный бастион в обороне Англии, оказался в руках конунга Кнута.

С другой же стороны, четкая Гестова мысль о новой мести соответственно утратила ясность, и сейчас тем паче отчетливей не стала, ведь за мощными стенами Винчестера, возведенными двести лет назад сподвижником Божиим, святым Суитином, был самый большой из виденных им городов, с тысячами жителей, с несколькими монастырями и церквами, с собором, который построил еще один сподвижник Божий, король Альфред Великий,[94] а из притвора этой величественной постройки струились, смешиваясь с шумом дождя, неземные звуки.

Свечерело, рыночная площадь тонула в полумраке, покупатели расходились по домам, несколько ребятишек купались в колоде с водой, хлопотливые торговцы поспешно собирали остатки товаров, грузили на лошадей и повозки, воздух полнился разноголосицей англосаксонской и норвежской речи, и лишь вокруг замка стояла вооруженная датская стража, однако же их в первую очередь привлекли звуки, доносившиеся из распахнутого соборного притвора, именно эти звуки заставили их спешиться и войти в мягкую тьму, что укрывала этак сотню людей, и в могучий гул, оплетавший напевный голос священника.

Гест узнал латинские слова, но песнь долетала сверху, и была это не просто песнь, но многоголосая музыка, а создавали ее орган, дивное диво с несчетными трубами, и шестеро монахов во главе с кантором, они стояли спиной к прихожанам, устремив взгляд вверх, на освещенный запрестольный образ, откуда на них мрачно взирала вереница безмолвных черномраморных апостолов; звуки плыли и снизу, и сзади, и от высоких закрытых окон, окутывали, словно пелена дождя, и Гест совершенно изнемог, будто сраженный цепенящим ударом, Хавард выдавил из себя короткий издевательский смешок, Митотин спрятал голову под крыло и стал похож на курицу, а музыка все звучала, но вот органист, сидевший на возвышении слева от алтаря, поднял руки над клавишами, и в наступившем космическом безмолвии витала в вышине под сводом лишь песнь монахов, то снижалась, то воспаряла ввысь широкими кругами, точно ловчая птица в поисках добычи, затем вновь вступил голос священника и, будто спокойная река, увлек мысли в торжественные молитвы и опять погрузил их в кипучие звуки органа. Гест не выдержал — в соборе было холодно, как летом в колодце, он осенил себя крестным знамением, встал, чувствуя рану в плече и леденящую стужу, и выбежал под дождь, без оглядки, вскочил на коня и во весь опор поскакал к лагерю, будто за ним кто гнался.

Но музыка не пропала. Она возвращалась с воспоминаниями — о случившемся единожды и дважды, о малом и о большом, о лицах, и историях, и нелепейших затеях, возвращалась вместе с запахами и звуками, словно за плечами у него была вечность, заставляла его вновь пережить и увидеть всё разом: Стейнунн и Халльберу, мать и погибших в Бё, Йорву, Ингибьёрг, отца и Тейтра, который оставил его в живых; он заглянул в лик Господень, не только глазами, но всем своим существом и непостижной душою, о которой написано в книгах Кнута священника и которая зримо является во тьме страха, он увидел Бога и великую смерть, и тогда четкая мысль его не просто утратила ясность, но полностью канула в небытие.

Ночью его разбудил Эйвинд, которого он в глаза не видал уже неделю с лишним, и сказал, что им с Хавардом велено вместе с ним отправиться в город, в замок.

Шли пешком, под дождем, обернувшимся теперь холодной изморосью, и в замке впервые увидели конунга, Кнута Датского, правда с расстояния более сотни шагов, семнадцатилетнего юнца, который вознамерился завоевать самую богатую страну на свете, вместе с ним был Эйрик хладирский ярл и еще четверо вельмож, в том числе Эдрик Стреона, одетый все в ту же сине-черную рубаху. Они сидели за овальным столом, на возвышении меж двумя очагами, под венцом из пылающих факелов. Позади них стояли вооруженные стражи, а вокруг в зале сидело и стояло человек сто безоружных людей.

О чем шла беседа за столом, они не слышали. Гест видел, что Эдрик и высокий светловолосый человек справа от него оживленно беседуют, лишь время от времени обращаясь к молодому конунгу, который тогда как будто бы принимал их заявления ad notam.[95] Иной раз и Эйрик вставлял слово, однако весьма сдержанно, словно являл собою этакий норвежский бастион между английскими вельможами и своим датским шурином, сам же Кнут вообще рта не открывал.

Судя по всему, конунг начал скучать, взял кусок хлеба, осмотрел, положил на место, схватил кубок и, медленно потягивая вино, обвел взглядом перешептывающееся собрание, а заметив Эйвинда, кивком подозвал его к себе. В тот же миг все разговоры умолкли. Эйвинд преклонил колени, Гест так и не понял, в знак ли покорности или эта его поза позволяла конунгу что-то шепнуть ему на ухо. Мгновение спустя Эйвинд поднялся, поклонился каждому из вельмож за столом, снова пересек зал, вывел Геста и Хаварда во двор замка и сказал, что отныне их пути расходятся, ибо ему поручено командовать той частью датского войска, которая возьмет в осаду Лондон, где засел король Адальрад с королевой Эммой, младшими сыновьями, витаном, сиречь королевским советом, и остатками войска.

Хавард же и Гест останутся с Кнутом и Эйриком, пойдут с их войском на север, где ярлы Ухтред и Ульвкель по-прежнему держат оборону. Эдрик Стреона тоже будет при них, ведь для него Мерсия — родной край, а для Кнута и Эйрика — почти неведомая территория.

И еще одно сказал им Эйвинд, причем очень серьезно: вечером накануне пришла весть, что сын Адальрада от первого брака, Эдмунд, сбежал из Лондона и присоединился к ярлам на севере — лишнее подтверждение, что все решится именно там. Как только северные провинции будут в руках датчан, падет и Лондон.

— Двойчат возьмете с собой, — напоследок резко бросил Эйвинд, словно опасаясь возражений.

Гест хотел спросить, под чьим началом им предстоит служить, но Эйвинд предупредил вопрос и сказал, как бы предостерегая:

— Начальник ваш из войска Эйрика, а зовется он Даг сын Вестейна.

Гесту снова послышалась музыка, но он промолчал. Хавард испытующе посмотрел на брата, вроде бы хотел возразить, однако тоже не сказал ни слова. Опять-таки и Эйвинду добавить было нечего.

Гест все больше думал о небесных силах, а вовсе не о предстоящем походе. Пока войско стояло в Винчестере, он дважды ходил в собор, слушал орган и мессы, увидел книги, повергшие его в благоговейный трепет, те самые, что в свое время оставили неизгладимый след в душе Кнута священника, были созданы или переписаны в крупнейших церковных центрах — Клюни, Шартре, Ионе, Румаборге — и сияли неземною красой.

По пути на север через Бекингемшир, Бедфордшир, Нортгемптоншир он тоже посещал все монастыри и церкви, маленькие невзрачные бревенчатые постройки и роскошные сооружения из камня, в сравнении с которыми Божий храмы, знакомые ему по Нидаросу и Хедебю, выглядели сущими собачьими конурами. Повсюду он чувствовал, как лицо горит от стыда, слышал в душе ту же многоголосую песнь, что истребила в нем давнюю четкую мысль. И вот однажды поздно вечером, когда они вошли в придорожную деревушку, очевидно разоренную передовым отрядом Дага сына Вестейна, и увидели меж сожженных домов мертвые тела — взрослых и детей, рабов и свободных крестьян, — Гест заметил серебряный крест, взблеснувший на нагом детском тельце: мертвая девочка лет восьми — десяти лежала в грязной луже и была хорошо видна орде варваров, которые — под водительством Двойчат — немедля кинулись в развалины искать ценности.

Но на девочку и крест никто внимания не обратил.

Гест неторопливо спешился, подошел к девочке, снял с нее крест и надел себе на шею.

Минуло больше месяца с тех пор, как они покинули Винчестер, а Даг сын Вестейна так его и не приметил. Приметил только сейчас, ибо тоже положил глаз на мертвую девочку и серебряный крест.

Рослая фигура вразвалку приблизилась, схватила под уздцы коня, вперила взгляд в драгоценный крест. И тут Даг узнал Геста.

— Коротышка-исландец, — проговорил он и закрыл глаза, словно эта встреча скорее огорчила его, чем разозлила.

Гест не ответил.

Даг тоже ничего больше не сказал, выпустил уздечку, отвернулся и тяжелой походкой зашагал к отряду, ожидавшему у околицы.

Неделей позже Гест и Хавард сидели на мосту через Трент, у подножия старой ноттингемской крепости, ощипывали каждый своего гуся, меж тем как Митотин, скребя когтями по нагретым солнцем бревнам, сновал рядом и яростно клевал потроха. Тут на городской стороне появился Даг, а с ним трое воинов, знакомых Гесту по Эйриковой дружине, они прошли по мосту, остановились обок и некоторое время наблюдали, как гусиные перья, точно снег, падают в по-осеннему бурую речную воду.

— Зная, что ты здесь, я не могу не сообщить об этом ярлу, — со вздохом сказал Даг.

— Понятное дело, — отозвался Гест.

— Так что думаю, тебе лучше пойти с нами. По крайней мере, явишься вроде как добровольно.

Хавард отложил гуся в сторону. Встал и объявил, что без него Гест никуда не пойдет.

— А с какой стати ты вообразил, что сможешь защитить его, если я не могу? — осведомился Даг.

— Он мне брат, — отвечал Хавард. И сразу же Митотин сызнова поднял шум, выпятил пеструю грудь и стал похож на пушистый узорный мяч.

— Это еще кто? — спросил Даг.

— Ворона палёная, — буркнул Хавард. — Без меня Гест никуда не пойдет.

Даг опять досадливо поморщился, он успел и Двойчат заметить, которые слезли с мостовой опоры и смотрели прямо на них, а потому пожал плечами и махнул рукой: мол, поступайте как угодно, главное, пошли с нами.

Следом за Дагом они вошли в ворота крепости, построенной сто лет назад королем Эдуардом[96] когда он решил, что раз навсегда освободил Англию от датчан, теперь же там стоял норвежский ярл с дружиною, советниками, множеством прислуги и поваров.

Эйрик стоя громко разговаривал с кем-то сидящим в глубоком кресле. Даг хотел было удалиться. Но ярл, судя по всему, был рад прервать разговор и подозвал их ближе.

Гест и Хавард преклонили колени и учтиво поздоровались. Ярл нетерпеливым жестом велел им подняться и кивнул на стол, где на козлах, точно корабль, лежал винный бочонок с краником в донце.

Ни Гест, ни Хавард даже не пошевелились.

— Мне должно угостить вас? — спросил Эйрик, который только теперь углядел Митотина.

В следующий миг с почетного сиденья поднялась Гюда, с любопытством воззрилась на них. Она была в длинном винно-красном платье с меховой оторочкой на капюшоне, подействовавшем на Геста примерно как органные каскады в Винчестере, на щеках у нее играл яркий румянец, как после бурной ссоры, но глаза светились зеркальной ясностью, она безучастно взглянула на птицу, чуть заметно улыбнулась и словно бы глазам своим не поверила, увидев Геста, который опять пал на колени, на сей раз как почитатель, прикрыла рукой черное пятнышко на шее и нервно посмотрела на мужа — тот спокойно расхаживал подле стола, наливал вино и любовался ловчей птицей.

— Ты пришел преподнести мне сей драгоценный дар? — спросил он, досадливым жестом вновь приказывая Гесту подняться на ноги.

— Нет, — ответил Хавард.

— Отчего же нет?

— Я уже обещал его Эдрику Стреоне.

Эйрик с интересом посмотрел на него:

— А зачем?

— Затем, чтобы птица выклевала ему глаза, — сказал Хавард.

Ярл громко хохотнул, взглянул на Гюду, которая рассеянно улыбалась, и наконец вперил взгляд в Геста.

— Тебе известно, — проговорил он, по-прежнему обращаясь к Хаварду, — что этот маломерок намеревается убить меня? Некая внутренняя сила повелевает ему убить меня, и он не властен над этой силой, а потому поклялся никогда более не появляться вблизи меня. Однако вот он, здесь, в Англии. Что ты думаешь по этому поводу?

Эйрик глотнул вина. А Хавард не нашел что сказать. Гест заметил, что Даг сын Вестейна, стараясь не привлекать к себе внимания, стал у окошка, выходящего на реку, тот самый Даг, что в Нидаросе приходил к нему потолковать об Эйнаре из Оркадаля.

— Если дозволишь мне, государь, молвить слово в мою защиту, то я скажу, что очутился здесь не по своей воле и не по зову сердца и о мести не помышлял с того вешнего дня почти два года назад в Нидаросе, когда стоял перед тобою. Думаю, Даг это подтвердит.

— Даг? — Эйрик взглянул на воеводу, который нехотя поклонился и сказал:

— Малыш-исландец долго пробыл у нас. И никто не замечал в его поступках обмана и предательства. В Нидаросе он состоял при Эйстейне сыне Эйда.

Ярл как будто бы оценил столь блестящий отзыв.

— Эйстейн — человек достойный. Сражался при Клонтарфе, — сказал он. — И уцелел. Теперь, поди, в Исландии сидит, во всем своем скромном величии.

Даг кивнул и опять уставился в окно.

Гюда с нервным смешком вмешалась в разговор:

— Он умеет рассказывать истории.

— Что он умеет?

Она повторила, уже без смеха.

— Выходит, ты тоже знаешь его?

— Да. Он умеет читать и запоминает все, что слышит, слово в слово, я видела его в церкви в Нидаросе, он умный человек.

Гюда произнесла все это бесхитростным тоном. И ярл вроде как призадумался над ее словами, но по-прежнему с иронической усмешкой на губах. Потом сказал:

— Зато я не так умен. Поэтому вы проведете ночь в темной, а я решу, что с вами делать.

Гест кивнул, пробормотал, что ему все равно, снова пал на колени и попросил разрешения преподнести подарок ярловой супруге.

Эйрик, посчитав аудиенцию законченной, уже отвернулся к винному бочонку, однако, услышав эти слова, насмешливо глянул на Геста:

— Друг твой не хочет сделать подарка мне. А вот ты хочешь преподнесть подарок моей супруге?

— Да, — ответил Гест с непроницаемым видом, снял с себя крест убитой девочки и шагнул к Гюде, голова у него кружилась, но он сумел превозмочь слабость. На лице Гюды расцвела осторожная улыбка.

— Какая красота!

Ярл подошел к ней, выхватил крест.

— Что здесь особенного? Обыкновенный крест. И серебро-то так себе, плохонькое, вдобавок в пятнах. Что это?

— Слезы Англии, государь.

Оба оцепенели. Гест услышал, как Хавард перевел дух, когда ярл вдруг грохнул кулаком по столу и выкрикнул «нет!», трижды, потом как-то весь резко скорчился и замер в напряженной позе, сжимая и разжимая кулаки.

Мгновение спустя он выпрямился и сухо бросил, что Гест и Хавард могут остаться в войске и беспрепятственно ходить куда угодно, ибо он им доверяет.

— Ты умный человек, государь, — сказал Гест и поблагодарил.

— Этого я не знаю, — тем же сухим тоном произнес ярл, но с насмешливой улыбкой. — Зато знаю хотя бы, как ты остаешься в живых, маломерок. Выглядишь невиновным.

Даг сделал им знак, они поклонились и поспешно вышли вон.

— Как тебе это удалось? — спросил Хавард, глядя на свои трясущиеся руки.

— Не знаю, — ответил Гест.

Следующим вечером их снова призвали в парадный зал. Ярл желал послушать историю, и настроение у него улучшилось. Гест рассказал про святого Антония, который раздал отцово наследство беднякам и поселился в пустыне отшельником-аскетом… однако на лице ярла прочел лишь очень умеренный интерес, притом что в глазах Гюды горело увлечение. Тогда Гест стал рассказывать о себе, об убийстве Вига-Стюра и бегстве, которому не было конца, хотя дело давно закрыто, и эта история пришлась ярлу больше по вкусу.

— Ты человек свободный, — сказал он. — Можешь делать что угодно. Отчего же ты здесь?

Гест собрался с духом:

— Я рассказал тебе об этом, государь, чтобы ты узнал меня.

На следующий вечер он поведал о Хельге на льдине, о погребении Бальдра и о встрече Эйрика Кровавой Секиры с Эгилем сыном Скаллагрима в Йорвике[97] в незапамятные времена.

Эти истории, по всей видимости, тоже вызвали у ярла интерес — слушая, он потягивал вино и нет-нет поглядывал на жену, которая даже хотела вознаградить Геста за историю о Хельге золотым перстнем. Но говорил Эйрик мало, только поблагодарил, когда Гест закончил, и жестом велел ему удалиться.

Когда же на третий вечер они сидели вдвоем и Гест рассказывал про святого Колумбу[98] Эйрик прервал его посреди истории: он, мол, хочет кое-что ему сказать — и предложил угоститься вином.

Подождав, пока Гест нальет себе вина и пригубит кубок, ярл сказал:

— В Оукеме бесчинствовали не люди Дага сына Вестейна, а солдаты одного из английских ярлов, предположительно Ульвкеля. Что ты думаешь по этому поводу?

Гест негромко отвечал, что князья, бесчинствующие в собственной стране, вряд ли верят в успех предприятия, которому служат, и это, скорее всего, знак отчаяния. Потом добавил: ему-де удивительно, что ярл вообще спрашивает об этом его, ведь он понятия не имеет, что творится в английских лесах.

— Я задавал этот вопрос по меньшей мере сотне людей, — сказал ярл с насмешливой улыбкой. — А теперь спрошу тебя о совсем другом: эта Хельга на льдине, чем она питалась целых семь дней?

— Водой. Пила только воду из лужиц на льдине. А один раз поймала птицу и съела сырьем. Но хуже всего другое: ей нельзя было спать и приходилось почти все время стоять во весь рост, чтобы не замерзнуть до смерти.

Ярл надолго задумался.

— Нечасто мне доводилось слышать столь странные истории. По-твоему, это не выдумка?

— Нет, — сказал Гест.

— Почем ты знаешь?

— Просто никто бы не сумел выдумать такое.

Эйрик опять задумался.

— А это тебе откуда известно? — наконец спросил он.

— Так, ниоткуда.

Ярл коротко хохотнул, потом сказал:

— Впредь мы еще не раз с тобой побеседуем. И за зиму я решу, как с тобой поступить. Сейчас ты можешь идти. А сокольнику передай, чтобы не попадался мне на глаза. Пусть сидит в Даговой дружине и делает что хочет, но я не желаю видеть ни его самого, ни птицу его. Так ему и скажи.

— Скажу. — В очередной раз Геста поразил резкий перепад ярловых настроений. Однако он сделал и еще одно открытие: ему нравилось разговаривать с ярлом, он как бы заучивал наизусть чрезвычайно сложную сентенцию и при этом обнаружил, что смысл ее меняется, снова и снова.

Продолжая поход на север по болотистому западному берегу Трента, они вышли к городу Гейнсборо, в центре которого высилась новая крепость. Годом раньше здесь скончался конунг Свейн, а сейчас ликующие толпы народа, датчан и норвежцев, встречали их как освободителей. Всего несколько дней назад Ухтред, ярл Нортумбрии, разорил и сжег городские окраины, и ни коней, ни тягловой скотины в округе было не сыскать.

Эйрик и ближняя его дружина расположились в крепости, остальному же войску Даг сын Вестейна — со времени встречи в Ноттингеме он не удостоил Геста ни единым взглядом — приказал стать лагерем в роще к северу от города, послал десять человек за убойной скотиной и хлебом, а сам, не дожидаясь, пока поставят палатки, уехал прочь.

Всю ночь не переставая лил дождь, факелы погасли, костры чадили, люди мерзли, спали плохо, и, когда забрезжил рассвет, отнюдь не предвещавший улучшения погоды, Хавард начал ворчать: мол, надо вставать и искать пристанища в усадьбе на опушке рощи. Как вдруг по раскисшей земле прокатилась глухая дрожь, усилилась, разом напомнив исландское землетрясение, — это был топот конских копыт, в лесу мелькнули огни факелов и тотчас потухли, улюлюкающие всадники черной лавиной хлынули из-за деревьев, промчались по мокрому лагерю и опять исчезли, Гест даже из спального мешка выбраться не успел.

Сперва настала тишина, нарушаемая только шумом дождя, затем поднялся жуткий гвалт: истошно кричали перепуганные и пострадавшие в порубанных палатках, ржали бьющиеся в грязной жиже искалеченные кони. Полуголый Ротан бестолково метался по лагерю, гаркнув в лицо кому-то из раненых:

— Слабак! Слабак!

За ним по пятам ковылял брат, размахивая мечом и волоча на ноге мокрый хвост одежды. Хавард успел и одеться и вооружиться, но и только.

— Что это было? — спросил он.

Гест вышел из палатки во взбудораженный лагерь — три-четыре сотни разъяренных, израненных, насквозь мокрых воинов, три десятка убитых, лошадей вполовину меньше, чем было, и те в большинстве раненые.

Пострадавших решили разместить в усадьбе, развели огонь, послали пятерых гонцов в город предупредить ярла, спешно отрядили погоню за нападавшими, наобум, и вскоре она вернулась ни с чем.

— Они не хотят сражаться! — крикнул Ротан. — И здесь тоже!

Прискакал ярл во главе дружины, по обыкновению одетый роскошно, но строго, с непокрытой головой. Не обращая внимания на дождь, он напустился на трех Даговых людей, которых по очереди вызвал пред свои очи, и совсем рассвирепел, когда оказалось, что ни один не может сказать ни сколько примерно насчитывалось нападавших, ни кто это был. Вражеское оружие, большей частью стрелы, но также несколько топоров и копий, собрали в кучу у ног ярла. Определить их принадлежность никто не смог.

Тут Эйрик заметил Геста.

— А ты, недоросток-исландец, который все видит и все помнит, ты что скажешь про этих людей?

— Ничего, государь.

На сей раз ярл вспылить не успел, потому что слово взял один из советников Эдрика Стреоны:

— Это были не Ухтредовы люди. — Он выхватил из кучи оружия стрелу и показал ярлу обмотку из тонкой серебряной проволоки у оперения. — Это отряд Эдмунда, Адальрадова сына, который нынешней осенью сбежал из Лондона. В народе его уже прозвали Железнобоким. И, как я понимаю, именно его нам следует опасаться, ведь нет у него земель, чтоб их оборонять, всех владений — конь под седлом. Нам его не найти, а вот он нас отыщет, когда ему удобно, а нам несподручно, как нынешней ночью.

Ярл меж тем успокоился, словно взгляд на стрелу разом отмел все сомнения, он не любил загадок, предпочитал реальные факты и явных врагов; похлопывая по ладони наконечником стрелы, он оживленно объявил:

— Ну что ж, теперь все ясно: идем на Нордимбраланд.[99] Коли прежде побьем Ухтреда, Эдмунду нигде не будет покоя. Выступаем сегодня, незамедлительно, прямо сейчас!

Он поворотился спиной к потрепанному войску, тронул коня и исчез в завесе дождя, из которого, казалось, была соткана эта страна, а Даг сын Вестейна приказал свертывать лагерь, яростно подгоняя людей, будто хотел убедить весь мир, что никогда более не допустит, чтобы этот варвар, английский принц по прозвищу Железнобокий, коварно напал на его спящее войско.

К вечеру, когда они продолжили путь на север берегом мутного, бурого Трента, все войсковые отряды разослали по округе дозорных и походные заставы, в одну из которых назначили Двойчат, Хаварда и Геста. На другой день они встретились с войском Кнута, тоже пострадавшим от ночных вылазок неуловимых улюлюкающих налетчиков. Все только и говорили, что о Железнобоком, имя его внушало почтение, произносилось с яростью и было окутано загадочными домыслами. Спустя два дня к ним присоединились Торкель Высокий и Эдрик Стреона, а через неделю после выступления из Гейнсборо датские войска стояли на южном берегу Хумбера, реки еще более полноводной и мутной, перед ними лежала Нортумбрия, дождь заливал леса, столь же дремучие и непроходимые, как те, сквозь которые они с таким трудом пробились, покинув Ноттингемшир.

Вверх и вниз по течению отрядили дозорных; по возвращении они доложили, что в округе есть три моста, один, правда, был подожжен, но дождь погасил огонь и все три можно использовать; и впервые ярл дал войску разрешение крушить все на своем пути, лишь бы люди целыми-невредимыми одолели этот окаянный грязный поток, отделяющий их от богатых северных краев.

Вместе с Хавардом и Дагом сыном Вестейна Гест скакал во главе той части войска, что переправлялась по обгоревшему мосту. Но едва они добрались до середины шаткого сооружения, как одна из лошадей провалилась сквозь настил, из-за чего в задних рядах возникла сумятица. Один человек упал в реку, и прежде чем удалось успокоить перепуганных животных, мокрые чащобы Нортумбрии ожили, целая лавина всадников и пеших воинов выплеснулась на северный берег, хлынула на скользкие доски моста, в воздухе засвистели стрелы, замелькали копья. Гест успел заметить, что в горло его лошади вонзилось копье, а в следующий миг она стала на дыбы, оскользнулась и, точно мешок с шерстью, швырнула его через перила — он увидел чье-то лицо, падая, ударил мечом и падал бесконечно долго, падал, дергая руками и ногами, пока не очутился в воде, почти одновременно с лошадью, меч выскользнул из рук — вот и остался я без меча, мелькнуло в голове, — а тем временем следом за ним в реку градом посыпались кони, люди, оружие. Он тонул, конское копыто ударило в спину, нет, это был меч, а теперь необходимо вздохнуть, он сделал вдох, ринулся в круговорот сверкающих красок, закашлялся, почувствовал, как его крепко схватили за щиколотку, с силой потащили вверх сквозь мешанину тел, по-прежнему падавших в воду, увидел свет, глотнул воздуху, а потом навзничь лежал в топкой жиже на северном берегу, слушая странный шум, чавкающие звуки, которые постепенно переросли в глухой гром, лязг оружия. Взгляд его был прикован к резким, угловатым движениям могучей, медвежеватой фигуры: сжимая в одной руке меч, в другой — Гестову ногу, Пасть грузно шагал вверх по склону, к мостовому быку, выволок Геста на сухое место и там оставил. Следом за ним брели из той же прибрежной топи мокрые, черные от грязи люди, и Гест сообразил, что они не упали с моста, а переплыли реку вместе с конями, сам же он не шевелился, снова утонул в мутном забытьи, пока хриплый натужный кашель не вырвал его из этой пучины — перед ним было забрызганное кровью, горящее презрением лицо Дага сына Вестейна.

Гест сел, с изумлением обнаружив, что меч-то вот он, у него в руке. Вокруг, куда ни глянь, Даговы люди остервенело рубили мертвых и умирающих, весь лесистый берег полнился безумными воплями и смертоубийством, и по-прежнему лил дождь. Теплая струйка текла из новой раны в плече, на сей раз в другом, спину ломило, болела нога. Он привстал на колени, разглядел, что рана неглубокая, оторвал рукав, перевязал ее, поднялся во весь рост, так и не выпустив меча из бессильных пальцев, но все уже миновало, только бесконечная вереница воинов, ведя в поводу взбудораженных коней, тянулась по шаткому мостовому настилу, потом он увидел Хаварда, который крушил оружие мертвеца, и без того растерзанного в клочья. Даг уже отдавал распоряжения, наводил порядок среди своих людей, велел перевязать раненых, собрать уцелевших коней, а остальных прикончить. Подъехал ярл, тоже забрызганный кровью, скользнул взглядом по Гесту, но как бы и не заметил его, подбоченился и громовым голосом крикнул в неразбериху, что ныне ночью Бог даровал им великую награду.

— Он возвратил нам тепло. Есть тут такие, что мерзнут? Нет, таких не найдется.

И объявил, что они немедля выступают на Йорвик — и предадут огню все Ухтредовы поселения, датские же не тронут. Это очень важно.

— Только Ухтредовы! Не датские!

Пошатываясь, Гест подошел к Пасти, который как раз отрубил руку покойнику, чтобы забрать золотое запястье, и поблагодарил за спасение своей жизни. Тот недовольно посмотрел на него и косноязычно крикнул, что не по заслугам Гесту честь, ему ярл приказал. Потом вдруг сменил гнев на милость, широко улыбнулся и спросил, во сколько, интересно, сам Гест ценит свою жалкую жизнь.

Гест покачал головой, снял с пальца перстень, подаренный Гюдой, протянул ему. Пасть поднес перстень к браслету, которым аккурат успел завладеть, продемонстрировал, как он мал, и с усмешкой покачал головой:

— Маленький человек, маленький перстень.

Гест отошел от него, сел рядом с Хавардом. Побратим спросил, не ранен ли он.

— Нет, — ответил он.

— Я видел, как ты упал, — сказал Хавард, выложив на траву свои трофеи, и спросил, не хочет ли Гест что-нибудь взять себе, например топор, он ведь вроде бы лишился всего, что имел, кроме этого нелепого маленького меча.

Гест устало улыбнулся.

Хавард пожал плечами, завернул оружие в кусок парусины, привязал к седлу. Гест сообразил, что за последние несколько дней его уже дважды застали врасплох, словно у него не только ранено плечо, но и повреждены глубинные фибры его существа, ведь он утратил проворство, и прозорливость, и остроту мысли. Что со мной? — думал он.

Нортумбрия

Пять дней спустя датское войско сосредоточилось на окраине деревни Тадкастер, неподалеку от римской дороги на Йорвик. Гест лежал на сермяжном одеяле у опушки леса и пытался заснуть, но тщетно, уже который год он толком не спал. Мрачно смотрел в спину ярлу, а думал лишь об одном — искал надежду, ведь с тех пор, как переправились через Хумбер, они дважды сталкивались с Ухтредом и однажды — с Ульвкелем, из всех трех сшибок вышли победителями, правда с большими потерями, а Гест и в этих случаях, мягко говоря, не отличился.

Но по крайней мере дождь прекратился, тучи обернулись туманной дымкой, тающей в белесой голубизне неба, подморозило, слабые солнечные лучи поблескивали в заиндевелой ярко-зеленой траве, и бесконечные холмы раскинулись вокруг, точно волны в зеленом травяном океане.

Позади ярла стояла его дружина, рядом с ним сидел на коне Кнут сын Свейна, датский конунг, семнадцатилетний юнец, одержимый грандиозной идеей, завоеватель. Оба они негромко беседовали. Разговор шел о деревушке Тадкастер, что лежала впереди на расстоянии нескольких полетов стрелы: что там за население — скандинавы или англосаксы? Ждать ли новой схватки? Ярл и конунг на что-то показывали, жестикулировали, Гест слышал, как они смеются.

Однако нападения не последовало. Три всадника внезапно выехали из лесу поодаль и не спеша направились к ним, на расстоянии друг от друга, разведя руки в стороны, словно обрубки крыльев, один сжимал белый флаг, вяло колыхавшийся в безветренном воздухе.

Ярл и конунг спокойно ждали. В пяти шагах от них всадники остановили коней. Тот, что с флагом, приветствовал обоих, назвал свое имя и сообщил, что он посланец Ухтреда, олдермена Нортумбрии, который приглашает датского конунга и его людей встретиться через три дня в замке Кингс-Сквер в Йорке — для переговоров. До тех пор Ухтред объявляет перемирие.

Кнут хотел было ответить, но все-таки обернулся к зятю.

— Скажи Ухтреду, — отвечал Эйрик, — что мы питаем глубочайшее уважение к нему и его людям, они из числа храбрейших воинов, с какими нам доводилось сражаться. И мы будем рады принять его в стенах Королевского замка в Йорке, через три дня. И тоже объявляем перемирие по всей Нортумбрии на этот срок.

Человек с флагом в замешательстве огляделся по сторонам, сумел взять себя в руки, неуверенно поклонился и повернул коня.

Конунг и ярл не двинулись с места, пока посланцы Ухтреда не исчезли из виду. И снова Гест услышал их смех средь зеленой стужи. Эйрик наклонился к Дагу сыну Вестейна, что-то сказал ему на ухо и неторопливо поехал к деревушке, меж тем как измученное войско взгромоздилось на уцелевших лошадей и поползло следом, ковыляющей, вялой вереницей, похожей на беженцев, призраков, мертвецов… Тут только до них дошло, чему они были свидетелями: большой полководец, один из славнейших в Англии, объявил о капитуляции. Я мог бы первым догадаться об этом, подумал Гест, но, увы, он и тут опоздал.

Тою же ночью он был разбужен Дагом, вырван из сна, сравнимого разве что с вечностью, и обнаружил, что лежит рядом с Хавардом в полуразрушенной конюшне. Очухаться ему толком не удалось, потому что Даг схватил его за ноги и по усыпанному соломой полу выволок наружу.

— Ярл желает говорить с тобой, — бросил воевода, поставил его на ноги и по узенькой улочке, освещенной факелами, зашагал к постоялому двору, где ярл сидел за выпивкой, в обществе четверых мужчин, которые при их появлении тотчас встали и ушли. Эйрик предложил Гесту сесть, а когда и Даг удалился, долго изучал его лицо, будто никогда раньше не видел, потом подвинул ему кружку с пивом и сказал:

— Будь ты ярлом Нордимбраланда и вздумай заманить датское войско в засаду, какое место подошло бы лучше Тадкастера, где все спят?

Гест уже почти проснулся.

— Ты это предусмотрел, государь.

— Верно, — сказал Эйрик и тотчас потерял интерес к этой теме. — Эдрик поставил вокруг деревни дозоры, мы можем спать спокойно.

Ярл помолчал, глядя на Геста тем же взглядом, что был ему знаком по первой встрече в Нидаросе, потом напрямик спросил, знает ли он «Бандадрапу».

— Да, знаю, — ответил Гест и, увидев, что ярл ободряюще кивнул, пропел стихи от начала до конца.

Ярл снова кивнул, едва ли не смущенно, и стал рассказывать о своем детстве у приемного отца Торлейва Кроткого, умный был человек, хоть и язычник, скальд Халльфред сын Оттара выколол ему один глаз, по приказу конунга Олава сына Трюггви, тогда-то ярл и возненавидел Олава. Рассказал он и о своем брате Свейне, которого никогда не любил, а потому при всяком удобном случае норовил отделаться от него минимальными подачками, и об отце, хладирском ярле Хаконе, о первом своем походе в земли вендов, об осаде Альдейгьюборга, а затем попросил Геста все это повторить. Гест просьбу исполнил.

— Ты используешь другие слова, — заметил ярл.

— Да, — сказал Гест.

Эйрик задумчиво смотрел на него, и он смекнул, что ярл ждет подробного объяснения, и сказал, что хотя он и использовал другие слова, это вовсе не означает, что рассказ неправдив, ведь и ярлов брат Свейн наверняка бы поведал обо всем другими словами, притом что суть осталась бы правдивой, верно?

Ярл задумался и опять кивнул, словно по достоинству оценил, что Гест дерзнул привести столь рискованный пример. Потом рассказал о битве при Свольде и гибели конунга Олава, рассказывал долго, называя имена кораблей и людей, павших и уцелевших, героев и трусов, велел Гесту повторить и это. Гест повторил, опять же своими словами.

— Гюда говорила, будто ты и длинные истории можешь повторить слово в слово.

— Могу и так. — Гест снова начал рассказ о битве при Свольде — на сей раз словами ярла, даже копируя его голос. Тут Эйрику явно стало не по себе. Однако он несколько раз одобрительно кивнул, а в заключение спросил, помнит ли Гест, что произошло, когда они на прошлой неделе переправлялись через Хумбер.

Гест перечислил, кто из ярловых людей что делал и где находился, назвал многих погибших и скольких недосчитались англичане. Но поспешил добавить, что обо всем об этом слышал от других, так как сам упал в реку и, пока это происходило, был без сознания.

— Да, я видел, — задумчиво обронил ярл и опять замолчал, а потом чуть ли не торжественно произнес: — Я принял решение. И мне без разницы, что воин из тебя никудышный. Через два-три дня мы возьмем Йорвик, и тогда ты будешь ночевать под моей крышей, находиться подле меня, все слушать и запоминать, чтобы слагать стихи или рассказывать обо всем в точности так, как было. По силам ли тебе такое?

— Да, — ответил Гест, и снова ему показалось, что собеседнику прямо-таки неловко говорить с ним столь откровенно или оказывать ему столь непомерно великую честь.

Они отхлебнули пива, и Эйрик добавил, словно объясняя свое неожиданное решение, что оба его нидаросских скальда повернулись к нему спиною. Потом быстро поднялся, наполнил кружки.

— Ты теперь единственный во всем войске, кому наливал Эйрик ярл, — произнес он таким тоном, будто окончательно вынес смертный приговор.

Гест поднес кружку к губам, отпил.

— У меня рана в плече, — сказал он, — которая никак не зарастает.

— Да ну?

Гест встал, скинул рубаху, показал рану.

— Странно. — Ярл провел пальцем по красной коже. — Похоже на рот, на женский рот. Как ты ее получил?

Гест рассказал, и Эйрик опять задумался:

— А дальше?

— Дальше?

Поразмыслив, Гест рассказал об убийствах в Бё, об убийстве Ари, и снова ему пришло в голову, что вывод отсюда может быть только один: те, кто брал его под защиту, и те, кого жалел и защищал он сам, поплатились за это жизнью, он не баловень судьбы, а ходячая беда, — и, по всей видимости, ярл пришел к этому выводу еще раньше его, потому что изобразил на лице чуть ли не победоносную улыбку и сказал:

— А я не боюсь. Даг говорил, многие из наших людей считают тебя чуть ли не святым. Ты, мол, умеешь гримасничать и ведешь себя не как другие, прямо как ребенок, кое-кто твердит, что ты и есть ребенок, хотя в то же время мужчина, может, это болезнь какая? А не бывает с тобой, что ты иной раз впадаешь в сон и грезишь так отчетливо, будто все происходит наяву?

— Да, бывает, — удивленно ответил Гест.

Эйрик сказал, что ему доводилось видеть людей, которые внезапно падали и бились в корчах, а потом вставали как ни в чем не бывало. Знавал он и таких, что впадали в сон без корчей, некоторые даже не падали, более того, сами того не замечая, ходили вокруг, их звали снобродами, — может, и у Геста этакая болезнь?

— Да, только вот я не знаю, болезнь ли это, — пробормотал Гест, — ведь я всегда вижу выход, по крайней мере, находил раньше, до того, как получил эту рану.

На сей раз ярл задумался надолго.

— Коли это не хворь, то все ж таки, наверно, на что-то похоже, ведь все на что-нибудь да похоже, вот и скажи мне, своими словами, на что это похоже, а?

— На стужу, — сказал Гест, и тотчас ему вспомнилось минувшее лето, день, когда он бродил по Хедебю, городу, где прошло детство Кнута священника, любовался расписными домами и церквами, гаванью с великим множеством кораблей, принимающих на борт грузы и готовящихся к походу, с людской суетой, ремесленниками, торговцами, рыбаками, предлагающими на продажу улов, распространяющий на жаре удушливую вонь, и вдруг услышал Кнутов голос:…et spiritus Dei ferebatur super aquas…[100] — услышал так явственно, что вздрогнул и перекрестился, слова звучали предостерегающе, и он понял, что предостережение адресовано ему, ведь он уже который день подумывал сбежать из этого похода, сбежать от Хаварда и Эйвинда, двинуть на юг, через земли саксов, может, до самого Румаборга, но мгновение спустя его вновь захлестнул холод, потому что предостережение касалось не Румаборга, а смерти, впервые он ощутил леденящий страх смерти, ему не хотелось умирать, никогда не хотелось, но лишь сейчас он оцепенел при одной мысли об этом.

— На стужу, — повторил он.

Ярл протянул руку, несколько раз провел ею перед глазами Геста — тот даже разглядел тоненькие волоски на его пальцах, — потом спросил, не спит ли он.

— Нет, — засмеялся Гест.

— Странный ты человек, — сказал ярл.

Оба выпили.

По дороге в конюшню Гест заметил, что один из факелов сгорел и потух, подумал о том, что Эдрик Стреона окружил деревню крепким кольцом дозоров, лег подле Хаварда и уснул. Разбудил его пинок конского копыта по ляжке — на дворе стоял белый день, дождя не было. Нортумбрию укрыл первый снег, мокрый, но все-таки снег, а небо сияло чистой голубизной.

Йорвик раскинулся у слияния двух рек, Фосса и Уза, большой город — свыше десяти тысяч жителей, два десятка церквей, путаная сеть улочек, множество малых и больших мостов, иные попросту дощатые времянки, несколько монастырей, и повсюду кипучая будничная жизнь, особенно на прибрежных улицах: торговцы, ремесленники, чеканщики монет, оружейники, крестьяне, причем почти все говорили по-норвежски. Здесь на старости лет имел резиденцию Эйрик Кровавая Секира, здесь, сидя в плену, Эгиль сын Скаллагрима сочинил «Выкуп головы»,[101] здесь король Адальстейн воспитывал норвежского конунга Хакона, первого, устами которого в Норвегии глаголал Господь и который впоследствии заслужил прозванье Добрый. Йорвик был первым норвежским городом в чужой стране, подлинно Нидарос на земле англосаксов, теперь вот и Кнут с Эйриком ярлом вступили в этот город, встреченные как освободители и давними земляками, и английскими магнатами, которые с благоговейным трепетом препроводили их в старинную римскую крепость, королевскую резиденцию, будто специально для них построенную, и предоставили в их распоряжение все необходимое, в том числе харчи и кров для тысяч промокших, раненых и усталых воинов.

Очутившись здесь, в конечном пункте северного похода, Гест первым делом отправился в роскошную церковь Святой Троицы, пал на колени перед изображением Христа над алтарем и поблагодарил, что еще жив, а вовсе не мертв.

Погруженный в молитву, он вдруг обнаружил рядом Дага сына Вестейна и двух его ближних людей, молящихся о том же, а подле них — Хельги и Тейтра, которого встретил еще на пути из Тадкастера.

Тейтр произносил слова, каких никто от него прежде не слыхивал, громко, нараспев:

— Я знаю, Ты видишь меня, Господи, хотя я, глупый раб Твой, не вижу Тебя, я и ничего другого видеть не способен, потому что слеп, как все, и не вижу, пока Ты не велишь видеть…

Только Хаварда здесь не было.

Днем раньше он упал с лошади и повредил ногу, а лекарь, который пользовал его, обнаружил у него в животе старую рану от стрелы, получил он ее еще при переправе через Хумбер и с тех пор скрывал. Лекарь уложил ногу в лубки, выдавил из раны наконечник стрелы, прижег больное место и вместе с остальными ранеными отправил Хаварда в лазарет, устроенный в подвалах йорвикской крепости. Там он теперь и лежал в горячке под присмотром удрученных Двойчат и Митотина. Гест помолился и за него тоже, за здравие своего побратима, тот, конечно, человек не очень-то верующий, но, как и все, тварь Божия.

— Где ты научился этой молитве? — спросил он Тейтра, когда они вышли из церкви.

— Бог невидим, — нехотя сказал Тейтр.

— Верно, но откуда ты это знаешь?

Тейтр передернул плечами, вероятно имея в виду, что это само собой разумеется, Он ведь и правда невидим, видимы лишь дела Его, земля и деревья, море, снег и птичье пение, хотя пение только слышимо, ну да это все равно, так же обстоит и с Господом.

Гест кивнул.

— Но где ты этому научился?

Тейтр мотнул головой.

— У священника? — не отставал Гест.

Тейтр опять мотнул головой. Гест продолжал вопросительно смотреть на него, и в конце концов здоровяк ткнул себя пальцем в грудь.

— Сам додумался?

На это Тейтр сказал «да» и добавил, что недолюбливает священников, не отвечают они на те вопросы, какие он задает. Вдобавок вечно умудряются заморочить его, сбить с толку, так бывало каждый раз, когда он разговаривал со священниками, и теперь он беседовал с Богом сам, напрямую.

Гест кивнул и спросил, помнит ли он историю про двух рыбаков, язычника и христианина, и Тейтр тоже кивнул, с улыбкой, но сразу же замкнулся и объявил, что Гесту незачем затевать разговоры об Исландии, ему, Тейтру, в Англии хорошо и он не желает никаких других помыслов.

Тейтр и Хельги вместе с двадцатью другими воинами помещались у статной, средних лет вдовы по имени Гвендолин, большая ее усадьба лежала у самого слияния рек, а сама вдова отчасти была датского происхождения; туда-то Тейтр и позвал Геста — выпить и попировать. Но Гест, увы, собой не располагал, он теперь человек ярла, связанный по рукам и ногам, точно трэль на незримой цепи, а в этот день история Англии перейдет в новое русло.

Большой зал в крепости был разубран точно к свадьбе, в одном конце длинного, дымного помещения толпилось около сотни человек — йорвикский витан, Эйрикова дружина и Кнутов походный двор. За спиной у конунга и ярла — они негромко разговаривали о чем-то у высокого стрельчатого окна, куда вливался мягкий вечерний свет, — стоял архиепископ Йорвикский Вульфстан II, в длинном одеянии кремового шелка и в палии[102] с шестью крестами, которым он красиво обвил свои сплетенные руки; архиепископ задумчиво покусывал прядку густой седой бороды, был он уже стар, однако широкоплеч, осанист, высок ростом, только вот левый глаз как бы слегка нависал на щеку, будто, не в пример правому, с трудом удерживался в глазнице.

Вскоре после того, как Гест с Дагом вошли в зал и Гест, по едва заметному знаку ярла, стал перед дружиною, отворилась дверь в другом конце помещения, и стражники ввели еще одного человека, безоружного, темноволосого, на вид одного возраста с ярлом, одетого просто, в грязный плащ темно-красного цвета. Это был прежний владыка северных земель, олдермен Нортумбрии Ухтред, женатый на дочери короля Адальрада, муж могущественный и достославный, теперь, правда, измученный и хмурый, хотя смотрел он твердо и голову держал высоко.

В тишине, которая настала с его появлением, Ухтред быстро огляделся по сторонам, увидел обернувшихся к нему конунга и ярла, сообразил, наверно по возрасту, кто из них конунг, и почтительно поклонился сперва ему, а затем — чуть небрежнее — ярлу, после чего на чистейшем норвежском произнес, что почитает за честь сложить оружие перед столь великими мужами и делает это, полностью принимая условия, кои благоугодно выставить победителям, они могут изувечить и убить и его самого, и его людей, он лишь просит за народ Нортумбрии, тот достаточно настрадался за последние двадцать лет, пожалуй самые скверные в истории страны.

— Вдобавок половина этих людей датского происхождения, — сказал он. — Да и вторая половина ждет мира, как дождя в жесточайшую засуху. Нет в Англии другого короля, кроме Кнута Могучего. — И снова поклонился.

Кнут бесстрастно кивнул в ответ на льстивую речь, с холодным интересом всмотрелся в Ухтреда и спросил, не было ли его родичей среди заложников, которых датское войско годом раньше покалечило в Сандвике.

— Там был мой сын Элдред, — ответил Ухтред. — Ему отрубили кисть руки, государь. Но он жив и может пользоваться другою рукой. Он один из лучших моих людей.

Кнут холодно усмехнулся.

— Говорят, — произнес он, — у тебя плохие отношения с королем Малькольмом в Шотландии?

— В Шотландии?

— Да, в Шотландии. Говорят, несколько лет назад, после сражения при Дареме, ты приказал обезглавить всех павших Малькольмовых воинов, насадить их головы на колья и выставить на городской стене, но сперва велел горожанам вымыть эти головы, чтобы народ мог узнать лица, и каждой из женщин дал за работу по корове. Так ли это?

— Да, государь. Ведь среди них было много изменников, а с тех пор Шотландия и Нортумбрия жили в мире.

Кнут явно не слишком доверял такому миру.

— Что ж, теперь все знают и как выглядишь ты, — язвительно бросил он и перевел взгляд на зятя, который все это время молчал, едва ли не безучастно, и даже успел сесть.

— Мы ждали здесь всех троих, — сказал ярл, не вставая, — тебя, Ульвкеля и Эдмунда, Железнобокого, о котором все только и говорят.

— Ульвкель вернулся в Восточную Англию, — отвечал Ухтред. — Мне возвращаться некуда. А над Эдмундом никто власти не имеет. Мне думается, он поскакал на Лондон, чтобы присоединиться к отцу.

— Тогда ответь мне, не кривя душою, — Эйрик встал, шагнул ближе к пленнику, — по-прежнему ли силы Ульвкеля столь велики, что он рассчитывает противостоять нам?

Ухтред опять нерешительно помедлил.

— Как тебя понимать, государь?

— Любопытно нам, готов ли он так же, как ты, сложить оружие.

— Нет. Однако он это сделает, пусть и без охоты, когда война придет к концу.

— Отрадно слышать. Что ж, тогда будем ныне вместе пировать и веселиться, только прежде ты в присутствии собравшихся здесь свидетелей, архиепископа Йорвикского и первых лиц города, принесешь клятву вечной верности конунгу Кнуту. Станешь покорно исполнять его приказания и никогда не попытаешься обмануть ни его, ни меня, ни кого другого из его людей, и поклянешься в этом от своего имени и от имени братьев твоих, сынов твоих и всех твоих людей в присутствии сих свидетелей. Готов ли ты принести оную клятву?

— Да, государь. Только бы в стране настал мир.

Ухтред произнес надлежащую формулу, как положено, во всей ее бесконечной затянутости, и снова поклонился конунгу и ярлу. Эйрик смотрел на него без всякого выражения.

— Ну вот и ладно, — произнес он, а затем добавил, что теперь Ухтред может пойти и выбрать заложников, коих предоставит в их распоряжение, а также подыскать место встречи, чтобы подробно договориться о распределении власти в стране. — Нам необходимы здесь, на севере, надежные люди, особенно ввиду твоих плохих отношений с Шотландией, ведь даже мы не можем вести одновременно две войны.

И снова Ухтред словно бы хотел возразить. Но и конунг, и ярл уже повернулись к нему спиной.

Как только Ухтред вышел за дверь, архиепископ и витан тоже собрались было покинуть зал, но Эйрик остановил их и сделал знак Дагу. По затоптанному деревянному полу воевода прошагал к дальней двери, открыл ее и воротился в сопровождении духовенства — монахов, священников, двух аббатов и даже пяти монахинь, смиренных и более или менее оцепенелых от страха, одна из женщин откровенно плакала; все они поочередно опускались перед конунгом на колени и разражались нескладными, путаными молитвами, латинскими, норвежскими, англосаксонскими, и Гест заметил, как белая тень скользнула по недвижному апостольскому лицу архиепископа.

Эйрик велел Даговым людям зажечь факелы и снова отошел к окну. Ведь теперь речь будет держать конунг, юноша, которого Гест до сих пор видел всего два раза, притом издалека, и не сумел составить себе о нем представления, лишь сейчас ему подвернулся удобный случай.

С истинно королевским достоинством и моральным превосходством, каковые были скорее под стать правителю средних лет, Кнут сначала низко поклонился перепуганным слугам Божиим, велел им подняться на ноги и посмотреть ему прямо в глаза, ибо пришел он не только затем, чтобы покорить Нортумбрию, но и затем, чтобы попросить у них у всех прощения, и от своего имени, и от имени отца своего, датского конунга Свейна сына Харальда, и от имени всех их людей, ведь много лет они разоряли и грабили богатства Англии.

— Я понимаю, твое высокопреподобие, — сказал он, обращаясь к архиепископу Вульфстану, — сделанного не воротишь, но можно, наверно, кое-что исправить, если я здесь и сейчас, в присутствии свидетелей, дам клятву, что заново отстрою монастыри в Тавистоке и Серне, церковь Девы Марии в Эксетере, женский монастырь на Танете,[103] монастырь Святого Эдмунда в Восточной Англии и не в последнюю очередь церковь Христа в Кантараборге, сожженную войском отца моего четыре года назад. Кроме того, я намерен уплатить большой выкуп за убийство архиепископа Эльфхи, даровать церквам и монастырям привилегии, имущество и защиту, дабы впредь оградить их от разорения, поджога и непомерных налогов. Все это будет письменно закреплено в указах и хартиях, как только я стану повелителем всей страны, ибо решение мое не зависит от того, простите ли нас ты и архиепископ Кантараборгский Лейфинг или нет, присоединитесь ли к нам или нет, дело сие не просто касается датчан и англосаксов, его должно уладить между мною и Богом.

В зале царила полная тишина, и юный конунг сумел окружить себя ею словно сияющим плащом.

— Оттого-то я не стану сейчас ни требовать, ни принимать от тебя и твоих людей присягу верности, ведь твой король по-прежнему жив и находится в Лондоне, а верный слуга не может иметь двух господ. Однако ж хочу прямо сейчас просить тебя быть мне советником, когда война закончится, — советником во всех делах, касающихся церквей Англии и законов, а также мира в стране, потому что никто не сможет установить мир и править этой гордой державой без воли Божией. Но на эту просьбу ты дашь ответ по истечении трех дней, когда обдумаешь ее и посоветуешься со своим Богом.

Кнут преклонил колени, поднес к губам край епископского паллия, поцеловал и поднялся, глядя старцу прямо в глаза. Лицо под густой седой гривой выглядело растерянным и раздосадованным, руки нервозно совершили несколько крестных знамений, и только потом Вульфстан хриплым голосом произнес латинскую фразу, причем дважды повторил ее, прежде чем Гест справился с переводом.

— Он вернется через три дня. С ответом, который конунгу уже сейчас известен.

Улыбка Кнута стала еще более открытой, Вульфстанова же — еще более неоднозначной. Однако конунг вновь поклонился, а архиепископ, поняв, что аудиенция окончена, отошел к своим единоверцам, встретившим его как заблудшее чадо, и увел их за собою из сумрачного зала.

Когда они удалились, Даг принялся наводить порядок и выпроваживать народ. Гест тоже собрался уходить, но ярл взглядом остановил его.

В конце концов они остались втроем — конунг, ярл и он. В очаг подбросили дров, принесли стол с канделябрами, вино и еду, правители сели ужинать, но долго не говорили ни слова, а Гест стоял у окна — недвижная тень в вечернем сумраке.

Эйрик одобрительно кивнул шурину и поднял кубок. Кнут, однако, лишь посмотрел на него, сказал, что, помимо естественного недовольства, прочел на лице архиепископа кое-что еще, интересно почему?

— Он знает о той женщине из Нортгемптона, — посмеиваясь, сказал Эйрик, — которая родила от тебя сына, и ему это не по душе, огорчает его больше, чем поражение Адальрада, так, может, тебе жениться на ней?

— И всё? — Конунг был явно озадачен.

— Думаю, да. Вульфстан видит в нас не врагов, а справедливую кару, постигшую безбожную Англию. После всего, что услышал здесь нынче вечером, он прекрасно понимает и что надобно делать, дабы вернуть церкви достойное положение. Поэтому, когда придет время, он коронует тебя, он или Лейфинг, выбери того из них, с кем у тебя самые большие сложности.

Кнут отпил глоток вина.

— Значит, страной все-таки будет править Бог, а не я?

Эйрик хрипло хохотнул, и Гест испуганно вздрогнул. Внизу, в городе, погас костер, голуби вспорхнули с каменной стены за окном, за спиною слышался звон столового серебра и треск сухих дров в очаге. Немного погодя открылась маленькая дверца в углу, ведущая в многогранную башню, Даг сын Вестейна впустил какого-то человека и снова исчез.

Гест не сразу узнал этого не очень высокого, крепко сбитого мужчину в сине-черной рубахе; единственный в зале, пришелец был вооружен, при мече и секире, в кольчуге, с помятым железным шлемом под мышкой, — Эдрик Стреона, олдермен Мерсии.

Эйрик обернулся, коротко поздоровался, предложил сесть, налил вина. Эдрик сел, покосился на Геста — тот вышел на свет, — кивнул, некоторое время переводил взгляд с конунга на ярла и обратно и не пил, пока Эйрик не поднес к губам свой кубок, тогда выпил и он, с жадностью; ему налили еще.

— Нордимбраланд мы оставим Ухтреду, — неожиданно сказал Эйрик. — Ты имеешь что-нибудь возразить?

— Да, — быстро отвечал Эдрик.

Эйрик с Кнутом переглянулись.

— Каковы же твои возражения? — спокойно осведомился конунг. — Ему нельзя доверять?

— Да нет.

— Стало быть, доверять ему можно? — сказал ярл.

— Как? — Эдрик словно бы только теперь осознал, с кем разговаривает, и быстро перевернул собственное мнение: — Ну да, да. И потому вам его лучше не удерживать.

Конунг рассмеялся:

— Зато мы можем удержать тебя, Торкеля Высокого и других знатных мужей, на которых ни один правитель никогда не мог положиться?

Вопрос был задан безыскусным тоном и как будто бы позабавил Эдрика, он медленно пожал плечами и сосредоточился на еде, но что-то опять встревожило его. Ярл произнес:

— Мы попросили тебя прийти, чтобы выразить благодарность тебе и твоим людям, ведь, не будь вас, мы бы не сидели сейчас здесь, в Йорвике. Старинная Мерсия вновь в твоих руках, ты имеешь больше земель и занимаешь более высокое положение, чем когда-либо, и мы искренне желаем крепить наше дружество.

Он встал, ненадолго скрылся в сумраке справа от очага и воротился к столу, держа в руках длинный меч в черных кожаных ножнах, окованных золотом. Выдернув меч из ножен, Эйрик положил его перед гостем, который широко раскрыл глаза и осторожно провел пальцами по блестящей стали.

— Прими этот дар, — сказал Эйрик, садясь, — и прости, что мы не призвали тебя раньше, нам кажется, тебе лучше не появляться прилюдно в нашем обществе. И я уверен, ты поймешь причину, если услышишь, что мы последуем твоему совету и прикажем убить Ухтреда, но не сейчас, и сделаешь это не ты и не твои люди. — Он помолчал и добавил: — Однако ж у такого человека, как Ухтред, наверняка есть и другие враги?..

— А то, — рассеянно обронил Эдрик, не отрывая взгляда от меча.

— Пусть пройдет месяц-другой, — продолжал Эйрик. — А ты пока подумаешь, как это осуществить…

Эдрик кивнул, спрятал меч в ножны и опять положил на стол.

— Теперь давай обсудим кое-что еще, — снова заговорил Эйрик. — Восточная Англия покуда не в наших руках, Лондон тоже. Я возглавлю поход на Ульвкеля, Кнут же выступит на Лондон — вместе с тобой?

Эдрик опять кивнул. А ярл, выдержав короткую паузу, добавил:

— И тут, естественно, возникает вопрос об Адальрадовом сыне Эдмунде: если народ говорит правду и Железнобокий пробился к отцу, то он способен причинить нам много вреда.

— Верно, — кивнул Эдрик.

— Ты Эдмунда знаешь?

— Да.

На сей раз ярл не удовлетворился односложным ответом.

— Так как, в сущности, ты человек Адальрада?

Воцарилась тишина. Эдрик явно растерялся. Кнут поднял глаза, но спокойно продолжил трапезу, Эдрик же аккуратно отставил кубок, обхватил ладонью меч, словно опасаясь, что он исчезнет, и устремил невидящий взгляд на Геста. Эйрик пришел на помощь:

— Раньше ты был человеком Адальрада.

— Верно. Раньше.

— Сумеешь стать им вновь?

Опять тишина. Впервые за все время гость улыбнулся:

— Да.

— Несмотря на плохие отношения с Эдмундом?

Улыбка стала еще шире.

— У Эдмунда и с отцом отношения не сказать чтобы хорошие, хотя сейчас они заодно.

— Значит, ты сумеешь пробраться в город, предать свою жизнь в руки Адальрада и снова завоевать его доверие, и не только его, но и Эдмунда Железнобокого?

— Сумею, — отвечал Эдрик Стреона.

— Я тебе верю, — сказал Эйрик.

Раз-другой переглянувшись с конунгом, он отпил глоток вина, мельком посмотрел на Геста и дал кой-какие указания насчет похода на юг — о кораблях, которые придут из Уэссекса к побережью Восточной Англии, и о том, какую позицию Эдрику должно занять к этому походу и к передвижениям Кнута, — затем, возвысив голос, сказал в заключение, что уйти Эдрику придется тем же путем, Даг сын Вестейна выведет его за пределы города, где он и должен находиться, пока датское войско не выступит в поход, а теперь ярлу и конунгу предстоит пировать с Ухтредом.

Эдрик быстро встал, взял меч, на мгновение задержав взгляд на блестящей стали, церемонно поклонился и исчез.

— Что ж, можно пригласить Ухтреда, — весело сказал ярл, наполняя кубок конунга. — Но сперва малыш Гест поведает нам историю о девочке, которая семь дней провела на льдине…

Снова зарядил дождь. Лил не переставая три дня и три ночи. Воины тем временем пили, ели да спали. Еле-еле, через силу, начались приготовления к новому походу, на юг. Правда, Геста все это не очень-то и касалось, он был отдан произволу переменчивых ярловых настроений, а на свободу вырывался лишь во второй половине дня, когда ярл совещался в городе с важными персонами, и шел тогда в церковь Троицы, чтобы побеседовать с незримым Богом и помолиться, в том числе за Хаварда, ведь друг его никак не выздоравливал. И однажды нежданно-негаданно Гест столкнулся с архиепископом Вульфстаном, который в одиночестве поднимался по отлогой каменной лестнице, спеша укрыться от дождя.

— А-а, маленький карлик, — сказал прелат и хотел было пройти мимо.

Но Гест сердито вскричал:

— Non sum nanus![104]

Старец отпрянул и на ломаном норвежском заверил, что никоим образом не хотел его обидеть.

— Однако ж ты хотел о чем-то спросить меня? — сказал Гест, не давая прелату опомниться.

— Спросить? О чем?

— Ты хочешь знать, можешь ли положиться на ярла и конунга. Можешь. Они сдержат свои обещания, и перед тобою, и перед церковью.

Вульфстан остолбенел. Устремил на Геста свои разные глаза, устало шевельнул рукой и тихо произнес:

— Лишь бы настал мир.

— А теперь я спрошу тебя кое о чем, — продолжал Гест, не давая ему уйти. — Мой брат болен и не получает надлежащего ухода. Я не сомневаюсь, что ты знаешь в городе лекаря, который может исцелить его.

Из-под седой бороды проступила легкая улыбка, архиепископ на миг задумался, потом любезно кивнул:

— Пожалуй. Здесь есть ирландский монах по имени Обан, Господь не только благословил его руки, но и наделил большим практическим умом. Если ты подождешь, я приведу его.

Гест замялся:

— У меня есть еще одно дело.

— Да?

— Я хочу креститься. И прошу тебя совершить обряд. Взамен я попрошу ярла сделать тебе подарок — organum hydraulicum[105] как в Винчестере.

Лицо старика приняло удивленное выражение, которое быстро уступило место унынию.

— Тебе не нужно делать мне подарки за крещение, — пробормотал он. — Пойду приведу Обана, а о другом поговорим позже.

Обан оказался ростом чуть повыше Геста, но пятнадцатью годами старше, безбородый, как ребенок, с серыми, кроткими глазами, правда, полными испуганного упрямства — он явно отнесся к этому поручению с большой опаской. Вдобавок Обан не знал ни слова по-норвежски и поневоле повторял каждую свою латинскую фразу по нескольку раз, потому что Гест понимал его далеко не сразу.

Добравшись до крепости, они спустились в старую дубильную мастерскую, где осталось совсем немного раненых, в том числе Хавард, который лежал на нарах в глубине помещения, под неусыпным надзором Митотина и Двойчат. Ротан сидел на каменном полу, уткнувшись головой в колени, а Пасть храпел на нарах, подле больного.

Гест посмотрел другу в глаза, тот ответил затуманенным взглядом и пробормотал, что Мёр вышел из берегов и кишит не то рыбой, не то хвоинками и мелкими зелеными шишками, — голос был чужой, не Хавардов.

Гест растолкал Пасть, откинул одеяла, показал Обану черную, опухшую рану и заметил, как у монаха дернулись веки, когда он наклонился и понюхал ее; потом Обан, прислушиваясь к стонам больного, ощупал желтоватую кожу и тихо сказал:

— Moribundus.[106]

Гест кивнул Ротану, тот поднялся на ноги, сгреб монаха за грудки и объявил, что ему не жить, если он сей же час не спасет Хаварда.

— Он говорит, — «перевел» Гест, — что любит Хаварда как сына и не сможет жить, коли он умрет. Но если ты исцелишь его, то будешь щедро вознагражден, ибо он человек верующий, богобоязненный и всегда держит свое слово.

— Он так сказал? — Обан посмотрел на Ротанову руку, потом перехватил его грозный взгляд.

— Именно так. — Гест велел Ротану отпустить монаха.

— Рану необходимо вскрыть и прижечь еще раз. Он сильный? Выдержит?

— Да.

— Тогда сделаем это прямо сейчас.

Гест объяснил Ротану, что им предстоит, и добавил, что пришлось посулить Обану большие пожертвования, дабы все прошло удачно: чем больше дар, тем больше шансов, что Хавард поправится.

Ротан недоверчиво глянул на него и увел брата на улицу, под дождь, где они принялись что-то обсуждать. Обан меж тем готовился произвести вмешательство.

Вернулся Ротан и сказал, что они с братом решили отдать монаху часть своих походных трофеев, но не всё, они не думают, что надобны пожертвования, это же просто суеверие, да и Гесту они всегда не больного доверяли…

— В общем, если Хавард останется жив, — продолжал он, — Обан получит этот вот золотой перстень, и это серебро, и два меча, и перстень, который ты подарил Пасти. Еще Пасть говорит, что не стоит грозить ему убийством, он должен ведь прижигать рану, имея в мыслях полную ясность, верно?

— Что ж, вполне разумно, по-моему, — сказал Гест.

Ротан все еще сомневался, но в конце концов принял-таки решение, хоть и с трудом. Причем требовательно заявил, что будет сам держать Хаварда и при необходимости сунет ему в зубы кожаные лоскутья, а когда все кончилось, был совершенно без сил, потный, злой и измотанный куда больше, чем после битвы. Пасть же только рыдал в голос и не находил себе места — ни в дубильне, ни на улице, под дождем.

Три недели спустя, покидая Йорвик, они перенесли Хаварда в плоскодонку, уложили на кучу меховых одеял, укрыли старой парусиной. Река Уз доставила их к Хумберу. Подморозило, погода стояла ясная, такая здесь была зима — мокрый снег, а не то мороз без снега, лед, никогда не обретавший прочности, никогда не буревшие луга.

Большая часть Кнутова войска к тому времени уже ушла на юг, чтобы устроить зимние квартиры под Нортгемптоном и Оксфордом, а также кольцо осады вокруг Лондона, этого стойкого города. По прошествии недели, проведенной на разных кораблях и лодках и даже частью на спине коня, Хавард сумел на своих ногах войти в Ноттингемский замок, где Гест определил его под одной крышей с Эйриковой дружиной, вместе с Двойчатами, хотя ярл видеть Хаварда по-прежнему не желал — кто знает, чем уж ему не угодил этот человек с ловчей птицей на плече.

Гест меж тем принял крещение, в йорвикской церкви Святой Троицы. Крестил его сам архиепископ, при деятельном участии свидетеля — Тейтра. Во время обряда мысли его растерянной птицей метались меж мальчиком Ари, крещенным однажды летом в Сандее и не ощутившим никакой разницы, и Эйстейном сыном Эйда, который утверждал, что после крещения не испытывал ни малейшего страха. Вульфстан же с улыбкой сказал:

— Нет, от страха я тебя не избавлю. Но после этого кое-что нельзя ни совершить повторно, ни вернуть, подобно тому как взрослый муж не может вновь стать ребенком.

— Стало быть, невозможно отпасть, утратить веру…

— Да нет. Невозможно повторить таинство, как невозможно и упразднить оное.

— Но ведь так обстоит и с любым другим поступком: сделанного не воротишь.

— Да, однако в других случаях существуют раскаяние и прощение. Что же до таинства, то здесь нет… чуть не сказал: прощения. Впрочем, по-моему, тебе пора бы кончать с этими вопросами и сосредоточиться…

— Я увижу Господа?

Тейтр нетерпеливо дернулся всем своим могучим телом. Гест глянул на него, вздрогнул и сказал:

— Ладно, давай!

Вульфстан приготовился, открыл рот…

— Нет-нет! — опять вскричал Гест и снова пошел на попятный: — Я же не верую.

Архиепископ возвел очи горе. Тейтр обошел вокруг обоих, быстро наклонился вперед, крепко обхватил друга руками и спокойно велел:

— Крести его!

Вульфстан помедлил, но в итоге повиновался. И Гест не протестовал, только глаза закрыл, слушал могучие слова, расслабился и ощутил, как прилив облегчения оплеснул выжженные солнцем пески.

Потом старый друг вручил ему подарок — нож, который в свое время получил от Клеппъярна Старого, быть может затем, чтобы исполнить черное дело, у Геста так и не хватило духу дознаться до истины, как не хватило духу усомниться в Тейтровой дружбе, тем более сейчас. Нож был красивый, английской работы, и Тейтр хранил его как украшение, ведь много лет это была почитай что единственная его собственность, но теперь-то он разбогател, изволите видеть. А когда позднее они выпивали у Гвендолин, он спросил, почувствовал ли Гест какую-нибудь перемену.

Гест опять закрыл глаза, словно ответ можно найти только впотьмах.

— Не знаю, — сказал он, и снова ему почудилось море. — Только вот я заметил, что о вере способен задавать лишь совершенно детские вопросы, будто во всем, что касается веры, я с годами умнее не становлюсь, а стою на месте.

Тейтр недоуменно взглянул на него и засмеялся. Гест с досадой открыл глаза, спросил:

— А где крестили тебя?

По обыкновению, Тейтр отвечать не желал, оборвал смех, и вид у него был в точности такой, как в тот раз в исландских горах, когда Гест спросил, откуда он родом, и он ответил: «Отсюда». Ответил как нельзя более естественно. Однако сейчас Гест настаивал, и Тейтр угрюмо буркнул:

— Под Клонтарфом.

— До или после сражения?

— После, — сказал Тейтр и взмахнул рукой, в знак того, что для человека чести просить защиты Господа до сшибки на поле брани равносильно поражению. Немного поразмыслив, он поник головою и помахал другой рукой.

Тейтр был среди тех, кому предстояло остаться в Йорвике, вместе с Хельги и отрядом тингманов и надежных воинов, которым Эйрик поручил держать под надзором не только покоренный город, но и Ухтреда, каковой — лишенный чести, достоинства и боеспособных людей — будет иметь резиденцию в королевском замке.

Однако жил Тейтр по-прежнему у вдовы Гвендолин, и Гест подозревал, что он делит с нею не только стол, во всяком случае, с тремя ее малолетними сыновьями он играл как с родными, вдобавок в повадке его появилась легкая вальяжность, а ее, пожалуй, можно объяснить только постоянным общением с женщиной.

Сам Тейтр об этом не распространялся, называя Гвендолин «вдова», «она» или «женщина». Хельги отказался впредь ночевать в замке. Мало того, Тейтр решил, что в Исландию возвращаться не станет.

— Мне Англия по душе, — сказал он, будто и впрямь так думал, а особенно ему по душе непроходимые леса, где еще больше дичи и птичьего гомона, чем в норвежских, даже в зимнюю пору, там и кабаны водятся, и возвращаться ему некуда — здесь у него есть все, а там нет ничего.

Гест тоже был не чужд этаких помыслов, ведь неволя, в коей его держал ярл — своими странными приказами, неожиданными вопросами и раздражающими требованиями, — почти вывела его из апатии, оживила, это была игра, словесная игра, ярл бросал ему вызов, и Гест вызов принимал, выражался обиняками и загадками, хитрил, порой испытывал ярлово терпение, высказываясь искренне, начистоту, в том числе о настроениях в войске и об управлении городом, или упорно настаивая, что ярлу необходимо сделать городу щедрый подарок, например орган, дабы обеспечить себе полную поддержку архиепископа. Ярл то усмехался, то позволял себе короткие взрывы возмущения, а не то пускался в пространные рассуждения о распрях и о важных людях, особенно в Берниции, на вечно беспокойной границе Нортумбрии с Шотландией короля Малькольма, этой тенью на севере. Однажды ночью он поднял Геста с постели, чтобы тот стал свидетелем его встречи с Ухтредом, а затем они вместе обсудили, что можно сделать в обеспечение мира на севере.

Но после встречи ярла занимало только одно:

— Ухтред выглядит так, будто он уже мертв, правда?

Гест сказал, что, на его взгляд, Ухтред производит вполне надежное впечатление.

— В том-то все и дело, — сказал Эйрик, с таким видом, будто пытается представить себе, каково быть Ухтредом именно сейчас, и было это наверняка ужасно, потому что он спросил, случалось ли Гесту когда-нибудь чувствовать сострадание.

— Да, — ответил Гест.

— К кому же?

Гест рассказал о хавгламских детях, но подразумевал и себя как ребенка, себя и сестру, эта легкая жалость к себе заставила его покраснеть, ведь на самом деле он думал обо всех детях, и о бедняках, и о калеках, и даже об иных из числа сильных мира сего. Слушая его, Эйрик смотрел все более задумчиво, будто соглашаясь, но затем заметил, ему-де странно, что Гест не упомянул про Хельгу на льдине.

— Она же была ребенком, — сказал Гест.

— Да, то-то и удивительно, — отозвался ярл. — Как подумаешь, сколь долгий срок для ребенка — семь дней и семь ночей. Но она ведь хотела жить, верно?

— Конечно. Только вот все считали ее умершей, а в таком случае нет смысла оставаться в живых.

— Н-да, удивительно, — повторил ярл. — Так происходит и когда умираем мы?..

Но прежде чем Гест успел ответить, ярл быстро отвел глаза, ссутулился и обронил:

— Гюда хочет иметь много детей, а я не могу дать ей этого. И могу сказать обо всем об этом тебе, но не Дагу и никому другому, вот почему ты здесь, понимаешь?

— Да, — тихо сказал Гест и подумал, что разговор с ярлом все равно что разговор с самим собой, к примеру разговор о времени, величайшей божественной тайне, это же оказались собственные Гестовы мысли. Интересно, а как думает ярл? Может, и для него разговор с Гестом как разговор с самим собой? Впрочем, этот вопрос он задавал себе и раньше, но ответа так и не нашел.

— Что же такое, собственно говоря, сострадание? — произнес ярл. — И какая от него польза?

— Я не знаю.

— Речь не об Ухтреде! — сердито воскликнул ярл. — Ты разве не понял, что, когда мы впервые встретились, ты, отомстив за молодого парня, который не состоял с тобою в родстве, говорил о законе, живущем в твоем сердце, а ведь это не что иное, как сострадание. Вот почему я задал тебе этот вопрос.

Впервые Гесту отчетливо вспомнилась пощечина, которую он дал Кнуту священнику, потому что мысли переполняли его, как полая вода, грозящая прорвать непрочную запруду; Вига-Стюру он отомстил, ибо того требовали долг и ненависть, тогда как месть Транду Ревуну и Одду сыну Равна объяснялась состраданием, добротой или даже любовью, какие он почувствовал к совершенно чужим ему людям, к хавгламским детям, тою же самой загадочной силой, которая побудила его отца принять Эйнара.

Однако итог подвел ярл:

— Месть, кажется, произрастает повсюду, как ни крути и какому богу ни поклоняйся. Потому-то ты все еще в сомнениях, да-да, в сомнениях, ты не вполне веруешь в того Бога, к которому обратился, ты таков же, как я.

Вот какова была его неволя, клетка не слишком заметна, тьма не слишком непроглядна, а сил, чтобы снова сбежать, опять же недоставало — да и куда сбежишь? Вдобавок ночами он слышал глас Божий, словно ветер в листве, так новое время года нежданно приходит в заснеженный край и превращает его в райские кущи, и, лежа под одеялом, Гест обдумывал, что он завтра скажет ярлу, дабы упредить его.

Хорошие были мысли.

Пусть даже ничего из них не выходило — лишняя забава, игра, в которой Гест проигрывал, ведь ярл не Тородд Белый, не Ингольв и не три брата-безбожника в уединении норвежских нор, ярл видел его насквозь и разбирался в том, чего сам он не понимал, вдобавок вроде как смеялся над этим. Теперь вот взял в привычку называть его рану стигматом, с нескрываемым ехидством, а Гест понятия не имел, что означает это слово. Когда же спросил у Вульфстана и выяснил, то опять устыдился: мне бы следовало это знать, думал он, рана-то моя, и я должен был прикинуть, что о ней можно подумать.

Восточная Англия

По дороге в Ноттингем Хавард был неразговорчив, однако лицо его приобрело естественный сероватый цвет, ел он все лучше, мог гулять по улицам и даже немного охотился с Митотином в дубовых и буковых лесах вокруг города. Как-то раз, когда вдвоем с Гестом отправился в леса, он придержал лошадь и смущенно и торжественно объявил, что пришло время поблагодарить исландца за спасение его жизни, и добавил, что теперь все между ними полностью решено, они квиты.

Прозвучали эти слова так, будто дружеству их пришел конец и надобно восстановить его, на более сложных условиях.

— Твоя рана как-никак заживает, — сказал Гест, — моя же по-прежнему открыта.

Хавард надолго задумался, потом заметил:

— Ты крещен.

Гест с любопытством посмотрел на него:

— Ты тоже хочешь принять крещение?

— Может быть, — проговорил Хавард и добавил, что с некоторых пор начал удивляться, почему отец с матерью не окрестили детей, когда сами приняли веру, что вообще-то вполне в духе Ингольва, он ведь никогда не умел выбрать надежную позицию. Потом стал рассказывать, что видел, лежа в горячке, бредовые картины, совершенно ему непонятные: они с Гестом скакали берегом Мера на юг, высылая вперед Митотина, а тот всякий раз возвращался с предметами, совершенно не поддающимися истолкованию, — то принес человечью голову, похожую вроде бы на хладирского ярла, то змею, что грызла его, Хавардово, сердце, то шкурку выдры, которая в детстве служила ему игрушкой, а теперь оказалась продернута сквозь носы всех братьев, точно этакое здоровенное бычье кольцо, все они сидели за столом в Хове, как скотина на привязи, Ингольв в полусне на почетном сиденье.

— Думаешь, я таки умру? — спросил Хавард.

— Нет, — ответил Гест. — В это я вообще не верю. Но почему ты сказал, что хочешь креститься?

— Не знаю, я ведь и не боялся.

— Значит, ты веруешь в Бога Отца и в Белого Христа?

— А ты?

— Я верую, — сказал Гест, правда чуть помедлив. — После того, что было в Йорвике, я знаю, что сила Божия беспредельна, раз Он способен воспользоваться даже столь безбожными людьми, как Эйрик и конунг Кнут, то Он везде и во всем, независимо от того, видим мы Его или нет.

Хавард улыбнулся:

— Опять ты говоришь о другом, будто не желаешь истолковать мои видения.

— Верно, — кивнул Гест, — не могу я их истолковать.

В середине зимы произошли два события, которые вновь изменили отношение Геста к ярлу. Они стояли на подъемном мосту, который соединял замок с дорогой, ведущей к мосту через Трент; оттуда открывался вид на город и на замерзшие земли на западе. На башне запела труба, и на площадь перед ними вылетел конный отряд — Эдрик Стреона со своими людьми.

Эдрик спешился, пал на колено, с привычной иронией в движениях, и без обиняков сообщил, что Ухтред убит, в междоусобице с местным нортумбрийским хёвдингом, неким Торбрандом сыном Харальда.

Ярл даже бровью не повел.

— Эта новость нужна не мне, а конунгу Кнуту. Немедля скачи в Нортгемптон, я уверен, он щедро тебя наградит, если, конечно, никто не опередит тебя. Но скажи мне, кто этот Торбранд — большой человек или маленький?

— Он важный человек и был в королевском замке, когда Ухтред принес конунгу клятву верности, как и он сам.

Эйрик кивнул и сказал, что припоминает его.

Едва Эйрик с отрядом уехал, как дозорный на башне опять затрубил в трубу, на сей раз указывая на северо-восток: на правом берегу Трента появился новый конный отряд, более восьми десятков человек, как прикинул Гест, и в тот же миг он увидел, как ярл побледнел, на нем просто лица не было. Между тем предводитель отряда остановил коня и о чем-то заговорил с караульным у ворот, а тот обернулся и взмахнул копьем, словно в ознаменование важного события.

Незнакомец поскакал дальше, уже в сопровождении всего десяти воинов, и остановился перед ними. Это был Хакон, сын ярла, по обыкновению роскошно одетый. Выглядел он не намного старше, чем в тот последний раз, когда Гест видел его в Нидаросе, только пополнел, чтобы не сказать разжирел, губы кривились в жесткой усмешке.

— Не поздороваешься со мною, отец? Ты не рад? — произнес он, поскольку Эйрик молчал. — Впрочем, это все равно. — Хакон спешился и пал перед отцом на колени. — Мы пришли в бесславии. Олав сын Харальда изгнал нас из страны.

Эйрик, по-прежнему бледный как полотно, поднял сына на ноги, они обнялись.

— Что ж, этого надо было ожидать, — сухо произнес ярл. — Ведь мы оставили страну без власти и без воинской защиты.

Хакон смотрел на него как ребенок.

— В один день, — спокойно продолжал ярл, — я потерял свою прежнюю страну и получил новую. Кнут сделал меня ярлом Нордимбраланда.

Три монахини и дряхлый монах, стоя на небольшом возвышении, печально воспевали хвалу небесам при свете трех факелов, пламя которых искрилось на золоченом, в человеческий рост, распятии из испанской Каталонии и великом множестве блестящих латунных канделябров.

Перед ними на почетном месте восседал Эйрик ярл, сложив руки на коленях, недвижный, седовласый, но с виду годов на десять моложе своих пятидесяти прожитых зим, рядом с ним — сын, Хакон, толстый, краснощекий, да еще и со страдальческим выражением на пухлой физиономии, и его мать Гюда, она несмело улыбалась, положив руку сыну на плечо. На протяжении вечера он сделает несколько неуклюжих попыток стряхнуть ее руку.

За спиной у них стояли Даг сын Вестейна, бывший йомсборгский викинг Торкель Высокий, пестрая группа тингманов, ближние люди Хакона, сопровождавшие его из Норвегии, и Гест, который все последние дни только диву давался, с каким спокойствием ярл воспринял утрату отчизны, родной земли, власть над коей унаследовал, но и заслужил в легендарной битве при Свольде и коей благоразумно правил твердой рукою все пятнадцать лет, что был верховным ее потентатом.

Но этот вечер знаменовал и что конунг Кнут сделал его преемником Ухтреда, предоставив куда больше привилегий, чем имел его предшественник.

Местный клирик, поклонившись собравшимся, отслужил короткую мессу, прочел молитву и благословил нового государя, несколько раз красиво осенив его крестным знамением, а затем вместе с монахинями и стариком-монахом покинул высокий сводчатый зал. Запыхавшиеся слуги внесли столы, щедро уставили их яствами и напитками. И на сей раз Эйрик противу обыкновения не сидел молчаливый и грозный во главе стола, а с улыбкой расхаживал среди гостей, приветствовал каждого, беседовал со всеми без разбору, пил, как другие, но не напоказ.

Однако около полуночи он отвел в сторону сына и Торкеля Высокого, послав призывный взгляд также и Гесту, и велел им пройти в соседний покой, где Хакон ночевал и хранил те немногие вещи, какие сумел прихватить с собой из родных краев.

Как только дверь закрылась, отрезав взрывы смеха и гул голосов, праздничная улыбка ярла исчезла, на лице вновь появилось грозное выражение; смерив взглядом каждого, он чопорно произнес, что прежде всего хочет поблагодарить Торкеля, проделавшего долгий путь из Нортгемптона с посланием от конунга, и тотчас перешел к делу, каковое и побудило его просить конунга, чтобы весть о новом его ранге привез именно Торкель.

— Я хотел потолковать с тобою наедине. Ведь мы встречались раньше. На Хьёрунгаваге.[107] И расстались далеко не друзьями.

Торкель, едва ли не с детских лет прославленный воин, не без причины снискавший еще и прозвище Лошадиная Морда, хмуро кивнул и переступил с ноги на ногу.

— Теперь мы оба последовали за конунгом Кнутом в Англию, — продолжал ярл. — Каждый со своим войском и по отдельности, на расстоянии, таково было мое желание, ибо я тебе не доверяю — памятуя о Хьёрунгаваге и потому, что ты много лет держал сторону Адальрада.

Торкель и на это согласно кивнул.

Был он в Эйриковых годах, высокий, худой, сутулый, с веснушчатыми ручищами, болтавшимися возле колен, одет скорее как состоятельный бонд, а не как один из могущественнейших военачальников конунга. Под началом Торкеля находилось около двух тысяч ратников, и конунг — втайне — посулил сделать ярлом и его тоже, возможно как раз над Восточной Англией, как только Ульвкель будет разбит. Судя по выражению его лица, он вполне понимал ярлову недоверчивость, однако, как он сказал, не мог не признать, что после битвы в заливе Хьёрунгаваг Эйрик проявил поразительное великодушие и пощадил многих из его, Торкеля, друзей, наперекор воле собственного отца, Хакона ярла. Стало быть, мстить Торкелю не за что, и он полагает важным сказать об этом.

— И я не Эдрик Стреона, — напоследок добавил он.

Но ярл на это обронил:

— Жаль. Потому что в случае с Эдриком мне, по крайней мере, ясно, чего от него ждать.

Повисла неловкая пауза, и Торкель воспользовался ею, направив беседу в несколько иное русло:

— Я знаю Восточную Англию. И знаю Ульвкеля. И мои соглядатаи разосланы повсюду, так что я для тебя наилучший соратник. Сюда я прибыл по приказу конунга, однако с охотою отправлюсь назад к нему по твоему приказу, коли так надобно.

Эйрик сел в кресло у окна, провел ладонями по резным подлокотникам, вытянул ноги и некоторое время неотрывно на них смотрел, зажмурился и внезапно устремил взгляд на сына, с нетерпением ожидавшего случая вмешаться в разговор.

— Мой сын, — с расстановкой произнес ярл, вновь глядя на Торкеля, — нынешней осенью был изгнан из Норвегии Олавом сыном Харальда. По его словам, Олав успел подчинить себе почти всю страну и намерен стать конунгом над нею. Что ты об этом думаешь, ты же много лет ходил с Олавом в морские походы.

Торкель явно медлил.

— Верно, я знаю его как человека богобоязненного и великого воина, — наконец негромко сказал он. — Но не думаю, что он в состоянии удержать Норвегию дольше, чем ты и конунг Кнут позволите ему.

— Льстишь?

— Нет, я искренне так думаю. Олав не властитель.

Ярл кивнул, по губам его скользнула насмешливая улыбка.

— Мой сын обещал ему — от моего имени — впредь никогда не заявлять прав на Норвегию. Этим обещанием он спас себе жизнь, если тут можно говорить о жизни. Но огорчительно другое: у меня появилась еще одна причина не желать, чтобы в Восточной Англии ты был со мною рядом, — твое дружество с Олавом.

Торкель знаком показал, что ему это понятно.

— Поэтому решение мое таково, — продолжал ярл. — Ты возьмешь Хакона с собой и обучишь по мере сил. Сам видишь, он толстый как поросенок и в сражениях никогда не бывал, так что задача не из легких. Но если к тому времени, когда все закончится, он будет жив, я замолвлю о тебе слово перед конунгом Кнутом, и он сделает тебя ярлом Восточной Англии. А это большая страна. — Эйрик жестом остановил сына. — Теперь же пусть Хакон поведает, как Олав перехитрил его, чтобы нам было над чем посмеяться после долгой беседы, ведь разговоры эти так утомительны.

Хакон безнадежно покачал головой, прошелся взад-вперед по комнате, будто в поисках тихого уголка, и нехотя начал рассказывать, как он с двумя боевыми кораблями угодил в Олавову засаду, как оба корабля перевернулись, а он сам был выловлен из воды, словно мокрый котенок, и доставлен к Олаву на корабль, где с него стребовали роковое обещание.

Мало-помалу Хакон увлекся своей плачевной историей, которая все больше походила не то на защитительную речь, не то на героическую повесть шиворот-навыворот, даже румянец стыда исчез.

— Расскажи, что ты ему говорил, — попросил отец.

— Я сказал, что на сей раз победа за Олавом, но в следующий раз она, возможно, будет за мною.

Торкель захохотал. Ярл улыбнулся. Хакон опустил глаза.

— И что ответил Олав?

— Он сказал: «А тебе не пришло в голову, что ты уже не увидишь ни побед, ни поражений?»

Торкель захохотал еще громче. Хакон тоже засмеялся, правда, не слишком уверенно, однако закончил рассказ и добавил, что будет рад сражаться бок о бок с таким человеком, как Торкель.

— Тем более что отец мой столь нетверд на ногу, что полагает необходимым этак вот насмехаться над своим единственным сыном.

Тут уж и ярл захохотал во весь голос, встал и, воспользовавшись благодушным настроем, выпроводил всех за дверь. Но Геста задержал: мол, хочет кое-что сказать ему наедине. И с брюзгливой миной проворчал, что, сдается ему, Гест никакой не скальд, ведь до сих пор он не слыхал из его уст ни единого стиха, ни насмешливого, ни хвалебного, да Гест, поди, и не помнит, когда приличествует произносить такое.

Гест возразил, что за скальда себя не выдавал и что не он придумал ходить по пятам за ярлом, ровно кравчий, без всякой пользы.

Эйрик долго смотрел на него. Потом с ледяным спокойствием произнес, что превыше всего ценит в Гесте его бесстрашие.

— Ты человек прямой, искренний, правдивый, — сказал он. — Наверно, я уже говорил тебе, что именно поэтому ты здесь?

— Нет. Ты говорил, что я единственный, с кем ты можешь быть откровенным.

— А откровенным я могу быть только с человеком правдивым, хоть ты и считаешь себя лжецом. Впрочем, ты наверняка понял, что я знаю тебя лучше, нежели ты сам. А теперь, пожалуй, от тебя будет и польза. Ибо я желаю, чтобы ты находился рядом с Хаконом и защищал его по мере сил, причем незаметно, ведь он горд и молод и, скорей всего, попытается исправить свои промахи. Возьми с собою того сокольника и отчаянных братьев, обещай им что угодно, возможно, впоследствии сумеешь сдержать свое слово.

Гест пробормотал, что согласен.

— Но смотри возвращайтесь живыми. Оба. Или ни один.

Гест опять не удержался и спросил, неужто и Хакону одному нельзя возвращаться, живым. По лицу ярла скользнула тень недовольства.

— Да, ты только с виду простак, — сказал он. — И я хочу, чтобы, когда все кончится, ты вместе со мною совершил паломничество в Румаборг. А теперь можешь идти.

Гест недоверчиво посмотрел на него.

— Господь велик, — пробормотал он, направляясь к двери, и на пробу несколько раз перекрестился. — Непостижно велик.

Следующие три месяца Гест провел в походе, день и ночь, с друзьями из Хова, с ярловым толстяком-сыном и Торкелем Высоким. Молодого Хакона и впрямь нелегко было держать под защитой, он кидался в схватку в первых рядах, с запальчивым безрассудством и неутомимостью, совсем как отец, что в пешем, что в конном строю, спал тоже мало, проявлял интерес к планированию и организации и на свой живой щит во главе с Гестом смотрел презрительно.

Этот поход складывался примерно так же, как поход на Йорвик, вновь кошки-мышки — Ульвкель уклонялся от серьезного сражения, устраивал засады, совершал короткие неожиданные налеты на ярловы отряды, обыкновенно по ночам, исчезал, а через день-другой нападал снова, в другом месте.

Эйрик быстро извлек отсюда урок, разделил войско на еще более мелкие единицы, до того мелкие, что они скорее походили на приманку, отрядил в них лучших своих людей и приказал им располагаться на привал и пировать-выпивать в густых рощах и в словно бы неохраняемых постройках, позаботившись, чтобы они постоянно держали связь друг с другом, через гонцов и дозорных.

Лишь один раз, западнее Ипсвича, они столкнулись с самим Ульвкелем, но случилось это неожиданно для обеих сторон, ни те, ни другие не успели перестроиться в боевые порядки, вдобавок дело было вечером, и после короткой ожесточенной схватки в кромешной тьме Ульвкель опять сумел улизнуть, не понеся значительных потерь.

Однако на сей раз Эйрик не пощадил пленных. Приказал Дагу и Торкелю перебить целую сотню и для устрашения выставить их головы на кольях в близлежащих городках и весях, а затем самолично — притом, что тамошние предводители клятвенно заверяли его в своей благонадежности — объявил населению, что при малейшем намеке на предательство предаст огню всю Восточную Англию, город за городом, деревню за деревней, убивая всех без разбору.

Следующая сшибка произошла у деревушки Бёрнем, севернее Бранкастера. Но Ульвкель с большей частью войска и тут сумел ускользнуть. Эйрик же на сей раз пощадил пленных. Великодушно помиловал многих воинов датского происхождения, а также кельтов и англосаксов; лекари перевязали раненых, оказали им помощь, после чего, к великому удивлению пленников, ярл отпустил их по домам, а сам продолжил поход на восток и на юг, вдоль побережья, той скалистой равнины, что без малого год назад, ночью на исходе лета, открылась перед Гестом и Хавардом, посылал войско то в одном, то в другом направлении через болотистый край, словно челнок через сырое тканьё, налаживал действия флота, переброску воинов, лошадей, заложников и раненых и мало-помалу подчинял себе область за областью, город за городом.

Пленных он по-прежнему щадил, отпускал на свободу, в результате многие из них снова брались за оружие. После небольшой стычки при Хемсбю, опять-таки на побережье, среди раненых уже в третий раз обнаружился некий человек средних лет, малорослый, лысый. Ранен он был в спину и в ногу. Эйрику доложили о нем, он подошел и спросил, как его зовут.

— Крокслер, — ответил тот.

— А ты терпелив, — заметил ярл. — Ты человек Ульвкеля?

— Да. На вечные времена.

— Ульвкель — великий воин и достойный противник, — произнес ярл. — Поэтому ты наверное понимаешь, что выбора у меня нет.

Крокслер кивнул, только сказал на своем странном смешанном наречии, что есть у него одна просьба: пусть его поставят лицом к морю, чтобы, покидая сей мир, он мог видеть то же чудо, какое увидел, когда пришел в него, ведь он родился на этом побережье и сражался за эту землю и ее гордого защитника, Ульвкеля.

Ярл сказал Дагу исполнить просьбу Крокслера; казнь состоялась в присутствии всех остальных пленников, которым затем даровали пощаду.

Тою же ночью Гест окончательно уверился в одном деле, странном и весьма щекотливом. Он встал с ощущением удушья, подошел к костру, возле которого, негромко разговаривая со своими людьми, сидел молодой Хакон, и обратился к нему таким же вкрадчивым тоном, каким обращался к его отцу, когда хотел поставить на своем; юнец тоже не устоял.

— Что я могу для тебя сделать? — учтиво спросил Хакон, отойдя на несколько шагов от костра.

— В войске Торкеля есть один исландец, — сказал Гест, — я неоднократно видел его, но узнал только сегодня, потому что он очень изменился, и, судя по всему, он тоже меня узнал.

— У вас с ним какие-то счеты?

— Нет, но он меня избегает, а это странно, ведь он женат на моей сестре, стало быть, мы родичи, имя ему Гейрмунд, прозвали же его Крепкая Шкура.

Хакон улыбнулся и спросил, где этот Гейрмунд находится. Гест провел его по травянистой лужайке к белому каменному знаку, возле которого спал зять с пятью другими исландцами. Теперь Гест узнал и их, хотя они были мальчишками в ту Пасху, когда он мерился силами с Тейтром во Флокадале у Клеппъярна.

— Сядь и назови свое имя, — резко бросил Хакон и поставил ногу на Гейрмунда, тот застонал, протер глаза, сгоняя сон в каштановую бороду, которая скрывала его лицо. Разглядев говорящего, он вздрогнул, а когда увидел Геста, вздрогнул опять, и Гест подумал, что это хорошо, ведь он было вновь усомнился, что сей богатырь вправду тот разряженный юнец, который, как наяву, представал у него перед глазами, оттого что трусил посвататься к Аслауг.

— Этот человек утверждает, что ты не желаешь с ним говорить, — сказал Хакон.

Гейрмунд смотрел то на одного, то на другого, в глазах его явственно читалось упрямство.

— Да, я и сейчас не желаю, — сказал он.

Сын ярла смотрел на него с удивлением, определенно не зная, как быть дальше.

— А придется, — вмешался Гест. — Или Хакон запытает тебя до смерти, но прежде ты увидишь, как умрут твои друзья. Что скажешь на это?

Гейрмунд молчал. Скрестил руки на груди и уставился в темноту над рокочущим морем. Потом наконец проговорил:

— Гест не из тех, кто приносит удачу. Он проклятие. Мы были при Клонтарфе и уцелели. Сейчас мы здесь, но неделю назад, когда увидел Геста, я ходил к Торкелю, просил отпустить нас. Он отказал. Только поэтому мы до сих пор здесь.

Хакон нерешительно взглянул на Геста, который и бровью не повел.

— Он же твой шурин, — сказал Хакон Гейрмунду.

— Уже нет.

Гейрмунд опять устремил взгляд на море, недвусмысленно показывая, что для него разговор закончен.

Но тут поднялся один из его друзей, бледный и худой парень, назвался Торгримом из Боргарфьярдара. Гест и его помнил по Флокадалю.

— Коли Гейрмунд говорить не хочет, так, может, я скажу? — Взгляд его нервно перебегал с безмолвного друга на Хакона и обратно.

— Только чтобы я не слышал, — буркнул Гейрмунд.

Хакон по-прежнему был в замешательстве, однако Гест кивнул, они отошли подальше, сели. Торгрим сказал, что Гейрмунд — малый гордый, хотя Гесту опасаться нечего. Дело вот в чем: он, конечно, все-таки получил Аслауг, и она родила ему двоих сыновей, только потом она развелась с ним и вышла за более состоятельного человека из Скагафьярдара, причем забрала и приданое свое, и выкуп за невесту, и сыновей. Гест почувствовал, как удушье проходит.

— Значит, ей живется хорошо? — спросил он.

— Думаю, да. У нее есть теперь еще две дочери, а когда мы уходили в поход, народ говорил, она опять ждет ребенка.

Гест задумался, помедлил, но все же спросил:

— Как зовут ее мужа?

Торгрим назвал имя, знакомое Гесту только понаслышке, и повторил, что это скагафьярдарский хёвдинг и слава о нем добрая. Хакон вопросительно взглянул на Геста:

— Это хорошие новости или плохие?

— Пожалуй, хорошие. — Гест снова обратился к Торгриму: — Гейрмунд видится с Аслауг и с сыновьями?

— Да, но мы уже три года не были дома и…

— И я полагаю, что по возвращении он не захочет передать ей знак, что я жив?..

— Пожалуй… Но может, я передам?

Гест оглядел себя, воззрился в темноту и пробормотал, что ничего другого у него нет:

— Вот возьми.

Одинов нож, единственная — помимо топора — вещь, до сих пор связывавшая его с сестрою и с Йорвой, истончившийся, похожий на плоское шило нож.

— Она узнает его. Еще я даю тебе деньги, — Гест протянул ему кошелек, — ты можешь оставить их себе, я знаю, ты хороший человек и сдержишь обещание.

Торгрим взял нож и кошелек, поблагодарил и поспешил к друзьям; Гест и Хакон пошли к своему костру. Хакон с любопытством смотрел на Геста, потом спросил:

— Ты доволен?

— Да, — ответил Гест и остановился. — Зря твой отец казнил Крокслера.

Хакон насупил брови.

— Да, — сказал он, неожиданно тоном совершенно взрослого человека, — мне это тоже не по душе. Но он поступил правильно. Это гордый народ.

Гест немного постоял, поблагодарил, пошел к себе и лег спать. Спал долго, а когда проснулся, подумал, что забыл спросить у Торгрима, приняла ли Аслауг крещение. Но потом решил, что это не важно, можно спросить позднее, коли будет охота.

Лишь весной появились первые признаки того, что ярлова тактика себя оправдывает: священники, богачи и местные хёвдинги тайно просили за отдельных лиц и целые отряды, которые хотели отложиться от Ульвкеля и присоединиться к нему.

— Мы всех принимаем, — говорил Эйрик. — Пусть приходят добровольно и во имя Господа.

Поступали сообщения о вредительстве и поджогах в Ульвкелевых амбарах и городах, а действовали там не то неведомые злоумышленники, не то перебежчики, которых становилось все больше; к ярлу переходили уже в массовом порядке, боевыми отрядами, с лошадьми и оружием, и не в последнюю очередь с бесценными сведениями об Ульвкелевых обычаях и секретах. И в конце марта они сумели-таки взять его в кольцо, почти на том же месте, под Ипсвичем, на Рингмарской пустоши, и на сей раз столкновение ни для кого не было неожиданностью. Полдня противники не спеша готовились к схватке. И вот началось. Ярл, по обыкновению, шел впереди, в пешем строю, обок своего знаменосца, шел с непокрытой головой, сжимая в одной руке простой меч, в другой — легкий топорик на длинной рукоятке, рядом шагали два щитоносца. Он вклинился прямо в горланящие вражеские ряды, а когда разгорелась сеча, выбрался из сумятицы и, перемещаясь вдоль смешавшихся боевых порядков, как огромная кошка, выкрикивал приказы, костерил тех, кто не обращал внимания на его вымпел и распоряжения, посылал в бой конников и лучников, выводил из кровавой сшибки раненых, не замечая брыкающихся коней, дождя стрел и падающих воинов, словно и рожден на свет только для такого дела.

Гест между тем сновал вокруг, со своей незаживающей раной, вялый и насквозь набожный, предупреждающе размахивал руками, измученный человек с неподъемным мечом и старым лесорубным топором с рыбьей головой на рукояти. Поле боя виделось ему как безумное мельтешение мокриц и крыс в драке за изуродованный труп, как сон, который даже кошмарным не был, просто далеким, жарким, холодным и непостижимым, как реальный мир. И сейчас он не умрет, но снова увидит, как опускается ночная тьма, увидит в отблесках первых факелов вьющийся на ветру вымпел Торкеля Высокого, который мало-помалу продвигался сквозь ряды противника, увидит Хакона, такого же целеустремленного и упорного, как отец, Хаварда, у которого одна рука бессильно обвисла, но лицо сияло торжеством, а над ними, как и весь день, с криком парил Митотин.

Правда, из Двойчат он увидел только одного — Пасть: багрово-красный лицом, он рубил мечом направо и налево, будто никак не мог выбраться из непролазных дебрей, в нем чувствовалось что-то отчаянное и измученное, он дрался, что-то ища.

В предрассветных сумерках Ульвкель с сотней людей, пробив брешь в рядах Торкелевых воинов, сумел вырваться к побережью, где у них было спрятано два корабля; они успели поднять паруса, прежде чем ярл разобрался в происходящем.

Но из Двойчат Гест по-прежнему видел только одного. Ротана они отыскали уже ближе к полудню, он сидел прислонясь к мертвому коню, с распоротым животом и стрелой в голове.

— Говорить можешь? — спросил Хавард, присев перед ним на корточки.

Ротан сонно взглянул на него одним глазом и кивнул.

— Говорить можешь? — повторил Хавард.

— Да, — ответил Ротан и умер.

Пасть исторг стонущий рев, схватил топор и бросился крушить раненых и убитых. Подоспевшие люди Дага сына Вестейна скрутили его, но он продолжал бушевать. В конце концов подошел ярл, вместе с сыном, который был изрядно потрепан, хотя ни одна рана жизни не угрожала.

Тут Пасть замолчал, передернул плечами, высвободился, застыл среди кровавой грязи, точно могучее дерево, в отчаянии глядя на своего господина, лицо его посинело, изо рта вырывались нечленораздельные трубные звуки.

— Что он говорит? — спросил ярл, обернувшись к Гесту.

— Говорит, что ты должен убить его, государь. Не может он жить, когда брат его сидит вон там.

Ярл скользнул взглядом с одного брата на другого, казалось обдумывая эти слова, потом вдруг устало посмотрел на свой топор — порядок на поле боя наводят с оружием в руке, нельзя идти по полю боя без оружия, там всегда найдутся живые, сражение еще не кончено… Левая рука перехватила топор, правая поднялась к перепачканному лицу, стерла кровавый пот, провела по бороде — полководец в минутном замешательстве, могучий и бессильный, ссутуливший плечи, как в тот миг, когда он услышал весть об утраченной родине.

— Нет, — наконец произнес он, — я не могу убить такого доброго воина.

Он отвернулся от Пасти, устремил взор на Геста и Хаварда, попросил привести безумца в чувство, приказал продолжить обход, позаботиться о раненых, подсчитать убитых, вырыть могилы, собрать оружие, коней… За этой работой он надзирал соколиным оком, пока пустошь не стала похожа на свежую, политую дождем пашню. Посреди нее он воткнул крест, который Даговы люди сорвали с церкви в ближнем городке, искоса глянул на него и проворчал:

— Интересно, долго ли он тут простоит. Вещь, пожалуй, ценная, а человек слаб, ужас как слаб.

Ротана похоронили на Рингмарской пустоши, вместе с тысячами других. Раненых разместили в палатках и по усадьбам. Войска еще стояли в округе, когда гонец доставил из Оксфорда хвалебное послание от конунга Кнута, где тот обещал сделать Торкеля ярлом Восточной Англии. Эйрику было приказано воротиться в Нортумбрию, ибо Лондон вскоре тоже падет и настанет пора установить по всей державе новый закон, датское право на вечные времена.

Еще гонец рассказал, что всего через два дня после Рингмарской битвы небольшой отряд — без сомнения, Ульвкель и остатки его войска — сумел пробиться в Лондон сквозь кольцо Кнутовой осады и примкнул к Адальраду и Железнобокому. Гест слышал, как ярл тихо сказал сыну, который перевязал свои раны и выступал сейчас как отцов наперсник:

— Вряд ли мы видели Ульвкеля в последний раз. Этот человек еще для конунга Свейна был сущим кошмаром.

Следующим вечером устроили попойку, вроде как праздник, печальный и тихий. Гест не участвовал, спал в сарае. Наутро выступали на северо-запад, сначала в сторону Ноттингема. Пасть так и не очухался и потому, с цепью на шее и связанными руками, как собака, шел пешком за лошадью Хаварда, который то и дело кричал через плечо, что вольноотпущенник наверняка скоро придет в себя и незачем обращаться с ним так недостойно. А Пасть, всхлипывая, твердил: хорошо же Хавард наградил его за верную службу, ничего не скажешь, что Ингольв-то станет говорить? И Эйвинд?

От еды он отказывался, у костра греться не желал, бился головой о деревья и отчаянно пинал ногами всех и каждого, кто к нему приближался. И однажды теплым тихим вечером, когда они стали лагерем в густом лесу и костры мерцали среди деревьев, словно свечение моря, к Гесту подошел Хакон, сказал, что отец хочет поговорить с ним, дело касается безумца, которого они тащат за собой, пешехода, как его успели прозвать.

Эйрик предложил Гесту сесть, серьезно сказал, что хорошо знает, что война способна сделать с человеком.

— Ты посмотри на себя. Люди не ведают, что происходит.

Гест кивнул.

— Словно бы находятся у Бога, — продолжал ярл, смущенно, вероятно оттого что помянул Бога.

Гест опять кивнул.

Эйрик положил руку ему на плечо, тотчас же отдернул ее, будто опасаясь заразы, и сказал, что терпение его иссякло, они должны призвать безумца к порядку, иначе все-таки придется его убить.

Гест вернулся к Пасти, сказал, что он ведет себя как избалованное дитя, идиотское нытье — сущая насмешка над жизнью и памятью брата, к тому же он поклялся до самой своей смерти служить Хаварду и Эйвинду. Пасть все это слышал и раньше и думал об этом, постоянно думал, но ведь Ингольвовы сыновья в нем более не нуждаются, на что им этакая развалина, человеком-то грех назвать, маленький, вроде Геста.

— Выходит, Ротан останется без отмщения? — свирепо вскричал Гест.

Пасть помолчал немного, потом спросил:

— Ты это о чем?

— Ульвкель в Лондоне, — сказал Гест. — Весной ярла призовут туда брать город. А ты что же, будешь сидеть тут и реветь, как дитя на собачьей цепи?

— Жестокие слова, — отозвался Пасть.

— Да. — Сказавши это, Гест пошел спать.

Наутро Пасть сидел вместе со всеми у костра и ел, жадно и обстоятельно. Не глядя на Хаварда, он попросил снять цепь и дать ему коня.

— На что он тебе? — спросил Хавард.

— Чтоб сидеть на нем, — отвечал Пасть.

Преддверие ада

Между тем пребывание в Ноттингеме затягивалось. Ярл не хотел уходить на север, в Йорвик, пока не будет вполне уверен, что не понадобится Кнуту под Лондоном. А вести оттуда, мягко говоря, и внушали бодрость, и приводили в замешательство, притом что было их великое множество. В частности, после зимней позиционной войны Кнутовы люди начали копать от Темзы канал, чтобы войти в город прямо на кораблях, — копье, нацеленное в сердце города. Одновременно из Лондона непрерывным потоком шли беженцы, печальные, растерянные, они рассказывали, что в городе царит сущий ад, витан давным-давно бы сдался, если бы не Железнобокий, а этот человек не то последний дар Господень Англии, не то мученик, не то хрупкая иллюзия, что на краю бездны поражает их неверием.

Решив остаться в Ноттингеме, Эйрик послал гонцов за архиепископом Йорвикским Вульфстаном, который не замедлил прибыть с пятью советниками и двумя монахами, в том числе Обаном, в свое время лечившим Хаварда. Прежде всего ярл не хотел рисковать: вдруг в его отсутствие архиепископ надумает вернуться к прежним английским помыслам? Вдобавок он намеревался обсудить с Вульфстаном паломничество. Когда-то в далеком детстве Эйрик был крещен, но считал то крещение ненастоящим, поверхностным, а потому нужно, чтобы таинство сие было совершено над ним повторно, в Румаборге, самим Папою.

Вульфстан сказал, что английскую церковь необязательно рассматривать как первейшее дело святейшего престола и причиной тому давний конфликт: английские архиепископы сами назначали себе преемников и не ездили в Румаборг, чтобы принять паллий.

Впрочем, это разъяснение лишь укрепило ярла в намерении совершить паломничество, ведь он сможет смягчить напряженные отношения. Кстати, он хотел обсудить с Вульфстаном еще одно дело: прежде чем стал архиепископом в Йорвике, Вульфстан был епископом в Лондоне, прекрасно знал город, лично знал короля Адальрада, его двор и образ мыслей и, наверно, мог бы кое-что рассказать?

Вульфстан нахмурил брови и напомнил ярлу об обещании уважать узы верности, связующие его с Адальрадом.

— Народ жаждет мира, — резко бросил ярл. — Твой народ.

Вульфстан надолго задумался, сохраняя на лице упрямое выражение. Эйрик произнес:

— «В давние времена записано и предречено, что после тысячи лет сатана освободится. Тысяча лет и даже больше минуло с тех пор, как Белый Христос ходил средь человеков, и близится время Антихриста…»

Архиепископ побелел лицом до самых седин, ибо то были собственные его слова, записанные в одной из первых его проповедей и, по просьбе ярла, переведенные Гестом.

Эйрик спокойно ждал, пока Вульфстан возьмет себя в руки.

— Ты написал это много лет назад, — продолжал он. — И кого же ты подразумевал под Антихристом — ваших собственных вероломных хёвдингов, которые только и делали, что грабили родную страну, занятые предательством, кровной местью и ненавистью, по твоим же словам? Или нас, которые приходили из-за моря чинить здесь разбой? Но теперь мы можем обеспечить здесь мир, коего ты жаждешь столько лет.

Снова надолго повисло молчание, наконец архиепископ проговорил:

— Что ты хочешь знать?

— Ничего! — вдруг беззаботно воскликнул Эйрик. — Я просто хочу, чтобы ты понял: нам можно доверять. — И уже иным, назидательным тоном произнес: — Прежде чем сомневаться в других, надобно уразуметь, можно ли положиться на себя самого.

Вульфстан пристыженно опустил голову.

— Боишься? — спросил ярл.

— Да, — едва слышно отвечал архиепископ.

— Боязливые вероломны, — бросил Эйрик и повернулся к нему спиной.

Старик опять опустил голову, правда, на сей раз в этом движении сквозила ярость, хотя для протеста ее недостало. И в Гесте шевельнулось презрение, хотя испытывать оное к столь важной духовной особе было непозволительно, — то самое презрение, какое он испытывал к Кнуту священнику, прежде чем тот ступил на via illuminativa, тогда, в обледенелых норвежских горах, на распутье зверской жестокости.

Тем не менее в течение этих недель Гест не раз имел дело с Вульфстаном, прежде всего уговаривал архиепископа крестить Пасть, будто нуждался в сообщнике, в таком же верующем против воли, как и сам, вдобавок ему пришлось крепко потрудиться, чтобы Пасть дал согласие креститься. Ведь, судя по всему, Пасть считал это совершенно бессмысленным вмешательством в свое незаслуженное бытие.

Но Гест поставил на своем, и Пасть был крещен по самому простому обряду в ноттингемской церкви Девы Марии, вместе с пятью ближними Эйриковыми людьми, в том числе Дагом сыном Вестейна, так как Эйрик не мог более окружать себя нерешительными и сомневающимися в небесных вопросах, крещение было делом и политическим, и религиозным.

Пасть, правда, отказался творить крестное знамение и упорно не желал прочесть по-латыни Вульфстанову короткую молитву — дескать, Господь все равно его выговор не поймет.

Гест растолковал Вульфстану его тарабарщину, и архиепископ успокоил Пасть словами:

— Господь все слышит. И все видит. И все понимает.

— Нет, — отрезал Пасть, и на сей раз даже Вульфстан понял его.

После обряда Вульфстан отвел Геста в сторону и сказал, что, как он подозревает, за его рвением кроется не только потребность обеспечить этому язычнику Божию милость, но и что-то еще. И Гест, который никогда прежде не исповедался, решил это сделать, только как можно более неофициально и не торжественно, словно никакая это не исповедь, и рассказал о всех смертях, причиной коих стал, не о Транде Ревуне и не об Одде сыне Равна, а о тех, кто вставал на его защиту и кого брал под защиту он сам, упомянул и о том, что сказал Пасти про долг отмщения, стараясь вернуть ему бодрость духа; мысль о мести — вот чем жил Пасть, и для него загадка, что месть одновременно и справедлива и губительна, как чума.

Вульфстан долго смотрел на него, а Гест думал, не рассказать ли и о ране на плече, о знаке мести, но тут ему пришло на ум кое-что другое, и он впервые облек эту мысль в слова.

— Жажда мести может исчезнуть! — с неожиданной радостью воскликнул он и рассказал, как хотел воротиться в Исландию и убить Снорри Годи, так вот эта мысль исчезла, ни разу не навещала его всю зиму.

Вульфстан встревожился еще сильнее.

— Но и слабаком я тоже быть не хочу. — Гест снова приуныл, а затем все же поведал о ране и о том, как ее получил.

Архиепископ попросил показать рану, сказал, как и ярл, что она похожа на рот, и задумался. Впрочем, быстро оживился:

— Может, ты святой?

— Нет-нет, — быстро сказал Гест. — Нет-нет-нет… я всего лишь хочу, чтобы это гниение прекратилось, ведь во мне царит вечная ночь, inanis et vacua[108] даже когда вновь пришла весна и небеса наполнились огромными стаями гусей и тучами лебедей, которые летят не иначе как в Исландию, а вот ему пожалуй что надо навестить Обана, монаха с целительными руками, если и Вульфстан не знает, как быть.

— Да, сходи к Обану, — безнадежно вздохнул старик. — Мне кажется, так будет лучше всего.

Затем в Ноттингем пришла поистине радостная весть — в лице самого конунга Кнута, ему сравнялось восемнадцать, и он больше походил на серомраморное греческое божество, чем на дельного датского вождя. С ним прибыла половина его двора, где было теперь множество англичан, в том числе архиепископ Кантараборгский Лейфинг и конунгова фаворитка из Нортгемптона вместе с двумя маленькими сыновьями, которых она успела ему подарить.

Нежданно-негаданно они явились в старом замке и были встречены изумленным ярлом, который, вскинув брови, выслушал известие, что король Адальрад мертв и скончался он от руки Божией, сиречь от болезни, в день святого Георгия сего лета Господня 1016 и был похоронен в Лондоне в соборе Святого Павла, второпях, словно вместе с телом спешили избыть и печальную о нем память.

Вдова, королева Эмма, с двумя малолетними сыновьями сумела перебраться в Нормандию — словом, все кончилось, причем бесповоротно, так что витан постановил черным по белому записать, что они подчиняются конунгу Кнуту и клянутся никогда впредь не поддерживать никого из Адальрадова рода, то бишь отныне править Англией будет датский дом.

Гест сидел на низком стуле позади знатных особ в парадном зале, дремал, слушая вполуха беседу короля и ярла, которые взволнованно рассуждали о возможности нового захвата Ирландии, потерянной в битве при Клонтарфе, о возможности возврата Норвегии, о норвежском языке, который через несколько лет будет звучать всюду на Британских островах, о Нормандии, как насчет нее? Не говоря уж о Шотландии, которая никогда — целиком и полностью — не была в руках северян. Только о Лондоне они не упоминали, об этой еще не завершенной главе в печальной истории Адальрадова рода.

Лишь ранним утром — солнце уже поднялось над нежно-зелеными верхушками деревьев, и вешние птичьи песни вливались в окна, словно журчащая мелодия органа, — ярл осторожно завел беседу о другом:

— Пора, пожалуй, снова использовать Эдрика Стреону. Железнобокий, верно, готов уже принять любую помощь, откуда бы она ни пришла.

Король усмехнулся, но не откликнулся на эту идею, и Гест смекнул, что он отнюдь не имел намерений допускать зятя к участию в решающих сражениях за Лондон. Однако два дня спустя вопрос всплыл опять, на сей раз о нем заговорила Пода, которая напрямик заявила брату, что он, по-видимому, не вполне сознает, чем обязан своему зятю:

— Ведь в планах, которые ты сейчас строишь, дорогой братец, по-моему, куда больше юношеского задора, нежели королевского разумения.

Кнут обезоруживающе улыбнулся, заверил и ее, и Эйрика, что он, конечно, высоко ценит вклад хладирского ярла, однако сейчас зять должен обеспечивать стабильность на севере, ибо это жизненно важно. Взамен он охотно возьмет с собой Хакона, о котором за последние дни составил себе превосходное мнение.

На это ярл и Гюда согласились. А Хакон уже не ликовал, как ребенок, по поводу королевской похвалы, он лишь коротко кивнул и сказал, что готов следовать за Кнутом, даже более чем готов.

Когда же Эйрик наконец решил воспользоваться сухой погодой раннего лета и выступить на север, из Гримсбера прибыл конный норвежский отряд и сообщил, что его брат Свейн — оба они никогда друг с другом не ладили — и Олав сын Харальда встретились у мыса Несьяр, где состоялось большое морское сражение. Свейн ярл потерпел поражение и бежал в Свитьод. Теперь он умоляет Эйрика воротиться в Норвегию и потребовать свое, ведь без хладирского ярла Норвегия опять попадет в руки потомков Прекрасноволосого, на этот раз окончательно.

Но Эйрик воспринял новость трезво, чуть ли не равнодушно, сказал, что в обессиленной стране только и можно ожидать катастроф. К тому же Норвегия всего лишь крохотная частица в большой игре за Англию.

— А не знаете ли вы, как обстоит с Эйнаром из Оркадаля? — осведомился он затем, несколько мягче.

Они замялись в замешательстве.

— Выкладывайте, — приказал ярл.

— Он пожалуй что никогда не был ничьим сторонником… — начал один.

Но ярл остановил его, сказал, что в лести не нуждается, она выставляет властителя недоумком.

— Эйнар был сторонником конунга Олава. Но моим — никогда. Вопрос в том, присоединится ли он теперь к новому Олаву.

— Мы не знаем, государь.

— Да уж, — обронил ярл с прежним безразличием, — конечно не знаете. — Он попросил их перевезти свое имущество в Йорвик. — И будете при мне до конца года, а там разберемся, как должно поступить.

Но выступление на север он опять отложил.

В Рингмарском сражении Хавард был ранен в спину, хотя рана быстро затянулась, и уже в начале теплого лета он стал понемногу охотиться с Митотином, в сопровождении Пасти, а Гесту по-прежнему приходилось быть при ярле. В редкие свободные минуты он изучал с Обаном латынь или истово молился в церкви Девы Марии; Хавард даже прозвал его кликушей-фарисеем, слепым рабом Божиим, и ярлу этакая набожность тоже начала мало-помалу действовать на нервы.

Как-то раз он взял с собою Геста в замок на краю Шервудского леса, под тем предлогом, что надобно произвести смотр коням, принадлежащим одному человеку, который был с ним в Восточной Англии, и хочет услышать мнение Геста.

— Я в лошадях не разбираюсь, — сказал Гест.

— Знаю, — отозвался ярл и предложил ему спуститься к ручью, где паслись кони.

Первое, что они увидели там, были два полуголых мальчугана, которые натянули над черной водой веревку, с нее свисал пяток шнурков, каждый с пучком перышек на кончике, прячущим внутри маленький крючок; ярл крикнул им, что крючки надобно опустить в воду.

Старший мальчуган выпрямился, посмотрел на них и пожал плечами: дескать, не понимаю.

— Опустите крючки в воду! — досадливо повторил ярл и шагнул ближе.

В этот миг из воды выпрыгнула рыба, заглотнула перышки и повисла на крючке, трепыхаясь и взблескивая на ярком солнце.

Ярл остановился и громко захохотал:

— Ты видел?

— Да, — устало ответил Гест, глядя, как мальчуганы сняли рыбину с крючка и вновь снарядили шнурок. Ярл посмотрел на него с неодобрением и спросил:

— Ты что-нибудь помнишь про Рингмару?

Постепенно Эйрик начал относить эту победу к числу крупнейших своих успехов, который ни в коем случае не должен кануть в забвение или сохраниться лишь в монастырских хрониках, ведь оные не заслуживают доверия.

Гест рассказал, что запомнил, сухо отбарабанил перечень имен живых и павших, без того своеобычного настроя, что позволял ощутить, сколь невообразимо долгое время может пройти на поле брани невообразимо быстро, или, наоборот, погрузиться в неразбериху сражения, крики о помощи, разброд, когда мир зависает в каком-то призрачном состоянии, а именно этот настрой ярл однажды назвал близостью Бога. Но он упомянул, что ему казалось, дело пойдет по мысли Ульвкеля, описал, выказав надежную наблюдательность, Эйриковы действия в решающий миг, а также подчеркнул, как умно сражался ярлов сын, от юношеской бравады первых походных дней в Рингмарском сражении уже не осталось и следа.

— За это я вас наградил, — коротко сказал ярл, не сводя глаз с мальчуганов, которые поймали еще одну рыбину.

Потом он перевел взгляд на Геста и буркнул, что будет жаль, если маломерок сейчас умрет и унесет с собою все свои истории.

— Ты умеешь писать? — спросил Эйрик.

— Да, — ответил Гест.

У него голова закружилась при мысли об этом, особенно при воспоминании о почерке Вульфстана, который, поди, самого Господа способен повергнуть в изумление, о спокойной руке архиепископа на душистом мраморно-белом пергаменте, слова эти будто звуки песни в лесу или снег, что не может упокоиться на лице: «…уразумейте же, что дьявол многие годы сбивал с пути англосаксонский народ, так что было в нем мало благонамеренности, а в стране великие беспорядки…» И когда ярл в следующий миг едва ли не приказал ему составить собственную хронику, наподобие тех, какие множество монахов составляли для английских королей и для духовенства, Гест ответил:

— Как же я сумею отличить правду от лжи, я ведь…

Но Эйрик решительно объявил, что Гест запомнил то, что хотел запомнить, к примеру, как его друг Ротан сидел, прислонясь к мертвому коню и держа в руках, словно младенца, собственные кишки, — что может быть правдивее?

Тем разговор и кончился.

Ярл прошел к лошадям, которые паслись на лугу, там, где ручей образовывал излучину, и воротился с могучим гнедым жеребцом.

— Хочешь? Будет твой.

Гест остолбенел.

— Нет, — сказал он.

— Не-ет, — передразнил ярл, презрительно отвернулся, подвел жеребца к мальчуганам-рыболовам и спросил у старшего, рыжеволосого одиннадцати-двенадцатилетка с широким открытым лицом, умеет ли он ездить верхом. Мальчик понял, что он сказал, подошел на несколько шагов ближе и сказал «да», энергично кивнув.

— Я подарю тебе этого коня. Хочешь?

Мальчик понял и эти слова, но не поверил своим ушам, повернулся к товарищам, которые вброд перебрались через ручей, и о чем-то тихонько с ними заговорил. Потом приблизился, на почтительном расстоянии обошел ярла и с вопросительной миной на лице положил руку на тавро.

— Боишься, что тебя обвинят в краже? — спросил ярл.

Мальчуган опять кивнул.

Эйрик повернулся в сторону замка и пронзительно свистнул, а когда там появился владелец, знаком подозвал его к себе.

— Скажи мальчику, что я дарю ему этого коня.

Владелец обвел взглядом ярла, коня, мальчика, словно оценивая их и сравнивая меж собой, бросил мальчику короткую фразу по-английски и, качая головой, зашагал прочь.

Мальчуган возликовал и ловко, как кошка, запрыгнул на коня, ярл подсадил двух других и некоторое время стоял, глядя, как они скачут по берегу ручья. Потом посмотрел на Геста:

— Со скуки с тобой помрешь!

Тут Гест невольно рассмеялся. Но Эйрик все еще хмурился. А в следующий миг, обнаружив, что мальчишки забыли свою рыболовную снасть, поспешил к берегу, глянул по сторонам, разулся, перешел на ту сторону и отвязал веревку. Гест последовал за ним, отвязал веревку на этом берегу, они осторожно опустили перышки к воде и стали ждать.

— По-моему, перья утиные, — сказал ярл. — Сейчас увидим, удачу ты приносишь или неудачу.

— Тсс! — шикнул Гест. — Рыбу распугаешь.

Ярл пригрозил поколотить его за непочтительность. И тут из воды выметнулась форель, ярл резко дернул веревку, рыба, схватив вместо перышек воздух, плюхнулась обратно в ручей.

— Обманули мы ее, — хихикнул Эйрик.

— Ловить надо было, — сказал Гест.

— Опять ты за свое.

Гест только головой покачал.

В ближайшие дни Гест с помощью Обана разлиновал пергамент, приготовил чернила, очинил лебединые перья, как показал монах, в меру своих слабых сил изобразил маюскулы.[109] Но дальше этого не больно-то продвинулся, отвлекался на самые что ни на есть глупые фантазии, не мог даже решить, каким ножом зачинивать перья, задача казалась ему неразрешимой и непосильной, лето было в разгаре, с жужжащими мухами и гнетущим зноем, он видел пасущихся лошадей, слышал песни пастухов, видел монахов за молитвой и горожанок, что стирали белье, устроившись на обомшелых мостках, казалось, здесь, в этой стране без смены времен года, парил праздник, но без него.

Вдобавок его постоянно тревожил Пасть, в котором с тех пор, как ярл решил остаться в Ноттингеме, угасла последняя искра жизни; изрядное вознаграждение за военные действия в Восточной Англии и то не принесло утешения, он все время видел перед собою лицо брата, и деньги от этого превращались в сор, грязь, мерзость. Временами на него накатывали приступы щедрости, и тогда он раздавал деньги бедным и нуждающимся, раздавал прямо-таки с неистовством, и мало-помалу обзавелся целой свитой попрошаек, которые только и делали, что клянчили да витали в облаках. Потом Пасть начал раздавать и имущество брата, серебро, оружие, снаряжение. Хавард подарил ему превосходного коня, в возмещение за то, что держал его на цепи, — теперь этот конь возил сено счастливому местному крестьянину. На шее Пасть носил две серебряные змейки на кожаном ремешке, они с Ротаном получили их в подарок от матери. Свою он отдал Гесту, а Ротанову — женщине, у которой ночевал Хавард. Та сперва отказывалась от подарка, но Хавард успокоил ее: мол, Пасть ничего взамен не ждет, он человек стеснительный. Потом он раздал и две свои кольчуги, и шлем, и, наконец, одежду и обувь. Есть он перестал, пить тоже не пил. А однажды вечером сказал Гесту:

— Прости меня.

— За что?

Пасть не ответил. А наутро его нашли мертвым, он лежал на соломе, свернувшись клубочком, одетый в грязную рубаху, которую стащил в монастыре на другом берегу реки. Лицо было повернуто в сторону, рот и глаза закрыты, будто ему хотелось спрятаться, руками он обхватил свое скрюченное тело; им не удалось распрямить его, так и похоронили.

Гест отложил письменные принадлежности, принялся мастерить гроб, наподобие тех, в каких хоронили состоятельных христиан, широкий дубовый ящик, вырезал на нем два красивых креста ножом, полученным в подарок от Тейтра, упросил Обана совершить погребальный обряд, непременно упомянуть, что, хотя Ротан лежит на Рингмарской пустоши, а Пасть — здесь, в Ноттингеме, друзья их твердо верят, что Господь вновь соединит их в вечности, каковая постижима лишь для Него. Еще монаху надобно сказать о том, что Пасть осиян особенным светом, ведь даже помыслы о мести оказались бессильны, не удержали его в жизни. После этого Гест не взялся за перо, задумался о другом, о собственном убожестве да и о новом бегстве, правда, не решил пока, куда направиться.

Аккурат в это время ярлу тоже пришлось отвлечься от былых подвигов и заняться другим. Из Лондона сообщили, что Эдрик Стреона сумел-таки втереться в доверие к Железнобокому. Случилось это после сражения подле кентского городка Отфорд, когда датчане обратились в бегство и едва сумели укрыться на островке Шеппей в устье Темзы.

— Есть у меня нехорошее предчувствие, — сказал ярл.

Короче говоря, он начал подозревать, что Эдрик, может статься, вернулся к Железнобокому вовсе не затем, чтобы выдать его датчанам, Эдрик Стреона был большой мастер ловких предательств, и, может статься, ярл — и король Кнут — дали ему повод осуществить еще один блестящий номер?

Тем же вечером после продолжительной беседы с Гюдой, Дагом сыном Вестейна и архиепископом Вульфстаном ярл в конце концов пришел к выводу, что сидеть сложа руки более нельзя. Даг был послан на север, с шестью сотнями воинов, Вульфстаном и его причтом, кроме Обана, которого Эйрик тотчас назначил священником дружины и включил в собственное войско, так как заприметил их с Вульфстаном несокрушимую дружбу. Тысячный отряд останется обеспечивать порядок в Ноттингеме. Остальные же выступят на юг, крупные силы, около двух тысяч отборных, нетерпеливых и отдохнувших воинов, в основном люди из Трёндалёга и Вика, а также англичане, исландцы и венды. Ну вот, решение было принято, а это, считай, уже полдела, на юг они выступили, когда пришла осень.

Ашингдон[110]

Во время этого похода Гест чувствовал себя так скверно, что Хаварду подолгу приходилось вести его коня в поводу, меж тем как он сам, словно мертвый, лежал, припав к конской холке и вцепившись пальцами в гриву.

Но когда вступили в Эссекс, он опять взбодрился, сидел в седле выпрямившись и начал разговаривать по-латыни с Обаном, который ехал обок и вообще-то был совершенно не расположен к разговорам. Хмурый, с замкнутым помятым лицом, он явно досадовал на свое новое звание и сказал, что считает себя самым настоящим пленником, заложником. Гест ответил, что тут он прав, но заверил, что Вульфстан вряд ли станет совершать поступки, которые могут подвергнуть опасности Обанову жизнь.

— Ты же знаешь Йорк, — уныло сказал Обан.

Но в конце концов Гест выудил из него историю о священном монастырском острове Иона в Ирландском море, норвежцы так и называли его — Святой Остров, в юности Обан учился на этом прекрасном, зеленом, как райские кущи, островке в море и, очутившись в Йорке, денно и нощно мечтал вернуться на Иону, ведь все, что он рассказывал об острове, чистая правда, а потом еще раз сказал — ибо речи его всегда отличались обстоятельностью и неторопливостью, — что Вульфстан, разумеется, великий человек и по велению Божию он, Обан, служит ему всем сердцем, но сей поход в Нортумбрию поистине казнь египетская, способная сломить самую крепкую благонамеренность.

— Останемся ли мы живы? — снова и снова вопрошал Обан.

Из всех людей, каких на своем веку встречал Гест, один только Обан прямо говорил, что любит жизнь, наслаждается ею и вовсе не желает ее терять, другие говорили так о родной стране, о женщине, о Боге, а Обан вдобавок употреблял при этом такие слова, как красота, добро, благородство, будто все это можно найти здесь, на земле, а не только на небесах, и охотно ссылался на Кнута священника и армянских монахов из Нидароса, о которых узнал от Геста, ведь они сущие диковины, хрупкие, крошечные ростки, взошедшие в сухой пустыне и живущие лишь благодаря собственному свету. Как-то раз он обратил Гестово внимание на осу: желтые и черные полоски на ее брюшке — это и есть красота, подобно симметрии зернышек в колосе, сладости плода и меда, пятнышкам на чешуе рыбы, не говоря уж о желтом кольце в глазу Митотина, более совершенный круг есть только на небе и называется солнцем, и он мог без конца продолжать в таком же духе, рассуждая о том, как важно отдохнуть, поспать, не просто потому, что приятно сидеть в праздности, наблюдать за людьми, за временами года и грезить, но и потому, что отдых — предпосылка бодрствования, самый надежный друг работы.

Так же обстояло и с ионской историей: однажды к северному побережью острова прибило гроб с телом какого-то скандинавского хёвдинга, судя по одежде его и оружию. Монахи решили, что это не иначе как исландец, а поскольку на шее у него был большой серебряный крест, постановили похоронить его в монастырских стенах. И тут их одолела странная усталость, не приятная истома, а отвратительная мертвящая вялость, они с превеликим трудом вставали к утренней мессе, работали на земле через силу, как старые трэли, многие начали заикаться, мало того, они все время что-нибудь да забывали — принести торфу, привязать лодку, даже прочесть молитву, а уж когда однажды вечером аббат запамятовал имя святого Колумбы, который четыреста лет назад основал этот монастырь, понял он, что они неправильно поступили с телом чужака. Ну, выкопали его и похоронили за стеною. И вмиг сонная пелена над Ионой развеялась. Жизнь вернулась в свою колею, память пришла в порядок. Еще они обнаружили — тем же летом, — что на могиле чужака поднялся дуб и рос он быстрее других деревьев. Но как только достиг трех саженей в вышину, рост остановился, выше дуб с тех пор не стал. Красавец, глаз не отвесть, тем паче что остров-то почти безлесный. Полгода листва у дуба бледно-зеленая с серебристым отливом, а полгода сверкает золотистою бронзой, желудей на нем не бывает, будто он еще дитя, не повзрослел, а крона очертаниями похожа на пламя свечи в безветрие, когда ни одно дуновение не колышет его, — все это есть знак одиночества, которое не дано постичь никому, разве что Хельге на льдине.

— Но почем ты знаешь, что мы останемся живы? — спросил Обан.

— Мы же не будем сражаться, — сказал Гест. — Я никогда больше не стану сражаться.

Такая мысль возникла у него в Ноттингеме. Он-то воображал, что помышляет о бегстве, как пленник воображает себе множество способов побега, теперь эта мысль обрела ясность, но была совсем маленькой.

По пути все было спокойно — Лестершир, Бедфордшир… в Эссекс они вступили в начале октября, и лишь в глубине Хертфордширских земель встретили дозорный отряд Кнута, от которого узнали, что датский конунг покинул Шеппей, переправился на северный берег Темзы, собрав там и большую часть своего флота.

Дозорных послали вперед, предупредить короля, и вернулись они с сообщением, что Кнут встретит зятя в деревне Коньюдон на реке Крауч, там есть крепкий мост, которым Эйрик может воспользоваться. Они продолжили путь сквозь желто-зеленую осень, и мало-помалу стало ясно, что место выбрано осмотрительно либо с отчаяния, ибо находилось оно на полуострове меж двумя реками, а стало быть, можно было обороняться малыми силами и легко отступить — морским путем.

Крауч они перешли холодным ясным днем, король встретил их в большой усадьбе напротив предмостья и уже совсем не походил на мраморного греческого бога, выглядел скорее как обыкновенный вояка, вконец измученный боями, выдохшийся и разбитый; в своих писаниях Гест, по просьбе ярла, предпринял неудачную попытку изобразить его портрет.

Молодое лицо, правда, светилось королевским величием, которое едва ли возможно истребить, тут даже смерть не властна, к тому же он искренне обрадовался встрече, хотя ярл своим появлением нарушил все категорические приказы.

Они по-братски обнялись, Кнут насмешливо склонил голову набок, вроде как удивляясь малочисленности ярлова отряда.

— Остальных-то куда девал? — усмехнулся он.

Хакон, увидев их, тоже как будто бы вздохнул с облегчением, хотя с отцом поздоровался как вполне самостоятельный знатный муж, а не как любящий сын. Словом, все военачальники выказывали сдержанное, выжидательное спокойствие.

— Итак, наши противники — Железнобокий и Эдрик? — спросил ярл.

— Нет-нет, не Эдрик, — заверил Кнут. — Он наш человек. Мы имеем дело с Ульвкелем, который улизнул от тебя у Рингмары, он, видать, решил умереть здесь.

— Не иначе, — хмуро сказал ярл. — А ты стал с флотом тут, на мысу, чтобы вмиг оставить эти позиции, такой у тебя план?

Кнут заметил, что всегда ценил Эйриково честолюбие.

— Ведь ты мучишься из-за того, что упустил Ульвкеля, верно?

Ярл промолчал.

Кнут набросил на плечи светлый плащ, предложил им выйти из дома и принялся показывать на местности позиции и посты — низкую гряду холмов к северу от Крауча, где они различили в вечернем сумраке развевающийся Ландейдан, белый стяг Кнута, в кроне сухого дерева, отлогую долину с извилистым ручейком между Коньюдоном и деревушкой Ашингдон, дымы которой виднелись на западе, широкую Темзу, что спокойно вливалась в море перед свежескошенными полями по левую руку короля, — сообщил, как расставил войска, вписал их в местность, корабли с подкреплением на морской стороне, будто он готовится бежать.

— На самом-то деле это ловушка, — заключил Кнут. — Остается только ждать.

Эйрик обвел взглядом отлично продуманные боевые позиции короля, одобрительно хмыкнул и заметил, что по пути сюда они не видели никаких признаков передвижения войск, стало быть, Железнобокий довольно далеко.

— Нет, — решительно отвечал Кнут. — Он идет вдоль Темзы и будет здесь через день-другой, со всем своим войском, хочет на сей раз биться до конца.

Он описал четыре поражения, которые потерпел летом и осенью, при Пенселвуде, Шерстоне, Брентфорде и, наконец, при Отфорде, подробно рассказал, как Железнобокий расставлял свои силы и вел сражение, упомянул о его зависимости от конницы, о маневренности, о том, что он отдает предпочтение лучникам и любит внезапность, — в итоге как-то само собой возникло впечатление, будто король сознательно позволял застигнуть себя врасплох, чтобы выманить у молодого англосакса его секреты.

Напоследок Кнут оглядел нереально мирный пейзаж и уверенно произнес:

— Для нас это отличное место.

А ярл обронил:

— Интересно, что именно Эдрик рассказал о нас?. Ведь Железнобокий поверил ему!

На это у Кнута ответа не было.

Судя по всему, он явно не желал никаких вопросов. А Гест меж тем присмотрел себе укрытие и стал готовиться к своей судьбе, ибо страна эта слишком велика, слишком сильна и слишком многолюдна, чтобы покориться, по дороге на юг она снова предстала перед ним — огромная, неохватная держава, которая поразила его, еще когда он ступил на землю Винчестера и услышал орган.

В Коньюдоне они встретили и Эйвинда, который за минувший год отощал, как скелет, ослаб телом, лицо покрывала серая бледность, глаза были красные, воспаленные, а все потому, что он, мол, долго лежал больной, горячка какая-то привязалась, даже в двух последних сражениях участвовать не довелось.

Он увел их подальше от чужих ушей, на холм ближе к Темзе, и сказал, что летом получил вести с родины, через корабельщиков из Вика, и выяснил, что Ингольв, как и многие другие хёвдинги Оппланда и Хедемарка, объединился с новым конунгом, Олавом сыном Харальда, неужто Хаварду не понятно, чем это чревато, а?

Воспаленные глаза Эйвинда буравили брата. Но Хавард сказал, что, по его мнению, это ничего не меняет, он же сторонник конунга Кнута и останется таковым, что бы там ни предпринимал отец у себя в Хове.

— А вот я в этом не уверен, — возразил Эйвинд. — Ведь два года назад, когда мы отправились в поход, Аса ждала ребенка, но Сигурд погиб нынешним летом под Брентфордом, отца у ребенка нет, это мальчик, Аса крестила его Ингольвом. И корабельщики говорят, Стейн сын Роара не признает мальчонку, дескать, это не его внук, рожден слишком рано. Ну, я той осенью в Хове не был и ничего не знаю, но ты-то был и, поди, что-то знаешь?

Пока Эйвинд рассказывал, Хавард смотрел на море. Сейчас он согнал Митотина с плеча, бросил беглый взгляд на Геста, сел и подпер голову руками, Митотин меж тем неторопливо кружил над ним.

— Я не припомню, — сказал Гест, — чтобы Аса водила шашни с мужчинами.

— Вот и я тоже не припомню, — решительно бросил Хавард. — Она мужчин не любит. А что Ингольв? Он позволит мальчонке остаться в Хове?

— Ингольв говорит, что ребенка родила Аса, а значит, это его внук, независимо от того, приходится ли он внуком Стейну или нет, народ сказывает, он рад мальчику и зовет его своим маленьким трэлем.

Хавард улыбнулся и вытянул руку, чтобы Митотин вернулся на прежнее место.

— Похоже на него. Но при чем тут Олав сын Харальда?

— Не знаю, — вздохнул Эйвинд. — Знаю только, что, если Кнут завоюет Англию, он и на Норвегию двинет, вместе с хладирским ярлом или с сыном его, о котором составил себе высокое мнение. Как нам тогда быть?

Хавард задумался и ответил не сразу:

— Все ж таки я не думаю, что мальчонка может нам навредить, пусть даже он не Стейнова рода, Аса-то не хотела идти ни за Сигурда, ни за кого другого, поэтому, на мой взгляд, новость эта скорее хорошая, чем плохая. Но скажи-ка мне, брат, не слыхал ли ты чего о Раннвейг.

— Нет, — сердито буркнул Эйвинд. — Хотя надо полагать, вскорости она вернется домой, Рёрек-то выступил против Олава, конунг ослепил его и выслал в Гренландию.

Хавард рассмеялся:

— Туда ему и дорога! Глядишь, с новым конунгом мы поладим куда лучше, чем тебе кажется, только бы тут все кончилось.

— А ведь я прав, братишка, — продолжал Эйвинд, — не разумеешь ты, что к чему. Мы — люди Кнута, хотим мы того или нет, ибо клятв своих не нарушаем — ни ты, ни я, ни кто другой из сынов Ингольва.

Хавард медленно повернулся к нему лицом, встал.

— А тот, на кого мы сейчас целиком и полностью полагаемся, зовется Эдрик Стреона, величайший изменник во всей датской державе. С этим ты согласен?

— Сейчас ты говоришь совсем как Ингольв.

— Да, я же его сын.

Минуло два дня, и вот ночью Гесту опять привиделось дерево, только на сей раз не дерево, похожее на пламя, а пламя, похожее на дерево, — и сквозь золотую листву рвался крик, кричал ребенок, о котором рассказывал Эйвинд, маленький трэль Ингольв, он лежал на руках у Асы, а она твердила, что Гест единственный мужчина в ее жизни. Но прежде чем он приложил ухо к губам мальчика и спросил, отчего он кричал, Хавард двинул его в живот. Оба сидели рядом на куче сырой соломы и, точно подслеповатые рыбы, таращились во мрак, вместе с двумя десятками других (среди них был и Обан). Новый крик рассек темноту, затем еще один, и еще, завязалась схватка. Только на сей раз Железнобокий никого врасплох не застал и кричали его люди, потому что на них дождем сыпались стрелы Эйриковых воинов, которых ярл выставил на обоих склонах неглубокой долины между Коньюдоном и Ашингдоном.

Англичанам пришлось отступить, а когда они чуть свет устремились в конную атаку, Кнут, согласно плану, двинул в бой свои полки. Но половину войска до поры до времени придержал. Эйрик, расположившийся на берегу Крауча, тоже пока бездействовал.

Непривычное зрелище предстало глазам ярловых воинов: их господин спокойно сидел на коне на краю поля брани — обок своего знаменосца, по обыкновению пешего, — смотрел во взбудораженную ночь, которая с первыми лучами солнца мгновенно преобразилась в бурлящую, горланящую сумятицу. На гребне холма в стороне Темзы замер в седле еще один вождь — король Кнут в окружении ближних советников, под белоснежным Ландейданом, сотканным дочерьми Рагнара Лодброка.[111] Он тоже выжидает, словно бы наблюдая солнечный восход над величавым ландшафтом.

Но вот Эйрик отдал коннице приказ выдвигаться вдоль берега реки, по просеке, специально проложенной ими в лесу, и Гест с Обаном, пользуясь случаем, влезли на буролистый дуб, склонившийся к реке, и оттуда следили неспешное Эйриково продвижение вплоть до перешейка меж Краучем и Темзой, где он опять остановился в ожидании, по-прежнему оцепенело — спокойный; для Обана это было уже чересчур, он зажал ладонями уши и затрясся, будто в смертных корчах.

— Что ж он там расселся-то?!

Датский конунг тоже не шевелился. Как вдруг знаменосец его подал знак, и в тот же миг ярл со своей конницей и конунг с пешим отрядом, который будто из-под земли вырос на склоне у него за спиной, ринулись в бой. На полном скаку, с яростными криками, Эйрик промчался по редколесью и ударил в тыл противнику, разом упразднив всякий порядок в этой схватке, которую впоследствии назовет сухопутным морским сражением, воины бились мелкими, разрозненными группами, один на один, как корабельные дружины, и на первых порах казалось, будто возникший хаос на руку датчанам. Тогда-то Гест наконец увидел молодого королевича, последнюю надежду Англии — точно орел в могучем полете он озирал сумятицу сечи, снова и снова пересаживался на свежего коня взамен убитого, рядом с ним Эдрик Стреона в своем приметном синем платье с печальным гербом Мерсии, более сдержанный, чем Железнобокий, выжидательно — безучастный, однако уверенный в себе и осмотрительный, насколько мог судить Гест, и все еще на стороне англичан.

Смотреть тошно, хоть глаза закрывай. Когда же около полудня над полем брани пронесся стон, Гест понял, что дело впрямь пошло неудачно, перевес за Железнобоким, за этим юнцом, который лишь без малого год назад выступил из тени недоумка-отца и успел сделаться героем и вождем несчастного народа. Вдобавок начался дождь, тяжелые, холодные струи хлестали с гнойно-желтого неба, и Гестова рана снова напомнила о себе ледяной стужей. Обан, не таясь, плакал, громко, навзрыд, как дитя; на соседнем суку, встопорщив крылья, сидел Митотин, нервозно поглядывал на речной берег, где его хозяин вместе с отрядом, которому Эйрик приказал оборонять мост, в ожесточенной схватке из последних сил удерживал позиции.

Внезапно над этой удручающей картиной прозвучал сигнал рога, Эдриковы воины тотчас повернулись спиной к истории и занялись ранеными, будто сеча для них была окончена. Кнут заметил сей удивительный поворот и не промедлил заполнить пустоту, оставленную олдерменом, Ландейдан плугом прорезал поле брани в направлении усадьбы и реки, но все произошло так тихо, что Гест лишь задним числом сообразил, что Железнобокий примерно с сотней воинов опрокинул заслон, промчался по мосту и дальше, вверх по склону невысокого холма на севере, оставив за спиной кровавую неразбериху. Вымокший Хавард выбрался из реки и яростно ударил мечом по воде. Эдрик меж тем собрал своих и тоже поскакал прочь по холмам, на восток, к Лондону.

На этот раз Хавард был цел и невредим, впервые вышел из сражения без единой царапины.

Однако такой исход совершенно не устраивал Кнута, он-то замышлял хитроумную ловушку. Поэтому, когда забрезжил рассвет, король выступил по следу англичан, собрав всех боеспособных воинов, коих оказалось свыше восьми тысяч человек, в том числе Эйрик ярл и сын его Хакон. И Хавард, который пренебрежительно распрощался с Гестом, с древолазом, как он выразился, с гнилой душонкой.

— Давно пора, — бросил он.

Гест промолчал. Он жив, вот и всё.

Следующие несколько дней он сообща с Обаном и примерно двумя сотнями других, в большинстве легкоранеными, а также обитателями близлежащих деревень, расчищал поле брани, отделял раненых от убитых. Обан исполнял эту работу стиснув зубы, решительно и смело, el divisit lucem ас tenebras,[112] хоть и измученный смертью, смрадом, стонами, собаками и птицами, а Гест в первый же вечер наткнулся в одной из братских могил на тело Гейрмунда, своего отвергнутого темнобородого зятя, там же он обнаружил второго исландца из тех, кого встретил в Восточной Англии, и затем ходил от могилы к могиле, с палкой в одной руке и мечом в другой, искал, переворачивая каждый труп, вглядывался в лица, пытаясь распознать знакомые черты, в отчаянной надежде не найти того, что ищет, — подобно сотням родичей, бродивших среди этих мук и страданий, только чтобы в душе, как именует ее Писание Господне, добавилась еще одна рана. Он не нашел Торгрима, не нашел и Одинов нож, весточку, которая наконец-то доберется на север, в мирный Скагафьярдар, к сестре, с ее пятью детьми и богатым мужем, снискавшим добрую славу.

Зато они нашли Ульвкеля, несгибаемого защитника Восточной Англии, который без малого двадцать лет верой-правдой служил своему нерешительному королю; Гест не знал олдермена в лицо, но скорбный плач раненых сказал ему, что ошибки быть не может, это Ульвкель, и он воздал израненному телу хёвдинга почести, подобающие возрождению Торгрима, позаботился, чтобы его похоронили отдельно, а поскольку Ульвкель был христианином, они поставили на могиле крест, и Обан отслужил мессу за упокой души. В эти дни он отслужил мессу за упокой несчетных душ, датчан и англичан, иначе он не мог, таким образом он славил жизнь.

Но даже в нездешней пустоте, царящей на поле брани, живут дерзкие побеги надежды, и не успели похоронить мертвых и разместить раненых в палатках и домах, как народ начал препираться по поводу того, вправду ли Эдрик Стреона дезертировал и привел Железнобокого к решительному поражению или же англичане разыграли бегство, чтобы заманить Кнута в ловушку. И это последнее суждение распространялось все шире, не только среди англичан, но и среди датчан, потому что дни текли за днями, шел дождь, падал снег, снова прояснялось, а о двух армиях не было ни слуху ни духу, пропали они, канули в глубинах Англии. Вдобавок ашингдонское население потихоньку начало роптать, ведь за несколько недель до сражения Кнут позволил своим мародерствовать, и Обан блуждал в этой новой враждебности, не ведая, куда податься. И однажды вечером, когда они сидели у костра на северном берегу Крауча, он доверительно сказал своему исландскому другу, что больше не может здесь оставаться, работа исполнена, он свое дело сделал, Кнут с войском, поди, не вернется, не иначе как разбит наголову, так, может, Гест, владеющий столь многими немыслимыми жизненными искусствами, пособит ему, во имя Господа, украсть лошадь.

Гест мрачно усмехнулся. Что ж, у него никогда не было полной уверенности, что Одинов нож не зарыт где-то тут, в этих кошмарных болотах, верил он в это не больше, чем в то, что жив, и любил Обана как человека, чтущего жизнь.

— Пожалуй, я украду двух, — сказал он.

Pax Cnutonis[113]

Через месяц с лишним после битвы при Ашингдоне двое голодных, оборванных нищих вошли в Йорвик; в Нордимбраланде лежал снег, все было тихо-мирно, и архиепископ Вульфстан II встретил их поистине как восставших из гроба, обнял Обана и суховато приветствовал Геста.

Они думали, архиепископ спросит, как они здесь очутились. Или скажет, что здесь им оставаться нельзя, по всей стране бушует месть, бьют датчан и их пособников.

Но Вульфстан поведал, что Эдрик Стреона оставил поле брани при Ашингдоне, предав своего господина, Железнобокого, причем тот предательства не заподозрил. Затем Кнут преследовал их по всей стране, и вот неподалеку от Глостера Эдрик сумел-таки убедить измотанного Железнобокого заключить соглашение с датчанами. Стороны встретились и договорились, что Железнобокий сохранит за собой Уэссекс, где датчан и без того проживало очень мало, но подчинится Кнуту, то есть на самом деле отдаст ему все свое наследство.

И снова Эдрик обнаружил свою лживую натуру, посоветовав Кнуту сразу же нарушить соглашение и убить Железнобокого и двух его малолетних сыновей, пока они у него в руках. Кнут, однако, с этим не спешил и позволил поверженному противнику расположиться в Лондоне, а сыновей его предположительно отправили за пределы страны, кое-кто говорил, в Свитьод.

Гест и Обан переглянулись.

На север они шли больше месяца, ничегошеньки не зная о происходящем в стране и не рискнув расспрашивать людей, которые, пожалуй, могли бы их просветить.

Теперь Гест яростно бросил архиепископу, что все это совершенно не вяжется с тем, что он наблюдал, сидя на дереве во время битвы. Да и Железнобокий никак не может быть настолько наивным, чтобы еще раз довериться Эдрику!

Вульфстан даже не соблаговолил ответить.

— Война кончилась, — веско произнес он, с уверенностью, какой они прежде за ним не замечали.

Тою же ночью Гест заговорил с Обаном о том, не стоит ли им отправиться дальше — на север, на побережье, на Иону.

Но монах был измучен и оглушен, вдобавок он-то уже попал домой, счастливый, как смертельно больной, которому вдруг полегчало. И Гест, послушавшись внутреннего голоса, встал, собрал свои вещи и в одиночку покинул город. Но ушел недалеко, силы иссякли. Тогда он вернулся назад, лег рядом с Обаном, тот не спал, смотрел на него своими умными глазами.

— Что же нам делать? — сказал Гест.

Обан задумался, потом обронил:

— Во всяком случае, в одном ты оказался прав: мы выжили.

— Нет, я говорил так, только чтобы утешить тебя. На самом деле я думал, мы умрем. Ничего я не предвидел.

Несколько дней спустя архиепископ получил от ярла письменное известие, что Железнобокий найден мертвым в своей постели, в Лондоне. Вульфстан не скрывал, что уверен: за этим преступлением тоже стоит не кто иной, как Эдрик. Еще ярл писал, что архиепископу должно прибыть в Лондон, и как можно скорее.

Дело в том, что опьяненный победой Кнут вздумал ни много ни мало посвататься к вдове своего заклятого врага, королеве Эмме, венчанной супруге Адальрада и мачехе Железнобокого, которой минувшим летом удалось бежать в Нормандию, к своему герцогскому семейству. И Вульфстану предстояло на датском корабле отправиться к Эмме в Нормандию с предложением снова стать королевой Англии; в случае согласия она получит гарантию, что если подарит Кнуту сына, то сын этот станет наследником престола, коего означенный король недавно лишил ее сыновей от Адальрада.

Когда Вульфстан получил это послание, при нем находились Гест, Обан и два молодых клирика. Старец сперва побледнел как полотно, глаза забегали, он вскочил со скамьи, заметался по башенной комнате, где они собрались, чтобы подготовить рождественские богослужения.

Затем он еще раз прочел послание Лейфинга, вслух, будто проповедь, трактуя текст во всех его примечательных последствиях, неожиданно засмеялся и, перепуганный собственной реакцией, серьезно повторил свой давешний отзыв о новом короле:

— Кнут — великий человек. Если он получит Эмму, все магнаты в стране объединятся вокруг него. — Он вздохнул. — И не только. Нормандский герцог тоже станет ему опорой. А тогда и король Генрих Саксонский,[114] и Папа непременно дадут ему свое благословение. Боже всемогущий!

В тот же вечер Вульфстан посетил Дага сына Вестейна, который правил здесь в отсутствие Эйрика, велел Гесту перевести для него послание и потребовал охрану, дабы препроводила его следующим утром на юг.

Услышав о сватовстве, Даг громко рассмеялся, сказал, что замысел этот принадлежит не иначе как Эйрику или Гюде, которую Господь, помимо прекрасной наружности, наделил многими талантами, и добавил, что архиепископ может взять с собой людей, каких выберет сам.

Вульфстан пожелал, чтобы и Гест сопровождал его. А Гест отказался. По возвращении в Йорвик он облачился в монашескую рясу и решил отныне устремить взор к небесам, как его бесценный друг Обан, с которым он намеревался совершить паломничество, не в Румаборг по стопам некоего ярла, но на Иону, на Святой Остров в Ирландском море, с пламенеющим дубом без желудей.

Вульфстан всегда относился к Гесту с какой-то неизъяснимой тревогой, теперь же увидел его совсем по-новому, словно ощутил укол собственной совести, прикусил губу и вполне дружелюбным тоном сказал, что Гест, разумеется, волен поступать по своему усмотрению, но ему не должно забывать, что Англия не его держава, а Вульфстанова, посему он, Вульфстан, обязан внести оную лепту в обеспечение мира.

Его слова прозвучали скорее как вопрос, а не как довод, и Гест ответил, что архиепископ, вероятно, прав и бракосочетание Эммы и Кнута принесет пользу и Англии и церкви, тем более что совершит его сам Вульфстан.

— Но ты, верно, думаешь о той женщине из Нортгемптона, Кнутовой фаворитке? — спросил он.

— Да, — сказал архиепископ. Он и правда не мог выкинуть ее из головы, эта Альвива, или как ее там, вызывала у него серьезные опасения, ведь она уже родила королю двух сыновей.

— Верно, и он крестил первенца Свейном, — заметил Гест, — в честь своего отца, и я не думаю, что король с нею расстанется, он хочет иметь обеих женщин, и тут ты ничего поделать не в силах, но, пожалуй, сможешь убедить Эмму потребовать, чтобы он не выставлял Альвиву напоказ, не навлекал позор на себя самого и на королеву, с этим он наверное согласится.

Лицо Вульфстана по-прежнему было непроницаемой маской.

— Трудное дело, — вздохнул он.

— Да, — кивнул Гест. — Однако думаю, при твоем уме все получится. Ведь Кнут наверняка давным-давно продумал все то, о чем мы сейчас говорим, и только ждет, чтобы ты это сказал, тогда он увидит, что ты на его стороне и желаешь ему добра — ему и Англии.

— Facta est lux,[115] — опять вздохнул архиепископ и пошел собираться.

Зиму и весну Гест жил у Тейтра и Гвендолин, а не то и в монастыре с Обаном. Читал, учился и снова начал писать, но не хронику деяний Эйрика ярла, нет, он копировал манускрипты, которые клал перед ним Обан, и занимался этим с таким же рвением, с каким, бывало, резал по дереву, с избавительной страстью в каждом движении. Копировал из «Ecclesiastica» Беды[116] — рассказ о святом Катберте, копировал «De virtutibus et vitiis» Алкуина,[117] а также молитвослов, составленный Вульфстаном в бытность его монахом в Эли.

Еще он учил Тейтра, правда понемногу, потому что Тейтр до сих пор превыше всего ценил молчание и обыкновенно проходил день, а то и два, прежде чем он отвечал на вопросы или сообщал свое мнение, к тому же он с трудом принимал растущую Гестову набожность.

У Гвендолин отношения с Гестом тоже не ладились, и однажды она напрямик сказала ему, чтобы он перестал разговаривать с Тейтром, ведь о чем бы ни шла речь, толковали они про Исландию, Тейтр от этого впадал в беспокойство, уходил на охоту, ночевал под открытым небом, даже в снегопад.

Гест посмотрел на друга, но тот сидел с совершенно непроницаемым видом.

Гвендолин проворчала, что вид у него точь-в-точь такой, как когда он думает про Исландию. И всю эту весну, мирную весну, она продолжала твердить, что Тейтр не должен исчезнуть. Пока он вдруг добровольно не примкнул к отряду, который Даг сын Вестейна послал на север, в Берницию, а когда задача была выполнена, там и остался. Гвендолин пришла в монастырь вместе со всеми тремя сыновьями и сказала, что муж ее отправился в Исландию.

— Нет, — возразил Гест. — Он вернется.

И Тейтр вернулся. К тому времени настало лето, и Гвендолин полюбопытствовала, где он был. Тейтр ответил, что был на шотландской вересковой пустоши, в одной деревушке, он не скажет, как она называется, но опять вернется туда, если Гвендолин еще хоть раз спросит, где он был.

Больше Гвендолин словом не поминала ни Исландию, ни мысли, которые, как она видела, по-прежнему бродили у него в голове.

А Геста все так же недолюбливала.

Гвендолин была женщина высокая, светловолосая, богачка, по происхождению отчасти датчанка, вдова английского купца, который на двух кораблях ходил во Флемингьяланд и в Нормандию. Трое их сыновей уже достигли отроческого возраста и мало-помалу мужали. Тейтр ходил с ними на охоту, брал с собой на работу, выговаривал им, когда они болтали по-английски, стреляли мимо цели из луков, которые он для них смастерил, или неловко сидели верхом, но проявлял такое терпение, какого Гест от него никак не ожидал. Особенно Тейтр любил младшего мальчика, тому было всего восемь лет, но характером он отличался от братьев, странноватый был, нелюдимый, звали его Олав, а в обиходе кликали просто Братишкой, пока он вдруг не перерос братьев — десяти и двенадцати лет от роду — и не превзошел их силой, с той поры его называли только Олавом, а случилось это нынешним мирным летом, когда датский король Кнут сочетался браком с английской королевой Эммой и тем скрепил нерушимый союз двух могучих держав, что было торжественно провозглашено и осенено благословением на трех языках во всех церквах Англии, в том числе и в Йорвике.

Как-то раз Тейтр спросил у Геста, почему Гвендолин больше не рожает детей.

— Родит еще, — успокоил Гест.

Но Тейтр не унимался: ему-де досадно, что Гвендолин не нарожала еще детей, для него было бы легче поселиться тут на покое, коли б у них были дети. Гест повторил свой ответ и спросил, вправду ли Тейтр хотел бы остаться в Англии, навсегда.

— Да, — отвечал Тейтр.

Но все же досадно ему, что Гвендолин не рожает детей. А спустя несколько месяцев он объявил ей, что ее сын Олав вообще-то его, Тейтров, сын и пусть она скажет мальчику об этом.

— Как прикажешь тебя понимать? — спросила она.

— Скажи ему, что я его отец, — нетерпеливо выпалил Тейтр.

— Так ведь это неправда.

— Он этого не знает. Я здесь уже без малого два года и вполне мог бы здесь находиться при жизни его отца.

Гвендолин в жизни ничего подобного не слыхивала, так она ему и сказала. Но Тейтр твердил, что пришел к такому решению после долгих раздумий и другого выхода не видит.

— Вдобавок мальчонка куда больше похож на меня, чем на своих братьев, так что вполне можно считать его моим сыном. А ты больше не рожаешь детей.

Гвендолин не соглашалась: люди-то подумают, что она изменяла мужу, хозяину двух кораблей, а она себе такого не позволяла.

Тейтр ожидал подобных возражений и ответил, что, живя у нее, всегда был готов защитить ее честь, а теперь хочет посвататься, жениться на ней, тогда никто не посмеет судачить ни о ней, ни о нем, ни о детях, если, конечно, она не предпочтет, чтобы он уехал в Исландию, ведь какой ему смысл оставаться в Англии, раз у него даже сына здесь нет.

И Гвендолин сдалась.

Хотя Олаву не сказала ни слова. Тейтр терпел целую неделю, потом сказал ему сам:

— Ты мой сын, — и пристально посмотрел на мальчика.

Олав легонько улыбнулся, взглянул на него и ответил, что давно это знает. Тейтр так растрогался, что невольно спрятал лицо и возблагодарил Господа. В тот же день он попросил Геста пойти от него сватом к Гвендолин, она вдова и может сама принять решение, пусть Гест перечислит ей сокровища, какие Тейтр скопил за годы, проведенные вместе с Хельги, все это добро он принесет в семью, и в конце концов оно достанется Олаву, их сыну. Двум другим мальчикам Тейтр будет опекуном.

Гвендолин дала согласие.

В Англию и правда пришел мир. И народ поверил в него, начал привыкать к нему и даже наслаждаться им, кое-кто даже поговаривал, что датский король лучше истинного англосакса наводит в стране порядок. К тому же Кнут сдержал многие из своих обещаний, данных церкви, витану и народу, отстраивал монастыри, храмы и города, раздавал привилегии и земли, издавал законы, сделал богатыми иных из прежних бедняков, с большим шумом порушил остатки Адальрадовой системы управления, посадил всюду своих людей, причем отнюдь не только датчан, многие из бывших его противников тоже удостоились доверия и почета, от какого у большинства гордыня взыграет.

Однако ж затем он внезапно обложил народ данью наподобие «датских денег», которые в не столь уж давнем прошлом выплачивались грозным северным владыкам морей, и твердой рукою собрал оную, целых семь тысяч двести фунтов серебра выложила Англия да еще больше одиннадцати тысяч фунтов — строптивые лондонцы, что привело к беспорядкам и яростным протестам, пока не выяснилось, что эти сумасшедшие деньги нужны Кнуту, чтобы распустить войско, избавить народ от орды недисциплинированных вандалов, и в первое же лето он отослал домой в Данию большую часть своего флота, вот как надежен был мир.

Архиепископ Кентерберийский Лейфинг отправился в Рим заручиться для Кнута папским благословением, Вульфстан же сделался ближайшим советником короля. И опять пожелал иметь Геста подле себя.

Но Гест опять сказал «нет», хватит с него хёвдингов и власти, равно и тех сторон оной, что благословлены церковью. Поведал архиепископу о том, как при Ашингдоне сидел на дереве, и о так называемом побеге, приведшем его всего-навсего обратно в Йорк, где ярл рано или поздно его найдет, так бывает всегда.

— А чем плохо быть человеком ярла? — заметил Вульфстан.

На сей счет у Геста были сомнения: что хорошего, когда не можешь уйти.

Однако перед расставанием ему хотелось попросить архиепископа кое о чем: когда этой весною торговые корабли снова начали ходить в разные страны, Гест надумал написать своему старому другу Кнуту священнику в Нидарос и хотел, чтобы Вульфстан поставил на письме свое имя, это произведет впечатление на датского клирика, который учился в Англии и знал Вульфстана по имени и в лицо со времен Эли.

Вульфстан ответил, что с удовольствием выполнит его просьбу.

Гест уснастил послание памятными выдержками из своих путаных бесед с Кнутом, в кратких словах поведал об английском походе, о недавно заключенном мире, а особенно о новых своих друзьях в английской церкви и отослал его с норвежским торговым судном, которое отплывало из Гримсбера теплым и тихим днем на исходе лета.

Вместе с Тейтром и маленьким Олавом Гест поехал туда, торжественно вручил кормчему письмо в деревянном ларчике и щедро заплатил за доставку через море и за то, чтобы кормчий передал его непосредственно адресату, и больше никому.

Когда же они стояли на песчаном берегу, глядя, как корабль скользит по штилевому морю, Гест вдруг осознал, что мысль отправить это письмо родилась не только из его воспоминаний о старом нидаросском друге, но шла и от человека рядом с ним, от Тейтра, который нынче захватил с собой лук, тот самый, что они когда-то смастерили в Оркадале, а вдобавок, словно по волшебству, обзавелся сыном. Ведь у Геста тоже был сын, на севере Норвегии. Или даже два сына, если он верно истолковал Эйвиндов рассказ, поэтому его жизнь в Англии лишена того огромного внутреннего покоя, какой присущ Тейтровой. Тейтр нашел здесь дом, впервые, а Гест удовольствовался чем-то похожим на тепло, запомнившееся ему по первым йорвовским годам, но все это хрупко и бренно, как детство.

Кстати, по возвращении из Ашингдона с Гестом произошло кое-что еще — рана на плече почти закрылась.

— Море такое большое, — сказал Олав.

— Да, — кивнул Гест и взглянул на Тейтра. — Есть у моря конец?

— Море — это путь, ведущий во все стороны, — сказал здоровяк, широко улыбаясь.

— Ты умеешь плавать? — спросил Олав, который уже говорил по-исландски не хуже отца. Тейтр взъерошил ему волосы, спросил, в своем ли он уме, скинул одежду, пробежал по бесконечному песчаному пляжу и исчез в медлительных волнах прибоя. Они смотрели ему вслед.

— Он пропадет, — сказал Олав.

— Нет, — сказал Гест и вдруг вспомнил, что как-то раз Тейтр говорил ему, что не умеет плавать, потому, дескать, и не сбежал, когда они с Хельги сыном Скули обогнули Агданес; и Гест вновь задумался о том, почему так и не допытал Тейтра про нож, который ему дал Клеппъярн. Только ли Клеппъярн велел Тейтру разделаться с Гестом, если не удастся выдворить его из страны? Или за этим отчаянным приказом стояла и его родня, Торстейн, Хельга, стремившиеся защитить себя и тех, кому жить в Бё?

Между тем Тейтр появился снова.

Олав торжествующе поднял взгляд на Геста и сказал, что, когда вырастет, купит себе корабль, переплывет море и завоюет Исландию, вместе с отцом. Гест согласно кивнул: хорошая мысль, так исландцам и надо.

Гест

Едва ли не завершающим свидетельством наступления мира стало прибытие на север Эйрика ярла, почти два года минуло с того дня, когда он впервые вступил в Йорвик; прибыл он вместе с сыном Хаконом и супругой Гюдой, которая большей частью находилась в Ноттингеме.

Но в этот ветреный зимний день в Нортумбрию явился не триумфальный кортеж, ярла сопровождало немногим более сотни людей, выглядел он очень усталым и к народу вышел лишь через две с лишним недели.

В своем обращении он сказал, что вернулся, дабы править в Нортумбрии справедливо и великодушно, и вовсе не намерен становиться вторым Эйриком Кровавой Секирой. Но прежде всего он хочет отпустить тех из своих воинов, что желают воротиться в отчий край, в Норвегию. Правда, тут им придется идти на риск, ведь страну собрал под своею рукой новый конунг, Олав сын Харальда, который вряд ли предложит старым хладирским воинам особенные условия, однако Эйрик предоставит им необходимое количество кораблей и никого принуждать не будет. Те же, кто предпочтет остаться, могут рассчитывать на полную его поддержку и помощь во обеспечение достойной жизни в новой стране.

Во время этой первой встречи с войском ярл вообще не коснулся самого жгучего вопроса: намерен ли он создать новый флот и отвоевать Норвегию, ведь теперь тыл у него защищен и нехватки в средствах он не испытывает.

Эйрик держался так, будто этот вопрос не существует или будто Олав сын Харальда не более чем рой назойливых мух, который можно прогнать нетерпеливой рукою.

В таких обстоятельствах свыше половины хладирских воинов предпочли остаться. Им Эйрик дал землю и деньги, другим же — восемнадцать кораблей, которые в течение весны покинули Хумбер, а сам погрузился в планы паломничества в Рим, поскольку сложности, опять потихоньку намечавшиеся на севере ввиду неопределенности границ с Шотландией и сумасбродства тамошнего короля Малькольма, можно считать частью мирной жизни.

Той зимою Гест не видел ярла. Он держался в стороне от замка и дружины, а ярл чуждался монастыря и церкви и вроде как забыл про Геста.

Однако ближе к середине лета прямо в город вошел по реке норвежский корабль, торговый корабль с грузом кож, стекла и медной посуды. Кормчий сошел на берег, отправился прямиком в церковь Святой Троицы и сообщил, что привез письмо архиепископу. Но Вульфстан находился при Кнуте, и кормчего проводили к ярлу. А немного спустя трое дружинников явились в монастырь за Гестом и Обаном — Эйрик желал говорить с ними.

Их препроводили в тот самый зал, где ярл в начале похода принимал побежденных противников. С той поры Гест здесь ни разу не бывал, и снова ему подумалось о том, почему он так и не сбежал, ибо стужа вернулась, как только он увидел глаза ярла, которые впились в его собственные и полностью ими завладели.

Ярл был один, короткостриженые волосы поседели, стали почти белыми, двигался он по-прежнему гибко, пружинисто, но исхудал, в облике и жестах сквозила угловатость.

— Чем же занимается маленький исландец? — без предисловий спросил он.

Гест заметил, что ярл потерял один зуб и слегка шепелявит, отчего кажется более миролюбивым.

— Пишу, — отвечал Гест.

— Значит, ты умеешь писать.

— Да, теперь умею.

Он увидел на массивном дубовом столе деревянный ларчик с открытой крышкой, свой собственный ларчик. Ярл деловито кивнул.

— Письмо пришло, — сказал он. — На имя архиепископа. Но Даг говорит, оно для тебя. Можешь перевести мне его?

Гест подошел к столу, вынул из ларчика пергамент, развернул и сперва невольно улыбнулся, но тотчас почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы при виде неровного почерка Кнута священника, буквы у ученого датского мудреца выходили кривые, неустойчивые, и латынь его была не из лучших, но писал он о теплых ветрах, что наконец-то принесли на север лето, а пришли они с новым конунгом, который оказался истинным вершителем христианских заветов Олава сына Трюггви. При желании Кнут священник мог бы служить мессы прямо на улице, и скоро у него будет новая церковь, куда больше прежней, возводят ее на том же месте, вдобавок сердце его исполнено ликования, что Господь может видеть все это и прочесть Гестово письмо, исторгшее слезы из подслеповатых клириковых глаз, — ведь Гест не только жив, он друг самого Вульфстана. Далее следовало путаное экуменическое изложение одного из давних сокровенных помыслов Кнута: он мечтал служить при архиепископе в Кантараборге, или лучше в Йорвике, а еще лучше в Бремене… Ярл быстро наскучил этими рассуждениями и перебил Геста вопросом, вправду ли он читал, что там написано, а не совершенно другое.

— Я читал, что написано, — сказал Гест.

— Не верю я тебе, — произнес ярл и взглянул на дрожащего Обана, стоявшего рядом. — И от священника дружины пожалуй что проку не будет. Ступай приведи Гримкеля.

Обан исчез и вернулся с аббатом монастыря. Ярл приветствовал его и попросил перевести письмо. Гримкель изложил то же самое, что и Гест. Ярл поблагодарил и жестом отпустил его, потом сел и надолго умолк.

Свечерело. Гест с Обаном смиренно стояли, глядя на ярла, который сложил руки на животе, вытянул ноги и вроде как задремал.

— Вода в реках высоко стоит? — неожиданно спросил он.

— Да, высоко, — ответил Гест. — Дождей выпало много.

— Что ж, тогда скоро в город доставят дар, — сказал Эйрик. — От Гюды.

Он кивнул на ларчик и пергамент, сделал Гесту знак забрать то и другое и исчезнуть.

Дар оказался органом. И прислан был не только Гюдой, но и Вульфстаном. Доставили его на двух плоскодонках, выгрузили на берег, перенесли в церковь Святой Троицы, где пятеро франкских мастеров установили его под неусыпным надзором нетерпеливого ирландского монаха, который всю свою взрослую жизнь служил органистом в Руане и тоже был «подарком», от нормандского герцога, брата королевы Эммы, — словом, глазам изумленных обитателей Нортумбрии медленно, но верно открывалось поистине великое чудо.

Звали органиста Давиддом, но он предпочитал полученное при крещении имя Климент, и в тот день, когда Климент впервые поднял свои гибкие руки и, точно голубиные крылья, уронил их на клавиши, трепет пронизал тысячи слушателей, собравшихся в празднично украшенном храме и возле него, и Гест снова испытал огромное потрясение, подумав о том, что Господь даровал ему аж двух сыновей там, в Норвегии, и столь же прекрасную жизнь здесь, по другую сторону непреодолимого моря. Тейтр тоже посерьезнел и словно бы растерялся, стоял, оборотясь лицом к низкому пасмурному небу и положив руку на плечо своего девятилетнего сына.

Еще полгода ярл провел в уединении, не выходя из замка. Бог весть, чем он там занимался, а теперь вот снова призвал к себе Геста и в первую очередь хотел поблагодарить за советы, которые Гест давал ему, особенно в ходе замирения. Гест недоуменно посмотрел на него.

— На тебя опять напала давняя хворь? — спросил ярл, буравя его взглядом.

— Человек не может быть сразу в двух местах, — пробормотал Гест как в тумане.

— Верно, — буркнул ярл. — Но ты-то, уж точно, способен разом и спать, и бодрствовать. Вдобавок ты забываешь все, что тебе не годится.

Геста охватило леденящее беспокойство, он опустил глаза, потом вдруг спросил:

— Где Эдрик Стреона?

— Об этом мы сейчас говорить не будем. Я хотел обсудить другое…

— Ты убил его… — Геста осенила догадка. — Убил тем мечом, который подарил ему здесь, в Йорвике, а случилось это в Лондоне, на прошлое Рождество. Голову Эдрика ты приказал насадить на кол, а затем предал казни сорок самых преданных ему людей, верно?

— Да-да-да, — раздраженно бросил ярл, будто тема эта давным-давно исчерпана и забыта. Сейчас его интересовало мнение Геста касательно распри меж здешним женским монастырем и одним из его прежних оруженосцев, который надругался над монахиней, опекавшей в Йорвике детей-сирот. Может ли Гест пособить ему в этом деле?

Гест покачал головой.

От имени настоятельницы дело вел Гримкель, с досадной настырностью, произносил длинные тирады о таких понятиях, как защищенность и безопасность, не только для служителей церкви, но для всех, для бедных и богатых, а особенно об ответственности, каковая лежит на властителе, коли он питает надежду слыть справедливым.

Эйрик предложил убить оруженосца, но Гримкель убийства не желал, он хотел справедливости в гражданском порядке. А виновник, парень лет двадцати, из темных лесов суровой ярловой родины, не понимал ни что натворил, ни как ему себя вести, подобно слишком многим в этом сборище варваров, которые, судя по всему, не уразумели, что война кончилась.

Сама ситуация Эйрику была не в новинку. Новым было, что истец не желал осуществить свое законное право. И его до крайности раздражало, что Гримкель, ученый и настойчивый клирик, ярлов земляк, не умел ему этого объяснить, лишь непрерывно красовался и блистал своими рассуждениями, а вдобавок привлек на свою сторону Гюду, чем вконец взбесил Эйрика.

— Что думаешь по этому поводу? — спросил он Геста.

Ярл сам зашел в скрипторий, где Гест выводил одну из Вульфстановых молитв на алтарном образе, который вырезал своими руками.

Гест словно и не слышал вопроса.

— Пятнадцать лет в Норвегии был мир, — сказал он. — Все годы, пока ты сидел в Хладире. Гримкель хочет, чтобы и здесь было так же, хочет, чтобы люди могли безопасно ходить по улицам, вот и все.

Эйрик бросил взгляд на алтарный образ, одобрительно кивнул и заметил, что от этого ответа мало проку.

— Верно. Потому что мне кажется, ты и без моих советов знаешь, что надобно делать.

— Так или иначе завтра ты едешь с нами. Я сказал! — грозно бросил ярл.

В тот вечер Гест бродил по Йорвику, смотрел по сторонам, не то проверял, знает ли его, не то старался запечатлеть в памяти, будто ему предстояло навсегда покинуть город. В Бё он этого не сделал, но не забыл в Нидаросе, в Хове, в Хедебю… А наутро, как велено, явился к Дагу сыну Вестейна, который созвал всю дружину, вместе со всеми вскочил на коня и отправился в путь.

Ехали долго. Ярл скакал впереди. Остановились у обширного луга на окраине Тадкастера, где четыре года назад принимали капитуляцию Ухтреда.

Ярл шагом подъехал к раскидистому буку, забросил на сук веревку, сделал на ней затяжную петлю, оставил болтаться возле своей головы, а сам обратился к дружине с речью, сказал, что привел их сюда, подальше от чужих глаз и ушей, чтобы не навлекать на них позор, хоть, может статься, они того и заслуживают, ведь один из них обесчестил в Йорвике монахиню, а норвежский закон однозначно гласит, что силой принудивший женщину к соитию обязан заплатить за эту мерзость полную виру, в худшем же случае его объявляют вне закона.

Назвал он и ряд других проступков, совершенных воинами, которые сидели на конях и смотрели на него, сказал, какое наказание предусмотрено за них законом, и в заключение провозгласил, что они теперь находятся не в Англии, не в чужой стране, которую должно разорять, жечь и завоевывать, они в Норвегии, в своем родном краю.

Ярл перевел дух и осведомился, не хочет ли кто-нибудь что сказать, к примеру в свою защиту. Все молчали. Ярл повторил вопрос и еще раз подчеркнул, что они не в Англии, а в Норвегии. И тут кто-то спросил, зачем он повесил на дерево петлю.

Эйрик запрокинул голову, посмотрел вверх, будто затем, чтобы выяснить, куда это может привести, — посмотрел сквозь листву в облака, потом перевел взгляд на дружину и усмехнулся:

— Она будет висеть тут.

За все время он ни словом с Гестом не обмолвился.

Но на следующий день Эйрик опять пришел в скрипторий и позвал Геста выйти на улицу, принять дар, от имени Гримкеля.

— А сам он разве не может? — спросил Гест.

Гест вышел на улицу и увидел двух ярловых слуг-свейнов по сторонам нарядной четырехколесной тележки. Сверху она была покрыта тканым нежно-зеленым ковром, похожим на бархатно-мягкую траву, а на ковре стоял плоский черный ларец, окованный золотом. По знаку ярла Гест шагнул к тележке, поднял крышку ларца — внутри оказалась огромная книга. Он открыл ее и прочитал: «Biblia sacra».[118] Слова эти были выведены почерком еще более красивым, чем даже Вульфстанов, до того красивым, что он мнился поистине неземным.

— Это книга, — сказал ярл.

— Вижу. И переписана она в Клюни.

Ярл кивнул. Гест перевернул еще несколько страниц.

— Откуда она у тебя? — спросил он.

Ярл с досадой посмотрел на него.

— Я заплатил за нее две сотни серебром, — ответил он. — В Кантараборге. Она принадлежала одному из бургундских монастырей.

Гест поблагодарил от имени монастыря, он был так потрясен, что едва не лишился дара речи, ему чудилось, будто затылок буравит воспаленный взгляд Кнута священника: как бы его старый друг воспринял такое? Поди, умер бы от восторга. Сделав над собою усилие, Гест закрыл ларец, положил руки на крышку, перевел дух, нутро словно стиснула горячая рука.

— Э-эй!.. — Ярл попытался привести Геста в чувство. — В том письме, которое ты получил из Нидароса от друга своего, Кнута священника, вроде бы говорилось о новой церкви, что строится на месте старой…

— Да, а что? — спросил Гест, поскольку ярл умолк.

— Ты, случайно, не знаешь, какова судьба колокола, который я в свое время даровал Кнуту священнику?

Гест улыбнулся.

Хмуро глядя в землю, Эйрик осведомился, не может ли Гест написать еще одно письмо, насчет доставки оного в Нидарос он сам позаботится. Очень ему любопытно узнать, не висит ли его колокол на звоннице храма, возведенного новым конунгом, ведь это означало бы, что он обратит в христианство неверующий народ, его, ярлов народ, норвежцев?

Гест ответил, что напишет письмо, снова открыл крышку ларца, взглянул на искусный переплет, поднял книгу, всмотрелся в инициал, самый простой и чистый знак их всех троих: In principio creavit Deus caelum et terram…

Ни Эйрика, ни Хакона, ни Гюды Гест больше не видел, до самого Рождества, когда они слушали в церкви бурные пассажи Климентова органа, присутствовал там и Вульфстан. Затем ярл снова исчез, на сей раз не заперся в своих покоях, а уехал из Нортумбрии, и не было о нем ни слуху ни духу, пока не настало пятое английское лето. В один прекрасный день пришла весть, что конунг Харальд Датский, старший брат Кнута, скончался, и Кнут отправился за море принять бразды правления отчим краем, дабы впредь именоваться могущественнейшим властителем на суше и на море.

Меж тем Эйрик и Торкель Высокий правили в Англии как его наместники.

Но Хакон и Гюда вновь водворились в Йорвике. И Гюда начала томиться скукой. Сын в отсутствие ярла правил Нортумбрией, обеспечивал справедливость, учился, с ревностной помощью Гримкеля. А Гюда скучала. И однажды вечером неожиданно встретилась Гесту на дороге в Рипон, где Тейтр годом раньше купил землю и обосновался хозяином вместе с Гвендолин, сыном и двумя пасынками.

Во всей своей ослепительной красе Гюда стояла перед ним на дороге, с черным жучком на шее, в сопровождении потной придворной дамы и одного-единственного стража, в летнюю жару они шли пешком, странновато, ведь Гест тоже шагал пешком, собирал растения, которые дают черную краску. В первую минуту Гюда удивилась, заметив его, будто и думать о нем забыла, но потом решила, что, быть может, он сумеет ее развлечь.

Однако ей хотелось говорить только об утрате брата, конунга Харальда, о церкви в Роскилле, о Хедебю. А Гесту это было не по душе, он видел датские города и знал, что при всей своей красоте они лишь бледная тень английских и что переезд из мест, где родился, в места, где находишься сейчас, преображает те и другие и заставляет людей тосковать, где бы они ни были.

Вдобавок всего-навсего неделю назад он получил второе письмо из Нидароса, в котором Кнут священник сообщал, что ярлов колокол вправду звонит в новой церкви, но ни слова не писал о том, что Гесту действительно хотелось узнать, — о жизни в усадьбе на далеком северном фьорде в Халогаланде. И он строго сказал Гюде, что негоже ей жаловаться да тосковать, надобно довольствоваться тем, что она имеет здесь, в Англии, незачем Бога гневить.

Гюда посмотрела на него с удивлением, пожала плечами, явно растерянная.

Они пошли дальше, Гюда по дороге, Гест обок, на расстоянии восьми — десяти шагов, а чуть поодаль за ними поспешали запыхавшаяся придворная дама и страж, который словно бы спал на ходу. Гюда долго молчала, не то переваривая обиду, не то желая, чтобы Гест раскаялся, но ведь он самый обыкновенный подданный, так под стать ли ей на него обижаться? И прежде чем он собрался с мыслями, приказала ему идти рядом, чтобы ей не приходилось кричать.

— Нет, — сказал Гест.

Она остановилась и пристально посмотрела на него, так что в конце концов он пристыженно опустил глаза и все же подошел ближе.

Гюда оглянулась на придворную даму и стража, велела им отвернуться, наклонилась, быстро поцеловала Геста в щеку и торопливо продолжила путь.

Гест устремился следом, хотел посмотреть, покраснела ли она, был ли это поцелуй, каким женщина дарит мужчину, или ласка матери, утешающей растерянного ребенка, но румянца не увидел, только отрешенную улыбку, и разочарованно шагал рядом, пока она не заговорила вновь, теперь о своем муже, о ярле. Гест набрался храбрости и сказал, что боится его.

Гюда вскинула голову и заметила, что среди знакомых ей людей один лишь ярл постоянно менялся: бывало, только подумаешь, будто знаешь его, а он уже совсем другой; раньше ей это нравилось, ведь она могла доверять ему, всегда, теперь же стало пугать, к тому же и перемены в нем прекратились, нежданно-негаданно, в не самый подходящий момент, словно он добрался до конца пути.

— Наверно, ему достаточно Нордимбраланда, — сказал Гест.

Гюда остановилась и долго с удивлением смотрела на него.

— Может, велишь им повернуться?

Она не сразу поняла, о чем он, но потом крикнула даме и стражу обернуться, а сама наклонилась и опять поцеловала Геста в щеку.

— Но это последний раз. И я желаю, чтобы отныне ты сопровождал меня в таких прогулках и рассказывал мне все, что знаешь, ведь ты умный ребенок. Как же я могла забыть тебя?

В самом деле, как она могла? Отныне Гест только и думал, что о ее коже, о тонких пальцах, о голубой жилке, просвечивающей на запястье, о веснушке над левым глазом, о волосах, похожих на блистающее черное пламя, — он думал о ней день и ночь, когда писал, спал, ел, молился. Однако на исходе осени она вдруг пришла к нему с недвусмысленной просьбой, более того — с четким приказом: ему должно отправиться с ярлом в Шотландию.

— В Шотландию? — удивился Гест. — Что ему там понадобилось?

К тому времени Эйрик, сложив с себя полномочия Кнутова наместника, воротился в Йорвик, с войском, состоящим из датчан, англосаксов и кельтов: сызнова вспыхнули разногласия с королем Малькольмом.

— Опять война? — воскликнул Гест. — Это выше моих сил.

Гюда рассмеялась, а он осерчал, это ее требование выглядело сейчас как подоплека всех их встреч, свело их на нет и привело его в ярость.

— К тому же ярл не желает меня видеть, — продолжал он.

— Как раз желает, — сухо бросила Гюда.

— Он даже не разговаривает со мной.

— Да нет же.

— Что я там буду делать?

— Ну уж это тебе самому решать, ведь, по-твоему, ему достаточно Нордимбраланда, вот и постарайся, чтобы он его сохранил.

Разговор этот происходил в монастырском саду, который годом раньше был отдан под его ответственность и которым он занимался с таким же тщанием, с каким выводил на бесценной коже священные письмена. После ухода Гюды он бродил средь поблекших осенних деревьев, размышляя о ее странных словах, более весомых, чем любые другие, и не в меру многозначных именно сейчас, ведь здешний сад так напоминал Гесту зеленые оазисы из рассказов погибшего Эйнара о Йорсалаланде, — плодородный островок в песчаном море пустыни. Гест достиг конца пути, цели своих скитаний, места, где он желал находиться. Завершившаяся война в Англии стала его собственной войной, оттого и мир был его личным делом, а слова Гюды предостерегали, что все это может опять исчезнуть, коли он не пожелает стать на защиту.

Тем же вечером он пошел к ярлу, попросил доложить о себе; некоторое время Эйрик заставил его мерзнуть за дверьми, однако встретил дружелюбно, тепло, сказал, что не ожидал увидеть его, и добавил, что за минувший год он вроде бы стал еще меньше.

Когда они сели, а слуг выпроводили за дверь, ярл заговорил тем же заинтересованным тоном, как в тот вечер целую вечность назад, при встрече в Тадкастере, когда Гест показывал ему свою рану, клеймо мести. Эйрик казался беззаботным, непринужденным, веселым, вытянул из Геста все, что можно, касательно опасной ситуации на севере, отпускал хитроумные замечания, на которые Гест либо отвечал, либо нет, — давняя, знакомая игра. Но Гест увлекся, чуть ли не загорелся. И ярл улыбался, хотя сразу посерьезнел и кивнул, когда Гест спросил, помнит ли он речь, произнесенную перед дружиной под Тадкастером, возле дерева с петлею-удавкой, ведь тогда он установил мир словом, а не оружием.

— Это были мои воины, — веско сказал ярл. — А Малькольм — наш враг.

— Нет, — возразил Гест. — Он враг англичан.

— Но теперь это наша страна.

— Как Норвегия?

— Нет, — немного подумав, ответил ярл. — Как кошель серебра. Большой кошель.

На это Гест ничего не сказал. Эйрик тоже молчал. Потом встал и произнес, что, как бы то ни было, Гест отправится с ним на север, с этой своей верой в силу слова, там-то и выяснится наконец, кто он на самом деле — вестник беды или вестник удачи. Последние слова он проговорил с кривой усмешкой.

Гест пропустил иронию мимо ушей — а что ему оставалось? — и сказал, что в таком случае хотел бы иметь рядом друга, Тейтра.

— Лучника? — спросил ярл, который знал Тейтра лишь по рассказам Дага и Хакона.

— Да, — кивнул Гест.

— Почему?

— Потому что я ему доверяю.

— Почему?

Гест рассказал о бегстве через всю Исландию и за море, о первом времени в Норвегии, о ноже, которым Тейтр не воспользовался, но позднее подарил Гесту на крестины. Ярл поразмыслил об этом, однако, по всему судя, Гестовой уверенности не разделял.

— Говорят, он всегда стреляет без промаха? — спросил он.

— Да, — улыбнулся Гест. — Говорят, он бы и луну с неба мог сбить, коли б ярл не запрещал, ярл-де любит луну, потому она до сих пор и на небе.

Эйрик тоже улыбнулся, вопросительно.

— Стало быть, здешний народ говорит, что я люблю луну и защищаю ее?

— Да.

Ярл помолчал, как бы смакуя это умозаключение, потом улыбка разом исчезла, и он буркнул:

— Вот вздор!

Настала зима, подморозило. Даже снегу чуток выпало, когда они наконец выступили на север, весьма и весьма крупным отрядом, что, по мысли ярла, обеспечит сговорчивость короля Малькольма. Через посланцев властители условились о встрече в Бамборо, чуть к югу от священного острова Линдисфарн и изрядно южнее реки Твид, то бишь на землях, которые по-прежнему контролировал Эйрик.

Но на пути через Берницию от Малькольма доставили новое послание, с вопросом, нельзя ли перенести встречу на север от Твида, например в Карем, где годом раньше состоялось большое сражение, сиречь на территорию, подвластную самому Малькольму.

— Нет, — сказал ярл. — Мы встретимся в Бамборо.

Он устремил взгляд на посланцев, спросил их имена и нет ли средь них кого из знатного рода.

Вперед выехал молодой мужчина с иссиня-черными знаками на левой щеке, сказал, как его зовут, какого он рода, и отвесил глубокий поклон. Эйрик тоже поклонился, а засим предложил обозреть его войско, пересчитать и запомнить число. После этого он подозвал к себе Дага сына Вестейна, который подал ему меч, тот самый, каковой ярл в свое время даровал Эдрику Стреоне и каковым позднее убил его. Этот меч Эйрик вручил молодому хёвдингу, а тот вынул клинок из ножен и с недоверием воззрился на сверкающую сталь.

— Скажи королю Малькольму, что это мой ему дар, — произнес ярл, — и он останется у него как знак дружества независимо от того, сумеем ли мы прийти к согласию или нет. Возвращайся немедля к твоему суверену и передай, что через два дня мы встретимся в Бамборо, а мой сын… — Эйрик обернулся к Хакону, — поедет с вами и будет заложником у короля Малькольма, от переправы через Твид на юг до возвращения через Твид на север.

Гест, сидя обок Тейтра прямо за ярловой спиной, увидел по лицу Хакона, что отцово решение было для него как гром среди ясного неба, и тотчас подумал: уж не этого ли опасалась Гюда? не этому ли он должен был помешать? Но и оглянуться не успел, а Хакон уже подскакал к шотландцу, поклонился, и они тронулись на север.

К назначенному сроку король Малькольм в Бамборо не явился. Прибыл тот же посланец (без Хакона) с известием, что шотландский король задержится на два-три дня, обстоятельства крайне неблагоприятны, реки вышли из берегов.

— Пусть собирает столько воинов, сколько хочет, так ему и скажи, — отвечал ярл. — Столько, сколько надобно, чтобы чувствовать себя в безопасности. Тогда и Хакон тоже будет в безопасности.

Пять дней спустя шотландские силы окружили деревушку. Ведь Эйрик расположился не в замке, который стоял на скалах в море и который было удобно оборонять, но посреди скопления жалких домишек, в панике оставленных населением. Сам Малькольм въехал в деревню под охраной двух десятков воинов, кроме того, его сопровождали трое советников, женщина ослепительной красоты, монах и маленький мальчик, сидевший на лошади вместе с ним. Рядом скакал Хакон, живой-здоровый.

Король — мужчина в Эйриковых годах, с короткой, ершистой бородой, с волосами до плеч, одетый в темную кожу, — спешился, приветствовал ярла, приложив руку к сердцу, потом указал на монаха и женщину: это, мол, его дочь Беток и муж ее Кринан, аббат в Данкельде. А мальчуган — их сын, Дункан.

— У меня-то нет сыновей, — пояснил он. — Дункан — мой наследник, и разговор у нас пойдет о границах его Шотландии.

Эйрик поклонился. Малькольм обернулся к своей свите, произнес несколько слов, которых Гест не разобрал, после чего женщина с мальчиком и охрана удалились, остались только аббат, советники и Хакон.

Ярл пригласил их в дом, на стол подали напитки. На первых порах разговор шел о сражении при Кареме, где много Эйриковых воинов сложили голову. Так они более-менее нашли общий язык, и Малькольм сказал, что граница должна бы теперь проходить по Твиду. Эйрик оставил это без внимания, он в довольно туманных выражениях рассуждал о двух гордых народах, которым необходимо прийти к согласию, о Шотландии, которую донимали беспорядки на побережье, особенно на севере, где постоянно бесчинствовали оркнейские ярлы, а потому она заинтересована в прочном мире на юге, и в заключение сказал, что они непременно договорятся.

— Только ты сперва отведи свои войска.

Лишь немного погодя Малькольм уразумел, что это означает, хотя ярл повторил свою фразу несколько раз, с терпением, способным сокрушить камень. Минула полночь. Ярл наклонился над столом и указал на Дага, который все это время дремал возле двери:

— Это Даг сын Вестейна, моя правая рука, воевода и мой брат. Через два дня он вместе с войском отправится на север, к Твиду, ибо отныне станет властвовать Берницией. Он будет наблюдать за этой границей.

Малькольм кивнул и заявил, что нынешней же ночью отведет свои полки, что на южном берегу Твида есть деревушка под названием Норем, с мостом, там он через три дня встретится с Дагом.

Он бросил взгляд на зятя, аббата Кринана, тот легонько кивнул.

Эйрик встал. Они обменялись рукопожатием. Малькольм пошел было к выходу, но ярл остановил его и спросил, заберет ли он Хакона снова на север, до речной переправы.

Малькольм опять взглянул на аббата, который на сей раз покачал головой:

— Munera capiunt hominesque deosque.

Эту фразу Гест перевел, только когда шотландцы покинули деревушку:

— Дары смущают и людей и богов.

Ярл задумчиво посмотрел на него и спросил, что бы это значило:

— Имеет ли он в виду землю, которую я ему даровал, или меч? Или то, что сам дал мне, — мир и моего сына?

— Не знаю, — отвечал Гест.

Оставив Дагу большую часть войска, Эйрик в сопровождении восьми десятков человек — Хакон, Гест и Тейтр были среди них — поскакал обратно, на юг. Гесту казалось, он был свидетелем чуда. Но погода вконец испортилась, и в снежной круговерти он вдруг услышал крик и увидел, как Хакон машет рукой, — отец упал с коня. Ярл лежал в бурой болотной жиже, мелкие снежинки быстро засыпали волосы и бороду.

— Поднимите меня, — прошептал он. — Поднимите.

Его подняли, закутали в шерстяные одеяла, посадили на коня. Однако своими силами держаться в седле Эйрик не мог, пришлось его привязать, и он, точно тряпичная кукла, раскачивался из стороны в сторону, пока на рассвете они не прибыли в Дарем, где Хакон занял епископскую усадьбу и уложил отца в постель. Говорить ярл не мог, пищу не принимал, дрожал в ознобе и хрипел, точно умирающий.

Хакон попросил епископа найти лекаря, но в остальном держать язык за зубами, пока Даг не обеспечит на севере замирение, — молчать, если даже ярл умрет. Все следующие дни он сидел на табурете подле отца, Тейтр командовал караулом, а Гест с епископом сновали туда-сюда с горячей водой, питьем, дровами, исполняли поручения… И впервые разговор отца и сына шел о том, что прежде было под запретом, — о Норвегии. Хакон так и не отказался от мысли, что пресловутое обещание, которое он дал конунгу Олаву, ничего не стоит, ибо дано под принуждением.

Ярл же твердил, что никогда бы не стал давать Олаву обещаний, даже под нажимом.

— Я бы такого не сделал.

В этом было различие меж ним, Хаконом и шурином, королем Кнутом, меж тремя мужами, которые держали в своих руках судьбу Норвегии: ярл намеревался держать свое слово, несмотря ни на что, Хакон был готов нарушить обещание, данное в смятении, по опрометчивости или от слабости, а Кнут делал лишь то, что необходимо, и потому именно он, а не хладирские мужи освободит Норвегию, вот так устроен мир.

Гесту не удавалось прочесть по лицу Хакона его мысли, ведь Хакон уже не был юнцом, он походил на отца в расцвете славы, в те времена, когда Гест в лучах вешнего солнца стоял перед ними в Хладире и слышал, как срубили голову Рунольву, — и внезапно его осенило, почему он так и не распростился с этим княжеским домом: наверное, все дело в мести, она исподволь зрела в нем, хотя сам он этого не сознавал, месть была хитра и коренилась так глубоко, что ускользала от мысли, недаром ярл много раз на это намекал.

Потом он снова отметил, что у Эйрика недостает одного зуба, впрочем, с тем же успехом он мог бы лишиться и двух, и, успокоившись, опять сделался угодливым исполнителем разумных наказов Гюды. Но гонцов за нею не послали. Лишь в связи с этим ярл выказал неуверенность, как в тишине после Рингмарского сражения, он будто хотел защитить себя, и сын это понимал.

— Ты боишься умереть, — сказал он.

— Нет! — выпалил отец, пытаясь сесть. Но не смог. Взглядом он приказал епископу выйти вон, потом посмотрел на сына. — Да, боюсь. Теперь боюсь.

Он перевел взгляд на Геста и вскричал:

— А вот он боится всегда, хоть опасаться ему нечего!

Повисло долгое молчание. Потом Эйрик тихо проговорил, словно давая последнее напутствие:

— Если Кнут выразит недовольство замирением с Малькольмом, не защищай этот шаг, скажи, что так решил я, именно я, а не ты и не Даг. Обещаешь?

Хакон обещал. Гест с привычной для малорослого человека обидой отметил, что его опять как бы и не видят, и подумал: вот лежит мужчина, если он умрет, то оставит вдовой не кого-нибудь, а Гюду, мужчина, так и не узревший истинного Бога, но помышлявший о границе меж двумя странами, которая уменьшила его владения, мало того — изо всех сил старавшийся унести месть с собою в смерть, как давным-давно следовало бы поступить и ему.

Но ярл не умер. Больше месяца он пролежал в Дареме. Пока Даг сын Вестейна не закончил пограничные дела с шотландцами и не воротился на юг. Как раз тогда грянула одна из здешних оттепелей, которые случаются совершенно не ко времени. Ярл, седой, состарившийся, но с победоносной улыбкой на губах, сидел на шкуре возле епископского дома, глядя на бледное солнце.

— Пришлось мне отдохнуть маленько, — сказал он Дагу, который быстро соскочил с коня и бросился к нему. Ярл схватил его за руку и неуверенно стал на ноги. — Видишь, я крепок, как конь.

Три дня спустя они прибыли в Йорвик, где ярл был передан под опеку супруги и надолго скрылся из глаз окружающих. Лишь летом он появился вновь, причем выглядел на удивление бодро. Издалека. Вблизи было видно, что взгляд у него как мутная вода. Государственными и военными делами он тоже не интересовался, препоручил сыну и Дагу все то, с чем не справлялся Гримкель.

Ярла интересовали только вести с родины, которые он узнавал от купцов, священников и скальдов, что приезжали в Йорвик к нему на поклон, с дарами и прошениями. Он принимал их и терпеливо выслушивал, расспрашивал о новых порядках в Норвегии, был сдержан и неизменно отметал все призывы взяться за оружие. Эйрик ярл все для себя решил. Он сидел на своем месте, на юге и на севере царил мир, а умный человек затем и воюет, чтобы установить мир.

— И не думайте, будто я так говорю потому только, что состарился! — восклицал он.

Об этом Гесту рассказал встревоженный Гримкель, который полагал, что один только маленький исландец в состоянии вразумить ярла.

— Он просил меня прийти? — спросил Гест.

— Нет, — ответил Гримкель.

— Тогда я к нему не пойду, — сказал Гест.

За последние полгода он и Гюду в глаза не видел. Таинственное поручение, возложенное на него в Шотландии, было исполнено незримою дланью, которая не притязала ни на одобрение, ни на внимание. Однако наутро аббат явился снова, на сей раз с ярловым приказом. Гест пошел в замок, был впущен, но Эйрик встретил его с удивлением:

— Что тебе нужно?

— Гримкель сказал, ты хочешь говорить со мной.

Ярл стоял у окна. Теперь он опустился на лавку.

— Нет, я тебя не звал.

Гест собрался было удалиться, но ярл остановил его.

— Гримкель боится утратить свое влияние, когда я состарюсь и умру, — сказал он, — вот и хочет, чтобы ты меня вразумил.

Гест молча кивнул.

— Ты ничего не скажешь? — спросил ярл.

— Нет.

Ярл спокойно взглянул на него:

— Я не здоров и не болен. Так, серединка на половинку, и ничего поделать не могу. — Он вдруг вспомнил о чем-то и шевельнул длинными костлявыми пальцами. — Поди-ка сюда!

Гесту пришлось скинуть с плеч рясу, показать рану.

— Надо же, почти заросла, — удивился ярл.

Хочешь не хочешь Гест кивнул.

— Это Обан тебя излечил?

Гест пожал плечами: дескать, кто его знает, но Обан, пока был рядом, все время интересовался раной, пользовал ее травами, производил всякие загадочные манипуляции, в конце концов она стала зарастать — медленно, как взрослеет ребенок, — и вполне возможно, этому способствовали Обановы руки.

— А вот мне он помочь не в силах, — пробормотал Эйрик. — Больше года дневал тут и ночевал, но толку чуть. И на все мои вопросы отвечает одно: дело в том, что я не препоручил себя Господу.

Гест надел куртку и опять собрался уходить.

— Это оттого, что он боится. Как увидит тебя, руки у него дрожат и мысли путаются.

— Чепуха! — бросил ярл.

— Тебе следовало бы обращаться с ним так же, как с Гюдой и с Дагом, — сказал Гест. — Уважительно.

Ярл фыркнул:

— Больше тебе нечего сказать?

— Нет, — отвечал Гест.

От короля Кнута пришло цветистое послание, в котором он вопрошал, может ли племянник Хакон присоединиться к нему, направится ли он, Кнут, в Румаборг или будет готовить поход на Свитьод либо на Норвегию. И ярл без возражений отпустил сына, только обнял его, дал с собою дорогие гостинцы, поблагодарил и похвалил за все, что он совершил в Нордимбраланде и в конфликте с королем Малькольмом.

— Теперь ты можешь забыть все, что я говорил, и быть сам себе хозяином.

Но перед отъездом Хакон пришел в сад и спросил, не желает ли Гест сопровождать его, ведь он научился ценить исландца.

— Нет, — сказал Гест.

— Почему?

— Не знаю, — ответил Гест, и это была чистая правда.

Хакон задумался, потом спросил:

— Ты любишь моего отца?

— Да.

Хакон опять задумался:

— Он никогда не поедет в Румаборг, верно?

— Ни один из нас не поедет, только я не знаю, оттого ли, что он болен, или оттого, что не хочет. А может, по обеим причинам. Твой отец странный человек. Вроде меня.

Они сидели на каменной садовой ограде, болтали ногами, слушали жужжание первых насекомых. За цветущими деревьями виднелся город и крест на башне церкви Святой Троицы. Была весна, теплый вешний вечер. Неожиданно Гест кое-что вспомнил и спросил:

— Вы собираетесь завоевать Норвегию, прогнать конунга Олава?

— Да, — ответил Хакон. В этот миг он, как никогда, был похож на отца. Во всем облике ни следа рисовки и щегольства, ни дорогого оружия, ни золотых перстней, взгляд и осанка полны достоинства. — Да, — повторил он, словно отметая все сомнения.

— В Нидаросе, — сказал Гест, — у меня есть друг, он священник, из сторонников конунга Олава. За то время, пока я здесь, он прислал мне три письма, но уже почти два года от него нет вестей. Ты не откажешь мне, если я попрошу взять его под защиту, коли он еще жив? Он хороший человек.

Хакон сказал, что сделает все возможное, и вдруг добавил:

— Я помню его.

Они посмотрели друг на друга, улыбнулись. Потом Хакон полюбопытствовал, известно ли Гесту, что сталось с тем ножом, с Одиновым ножом, который он отдал Торгриму тогда, ночью, в Восточной Англии, и Гест рассказал, что при Ашингдоне нашел убитыми Гейрмунда и двух других исландцев, Торгрима среди них не было.

— А прошлым летом я получил вот это. — Гест достал затертый вкосник, ленточку, которую его мать некогда соткала для маленькой Аслауг и которую он теперь носил на кожаном ремешке, как прежде нож. — Ее привез исландский купец. Он сообщил, что Аслауг нож получила и что в Скагафьярдаре ей живется хорошо, но теперь она нуждается в моей помощи, она купила половину корабля для своего сына, ему уже пятнадцать, и он может отправиться в Норвегию, просить место в дружине конунга Олава.

— Его тоже надобно взять под защиту? — спросил Хакон, с отцовской суровой язвительностью.

— Нет, — отвечал Гест. — Это мать хочет отправить его в Норвегию, сам он хочет приехать сюда, помолиться в церкви, которую Кнут и Эмма построили под Ашингдоном, хочет увидеть место, где погиб его отец.

Гест умолк. Аслауг прислала ему еще и серебряную чарку искусной работы, вероятно как неопровержимое доказательство собственного благополучия, рассчитывая поразить брата, однако на Геста это произвело удручающее впечатление, частица беспомощного исландского благополучия, не идущего ни в какое сравнение с тем миром, в каком жил он сам.

— Чего же она тогда хочет? — спросил Хакон.

— Она хочет, чтобы я проводил его в Ашингдон, а потом уговорил оставить Кнута и Эйрика и перейти к норвежскому конунгу Олаву.

Хакон нахмурил брови:

— И ты это сделаешь?

— Нет. Иначе не стал бы тебе рассказывать. — Гест улыбнулся. — Я спросил у твоего отца, а он ужасно разозлился, велел приказать парню остаться, если он здесь появится, и в случае чего посадить его под замок.

— И что же, ты так и поступишь?

— Нет. Я вообще не стану ничего делать. И твой отец это знает.

Хакон задумчиво кивнул. За спиною у них солнце клонилось к закату, на монастырской стене напротив чернели две тени, высокая и низкая. Холодало. Они спрыгнули с ограды, зашагали через сад. Внизу было еще прохладнее. Наконец Хакон сказал:

— Как по-твоему, в том, что меня отзывают отсюда именно сейчас, есть некий подспудный смысл? — Он смотрел на яблоневый цвет, белыми снежинками слетавший на росистую траву и в тихий ручей, змейкой бегущий меж корявых старых корней.

Гест сказал, что не понимает вопроса и лучше Хакону в этом не копаться.

Они попрощались. Гест получил кожаный кошелек с золотыми монетами йорвикской чеканки (на одной стороне король Кнут, rex anglorum,[119] на другой — вороны Ландейдана) и добрый совет держаться ярла, оставаться при нем, что бы ни случилось.

— Ибо теперь я понимаю, что вас не разлучить.

Но когда Хакон ушел, Гест кое-что придумал. Конечно, он жил в безупречном мире, который не хотел покидать, но в этой безупречности кой-чего недоставало, и остаток нынешнего дня и весь следующий мастерил из дощечек от старых ящиков водяное колесо, насадил его на круглую спицу, а концы ее закрепил меж камней по берегам садового ручья. Колесо было почти такое же, как то, какое некогда сделал ему отец, только чуть побольше, и вертелось оно медленнее, потому что этот ручей тек неспешно. Странно, думал Гест, почему я раньше не догадался сделать колесо, ведь оно успокаивает, как тогда, в детстве, а еще думал о том, что когда-нибудь сюда придет Гюда, спросит, что это за штука и нельзя ли ее к чему-нибудь приспособить, а он скажет, что нет, просто на колесо приятно смотреть, и она с ним согласится.

Следующие несколько дней он мастерил скамейку, низкую, чтобы сидеть, не болтая ногами, возле водяного колеса и слушать журчащий голос Йорвы, хотя от детства его отделяло целое море; водяное колесо и шелест фруктовых деревьев — два его мира разом.

Но Гюда не приходила.

И это его огорчало, словно он не желал понять, что был всего лишь орудием этой загадочной женщины, которая соединила в себе двух других его возлюбленных, Ингибьёрг и Асу, соединила в существо более высокого порядка, сохранив при этом собственную неповторимость. Колесо вертелось день и ночь, а она не появлялась, даже не зашла спросить, как поспевают яблоки, хотя в минувшие годы никогда об этом не забывала.

Однако Гест снова увидел свои руки за работой, а тот, кто видел свои руки за работой, вечен и бессмертен, и он снова взялся резать по дереву, на досуге, когда не писал, и прежде всего сделал красивую спинку для скамьи, вырезав на ней тот же узор, что на фронтоне органа в церкви Святой Троицы. Потом он украсил резной каймою одну из лопастей водяного колеса и обнаружил, что она превратилась в живую змейку, которая увлекала его взгляд и мысли далеко-далеко. Пришел Обан, долго любовался колесом и змейкой, посидел на скамье и сказал, что теперь Гест, наверно, понял, как важно им было остаться в Йорке. Обан, конечно, не Гюда, но и он тоже ногами не болтал и сказал то, что нужно, то, чего Гюда, пожалуй, в конечном счете не сказала бы.

Исподволь в голове у Геста начал обозначаться другой вопрос, давнишний, коренящийся в боязни, что длиться вечно ничто не может, и сводившийся к тому, о чем они с ярлом говорили еще при первой встрече, к закону в душе человека, ведь мог ли ярл в самом деле — пусть даже состарившись и устав от жизни — не испытывать ни малейшего поползновения отомстить новому норвежскому конунгу и вернуть себе отчий край, неправда ведь, что он сидит здесь тихо — мирно?!

И когда однажды под вечер пришел Гримкель и сообщил, что Эйрик желает с ним говорить, Гест тотчас отправился в замок, чтобы получить окончательный ответ на свой вопрос: как ты сумел задавить в себе жажду мести? И ярл наверняка скажет: только силою воли. Потом он, вероятно, слегка усмехнется и добавит, что Хакон и король Кнут все равно отвоюют отчий край, умный человек обретает то и другое, и месть и уважение, поскольку слово свое не нарушает, не в пример глупцу, которому не дано ничего.

Но ярл не дал ему повода заговорить об этом, он полулежал в мягком кожаном кресле и повел речь о давних переговорах насчет мира в Шотландии, решительно заявил, как важно, что Гест запоминал все слово в слово, а главное, что добился соглашения именно он, ярл, а не Хакон.

Гест удивился давнему и совершенно никчемному упрямству, с каким все это было сказано, а потом на него вдруг снова нахлынула зимняя стужа, и он почувствовал, что его видят насквозь, неусыпно за ним следят, — неужто ярл знает, чем он занимался в монастыре?

Он покорно промямлил, что конечно же все помнит, но ярл не успокоился, пока он не пересказал все, сперва своими словами, потом ярловыми, особенно подчеркнув роль Хакона — неосведомленного заложника и все ж таки сына своего отца.

— Значит, Кнут не одобрил это соглашение?

— Нет, — ответил ярл, уже спокойнее.

— Он считает это предательством?

— Да, — сказал ярл и закрыл глаза в знак того, что аудиенция окончена.

Гест пошел восвояси, изнывая от нового беспокойства, в особенности загадочным знаком ему казалось то, что за все время в замке он ни разу не вспомнил о Гюде, а ведь был так близко от нее, только открой дверь и…

Вновь настало лето, как никогда знойное и душное, Гюда выходила со свитою в город, и Гест издали наблюдал за нею; в противоположность супругу, она была совершенно неподвластна времени, если не считать подушечки жира на шее, заметной на ярком солнце, но это Гюду не портило, она как была, так и осталась небесной гостьей на земле.

В город прибывали торговые корабли и купцы, ибо Йорвик процветал в мирном своем великолепии, приехал новый архиепископ, получил торжественную аудиенцию у ярла, проинспектировал монастырь — водяное колесо весьма похвалил, — послушал раскаты органа в церкви Святой Троицы. А в тот вечер, когда Гест вез из сада первые осенние яблоки, он вдруг заметил знакомый силуэт впереди конного отряда, который аккурат спешился возле замка, — тяжелая ширококрылая птица опустилась на деревянную крестовину, вбитую в землю одним из приезжих. Это был Митотин, а возглавляли отряд Хавард и его брат Эйвинд, более не страдавший таинственной лихорадкой, но, как и все остальные, потный, красный, запорошенный дорожной пылью.

— Маленький исландец, — вскричал Хавард, поднял его с телеги, заключил в объятия и, судя по всему, не держал зла на ашингдонского «древолаза». И Хавард, и его брат были одеты и вооружены, как англосаксонские хёвдинги, и цвет лица у обоих изменился — серый оттенок исчез без следа.

— Мы прибыли повидать ярла, — сказал Эйвинд, хлопнув по ладони пергаментным свитком. — Но он, говорят, не принимает.

— Хворает он, — отозвался Гест и первым вошел в замок. В аванзале за столом сидел Гримкель и с превеликим усердием что-то писал, за спиной у него в углу спал единственный стражник.

— Он не желает, чтобы его беспокоили, — буркнул аббат.

Но Гест смело отворил дверь; ярл, лежа на столе, шепотом разговаривал с Обаном, которого призвал осмотреть гнойник в горле, мешавший ему глотать и говорить.

Гест шагнул ближе, сообщил о новоприбывших.

Ярл покосился на вошедших, сделал Обану знак удалиться, опять-таки жестом велел и Гесту выйти вон и прислать сюда Гримкеля: пусть послание переведет надежный человек.

— Кто не пишет, не будет и читать, — шепотом сказал он Гесту, с каким-то непонятным упрямством.

Гест вышел на улицу, где воины меж тем расположились в траве отдохнуть. Хавард развязал мешок, достал еду, пригласил Геста сесть и стал рассказывать, что два года провел в Норвегии, в Хове. С неизъяснимым трепетом Гест слушал рассказ друга о жизни в усадьбе на берегу Мера: старый Ингольв постарел еще больше, но правил своею отчиной с прежней хёвдингской суровостью, к великой досаде Сэмунда, и оба они были ярыми сторонниками конунга Олава.

Упомянул Хавард и о сыне Асы, мальчонке сравнялось семь лет, и Ингольв называл его теперь не маленьким трэлем, а маленьким конюшим, возможно, он и станет наследником, коли его не обставят двое сыновей Раннвейг, с которыми она воротилась домой, проведя четыре года в Халогаланде.

Гест не решился подробнее расспросить об Асе, о ребенке — растет ли тот как положено или маловат для своих лет, ласковый эпитет «маленький» несколько встревожил его, — и о Сандее; в глазах у него рябило, а Хавард засмеялся и сказал, что с охотою расскажет и больше, пусть Гест только попросит, — нравилось ему вить веревки из побратима. Пересилив смятение, Гест попросил. И Хавард не спеша поинтересовался, знает ли он, что у Ингибьёрг не одна усадьба, а две. Гест, как наяву, увидел перед собой эти две усадьбы у подножия гор, увидел мост через реку, который строил своими руками, когда Ингибьёрг, стремясь развеять печаль по мужу, решила соединить усадьбы в одну.

— Ну а теперь она надумала снова их разделить, — сообщил Хавард. — И одну отдать сыну своему Грани, который женится на той девочке, спасенной тобою в Хавгламе.

— На Стейнунн?

— Это которая старшая?

Гест кивнул.

— Да, на ней, — сказал Хавард. — А младшую она обещала одному из людей Харека, не помню кому… — Он легонько улыбнулся.

— И что же? — нетерпеливо воскликнул Гест.

— Вторую усадьбу она передаст младшему сыну, по имени Торгест. Он унаследует половину всего, чем она владеет, хотя отец его так больше и не объявился, не то бы усадьба досталась ему. Представляешь? Пусть даже он этого не заслужил…

Гест сумел улыбнуться, невзирая на липкую рябь перед глазами, хотел утереть потный лоб, ведь все это обрушилось на него в одночасье, два мира, которые даже в мыслях соединить невозможно, столкнулись, но вдруг сообразил, что уже не ощущает жаркой банной духоты, пот высох, обернулся инеем, глаза кое-что подметили, еще когда побратим устремился к нему в порыве искренней радости встречи. Хавард снова убрал еду в мешок, так к ней и не притронувшись, схватил Митотинову крестовину — испуганная птица взмыла в воздух, — продел в петлю за седлом. Тут Гест обнаружил, что остальные тоже не отдыхали, не закусывали, но ждали, готовые к отъезду; в этот миг из мощенного камнем перехода сломя голову выбежали Эйвинд и два его спутника и вскочили на коней.

Гест хотел спросить, в чем дело, отчаянно хватал ртом воздух, хотел крикнуть, что зря они так, ярл болен, стар и все равно бы скоро умер, но не мог вымолвить ни слова, хотел напомнить про Свольд, сказать, что понимал это и предвидел, более того — ожидал, и спросить, по чьему приказу они действовали — конунга или Ингольва, однако тут Хавард, резко поворотив вздыбленного коня, сказал, что их корабль стоит в Хумбере и они возвращаются в Норвегию:

— Навсегда. Я передам Асе поклон от тебя.

Гест не шевелился, не мог.

Хавард натянул поводья, сдерживая коня.

— Что бы ни случилось, — крикнул он, — знай, я рассказал тебе чистую правду, ибо я твой друг!

Он дал шпоры коню и поскакал вдогонку за отрядом. И вдруг Гест услыхал собственный пронзительный голос, перекрывший воркование голубей, топот конских копыт и шум купеческих повозок, солнечный свет и кровь в его жилах:

— Это ты убил Онунда!

Хавард резко остановил коня, повернулся и спокойно посмотрел на него через пустую площадь.

— Почему? — крикнул Гест в эту призрачную пустоту. — И почему ты не сказал?

Побратим легонько усмехнулся.

— Беги! — крикнул он. — Беги, маленький исландец!

В следующий миг отряд исчез. А Гест все стоял, глядя по сторонам и ничего не видя, город вокруг снова полнился движением, которое царило в нем с тех пор, как мир принес ему свободу. И тут Гест наконец побежал, бросил телегу и побежал назад, к монастырю, где Обан задумчиво сидел в тени под стеною и потягивал из кожаного меха вино.

— Они убили ярла!

Монах не понял, даже когда Гест повторил эту фразу и поспешил дальше, в келью, спрашивая себя, хочет он жить или нет, и по обыкновению не получая ответа. А руки его меж тем собирали вещи, это и был ответ, собирали оружие, серебряную чарку Аслауг, кошелек с золотом, подаренный Хаконом, серебряную змейку, что носил на шее Пасть, Тейтров нож и свою бесценную книгу. Потом он опять вышел наружу и тотчас увидел лицо Обана, на котором проступили мелкие морщинки, словно нити основы на изношенной ткани, открытый рот, умоляющий сказать, что это неправда. Увы, Гест не лгал.

— Это мы виноваты, — крикнул Обан. — Даг нас убьет.

— Нет, — перебил Гест. — Только меня.

Обан бросил взгляд на водяное колесо, скорчился, будто от судороги, но сразу же выпрямился, вид у него был как тогда, на дереве в Ашингдоне.

— Надо бежать, — крикнул он. — Надо…

— Нет! — снова перебил Гест, на сей раз непререкаемым тоном. — Даг знает, что ты здесь ни при чем. Он никогда не причинит тебе зла. Если ты не пойдешь со мной.

Он быстро расцеловал друга в обе щеки, выслушал новую порцию ирландских ламентаций и поскакал прочь из города.

Направился он в Рипон. Тейтр с сыновьями, проклиная жару, свежевал оленя. По лицу друга он сразу понял, что Даг сын Вестейна ни перед чем не остановится, чтобы найти убийцу ярла и разделаться с ним так, что смерть Транда Ревуна покажется детской забавой.

Здоровяк оставил работу, вытер руки, меж тем как взгляд его спокойно скользнул по каменным оградам вокруг усадьбы, по загону, где в тени бука дремали одиннадцать кобыл и вороной жеребец, по Гвендолин, которая медленно шла от колодца с двумя ведрами воды. Взглянув на Тейтра, она уронила ведра — муж ее не иначе как опять собрался в Исландию.

— Нет! — Она рухнула на лавку и закрыла лицо руками. Тейтр же не спеша, словно в полусне, продолжал размышлять и, наконец приняв решение, просто сказал, что должен переправить Геста за пределы страны.

Гвендолин вскочила и крикнула, что в таком случае ему надо взять с собой сына, Олава. Тейтра опять охватили сомнения. Он смотрел на двенадцатилетнего мальчика, стоявшего рядом, и никак не мог прийти к решению — коли возьмет его с собой, то непременно вернется, Гвендолин это знала.

Тейтр скрылся в доме, собрал вещи, снова вышел — Гвендолин стояла во дворе, со всеми тремя сыновьями, точно неприступная крепость; Тейтр велел старшим отвести Гестову лошадь подальше на пустошь и утопить в трясине, знаком подозвал Олава, тот просиял и вскочил в седло.

Они поскакали прочь, не оглядываясь. И не говоря ни слова.

Молчали до тех пор, пока не настала ночь. Тейтр с Гестом лежали у костра, слушая шелест листвы и ровное дыхание Олава, и тут Тейтр спросил, куда они отправятся. В Исландию?

Гест не знал. Он думал о тех двух местах, что жили в его грезах, — о Сандее и Йорве, и о двух женщинах, Ингибьёрг и Асе, окутанных пеленою глубокой печали и давным-давно соединившихся в его душе в одно существо.

— Двинем на север, — неуверенно сказал Гест. — В Катанес… На Оркнейские острова…

Тейтр не возражал, он любил Шотландию, там были горы, по крайней мере высокие холмистые кряжи, а возле Думбартон-Рока живет его друг, норвежец, с которым он познакомился под Клонтарфом. Гест спросил, где расположен этот Думбартон, а услышав, что на западном побережье, у Ирландского моря, спросил, не найдется ли у этого друга корабля или хоть челна на продажу, и Тейтр ответил, что это вполне возможно, ведь друг его — важный человек.

Однако полной ясности по-прежнему не было, хотя Гест и пытался объяснить, что произошло в Йорвике и почему.

— А ты терпеливый, — сказал Гест, поскольку друг не выказывал любопытства.

Тейтр буркнул, что не понимает, о чем это он, и вообще, пора спать, а завтра Гест снова станет самим собой.

Но Гест и назавтра был сам не свой, ночью ему грезилась Йорва, сожженная дотла, и теперь он решил держаться в стороне от дорог, так что через Стратклайд они двигались медленно. На другой день лошадь Олава сломала ногу, мальчик пересел за спину к Гесту, потом Тейтрова лошадь поранилась, и великану пришлось идти пешком. Ночевали все время под открытым небом, а когда раз-другой понадобилось спросить дорогу, переговоры вел Тейтр. Гест молчал, он размышлял — размышлял, глядя на отца и сына, которые смеялись и затевали игры, светловолосый смышленый мальчуган вправду походил на отца, а тот, конечно, уставал, но после нескольких часов сна вновь был бодр и, как заяц, бежал по верещатникам. Лето близилось к концу, когда они вышли к Клайду и на другой стороне искристого фьорда, прорезавшего пустынное западное побережье Шотландии, увидели скалы Думбартон-Рока. Гесту опять подумалось, что он добрался до конца пути. Снизу вверх он посмотрел на Тейтра, который казался совершенно невозмутимым, как в тот раз, когда они пересекли Исландию, а Тейтр сверху вниз посмотрел на него, с улыбкой, ведь перед ними раскинулся Клайд, гладкий, спокойный, две радуги сияли над ним в лучах заката, и он походил на ту исландскую реку, которую Гест не мог преодолеть. Тейтр сложил на траву оружие и мешок с вещами, скинул рубаху и сказал:

— Поплыву на ту сторону. Ждите здесь.

На следующее утро Тейтр вернулся с обшарпанной лодкой без паруса и лишь с парой весел. Судя по его лицу, что-то не так, подумал Гест. Но Тейтр ничего не говорил: мол, коли Гест молчит, то и он говорить не станет, ему ведь даже неизвестно, куда они отправятся, и ему это не по душе.

Гест по-прежнему молчал. Посмотрел на лодку, однако ж сесть в нее не попытался. Тейтр опустился на жесткий моренный песок, устремил взгляд на фьорд и его окрестности, потом признался, что друга своего не видал, зато потолковал кое с кем из исландцев и они сказали, что нордимбраландский ярл убит, коварно, из-за угла, в стране полный хаос — ищут убийц.

— Это всё? — спросил Гест.

— Да, — сказал Тейтр и, помолчав, добавил, что лодку он украл, а стало быть, лучше всего им поскорей отсюда убраться.

Они отчалили от берега, но свернули в первый же рукав фьорда — так решил Тейтр — и поплыли меж могучими синими утесами, а через некоторое время наткнулись на старого рыбака, который сидел на отлогом берегу, чинил сети, но человек этот понимал только Обаново наречие, так что они далеко не сразу выяснили, что за горой, у следующего фьорда, есть церковь, вот с тамошним священником им и надо потолковать.

Во время разговора старик то озабоченно косился на их утлую лодку, то, на всякий случай, поглядывал на небо — погода стояла изменчивая, — а уж потом кивнул на скалы.

Гест дал ему золотую монету, заодно всучил и лодку. Дальше они опять пошли пешком. Лил дождь. Заночевать пришлось прямо в горах. Тут только Тейтр обнаружил, что Гест вроде как что-то прижимает к животу, сидит и не то дитя укачивает, не то привычно старается унять какую-то боль внутри.

— Что там у тебя? — спросил Тейтр.

Гест опустил глаза, потом посмотрел на него и сказал:

— Книга.

— Библия?

— Нет.

— А что же за книга тогда?

— Моя книга. Я ее написал. Там записано все, что я видел.

Тейтр задумался:

— Так-таки все?

— Да, — сказал Гест, разжал руки, открыл книгу, устремил взгляд на пергамент, пробежал по строкам, рукопись была совершенна, буквы четкие, красивые, как у Вульфстана, даже еще красивее, потом закрыл книгу и снова прижал к себе. — Я думал, что помню все, но нет, у меня в голове протечка, я сплю, вижу сны и забываю, а вот теперь все здесь, на этих страницах, и никогда не исчезнет. Никогда.

Тейтр сломил несколько веток, бросил в костер, потом спросил, нельзя ли подержать книгу. Гест протянул ему ее. Тейтр взял книгу, взвесил на ладони, полистал и долго сидел в ожидании, что Гест что-нибудь скажет. Но тот молчал.

— Там что же, и про меня написано? — в конце концов выдавил Тейтр.

Гест улыбнулся:

— Не по душе мне море, не по душе лес, не по душе эта земля, я… — он сделал широкий жест рукой, — родом отсюда.

Тейтр хмуро захлопнул книгу, перебросил через костер. Гест поймал ее, снова прижал к животу. Немного погодя Тейтр спросил, не пора ли ложиться спать, с закрытыми глазами ему лучше думается, а сейчас аккурат надо о многом поразмыслить. Гест согласился: спать так спать.

На другой день они вышли к фьорду с церковью. Гест долго беседовал со священником, словно скрывать ему было совершенно нечего или словно он пришел в родной дом и хочет остаться. В конце концов Тейтр не выдержал:

— Куда же мы пойдем?

— На Святой Остров, — сказал Гест, чтобы священник не понял. — Ни в Катанес, ни на Оркнеи я не хочу…

Тейтр снова сказал, что Гест сам не свой. В тот вечер он опять завел речь о книге:

— Ты и про лук написал? Который мы мастерили в Оркадале?

— Да, — ответил Гест, чувствуя вроде как облегчение оттого, что все ж таки не стал расспрашивать друга про нож. — Много.

— Это как?

— Я долго думал о нем, пока писал, вот и получилось много.

Тейтр покачивался взад-вперед, и Гест догадался, что сейчас он задаст вопрос, который обдумывал целый день.

— А про Олава ты написал?

— Конечно. Я написал, что он твой сын.

Тейтр закрыл лицо руками и долго сидел так, потом опустил руки и улыбнулся:

— Мне по душе твоя книга.

Они заночевали в усадьбе у священника, утром их на лодке доставили к вершине фьорда, а дальше они опять зашагали пешком на север, так распорядился Тейтр, который упорно хотел в Катанес, домой в Исландию, им необходимо попасть домой.

Но Гест сказал «нет».

— У нас нет дома.

— Тогда в Норвегию, у тебя же в Норвегии два сына!

Гест остановился и воскликнул:

— Неужто тебе не понятно, что убийство ярла — это месть?! Она повсюду и никогда не перестает. Ярл это знал. Потому-то и отдал королю Малькольму то, что он хотел получить, и использовал собственного сына как заложника, чтобы защитить его. Теперь он унес месть с собой в могилу. А я должен унести ее с собой на Иону, потому что Даг будет искать меня везде, куда бы я ни скрылся, но он не должен найти меня в Норвегии, где живут мои сыновья, не должен найти меня, не должен… Во мне отрава, Тейтр, я болен и сею заразу, с тех самых пор, как мой отец… мой отец…

Он бессильно поник. Тейтр смотрел в пространство. Потом сдался.

— Ладно, — сказал он, помолчал и добавил: — Только ради твоей книги!

Они перевалили через еще один кряж, на запад, и спустились к очередному фьорду, который Тейтр переплыл, чтобы опять стащить лодку. Следующую горную гряду одолели за три дня, потому что Гест больше не мог идти, пришлось его нести, и Тейтр нес, а сынишка шел рядом, тащил оружие. Когда впереди наконец открылось море, над которым ползли низкие тучи, Гест вконец обессилел, и Тейтр, хочешь не хочешь, взял дело в свои руки. Захватив с собой золото, полученное Гестом от Хакона, он отправился в ближайшее поместье и сказал, что хочет купить корабль, за любую цену, а еще попросил рассказать, как добраться до Ионы.

Тою же ночью они отправились в путь, прошли меж островами прямиком в Ирландское море, погода была хорошая, с берега задувал слабый ветер, правда, то и дело принимался дождь, ненадолго переставал и принимался снова, так уж повелось в этом царстве воды и ветров, где путаются все времена года. Гест и Олав крепко спали, когда на рассвете Тейтр привел корабль в белую бухту на самом севере Ионы, единственного неземного места на земле.

Причалив к берегу, Тейтр пошел в монастырь, где как раз закончилась утренняя месса, вывел аббата за собою на росистый луг и воззрился на него воспаленными, красными глазами.

— Откуда ты, брат? — опасливо спросил аббат, глядя на здоровяка, который крепко стиснул мощные челюсти и скрипнул зубами, сжимая кулаки.

Призвали монаха, разумевшего по-исландски, Тейтр объяснил, в чем дело, и отвел их к кораблю, где Олав и Гест по-прежнему спали на корме.

— Мои сыновья, — сказал Тейтр и, разжав кулаки, обеими руками указал на них, будто на дивное диво.

— О ком из них ты рассказывал? — спросил монах.

— О нем, — ответил Тейтр, сгреб Геста со всеми одеялами и меховой подстилкой и отнес на траву.

— Вы можете о нем позаботиться? Он сущее дитя, но вообще-то святой и никогда не причинит вам зла.

Аббат и монахи вопросительно переглянулись, аббат кивнул.

Тейтр поблагодарил и хотел отдать им последние золотые монеты, но они отказались. Тогда он перенес на берег Гестовы пожитки, кроме оружия, положил с ним рядом, сунул книгу ему под мышку, потом столкнул корабль на воду и поставил парус.

Он обогнул мыс и пошел левым галсом, а потому не видел, как аббат выпрямился возле Гестова ложа и что-то крикнул, да и слов его не слышал, слышал только ветер и море. Правил Тейтр на юг, к острову Мэн. А оттуда взял курс на Ланкастер, там он продаст корабль, купит себе и сыну коней, и они поскачут назад, в Йорвик, единственное место, где Гест наверняка найдет его, если когда-нибудь передумает и ему потребуется помощь, чтобы добраться до Исландии, а может, до Норвегии, коли не сумеет он устроиться под деревом на Ионе.

 

[90]Флемингьяланд — древнескандинавское название Фландрии.

[91]Фюркат, Хедебю, Трелаборг — поселения и лагеря викингов на территории Дании.

[92]Клонтарф — место сражения 23 апреля 1014 г., когда скандинавские захватчики были разгромлены близ Дублина ирландцами под командованием верховного короля Бриана Бороиме; скандинавы потеряли шесть тысяч человек, однако Бриан и его сын пали в битве.

[93]Олдермен — представитель высшей знати в англосаксонском обществе, назначенный королем управлять широм, то есть графством.

[94]Альфред Великий — король Уэссекса (849–899).

[95]К сведению (лат.).

[96]Вероятно, имеется в виду король Уэссекса Эдуард Старший (ум. 924).

[97]Йорвик — древнескандинавское название г. Йорк.

[98]Святой Колумба (ок. 521–597) — ирландский миссионер, причисленный к лику святых.

[99]Нордимбраланд — древнескандинавское название Нортумбрии, англосаксонского королевства в Англии.

[100]…и Дух Божий носился над водою… (лат.); Быт. 1:2.

[101]Эгиль был захвачен в Йорке своим врагом Эйриком Кровавой Секирой (в то время правителем Йорка). Ночью, в ожидании казни, он по совету своего друга сочинил хвалебную песнь об Эйрике. Исполнив ее наутро перед конунгом, Эгиль получил разрешение уехать.

[102]Паллий — епископский плащ.

[103]Танет — остров в устье реки Стор, у берегов Кента.

[104]Я не карлик! (лат.)

[105]Орган (лат.).

[106]Здесь: он умирает (лат.).

[107]Хьёрунгаваг — залив, где Хакон ярл и Эйрик ярл сражались с йомсвикингами.

[108]Глубокая и пустая (лат.).

[109]Маюскул — прописная буква.

[111]Рагнар Лодброк — легендарный викинг, согласно сагам живший в IX в.

[112]И отделил свет от тьмы (лат.). Быт. 1:4.

[114]Имеется в виду Генрих II Святой, император Священной Римской империи (973–1024).

[115]И стал свет (лат.). Быт. 1:3.

[116]Имеется в виду «Церковная история народа англов» англосаксонского летописца Беды Достопочтенного (672 или 673 — ок. 735).

[117]«О добродетелях и пороках» (лат.) — трактат Флакка Альбина Алкуина (ок. 735–804), ученого монаха эпохи Каролингского возрождения.

[118]«Священное Писание» (лат.).

[119]Король английский (лат.).

Оглавление
Обращение к пользователям