Книга восьмая. СЛУЧАЙНЫЕ ВСТРЕЧИ

Имеющий разум поймет число зверя,

ибо оно соответствует человеческому имени.

Откровение св. Иоанна Богослова

I

Итак, «человеческое имя» зверя, истязавшего огромную страну, погруженную в рабство, мрак и жестокость, Ли для себя установил. Однако имя это, состоящее из шести «обыкновенных» букв, было ему совершенно безразлично. Более того, облик, отвечающий этому имени, Ли даже не мог воссоздать в своем воображении. Там, где прошли его детские годы и сейчас проходила юность — в тюркском селе и на окраине большого украинского города — процент стукачества был значительно ниже, чем в целом по империи, и люди там не стремились вывешивать усатые портреты ради собственной безопасности. Поэтому физиономию «вождя» Ли фактически разглядел уже во время войны, когда его портреты и частота упоминаний его имени резко возрастали по мере продвижения Красной Армии к Берлину. Бойцы, шедшие в атаку, кричали: «За Сталина, за Родину!» (Именно в такой последовательности эти слова воспроизводились во многих газетных статьях и в его «краткой биографии», выпущенной «Политиздатом» в 1947 году.)

Возвратившись в свое предместье после войны, Ли опять оказался вне политики, ибо «великий вождь», ставший очередным российским генералиссимусом и «отцом народов» и становившийся прямо на глазах «корифеем всех наук», по-прежнему ничего не значил для человека предместья.

Как бы чувствуя необходимость познакомить Ли с Хозяином поближе, дядюшка еще глубокой осенью сорок седьмого пригласил его одного в Москву буквально на два дня, поскольку смог «устроить» ему посещение демонстрации на Красной площади, где Хозяин должен был сам приветствовать ликующие толпы.

И тут Ли понял, наконец, загадочные слова, сказанные Рахмой за три года до этих событий:

— Бойся помешанных, особенно, когда их много. Избегай их, если хочешь жить!

Проходя через «сита», образованные спецслужбами для упорядочения уличной стихии, Ли вдруг ощутил никогда не знакомую ему прежде головную боль, резко усилившуюся по мере приближения к Красной площади. Ему не потребовалось много времени, чтобы установить для себя ее причину — мощный и зловещий поток излучения, которое исходило от толпы, находящейся в состоянии, близком к массовому психозу.

Уже на Манежной это излучение стало для Ли невыносимым, и он повернул назад, благо, «сита» работали как обратный клапан, не препятствуя возвратному движению. Только на бульварах Ли почувствовал себя в безопасности и провел там на скамейках несколько часов, попытавшись от нечего делать проанализировать пережитое. К его удивлению, так сильно подействовавший на него массовый психоз оказался замешанным на искреннем обожании. Второй же мощной составляющей излучений толпы был страх.

Дома ему пришлось сказать, что Хозяина он почти не разглядел, поскольку проходил далеко от трибуны, а вечером того же дня Ли пришел на Красную площадь, чтобы убедиться в том, что не пустили его туда духи толпы, а не духи места. Место было как место: обычный город мертвых, а мертвые одинаковы, независимо от того, плохими или хорошими, большими или малыми они были при жизни. И вспомнил Ли в тот же вечер другое кладбище — мусульманское, с полуразвалившимися склепами и пустой обветшалой мечетью, куда он приходил в предвечерние часы гонять шакалов и уходил до того, как опускалась Тьма и наставал их час — час Шакалов. Потом Хранители его Судьбы, раскрыв перед ним почти что у него под ногами одну из безымянных могил, дали ему понять, что Ими налагается запрет на такие развлечения.

Эти три «невстречи» с человеком, скрывшимся за шестью «обыкновенными» буквами, но слишком явно присутствующим здесь и всюду, — несостоявшееся посещение главной «демонстрации» империи, «бесконтактная» встреча в Сочи с последующей задержкой поезда и затем изучение истории гибели Атлантиды, еще так недавно процветавшей на обширной территории той страны, где Ли было суждено жить, несколько повысили его интерес к Хозяину. Но никакой ненависти к нему у Ли не было, ибо Ли чувствовал, что зависящее отчасти от дядюшки его собственное благополучие в конечном счете опирается на благожелательное отношение к дядюшке Усатого, и истинные масштабы этой благожелательности стали Ли особенно понятны после того, как он в своих газетных разысканиях перешел через мутный поток грязи и смертельных (в буквальном смысле) оскорблений, вылившихся на голову дядюшки в начале тридцатых и звучавших как приговор, отмене не подлежащий. Чтобы выжить после всего этого и более того — процветать, защита должна была быть сверхмощной.

Вскоре, однако, этот интерес Ли к «вождю» натолкнулся на невидимые препятствия. Сталина везде было много, даже слишком много. Были плакатные слова, были плакатные лица, но не было интересовавшей Ли личности. Она, личность эта, была, как Кащеева смерть, — где-то за семью замками. Для обозрения же открывалась безликая «краткая биография», блестящие сапоги на портретах в рост, отдельные кадры хорошо отретушированной кинохроники. Не было даже короткометражных документальных фильмов, где бы хоть на миг приоткрывалась человеческая сущность «вождя», почти не было воспоминаний соратников об ушедших годах. Да и вспоминать, вероятно, было опасно. Какая-то из родственниц его покойной жены посмела живописать годы его сибирской ссылки и после первой публикации отправилась вспоминать дальше в тюрьму.

Да и в опубликованной части ее воспоминаний человеческого было мало. Ли прочел в них, например, что у Сталина, пришедшего в избу с мороза, со звоном падала ледяная корка с лица. Эпизод ему этот запомнился, поскольку нарушал завет классика, который, прочитав у собрата по перу описание покрытой снежинками конской морды, заметил, что снежинки могут задерживаться только на морде дохлой лошади, а на живой — растают от живого тепла и дыхания. Может быть, Сталин уже тогда был мертвым? Ускользала от Ли эта личность!

II

И вот однажды произошла уже в Харькове, незадолго до очередного отъезда Ли в Москву, очень странная встреча.

Вопреки совету Рахмы, Ли любил путешествовать во времени в пределах своей собственной жизни (а вернее, создавать для себя иллюзию такого «сентиментального путешествия»), и как-то ему захотелось снова приблизиться к предвоенному году, еще раз побывать вместе с Лео в их любимом зоопарке. Был уже несколько прохладный август, и день клонился к вечеру. Ли бродил среди клеток знакомых ему с детства зверей, совершенно ясно и даже явственно ощущая рядом с собой погибшего на фронте Лео, слышал его голос… Древний ворон, переживший не одну войну, блеснул глазом и, как и тогда, в 40-м, слетел на пол своей узкой и высокой клетки — за монеткой, брошенной Ли, чтобы спрятать ее в тайнике — в углу, в щелях пола, может быть, рядом с довоенными монетками Лео и Ли.

Потом, чтобы вернуться в тогдашнее «сегодня», Ли задержался в университетском саду, примыкавшем к зоопарку, и присел на скамейку на пустынной аллее. Напротив него ветерок шевелил полотнище какого-то лозунга типа «Сталин — это Ленин сегодня», и от колебания ткани шевелились усы на профиле генералиссимуса, а на профиле «вечно живого» задумчиво морщился лоб. Ли же смотрел на все это невидящим взглядом, поскольку сам он находился еще где-то в пути от далекого прошлого к этому мгновению. И вдруг легкое прикосновение к его плечу ускорило его возвращение: рядом с ним на скамейке неизвестно откуда появился седой старик.

— А вы знаете, что это диавол и антихрист? — спросил он Ли, показывая на профиль Сталина.

Ли в ответ лишь пожал плечами, а старик продолжал:

— У него на одной ноге копыто, а его партийный билет имеет номер 666. Вы знаете, что это за число?

— Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо число это человеческое, число его шестьсот шестьдесят шесть, — ответил Ли словами св. Иоанна Богослова.

— Знаешь! — удивился старик, до этого кивавший головой при каждом слове Ли, и как будто кто-то третий продолжил чтение Библии, раскрытой на листах Откровения, а старик и Ли молча слушали его: «…образ зверя и говорил и действовал так, чтобы убиваем был всякий, кто не будет поклоняться образу зверя. И он сделает то, что всем, малым и великим, богатым и нищим, свободным и рабам, положено будет начертание на правую руку их или на чело их, и что никому нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет это начертание, или имя зверя, или число имени его… кто поклоняется зверю и образу его и принимает начертание на чело свое, или на руку свою, тот будет пить вино ярости Божией…» (Откр.13: 15–17;14: 9—10).

Несмотря на этот интересный своей странностью разговор и вообще странное появление старика, Ли еще не совсем вернулся из прошлого, и от этого непрошеного вторжения в свой мир еще острее почувствовал острую необходимость уединения.

— Ну, мне пора, — сказал он, поднимаясь.

— Не смею задерживать, — церемонно ответил старик, слегка наклонив голову, не вставая.

Пройдя метров десять, Ли вдруг захотел задать этому опасно разговорчивому старику какой-то вопрос и оглянулся, но ни на аллее, ни на скамейке его уже не было. На мгновение пространство вокруг Ли как-то странно замерло и опустело так, что Ли показалось: он вообще один на свете. И Ли поднял голову к небу. А там на розово-голубом фоне черные стрижи выписывали свои черные письмена, а вершины старых тополей, словно от его взгляда, вдруг зашелестели, подставляя воздушным струям и лучам предзакатного Солнца свои серебристые листья. И Ли стало покойно на душе: Хранители его Судьбы были здесь, рядом с ним, в густых кронах этих старых деревьев, он это знал и чувствовал.

Воспоминание же об этом необыкновенном мгновении навсегда осталось в сердце и памяти Ли.

III

Помимо загадочного свидания с неизвестно откуда взявшимся и мгновенно и неизвестно куда исчезнувшим истолкователем Откровения, у Ли была еще одна встреча, носившая менее мистический характер, но памятная тоже и, вероятно, не случайная. Место этой встречи не было для Ли святым и связанным с дорогими его сердцу людьми и воспоминаниями. Это был базар, тот самый Благовещенский рынок, или Благбаз, или Большой базар, где он еще до войны впервые увидел калек и инвалидов. Они и теперь были тут как тут — еще в большем количестве и с еще более страшными увечьями. Взяв от них все, что только можно было взять, империя, именовавшая себя самой человечной в мире страной, выбросила остатки их плоти с еще теплившейся в них жизнью на произвол Судьбы. Впрочем, и судьбы людей относительно здоровых, еще недавно красовавшихся в офицерской форме в освобожденных ими от немцев городах Европы, были не намного веселее, чем у этих калек: гордые победители, два-три года назад топтавшие знамена вермахта, теперь боролись из последних сил, спасая от нищеты и даже голода своих жен и детей. Что тут могло сохраниться от былой гордости?

Эти недавние герои заполняли сейчас базар, стараясь подороже продать то немногое, что прихватили с собой, возвращаясь из Европы домой в империю.

Вещевая часть рынка состояла из вечно бурлящего толчка и постоянных рядов, где лежал менее ходовой товар, а поскольку магазинов тогда еще было мало, на базар несли все, включая книги и марки. Само собой понятно, что книжные и филателистические ряды влекли Ли больше всего, да и на базар приходил он, в основном, ради того, чтобы на них посмотреть.

Однажды, когда он увлекся изучением довольно редкой коллекции, к нему обратился офицер лет тридцати пяти с капитанскими погонами:

— Марками интересуешься? — спросил он. — Я могу подарить тебе целый альбом. Мне он не нужен.

У Ли возникло подозрение, что перед ним гомик, и он решил уклониться от продолжения разговора с ним. Но офицер и не думал от него отвязываться. Они перешли в книжные ряды, и там Ли смог убедиться в наличии у своего знакомого определенной эрудиции в области литературы. Разговор становился интересным, и Ли, сам того не замечая, многое рассказал о себе своему собеседнику в виде ответов на, казалось бы, беспорядочные вопросы. То, что с ним беседовал человек, имеющий некоторый навык допросов, Ли понял значительно позднее.

Когда они вышли на окраину рынка, Капитан приступил к делу.

— Послушай, у меня довольно много такого барахла, — сказал он, кивнув в сторону гудевшего, как рассерженный улей, толчка. — Привез с Запада, но я не могу его сам продавать — погоны мешают и вообще… Одним словом, поговори с матерью, а я скупиться не буду, и тебе с нею будет помощь.

Ли пообещал поговорить дома, и они условились о следующей встрече. Исана пожурила его за общение с незнакомцем, но все же решила с ним встретиться: его предложение, позволявшее меньше зависеть от родственников и от превратностей Судьбы, было заманчивым.

Капитан стал время от времени посещать Исану и Ли с чемоданчиком, набитым всяким ходовым трофейным тряпьем. Постепенно он стал рассказывать кое-что о себе. Иногда эти рассказы бывали противоречивыми: временами Капитан, казалось, забывал, о чем говорил в прошлый раз, а может, он только проверял внимательность слушателей, но элементы правды в его рассказах все же ощущались. И однажды он обронил, что в последние месяцы своего пребывания на Западе он состоял при будапештской комендатуре.

Когда Ли услышал такое, он сразу вспомнил один оставшийся в его памяти разговор во время его первого приезда в Москву. Разговор этот касался возвращения в Москву Александры Михайловны Коллонтай, входившей, как и ее приятельница Татьяна Львовна Щепкина-Куперник, которой Ли уже был представлен, в круг довольно близких знакомых дядюшки и обеих тетушек. Уйдя с поста посла империи в Швеции, Коллонтай оставалась советником министерства иностранных дел, но эта ее пышная должность была фикцией даже в большей степени, чем у дядюшки, тоже значившегося там консультантом, но хотя бы участвовавшего в подготовке некоторых документов. Так что свободного времени у этой старой и много повидавшей в своей жизни дамы было очень много, и она занялась весьма опасным в империи делом: стала писать мемуары.

Увы, Судьба распорядилась так, что многие герои ее воспоминаний ушли в «зону молчания», и из обширной рукописи история ее бурной жизни превратилась в тоненькую книжку. Хозяин не поленился ознакомиться с ее сигнальным экземпляром и милостиво разрешил издать самым маленьким тиражом.

Книжку эту в гранках читали и обсуждали тетушки Ли, и обсуждение это продолжаюсь при нем. Тогда же и зашла речь о том, что не только запретного прошлого, но даже и некоторых последних международных событий, связанных с ее Швецией, она не могла коснуться в своем повествовании. Именно тогда Ли впервые услышал о Рауле Валленберге, молодом шведском дипломате, спасшем десятки тысяч евреев от фашистских концлагерей, о его таинственном исчезновении после вступления советских войск в Будапешт, исчезновении, осложнившем последние месяцы пребывания Коллонтай в Стокгольме. И вот теперь перед Ли был человек из того самого Будапешта, и он не мог удержаться от вопроса о судьбе Валленберга.

Реакция Капитана на этот вопрос была молниеносной, и Ли, приподнятый за шиворот, повис над землей.

— Откуда и что ты знаешь о Валленберге?

Ли спокойно «раскрыл источники информации», поскольку из услышанных им московских разговоров никто секретов делать не собирался. Очевидно, они, эти «источники», располагались далеко за пределами возможностей Капитана, и отпустив Ли, он сказал:

— Я знал Валленберга. Никуда из Венгрии он не уезжал…

Однажды Капитан сообщил Исане, что он едет в длительную командировку и вернется не ранее, чем месяца через два. После его отъезда Исана и Ли получили по его записке за него в гарнизоне паек — мешок картофеля и пакет лапши. Капитан все не ехал, и они стали потихоньку поедать этот паек. Постепенно пришла уверенность, что он уже никогда не вернется: то ли его выбросили из вагона на каком-нибудь перегоне ненадежные попутчики, то ли «расстреляли сгоряча» не менее ненадежные «боевые друзья». А может быть, его, невольного свидетеля ареста или гибели Валленберга, устранили бериевцы? Ли не сомневался, что Капитан знал больше, чем сказал.

На память о нем остался альбом марок, содержавший довольно редкую европейскую коллекцию, но имевший один существенный недостаток: строгий немецкий фатер, даря его любимому сыну, о чем свидетельствовала сентиментальная немецкая надпись, позаботился о том, чтобы у ребенка не развивались еврейские наклонности продажи и мены, и во избежание соблазна приклеил все марки к альбомным листам каким-то немецким чудо-клеем, тем самым их безнадежно обесценив.

И еще Ли сохранил в памяти странную фразу Капитана о Валленберге, решив при случае обсудить ее со знающими людьми.

IV

В год этих необычных встреч Ли был в Москве совсем недолго, дядюшку же видел только три дня, один из которых ушел на посещение строящейся подмосковной дачи в новом академическом поселке, подаренном Хозяином выдающимся ученым империи в надежде на получение от них более высоких дивидендов. Условий для задушевных бесед практически не было, и все свое свободное время Ли потратил на чтение недоступных ему в другое время и в другом месте книг, отложив выяснение интересовавших его вопросов на будущее.

Он начал с «Бесов», с коими дядюшка не расставался, а затем Ли переключился на Розанова и уже не смог от него оторваться, читая одну книгу за другой. Несмотря на полное несогласие с «прохвостом Васькой», «нововременской швалью», как именовал Розанова некогда знакомый с ним дядюшка, Ли был пленен великолепием его стиля. За розановской «Легендой о Великом инквизиторе» последовали «Уединенное» и «Опавшие листья», поразившие его предельной откровенностью, граничащей с беспощадным, в первую очередь к себе самому, душевным раздеванием. Ничего подобного Ли не встречал даже в достаточно искренних «Былом и думах».

Все эти занятия отвлекли Ли от попыток разобраться в личности Хозяина. Он даже просто забыл о нем, и только мощный поток омерзительной лести и холуйства по случаю пышнейшего семидесятилетия «гения всех времен и народов», последовавшего за куда более скромным стопятидесятилетием со дня рождения Пушкина, напомнил ему о его существовании. Все газеты много месяцев подряд каждый день печатали приветствия «корифею» всех возможных наук, а для показа всех полученных им «подарков» очистили от всякой революционной рухляди Английский клуб. Открытие этого супермузея, по рассказам дядюшки, не обошлось без конфузов: когда Хозяин прибыл «лично» осмотреть экспозицию, в первом же зале его встретили подаренные каким-то художником портреты Желябова и Перовской. Но бывший бандит и участник ряда дерзких грабежей, или «экспроприации», как любили говорить партийные «товарищи», давно уже ощущал себя более близким к императору, чем к террористам, и тоже опасался покушения, которое — в этом он был уверен — при первой возможности будет организовано «врагами» или «соратниками». А потому, помрачнев, Сталин сказал:

— А это убэрыте!

И ушел, не пожелав больше ничего смотреть. Такие вот события заставили Ли вспомнить о своем подзащитном (к этому времени он уже освоил Ильфа и Петрова, «разоблаченных» тогда как «буржуазных писателей, враждебных советскому строю», и с удовольствием использовал в своем лексиконе их слова и обороты). В этом двойном пушкино-сталинском юбилейном году дядюшкина подмосковная дача была уже совсем освоена, места там хватало всем и, учитывая, что на следующий год Ли предстояли выпускные экзамены и заботы о продолжении образования, дядюшка забрал его под свое крыло на все лето.

Побыв несколько дней на даче с тетей Манечкой, Ли уехал в Питер, где в это время в своей достаточно просторной питерской квартире, представлявшей собой часть бывших апартаментов графа Витте, проводил время дядюшка, заканчивая изучение очередной порции редких книг и архивных материалов, относящихся к Петровской эпохе.

В Питере Ли в основном был предоставлен самому себе. У него даже была своя комната на первом этаже (основная часть квартиры располагалась на втором) с видом на Петропавловскую крепость, с отдельным выходом и своим ключом. Машиной, которая выделялась дядюшке на все время его пребывания в Питере, Ли почти не пользовался и изучал город ногами. Впечатлений у него было много, но не было покоя на сердце: чем-то этот город беспокоил душу, что-то в нем было несовместимое с миром Ли. Одна лишь встреча со старым Лекой Филатьевым в теплое летнее утро в Летнем саду, Лекины воспоминания о его далекой юности, проведенной рядом и вместе с Лео, о довоенной Одессе, о тех, кто далек и кого уже нет, о том, как он и Лео поднимались на Исаакий весной 41-го, несколько потеснили тревогу вечной тихой печалью. А когда пришел срок, Ли с удовольствием вернулся на подмосковную дачу. Через день туда же прибыл дядюшка с женой.

V

В отличие от недавних питерских дней и от прошлых приездов в Москву, на сей раз дачная жизнь шла неспешно, и времени для общения было более чем достаточно. По вечерам иногда приходили гости — обитатели соседних дач. Особенно часто заглядывал Иван Михайлович М. со своей супругой. Иван Михайлович довольно продолжительное время был послом в Англии и поднялся по дипломатической лестнице до высокого уровня заместителя «народного комиссара» по иностранным делам. Потом в министерстве иностранных дел задули холодные ветры, и деятелям союзнического периода с их теплыми личными связями с министрами и милордами места там уже не нашлось. Ивана Михайловича назначили академиком, поскольку Академия наук при всем уважении Хозяина к наукам как к таковым, была у него одним из учреждений, куда отправлялись на дожитие ставшие ненужными, но не подлежащие или еще не подлежащие расстрелу функционеры.

Поскольку Иван Михайлович принадлежал к кругу «профессиональных революционеров», считалось, что наиболее близкой из наук ему была история, хотя бы потому, что М., как ему казалось, сам ее делал, и он, возглавив группу по «исследованию» то ли Испании, то ли Португалии, стал понемногу трудиться на этой новой и не особенно интересной для него, привыкшего к живой жизни, ниве.

К дядюшке он приходил с большой охотой, поскольку дядюшка и тетушки Ли образовали как бы островок Европы, причем Европы «золотого века», напоминавшей Ивану Михайловичу о его молодости, прошедшей в партийных забавах в Швейцарии, прекрасной Франции, Швеции и еще бог знает где. Дядюшка тоже относился к нему с определенным интересом, и интерес этот был связан, естественно, не с историей Испании и Португалии, известной ему значительно полнее и глубже, чем Ивану Михайловичу, а с недавними событиями — переговорами с союзниками, встречами глав «Большой тройки», и особенно с той, где Иван Михайлович сидел рядом со Сталиным, — Ялтинской конференцией, определившей во многом и надолго судьбы народов в послевоенной Европе. Ради этого дядюшка был даже готов терпеть брюки на супруге Ивана Михайловича и успокаивал тетушек, возмущенных такой фривольностью в одежде, ссылками на «английские привычки» бывшей послихи.

Надо сказать, что тетя Манечка относилась с некоторым предубеждением не только к послихе, но и к ее супругу, подозревая, что он никакой не Иван Михайлович, а скорее Израиль Моисеевич.

— Я их носом чую, — говорила эта внучка и правнучка хасидских цадиков.

Сама тетя Манечка, как и дядюшка, по своим паспортам были русскими. При всеобщей паспортизации народов советско-российской империи она предъявила выписки из церковных книг об их крещении по православному обряду, что и послужило основанием для их причисления к великороссам. Тетя Манечка очень гордилась тем, что она совершила этот судьбоносный поступок в тот исторический момент, когда, по ее словам, «эта нация», то есть — евреи, была в чести и при власти, что придавало ее поступку, во-первых, бескорыстность, а во-вторых, дальновидность. Ли пытался объяснить, в чем она заблуждается, но это оказалось сложнее, чем убедить Лидию Петровну: тетя Манечка не хотела расставаться со своими иллюзиями.

Ли вообще очень веселился, наблюдая национальные взаимоотношения в семействе дядюшки. Высказывания тети Манечки по еврейским проблемам, когда дело выходило за пределы родственного круга и касалось внешнего мира, можно было расценивать как крайне антисемитские. Однако, если где-то еврей пострадал за то, что он еврей, а таких случаев в стране становилось все больше и больше, и тети, и дядюшка очень переживали, особенно исконно русская тетя Леля. В том, что никто здесь не забыл о своих «корнях», Ли убедил и такой эпизод, невольным свидетелем которого он оказался: когда кое-как обустраивался их дачный участок, тетя Лелечка, вдруг вспомнив молодость, прошедшую отчасти на хуторе в «малороссийских степях», произнесла:

— А нельзя разве тут завести каких-нибудь курочек, а то будэ нэмов жыдивська хата!

Тетя Манечка была буквально шокирована таким пассажем и возмущенно пожаловалась Ли:

— Она же всю жизнь прожила с евреем. И неплохо прожила, хоть и без петушков и курочек! Как же она может позволять себе такое?

Ли отмалчивался, состроив серьезную рожу, чтобы скрыть веселье, внушенное ему этой размолвкой.

Внешне, однако, в семье все было пристойно, и Иван Михайлович, приходя на вечерний чай, естественно, не ощущал никаких внутренних трений, а тем более, тети-Манечкиных подозрений по поводу его скрываемого еврейства — люди были здесь скромны и деликатны. Иван Михайлович же, избавившись, как ему казалось, и вероятно — ошибочно, от необходимости строжайшего самоконтроля, расслаблялся, чувствовал себя раскованно, рассказывал много и образно.

В одну из таких встреч за чаем Ли и поведал ему и дядюшке о загадочном старике и его смелых речах, касающихся «отца народов». Дядюшка, внимательно выслушав его рассказ, засмеялся и сказал:

— Нынешняя молодежь неважно владеет русским языком. Знай же, что в народе «копытом» называют сросшиеся пальцы на ноге, а это, возможно, не такое уж редкое явление. Ну, а что касается номера партийного билета, то это по части Ивана Михайловича, поскольку он в этой партии, кажется, прежде Сталина состоит, а я далек от всего этого.

Иван Михайлович к рассказу Ли отнесся весьма серьезно и серьезно выразил сомнение в том, что номер билета у Сталина — 666. Тем более что и билеты появились не сразу, и партия распалась уже при Сталине (сам Иван Михайлович побывал в меньшевиках), и билеты не раз меняли. От обсуждения рассказа Ли разговор перешел к личности Хозяина. Иван Михайлович, не лишенный артистического дара, показывал его походку, жесты, манеру говорить. Он рассказывал и показывал, как Сталин вел себя на переговорах с иностранцами и на «внутренних» заседаниях, как он выглядел, расслабившись среди «своих», например, на подмосковной даче, где Ивану Михайловичу приходилось бывать. Кое-что добавлял от себя дядюшка, встречавшийся со Сталиным не в домашней, но и не во вполне казенной обстановке.

Потом разговор коснулся дачи «вождя» в Кунцеве, и Иван Михайлович подробно описал внутреннее устройство и обстановку тех комнат, где ему приходилось бывать. Память у него оказалась цепкой, а Ли, что с ним случалось крайне редко, «пристроился» к его воображению, и вскоре он как бы глазами Ивана Михайловича увидел во всех деталях и подробностях «малую и большую» столовую кунцевской дачи. Особенно его заинтересовала «малая» столовая, поскольку в ее обстановке, в наборе вещей и даже в их композиции он впервые почувствовал нечто личностное, в то время как «большая» столовая с ее громадным столом на чуть ли не сотню человек была, по мнению Ли, совершенно безликой, если не считать патефона и, главное, грампластинок с крестиками, поставленными Хозяином на наиболее ему понятных и приятных песнях типа «Розпрягайтэ, хлопци, конэй…» и ей подобных.

Подвернувшимся под руку карандашиком на бумажной салфетке Иван Михайлович даже довольно сносно для гуманитария нарисовал, каким образом располагались в «малой» столовой относительно небольшой обеденный стол, мягкий диванчик и где находился большой камин, который очень любил Хозяин. По мнению Ивана Михайловича, основанному на некоторых подмеченных им мелочах, эту комнату в отсутствие гостей Сталин часто использовал и как свой кабинет, и даже как спальню.

Вероятно, во взгляде Ли, остановившемся на этом рисунке, Иван Михайлович почувствовал что-то не совсем обычное, и он вдруг ловко выдернул бумажку из его рук и разорвал ее на мелкие кусочки. «Съест или не съест?» — с искренним интересом наблюдал Ли за старым подпольщиком, скатывавшим пальцами в несколько шариков обрывки «секретной» бумажки. Но Иван Михайлович салфетку не съел, и, как ему казалось, незаметно опустил свои шарики в карман пиджака.

Конечно, весь рисунок, превращенный объяснениями Ивана Михайловича и воображением Ли в объемную картину, безо всяких бумажек навсегда отложился в памяти Ли, и наивная конспирация «профессионального революционера» только его позабавила. Когда несколько лет спустя — вскоре после смерти Хозяина — он переступил порог «малой» столовой, его поразило полное сходство реальности и той картины, что жила в его воспоминаниях об этом тихом подмосковном вечере.

VI

А о наивности Ивана Михайловича как подпольщика и конспиратора Ли еще раз подумал уже в связи с более печальным поводом. Когда он года через два снова приехал в Москву, он узнал, что тот арестован. Арест совпал с волной расправ над еврейской интеллигенцией, и это вроде бы, с одной стороны, подтверждало предположение тети Манечки о тайной принадлежности Ивана Михайловича к гонимому народу, но, с другой стороны, страна уже катилась такими быстрыми темпами к гитлеровской формуле «Я сам буду решать, кто еврей, а кто нет», что для того, чтобы во мнении так называемой «советской общественности» стать евреем, вовсе не обязательно было им быть на самом деле. Впрочем, к приведенной выше формуле Ли пришел независимо от бесноватого Адольфа, и в его выводах фраза эта была облачена в весьма близкую «советскому народу» форму популярной песни:

Когда страна прикажет быть евреем,

У нас евреем становится любой.



В связи с арестом Ивана Михайловича Ли воочию убедился недюжинной отваге своего дядюшки. В те времена отношение к нему лично Хозяина несколько изменилось, что сразу было зафиксировано холуйским окружением «вождя», и немедленно на дядюшку накинулась стая взбесившихся «партийных» жучек и мосек. Сам дядюшка напоминал Ли медведя в не раз описанном в художественной литературе бою с охотничьими собаками, когда благородный зверь, рыча, сбивает лапами то одну, то другую шавку, а те все лезут и лезут без числа. Но, несмотря на собственное, близкое к критическому положение, дядюшка не захлопнул свою дверь перед носом супруги Ивана Михайловича, как это сделали многие «близкие» друзья бывшего дипломата, и даже перестал обращать внимание на ее брюки, и всячески стремился поддержать ее не только добрым словом, но и действием. Во всяком случае, в один из приездов Ли в Подмосковье в те годы, дядюшка ему сказал:

— Ты сходи на дачу М., отнеси эту книжку, а если она скажет, что назад идти поздно, и предложит остаться, то оставайся: ей страшно одной…

Так оно и случилось. В доме прислуги не было — разбежалась от страха после ареста М. Пока хозяйка приготовила чай, стемнело. Ночь была безлунной и по-летнему густой, почти как в Долине или в Сочи. Ли старался, чтобы его взгляд не встретился с ее взглядом, поскольку всей душой ощущал какое-то чувственное напряжение во всей атмосфере этого вечера, а любовное приключение с экстравагантной женщиной «за пятьдесят» в его планы и намерения не входило. И тут в лесу, ставшем частью дачного участка и подходившем почти вплотную к веранде, где происходило чаепитие, замелькали огоньки.

— Это что? — спросил Ли.

— Они шарят, — объяснила хозяйка. — Здесь уже давно все перерыли во время обыска, а теперь, наверное, ищут под землей. Психи…

И оставив неубранную посуду, она отвела Ли в его комнату.

От новизны впечатлении Ли, вопреки обыкновению, довольно долго не мог заснуть. Он потянулся к книжкам, в беспорядке лежавшим на небольшой полке рядом с тахтой. В его руках оказался «Дневник писателя на 1877 год» — переплетенные томики марксовского издания сочинений Достоевского. Краткое содержание разделов, вынесенное в оглавление, его привлекло, и он погрузился в чтение. Вскоре, однако, ему показалось, что он листает продолжение гоголевских «Записок сумасшедшего» либо историю болезни душевнобольного, вернее, иллюстрации к скорбному листу. В сочетании с тем, что происходило в этот момент на территории дачи, создавалось впечатление совершенно дикой дьявольской фантасмагории. При этом у Ли возникла абсолютная уверенность в тесной взаимосвязи «мыслей» Достоевского с действиями лесных «следопытов».

Он брезгливо отбросил книжку, и ему захотелось вымыть руки, а еще более захотелось хотя бы одну затяжку гашиша. От анаши его думы обратились к образам прекрасной Долины, а от Долины, конечно, к прекрасной Рахме. Она пришла к нему, живая и близкая, породив желание, и плоть его напряглась и отвердела. И тут Ли подумал о причудах судьбы — и о том, как за несколько лет, за какой-то миг в бескрайней Вечности, маленький подпасок, засыпавший прямо на меже под звездным небом, превратился в нынешнего Ли, лежащего с книжкой в руках в «своей» комнате на фешенебельной вилле, под старинной английской гравюрой, в мягком свете торшера, и одного его желания достаточно, чтобы его разгоряченную плоть стала ласкать та самая женская рука, которую целовал Бернард Шоу, сэр Антони Иден, принцы королевского дома и сам Уинстон Черчилль. Мысленно скорчив соответствующую гримасу Черчиллю и другим милордам, сэрам и герцогам, Ли, довольный собой, наконец, заснул. Последнее, что он услышал перед сном, был звук мотора отъезжающей машины: отважные орлы-стервятники выполнили очередное опасное ночное задание и поехали получать награды за доблесть, проявленную в схватках на невидимом фронте.

Ивану Михайловичу удалось пережить Хозяина и завершить свое земное существование на свободе и в почете. Скончался он на руках своей верной супруги, успев издать — в назидание молодежи, как он говорил, — несколько книг своих мемуаров, задуманных еще в тюряге. Случилось это уже в те годы, когда на белом свете не было уже ни тети Манечки, ни дядюшки, и в мире Ли давно сменились декорации, а описанные здесь события в жизни Ивана Михайловича, к коим Ли оказался причастен, вспомнились ему лишь однажды, когда в большом зале Ливадийского дворца он увидел огромную фотографию политического застолья, где Иван Михайлович был запечатлен рядом с Хозяином, слегка склонившим к нему свою мудрую седую голову.

VII

Но это было потом. А в то лето Ли предстояла еще одна незапланированная встреча. Однажды, немного заскучав на даче, он поехал с шофером Василием в Москву без ночевки, рассчитывая побродить по книжным магазинам, пока тот будет по тщательно составленному тетей Манечкой списку выполнять поручения и делать хозяйственные покупки.

На обратном пути они вместе заехали в министерство иностранных дел, где Василию выдали для дядюшки пакет относительно свежих западногерманских газет. Их дядюшка считал лучшим источником информации, поскольку и сами новости, и их толкования были в них тогда еще полностью идентичны американским образцам, но попадали они в Москву на военно-транспортных самолетах на две недели раньше, чем газеты Соединенных Штатов.

Покрутившись еще по городу по всяким делам, они выехали за его пределы, когда Солнце уже клонилось к закату. Несмотря на то что шли они на довольно большой скорости, сзади их стал нагонять шум каких-то резких команд. При его приближении слова этих команд стали различимы и содержали требование остановиться у обочины. Шоссе в несколько мгновений опустело. Ли, на всякий случай, спрятал «вражескую прессу», которую изучал в дороге, и стал смотреть в окошко. Показались первые машины кавалькады. Ли приготовился проводить их взглядом, но тут произошло непредвиденное: что-то случилось со второй машиной, и весь караван остановился на центральной — правительственной — полосе дороги, а из той, что застыла как раз напротив окна Ли, вышел некий сморчок-старичок. Василий, не оборачиваясь к Ли, сказал: «Смотри! Сам Хозяин!»

И только тогда Ли, наконец, понял, кто этот сморчок, и жадным взглядом впился в его серовато-желтоватое рябое лицо, стараясь запомнить каждую черточку. Чтобы облик Хозяина во всех подробностях отложился в его памяти навсегда, Ли, насмотревшись вдоволь, откинулся на сиденье и закрыл глаза. Тотчас перед его мысленным взором возник этот желтый лик, да так четко, что Ли разглядел довольно глубокую оспину под правым глазом на шершавой щеке. Когда Ли завершал «упаковку» этого образа и его «перемещение» в закрома своей памяти, за стеклом окна со стороны «вождя» раздался одобрительный голос:

— Ну, ты — молодец! Меньше будешь видеть, крепче будешь спать и дольше проживешь!

Это бдительные чекисты рассыпались цепью, прикрывая своими телами «корифея всех наук» от возможных террористов, засевших в остановленных машинах, и один из охранников уделил свое драгоценное внимание застывшему от напряжения Ли, неправильно истолковав его позу.

Ли посмотрел ему вслед, а потом перевел взгляд на кавалькаду и увидел, как в десятке метров от него «вождь» мирового пролетариата неуклюже влазил в свою машину. Вероятно, взгляд Ли был в это время почти материален, как у лейтенанта Глана, потому что «вождь», перед тем как закрылась дверца, подозрительно посмотрел в сторону обочины, но лучи заходящего Солнца падали так, что он увидел только блеск стекол. Дальше не мог проникнуть даже его всемирно известный своей «гениальной прозорливостью» взгляд. Кто-то услужливо захлопнул дверцу, и кавалькада умчалась вдаль, а Ли, еще и еще раз, не понимая, зачем ему все это нужно, вызывал в памяти образ Хозяина, сверял детали по своему прощальному взгляду, а затем вернулся к западногерманским газетам и к довольно свежему номеру «Панча», тоже оказавшемуся в этой пачке.

Что-то, однако, мешало ему сосредоточиться на веселых карикатурах, и эти помехи исходили из мира, абсолютно несовместимого со старым добрым английским юмором. Ли с неохотой вернулся к недавно пережитому и, перебрав в памяти все происшедшее, обнаружил, что этим «что-то» был сверкнувший в предзакатных лучах тревожный, тяжелый и по-звериному острый взгляд Хозяина. Странное чувство не оставляло Ли: этот пытающийся увидеть невидимое взгляд почему-то казался ему знакомым; так на него уже смотрели однажды. И наконец он вспомнил: года два назад, когда дядюшка знакомил его со своим московским миром, ежедневно раздавая различные мелкие поручения, он как-то вручил ему небольшую стопку книг, привезенную Василием из «Ленинки», и попросил занести ее тут же в доме «одной из студенток». Ли с удивлением подумал тогда: «Чьей же дочкой должна быть эта студентка, если книги для домашних занятий ей подбирает сам академик Т.?», — но ничего не сказал, потому что давно уже взял себе за правило не спрашивать ничего лишнего. Книжки Ли отдал на пороге, «в собственные руки», и полученная им легкая улыбка благодарности жила на лице «одной из студенток», казалось, совершенно отдельно от холодного настороженного взгляда, пытавшегося пронзить его насквозь. «Что ей от меня нужно?» — недоумевал тогда Ли, и только теперь он догадался, что имя молодой дядюшкиной соседки — Светлана. И подумал: «Дай Бог, чтобы только в этом они походили друг на друга». Ли не хотел верить в передачу Зла «по наследству».

VIII

Уже на даче, под впечатлением этого происшествия, вспомнив чекиста, чем-то похожего на его харьковского знакомого, Капитана, Ли наконец рассказал дядюшке о его странной фразе по поводу судьбы Рауля Валленберга, фразы, которая могла означать, что шведа прихлопнули прямо в Будапеште или на его окраине. По Москве же теперь ходили слухи о нем как о живом и находящемся в лапах бериевских служб. Дядюшка задумался и сказал:

— Ты знаешь, все может быть. Тем более что слова твоего Капитана совпадают и с заявлением, сделанным лет пять назад Вышинским, что в России Валленберга нет. Дело в том, что Хозяину явно хотелось, чтобы в зоне его влияния в Европе евреев было бы поменьше, и поэтому вряд ли симпатизировал деятельности Валленберга, по сути дела, препятствовавшей этим его планам. Что и послужило причиной его гибели, а отнюдь не шпионаж. Кому же не известно, что все дипломаты — шпионы?

Тут пришла очередь задуматься Ли: во-первых, его несколько удивил дядюшкин цинизм: о судьбах, о жизни и смерти сотен тысяч людей он говорил, как о пешках на шахматной доске; во-вторых, его удивило и то, что он снова был «выведен» на еврейский вопрос, и вопрос этот переплетался с Хозяином. Ли не имел оснований считать Сталина биологическим антисемитом: среди его приближенных всегда были и оставались евреи. Наконец, Хозяин хорошо относился к дядюшке, вытащил его из тюрьмы в начале 30-х и потом, перед самой войной и во время войны, часто встречался с ним, любил беседовать. Не мог же он не знать, если только сам хотел об этом не знать, что дядюшка — выкрест? Вероятно, «вождю» были неприятны некие «специфические» черты еврейского характера, коих в действительности могло и не быть. Во всяком случае, жизненный опыт Ли, уже сталкивавший его к тому времени с евреями из Белоруссии, Украины — Восточной и Западной, России, Бухары и Польши, позволял ему сделать вывод о глубоком несходстве этих людей между собой и об отсутствии у них каких-либо общих черт, кроме тех, что присущи всем гонимым и отверженным. Таким образом, Ли, еще не прочитав блестящих парламентских речей сэра Томаса Маколея в период обсуждения билля о натурализации евреев в Соединенном Королевстве, пришел к тому же выводу, что и прославленный лорд-историк: основной причиной стремления евреев разных стран к единению является их одинаково угнетенное в этих странах положение, и если бы в ряде стран стали преследовать или ограничивать в правах некую часть граждан по иному признаку, например, курносых, то непременно бы возникли международные объединения курносых.

В последние дни этого своего приезда в Москву Ли начисто забыл о Хозяине, стараясь получить как можно больше информации обо всем, что его интересовало и о чем он не мог узнать, услышать, прочитать в Харькове. Но, когда он вернулся домой, события в империи стали развиваться таким образом, что даже безразличный ко всем внешним и внутренним государственным делам Ли почувствовал ускоряющееся нарастание напряженности, и хорошо теперь зная, кто за всем этим стоит и без кого в этой стране ничто не сможет произойти, он вернулся к своим попыткам до конца познать и оценить личность этого человека. Или не человека?

IX

Пытаясь постичь сущность Хозяина, Ли обратился к его собственному, так сказать, творчеству. Когда он взял, чтобы далеко не ходить, в школьной библиотеке наугад несколько пылившихся на полках брошюр Сталина и какой-то сборник под названием «Марксизм и национальный вопрос», по школе среди учителей пошел шумок: «Ли взял Сталина!», «серьезный мальчик», «кто бы мог подумать!», «еврей — всегда еврей: обязательно будет пытаться высунуться», «пыль пускает» — таким был многоголосый хор за спиной Ли, совершенно не обращавшего внимания на впечатление, производимое его поступками. Тем временем подоспели новые откровения «корифея», содержащие «открытия мирового значения» в области языкознания, так что материалов для оценок и обобщений у Ли было предостаточно.

В своих первых впечатлениях Ли, мозг которого привык к образам мышления Герцена, Соловьева и Розанова, отражавшим, при всем их различии, биение живой мысли и ее попытки раздвинуть пределы человеческих представлений об окружающем мире и о собственной внутренней сущности, не мог отделаться от ощущения, что он тайно наблюдает мыслительный процесс дебила, старательно повторяющего поставленный вопрос и затем еще более старательно дающего на него полный ответ с повторением в этом ответе еще раз полного содержания поставленного им же самим вопроса.

По своему интеллектуальному уровню многие творения «гения всех «времен и народов» были очень близки сочинениям глуповских градоначальников, помещенным Щедриным в разделе «Оправдательные документы» «Истории одного города». И что особенно удивительно: если Щедрин, чтобы показать личностные различия градоначальников, привел три «документа», принадлежавшие перьям Василиска Бородавкина, князя Ксаверия Георгиевича Микаладзе и Беневоленского, то в «сочинениях» постщедринского градоначальника города Глупова — Иосифа Виссарионовича Сталина — соединялись черты всех его предшественников. Как Бородавкин, он задавал себе вопросы и сам отвечал на них, как его земляк князь Микаладзе, любил поднимать на принципиальную высоту второстепенные вопросы и, как Беневоленский, любил пользоваться тезисным принципом изложения своих «мыслей». Поражало также предвидение Щедрина, давшего в примечаниях к творению Бородавкина описание его рукописи, совпадавшее по уровню грамотности с «творчеством» «вождя», создавшего такие новаторские обороты, как «любов побеждает смерть», «никогда не был прочь» и т. д. Распотешил Ли и такой сталинский перл: «Соединение русского революционного размаха с американской деловитостью — в этом суть ленинизма в партийной и государственной работе»…

Единственное, что сразу исключил Ли, — это использование посторонней помощи при написании этих политико-философских шедевров. Единство «стиля», неповторимость и особенности изложения неоспоримо свидетельствовали о том, что все они были созданы самостоятельно одним и тем же лицом и только слова подправлены насмерть перепуганным придворным стилистом: большего он себе позволить не мог, понимая, что рискует головой.

Вывод о дебильности «вождя», однако, совершенно не вязался с тем, что уже слышал Ли от людей, лично его знавших — от дядюшки, от Ивана Михайловича, — и Ли нашел более правдоподобное объяснение феномена «творчества» Хозяина: во всей своей совокупности оно представляло собой практическое руководство к действиям во всех возможных ситуациях, составленное умным человеком для совершенно безнадежных дебилов, и, вероятно, именно такой представлялась «вождю» серая масса «подавляющего большинства» населения доставшейся ему в управление огромной страны.

И действительно: это «большинство» штудировало, конспектировало, заучивало наизусть его труды и отдельные «ценные мысли».

Исключение составляло сочинение по «национальному вопросу». Работа над этим трудом относилась к тем временам, когда «вождь» еще не был «вождем», хотя, может быть, и ощущал себя таковым. Здесь присущий ему процесс мышления еще не отлился в систему вопросов и ответов и раскрывался в более живом виде. Впрочем, Ли и так уже сделал для себя вывод, что если «корифей» немедленно отправится к чертям собачьим, то человечество ничего не потеряет, а сдавая брошюры назад в школьную библиотеку, он задержал книжку по «национальному вопросу» только потому, что нашел там некоторые размышления Сталина «про евреев» и хотел вдуматься в них как следует, надеясь уловить какие-нибудь штрихи, штришки или обнаружить семена, давшие пышные всходы официального юдофобства, дух которого неуклонно крепчал в мире, окружавшем Ли.

Вообще же, все становилось на свои места: был Зверь и было Зло творимое им. И был убиваем всякий, кто не поклонялся образу Зверя.

Правда, один вопрос все-таки не давал покоя Ли: почему люди терпят такое? И не только терпят, но и ищут оправдание Злу, расцветшему на Земле! И, встретив в одной из книг фразу: «Сон Разума рождает чудовищ», Ли подумал, что обо всем, что он увидел и узнал, правильнее было бы сказать:

«ЧУДОВИЩА, РОЖДАЯСЬ СРЕДИ ЛЮДЕЙ, УСЫПЛЯЮТ РАЗУМ».

Оглавление

Обращение к пользователям