Книга одиннадцатая. Неизбежное

Время проходит!!! — привыкли вы говорить

по неверному пониманию.

Время стоит — проходите вы.

Талмуд

Клянусь тем, что вы видите и тем, что вы не видите!

Коран, сура 69 «Неизбежное», ст. 38–39

Путешествие в тысячи верст начинается с одного шага.

Будьте внимательны до конца так же,

как и в начале, и вы совершите предпринятое.

Лао Цзы

В этом мире я просто прохожий.

С. Есенин

Непоправимое мое

Воспоминается былое.

А. Белый

I

Когда предсказанный Редьярдом Киплингом характер войны в Афганистане через два-три года после ее бравого начала стал ясен всем, и эта война образовала незаживающую рану на дряхлом теле Империи Зла, Ли часто думал о том, кто же был прав в своих прогнозах о 1984 годе — Оруэлл, находившийся под впечатлением сталинских побед и описавший приход коммунизма в Европу с усилением сталинщины, или Амальрик, пытавшийся определить, на сколько еще хватит Москве нефти, газа, золота и алмазов, и назначивший этот же год пределом самого существования Империи. Но пришел 1984-й, и стало ясно, что ни один из этих прогнозов не исполнится: призрак коммунизма за пять лет не смог закрепиться даже в Афганистане, куда уж было думать о Европах! Внутри же Империи распродавший ее богатство старый режим еще сохранял свою силу — карал, «мешал», «предупреждал», «высылал». Маразм крепчал, но аппарат трудился как мог, и смена «генсеков» практически не влияла на ход событий, даже когда, как шутили в те времена, «Косасин Ускиныч Черненко, не приходя в сознание, приступил к исполнению обязанностей генерального секретаря Коммунистической партии Советского Союза». Другой призрак — призрак «перестройки» — вселил некоторые надежды, но не изменил сущности правящей системы. И вот в начале августа восемьдесят седьмого, еще очень жаркого в Харькове, на втором году «перестройки», Ли и Нина, выбравшись к полуночи на вокзал, только где-то часа в три ночи сели в один из транзитных московских поездов. Нина заснула сразу, а Ли, пропустив свое время сна и переволновавшись у кассы в ожидании свободных мест, вышел в тамбур покурить и подумал о том, что они сегодня продолжили путешествие, начатое летом так и не ставшего роковым високосного восемьдесят четвертого года.

Именно тогда желание увидеть Михайловское стало для них всех и особенно для Ли непреодолимым, и он взялся за невозможное: пересечь Европейскую часть Империи с юга на север в разгаре лета, когда половина ее жителей, как во времена послереволюционной разрухи, была «на колесах» и перемещалась неизвестно зачем и неизвестно куда. Одна из причин этих совершенно невозможных в любой нормальной стране с нормальной экономикой миграций состояла в баснословной дешевизне транспорта: принудительная убыточная стоимость проезда тысячи километров, в купейном вагоне даже самого чистого («фирменного») скорого поезда не превышала стоимости небольшой курицы или одного килограмма клубники в начале ее сезона. Заурядный привокзальный нищий собирал деньги на такое путешествие в течение одного дня. Кроме того, даже при такой мизерной стоимости, треть искателей счастья в движении состояла из всякого рода льготников.

Ли в то время предстояла конференция в Нарве. Он позвонил одному из своих друзей в министерстве энергетики, опекавшему энергосистемы северо-запада Империи, и попросил содействия. Тот передал Ли своей помощнице с наказом выполнить для него все им желаемое, и он с этой помощницей выработал такой маршрут: три дня в Пскове, с предоставлением ему на один «световой» день легковой машины в полное распоряжение для поездки в Михайловское, потом три дня в Нарве и три дня в Таллинне. В Пскове ему были забронированы два номера в гостинице, а в Нарве и Таллинне — ведомственные гостевые квартиры. Транспортные задачи Ли решил через московских знакомых в московских предварительных кассах, поскольку оказалось, что приобрести в Москве билеты на «обратный выезд» из Харькова в Москву и из Таллинна в Москву значительно проще, чем купить «прямые» билеты в Харькове и Таллинне.

Путешествие распланировалось так четко, что Ли ждал какого-нибудь подвоха, который проявится и все сорвет в последнюю минуту, но в данном случае он был оберегаем Хранителями его Судьбы, и все шло строго по намеченному плану.

Когда они прибыли в Псков и устроились в гостинице, Ли не смог дождаться следующего дня, чтобы воспользоваться машиной, и усадил всех в рейсовый автобус в Святые Горы. Уже на подъезде к святогорскому оазису, неожиданно возникающему из «ничего» и такому не похожему на однообразную равнину, по которой они ехали из Пскова на юг, где буераки, пеньки, косогоры обпечалили русскую ширь, Ли почувствовал что-то необычное в этом уголке Природы и ощутил его особое воздействие на свою душу.

В этот первый свой приезд, кроме Святогорского монастыря с могилой Пушкина и Тригорского, они побывали в Ворониче — в селе и на погосте — и в Петровском. Оттуда, с берега Кучане, они долго рассматривали Михайловское, а затем местным автобусом вернулись на автостанцию. Там оказалось, что рейсов на Псков уже не будет, и они стояли в растерянности. Правда, дежурная сказала, что, может быть, еще будет автобус на Остров, который в расписании значится, но придет только в том случае, если будет исправен.

Ли не беспокоил ночлег — деньги были с ним, а не в гостинице в Пскове, и вопрос устройства на ночь решился бы так или иначе, но завтра утром должна была прийти за ними машина, чтобы быть весь день в их распоряжении, и если они тут застрянут, то все сорвется. Эти мысли вызвали у Ли острую тревогу, и он на мгновение достиг предельного сосредоточения в желании во что бы то ни стало быть сегодня в Пскове. Через несколько минут из-за поворота показался какой-то автобус непассажирского вида, неторопливо ехавший в сторону автостанции. Ли увидел лицо шофера и понял, что тот думает о чем-то своем, а ведет машину почти автоматически. Ли резко взмахнул рукой, и тот остановился перед ним. Ли открыл дверцу и сказал:

— Возьмешь нас хоть до Острова!

— Возьму вас хоть до Острова, — эхом отозвался водитель.

Они зашли в салон, и еще несколько человек, надеявшихся на автобус до Острова, сели вместе с ними, и шофер, как бы проснувшись, энергично повел машину. Когда подъезжали к Острову, Ли спросил у него, куда он едет дальше. Оказалось, что во Псков.

— И мы с вами, — сказал Ли.

— Ладно! — ответил шофер и добавил: — Там, в Святых Горах, был прямой выезд на шоссе, и я до сих пор не могу понять, почему я так задумался, что вдруг свернул на автостанцию.

— Чтобы нас взять, — улыбнулся Ли.

И Ли вспомнил, как за два года до этого он в сентябре должен был уехать в Москву, а сыну в тот же день нужно было попасть в село, которому его учреждение «помогало» собирать урожай. Ли решил, что до поезда он успеет его проводить по сумскому шоссе до поворота к этому селу и вернуться в Харьков на вокзал ко времени отхода своего поезда. Выехав рейсовым автобусом в ранних сумерках, они доехали до нужного поворота в полной темноте. Минут через пять показался какой-то грузовичок, ехавший в нужное село, и сын сел на свободное место в кабине, а Ли остался на трассе. До отхода поезда ему оставался час с небольшим и двадцать километров пути, но дорога, представлявшаяся ему в его воображении забитой движущимся транспортом в любое время суток, сейчас была почему-то абсолютно пуста. Тогда Ли пережил такое же мгновение предельного сосредоточения на желании успеть, как сейчас в Святых Горах, и через пять минут вдали на трассе показалась машина, да еще с горящим огоньком городского такси. На взмах руки Ли она остановилась, и там оказалось одно свободное место. Через двадцать минут Ли выходил у харьковского вокзала.

— Сколько я вам должен? — спросил Ли.

— Сколько дадите! Вы же видите, я ехал со своими и по своим делам и вообще не собирался никого брать, но отчего-то остановился по вашей просьбе…

И вот сейчас все повторилось в их первый приезд в Святые Горы.

На следующий день часами к десяти за ними пришла черная «Волга» и служила им до вечера. Тут уже было осмотрено и Тригорское, и Михайловское, и снова Петровское, полюбившееся им с первого взгляда. Конечно, всласть побродить по аллеям им не удалось, но они сразу же стали пленниками этой Красоты, тем более что был понедельник, привлекавшие экскурсантов экспозиции были закрыты, и в парках Тригорского, Михайловского и Петровского они были одни. Сев на скамью Онегина в Тригорском и глядя на чарующие изгибы Сороти, Ли почувствовал, что здесь, на этих холмах и зеленых лугах с петляющей среди них голубой лентой, отражающей Солнце и синь небес, задержалась частица души того, чья «печаль светла», останется и частица его души, и за нею он сюда еще обязательно вернется.

На следующий день они покидали Псков. Их путь лежал через Гдов вдоль восточного берега Чудского озера, и дорога иногда подходила вплотную к бесконечным песчаным пляжам, а от набегавших волн исходило светло-зеленое с золотом сияние в лучах невысокого северного солнца. Потом была солнечная Нарва со спящими в тишине уходящих белых ночей крепостями, был Таллинн, исполнилось все намеченное, все, что казалось совершенно невозможным.

II

На эти воспоминания ушло несколько сигарет, за окном светало, и день, вернее половина дня, потому что в Москву они должны были приехать во втором часу пополудни, ожидался нервным и хлопотным — билетов на дальнейший проезд у них на сей раз не было, а миграция населения с каждым годом усиливалась, и Ли пошел, чтобы вздремнуть часок-другой.

Летняя Москва как всегда была полусонной в своих спальных городках, на вокзалах же кипела жизнь, как в растревоженном муравейнике. У касс Ленинградского вокзала они застали длинные очереди и сразу установили, что билетов на Псков нет и не будет. Ли помнил, что в свой первый приезд они из Пскова в Святые Горы подъезжали рейсовым питерским автобусом, и поэтому, услышав у «кассы возврата», что какой-то человек хочет сдать два билета в Питер, немедленно их купил. Потом они еще изучали возможность попасть во Псков с юга через Опочку, сев на рижский поезд, но и на Рижском вокзале билетов не было. В этих хлопотах прошло более двух часов, и они никого не сумели в Москве навестить, ограничившись телефонными разговорами.

В Питере, куда они прибыли довольно рано, сразу же поехали за Обводный канал на автовокзал, где оказалось, что целых три автобуса должны вскоре друг за другом отправиться в Святые Горы, и они взяли билеты на ближайший, уходивший часов в десять утра. До его отхода оставалось два часа, и Ли предложил — кто знает, может быть, в последний раз? — проехаться по всему центру в такси и, не выходя из машины, вернуться назад. От их последнего приезда в Питер еще и года не прошло, но тогда был мокрый сопливый ноябрь, они жили в районе Политехнического и побывали в центре всего раза два-три и то вечером. И они поехали по местам, исхоженным ими, когда они приезжали вдвоем, а потом втроем почти двадцать лет назад, когда их возраст еще начинался словом «тридцать». Было солнечное утро, синее небо, быстрая Нева и такие же быстро бегущие низкие облака, белые, как огромные клочья ваты, с чуть-чуть позолоченными краями.

Дорога из Питера на Псков была очень красива, так же как красив был весь этот день. Когда они получили в свое распоряжение комнату на туристической базе в Святых Горах и вышли за пределы ее территории, то оказались лицом к закату на краю поля, светившегося каким-то теплым, почти солнечным светом. Это был лен.

Времени на этот раз у них было много, и они осматривали окрестности Святых Гор не спеша и в составе «плановых» экскурсий, и с еще бо’льшим удовольствием — самостоятельно. Ли влюбился в окрестности Михайловского и в его парк, но в этих местах он полностью растворялся в Природе, и даже его мысли становились как бы ее частью, а в парке Тригорского, высоко над Соротью, или в Петровском, на пологом берегу Кучане, он, наоборот, мог мысленным взором окинуть себя и свою жизнь со стороны.

В один из их приездов в Тригорское Нина стала увлеченно собирать букетик красивых «диких» цветов, а Ли на это время устроился на скамье Онегина. Его взгляд скользил по изгибам Сороти, а мысли были и во времени, и в пространстве очень далеки от этих мест. Он думал о том, что он уже более шести лет не слышит призыва Хранителей его Судьбы, и если его и посещает ненависть, доходящая до гневного исступления, то она абстрактна, поскольку он был уверен, что ее объектом является не человек, а Система. И вся эта ситуация, и его роль в ней сильно напоминали ему своей, как он считал, бессмысленностью знаменитую «двухминутку ненависти» Оруэлла. Эта его ненависть, предельно сконцентрированная кристаллом хрусталя, была такой сильной, что он стал бояться ее нечаянного воздействия на какого-нибудь «случайного прохожего». И хотя он точно знал, что Воланд прав, и ни один кирпич ни с того ни с сего ни на какую голову не упадет, быть слепым орудием ему не хотелось, и он всякий раз старался побыстрее выйти из своего «опасного» состояния.

Вспоминая Оруэлла, он думал о том, что и ему самому стоило бы описать и все, что его окружало в разные годы жизни, и все, что с ним в этой жизни произошло. А здесь, на высоком берегу Сороти, когда он, сидя на углу белой скамьи, откинулся назад и прикоснулся головой к старому дереву, сильно склоненному в сторону обрыва бесчисленными порывами ветра в течение его долгой жизни, перед ним возникло видение: полутемная комната, у окна — письменный стол с включенной настольной лампой, за столом сидит человек, а перед ним высокая стопка бумаги — рукопись каких-то записок.

Ли не был уверен, что привидевшийся ему человек — это он сам, хотя бы потому, что у него дома не было письменного стола, но в том, что эти записки писаны им, он знал точно. И тогда он подумал: не это ли знак Хранителей его Судьбы, второй раз в его жизни легко доставивших его через, казалось бы, непреодолимые пространства сюда, в Касталию, где, без сомнения, бил невидимый источник живой воды. Ли не любил долгих раздумий: когда эта мысль к нему пришла, он сразу же принял решение — по возвращению домой начать «показанные» ему в готовом виде записки. Первые страницы его повествования появились, однако, еще до возвращения домой, и это он тоже воспринял как благотворное вмешательство Хранителей своей Судьбы. Потом дело как-то застопорилось, и со временем он потерял вкус к этой работе, а затем, посчитав свой вывод об Их поручении ошибочным, стал подумывать о том, чтобы и вовсе попытаться избавиться от «ненужных» бумаг. Но созданная им рукопись уже жила своей жизнью, имея свою Судьбу и своих Хранителей.

Тем временем приближался срок окончания их путевок в святогорском пансионате, и они решили тоже «в последний раз» отправиться, как когда-то в начале семидесятых из Эстонии, через Ригу в Восточную Пруссию. Экскурсия по Пскову была приурочена к последнему дню, указанному в путевках, и они всласть побродили по старинному городу в «группе» и потом — самостоятельно — до прихода их транзитного поезда из Питера в Ригу. Некоторые храмы на обоих берегах Великой были в состоянии реконструкции и «неорганизованный» доступ в них был открыт. Ли и Нина долго бродили среди строительных лесов, рассматривая старые и уже обновленные росписи.

Особенно поразили Ли росписи в Спасо-Преображенском соборе Спасо-Мирожского монастыря, датированные последней четвертью двенадцатого века, как гласила надпись на стенде, указывавшем очередность их реставрации, начатой лет за шестьдесят до его прихода сюда. От многих лиц Ли не мог оторваться: его не интересовало, какого именно святого хотел изобразить безымянный живописец, но он видел перед собой живые глаза людей, живших здесь восемьсот лет назад, и в их запечатленных взглядах были радость и желание, была печаль, в них отражалась мысль, и Ли казалось, что если он здесь проведет несколько часов в уединении, весь этот неясный, но воспринимаемый им шум чувств, переживаний и дум, шум давно ушедшего времени будет им расшифрован и — заснувшее царство оживет. Но у него не было этих нескольких часов: подкравшиеся сумерки готовились погасить свет глядящих на Ли очей, да и время отъезда в Ригу неумолимо приближалось.

III

В Ригу их поезд прибыл на рассвете, и, поместив свои вещи в автоматические камеры, они отправились по незабытой ими за минувшие со дня их первого и предпоследнего приезда сюда пятнадцать лет дороге в Старый город. Ли подумал, что Остап Ибрагимович был прав: города, особенно старые, нужно брать на рассвете, когда населяющие их тысячелетние тени отступают в темные подъезды и подворотни, вселяя в случайного прохожего уверенность в том, что он не один на этих узких рассветных улочках: вот кто-то промелькнул в переулке, кто-то зашел в маленький дворик, чья-то тень мелькнула за стеклом массивной двери…

Они вышли к собору святого Якова и с удивлением увидели, что дверь его открыта. Войдя, они услышали звуки музыки, проникающие из закрытого зала. Ли тронул дверь, и она поддалась. Они оказались в совершенно пустом зале и сели в третьем или четвертом ряду от входа. Невидимый органист фантазировал на тему генделевского «Мессии», и эта музыка очаровала и увлекла душу Ли в то небытие, где обитали Хранители его Судьбы. И он снова стал, как один из Них, и решал вместе с Ними, каким должен быть дальнейший путь маленького грешного Ли на маленькой грешной Земле. Он сетовал на то, что Они все и он, как один из Них, бездействуют, укрепляя этим своим бездействием силы Зла; он просил Их вернуть его к тем, кто действует, а не ждет, но он чувствовал, что сейчас его участь — это ожидание, и молил лишь о том, чтобы пределы этого ожидания не оказались за пределами его такой короткой человеческой жизни. Яркий до этого мир, в который унесла его волшебная музыка, стал блекнуть — это замирали последние аккорды. Тем временем иная музыка зазвучала за стенами собора — музыка Солнца. Сюда, в этот нарядный зал она проникла через высокие окна и витражи разноцветным сиянием. И Ли здесь уже не только почувствовал, что от него ждут человеческого рассказа о его не вполне человеческой жизни, но и ощутил внутреннюю потребность исполнить этот странный заказ, и свой первый шаг на этом длинном пути сделать немедленно, здесь же в Риге.

В ближайшей кофейне, куда они зашли позавтракать, Ли сказал Нине:

— Давай побудем в Риге несколько дней, поселимся в какой-нибудь гостинице.

— Но ты же не заказывал гостиницу, кто нас примет?

— Попробуем, — ответил Ли, — чем мы рискуем, ведь билеты в Кенигсберг у нас в кармане!

Они взяли вещи на вокзале, и Ли подошел к частному такси. Когда они устроили вещи и сели, шофер спросил, куда их везти. Ли сказал, что им нужно в такую гостиницу, где они могли бы наверняка остановиться. Шофер подумал и повернул ключ зажигания. Минут через десять они подъехали к старинному, из потемневшего от времени кирпича зданию близ нового морского вокзала на широкой Даугаве. Шофер сказал:

— Я могу подождать, чтобы узнать, как у вас получится, но думаю, что все будет в порядке.

После «встречи» в соборе св. Якова с Хранителями своей Судьбы, Ли тоже был в этом уверен и, расплатившись, отпустил шофера. Они получили в свое распоряжение небольшой номерок с «ограниченными удобствами» — в нем был только умывальник, но зато имелся старинный письменный стол. За этим столом вечером после их долгого рижского дня, когда Нина свалилась от усталости, были написаны первые страницы записок Ли. Он был удивлен легкостью, с которой слова ложились на бумагу и как в них оживали Лео, Исана, его собственное детство и весь, казалось бы, ушедший навсегда его довоенный мир. Ему не нужно было ничего выверять и проверять. Просто перед ним возникала подвижная Картина, все детали и тайный смысл которой были ему предельно ясны. Оставалось только записывать. Но в первый вечер и он сам вдруг ощутил сильную усталость, и, написав две страницы, почувствовал, что засыпает. Второй их рижский день также был очень насыщенным: они завтракали в чистеньком и пустынном ресторанчике морского вокзала, потом вышли на катере в открытое море, потом провели вторую половину дня все в том же Старом городе, там же и пообедали в одном из многочисленных кафе, и только когда основательно стемнело, они вернулись в гостиницу. Выпив чая с чем Бог послал, Нина улеглась спать, а Ли снова сел за стол и был поражен: как только перед ним лег чистый лист бумаги, в его сознании опять возникла Картина, недописанная им вчера с теми же деталями и подробностями. Не было необходимости что-либо вспоминать, нужно было лишь продолжить свои записи.

И так было во все дни, отданные ими Риге. Менялись их маршруты, но где бы ни пролегали их дневные пути — по городу или по солнечному пляжу и бесконечной «главной» улице — улице Йомас, идущей через разные городки, образующие Юрмалу, по возвращению в свой гостиничный номер, под едва слышное дыхание спящей Нины Ли писал очередные несколько страниц своих записок, искренне радуясь открывшейся ему возможности вновь пережить непоправимое былое, хоть и не мог себе представить дальнейшую судьбу этого романа с собственной жизнью. Но для себя он сразу решил одно: ни единой строки, отражающей попытку «приспособить» написанное к общепринятым в Империи требованиям, предъявляемым к «продукции» инженеров человеческих душ, в его записках не будет.

С началом своей работы над рукописью Ли вдруг ощутил возвращение смысла в его скучную и серую от суеты и рутины жизнь последних лет. Каждый день он радовался предстоящей встрече со столом и с улыбкой вспоминал об устойчивой, как ему казалось, ненависти к бумаге и перу, возникшей у него от перекрученного им огромного объема писанины, связанной с подготовкой его технических книг, статей, описаний к изобретениям, планов, отчетов и чужих диссертаций. Здесь, в Риге, было совсем другое, и незнакомая прежде радость от преложения в Слово картин бытия убедила его в том, что это такая же нужная Хранителям его Судьбы его работа, как и проводы Насера и всех прочих в невозвратный мир теней, но эта работа создавала, а не истребляла, и потому была бесконечно приятна, утоляя и сердце, и душу, и при этом насыщая их светлой печалью о прошедшем и прошедших. «Я понял задачу, которую дал Бог решать сынам человеков: все он сделал прекрасным в свой срок, но чтоб дела, творимые Богом, от начала и до конца они не могли постичь», — говорит Екклесиаст.

Вот только время, отведенное им для жизни в Риге, подходило к концу.

IV

На три дня в Кенигсберге и два дня обратной дороги работа Ли над записками, естественно, прервалась: этот город и его окрестности, в отличие от Риги, были населены не только воспоминаниями, но и живыми людьми. Первым доставались короткие сентябрьские дни, вторым — долгие вечерние разговоры и скромные застолья.

Каждое утро Ли и Нина отправлялись на Северный вокзал и уезжали в Раушен, а оттуда — дальше на север полуострова. Их приездами сюда была насыщена первая половина семидесятых, но особо памятными были первое и второе путешествия — долгие три недели в семьдесят первом и недолгие восемь дней в семьдесят втором. И когда они сейчас прошли от кирхи к лестнице, ведущей к морю, и к ослепительной в солнечных лучах белой сахарной дюне у заброшенного причала, Ли показалось, что ниже на два пролета по этой же лестнице спускаются, поглядывая на малинник, две до боли знакомые фигуры — тридцатисемилетняя Нина и их четырнадцатилетний сын. Ли понял, что в этих местах теперь навеки, пока он жив, будут для него обитать любимая и красивая женщина в расцвете лет в наброшенной на плечи голубой куртке, купленной ими в Одессе, и красивый мальчик, мечтающий о куске прозрачного янтаря с мушкой, отлетавшей свое миллионы лет тому назад, так же как в далеком отсюда Сочи вечно бродит по Дендрарию и Светлане тень четырнадцатилетнего Ли.

Ощущение присутствия этих милых теней, по мере того как Ли и Нина шли по пустынному берегу к видневшимся под зелеными кронами деревьев крышам бюргерского хозяйства — их первому приюту на этой осиротевшей земле, все более усиливалось, и Ли был в глубине души рад, что из-за волнующегося моря они не смогли обойти осыпь, перекрывшую им путь: бурные волны ежесекундно накрывали узкую тропку в ее основании. Выхода к их любимому заросшему лесом оврагу со звонким ручьем и подъема к их белому флигелю Ли бы сегодня не пережил.

Следующий день они посвятили Раушену, но этот многолюдный в летние дни курорт хранил образы тысяч людей, и здесь присутствие милых ему теней ощущалось не так болезненно. И была с ними лишь легкая, ласкающая сердце грусть воспоминаний о минувших днях и просто об ушедшем лете, всегда являющаяся к людям, попадающим не в сезон на знакомый курорт, где еще совсем недавно жизнь била ключом и закручивались курортные романы. Волнения, вызванные воспоминаниями, были так сильны, что они засиделись за столом с друзьями до трех ночи. Пили вино, водку и кофе, и никому не хотелось спать. В конце этой нечаянной пирушки к Ли пришла надежда на то, что если он опишет все это в своих записках, то создаст еще один свой мир, где все ему дорогое и нужное обретет Пространство, в котором не будет Времени, а Исана и Лео, и Ли пятилетний с Тиной, одиннадцатилетний с Рахмой, четырнадцатилетний — с Аленой, дом его дядюшки, его двадцатипятилетняя и тридцатилетняя красавица Нина и их четырнадцатилетний сын и все-все близкие ему люди в этом мире, неподвластном Времени, убивающему все живое, будут жить вечно и счастливо. Эту надежду он лелеял, засыпая, и с нею уснул, а поздним утром их последнего дня в Кенигсберге она, его надежда, а может быть — мечта, проснулась вместе с ним, и он мечтал о том заветном часе, когда он снова вернется к своим запискам. И была она с ним на улицах Кенигсберга, стояла, положив ему голову на плечо над могилой Канта, и не отпускала его от себя даже когда он в идущем в Харьков поезде вышел в тамбур выкурить сигарету.

С нею он погулял по Вильнюсу во время долгой стоянки, и потом смотрел, как бегут мимо его окна и исчезают за лесом острые пики его соборов, устремленные в вечернее небо. Нина, казалось, поняла все, что творилось в его душе, и спокойно ожидала его возвращения в реальный мир.

V

Страна, в которой тогда жил Ли, была еще очень большой, и то, что он и Нина попрощались с давно закончившимся курортным сезоном в Юрмале и Раушене, не означало, что этот сезон закончился повсеместно. И в первый же их вечер по возвращению в Харьков раздался телефонный звонок: из Сухуми звонил Зураб, чтобы сообщить, что просьбу Ли «достать» сыну с невесткой какие-нибудь «приличные» путевки он выполнил, хоть сам Ли успел о ней забыть.

Проводив своих отдыхающих, он и Нина, не сговариваясь, высказали мысль, что хорошо бы после прохладного севера окунуться в теплое южное море. Ли, продолживший потихоньку свою работу над записками, думал еще и о том, что посещение Сочи, Сухуми и Нового Афона будет очень полезно и для этого, все более увлекавшего его дела. И он вплотную занялся выкраиванием свободной недельки из этого беспокойного года.

Первый день «свободной недельки» они провели в поезде. Ли стоял у окна, любуясь таким ощутимым в ранней осени как бы возрождением Природы — восстановлением в своих правах уходящего лета при движении к югу. После Таганрога, спокойного серовато-розового, мглистого в ранних сумерках Азовского моря и Ростова, когда «на Тихорецкую состав отправился», он ушел спать, а их поезд углубился в бескрайние кубанские степи.

Проснулся он на рассвете, когда за окном, как сорок лет назад в его первом свидании с Кавказом, была видна уже ставшая неглубокой вечная долина с быстро бегущей звонкой речкой, и через несколько минут при одном из поворотов состава он увидел море. Он вспомнил, как впервые в жизни перед ним открылся этот волшебный вид горной долины, впадающей в сине-зеленое море, увидел себя, мальчишку, смотрящего в окно с верхней полки, увидел Исану и с удивлением подумал о том, что он теперь на целых пятнадцать лет старше, чем Исана тогда, в сорок седьмом. Всю дорогу от Туапсе до Сочи он простоял у окна в коридоре, любуясь морем.

Работа над записками невольно пробудила в нем способность видеть все по-иному, и уже устоявшийся за последние годы облик Сочи как самого нарядного и самого «совершенного» из «советских» южных курортов, вдруг затуманился, и сквозь этот туман Времени стали проступать картины сорока-, тридцати-, двадцатилетней давности. Нина с ее великолепной памятью стала ему надежной помощницей в этом воскрешении былого. И перед их слившимся мысленным взором возник веселый шанхай между проспектом Сталина и дворцом-вокзалом, и первые лучи Солнца ранним утром, когда из всех улочек и переулков этого шанхая, из всех комнатушек и голубятен, сданных «дикарям», деловито, как на работу спешили люди на пляж, чтобы, отбыв положенное, посидеть вечером в «Горке» или «Голубом».

Они стояли на Платановой аллее, но в упор не видели многоэтажной гостиницы, нового торгового центра и новых прямых, прорубленных «по живому» улиц, уходящих к вокзалу и рынку.

— Вот здесь, — показывала Нина, — была наша с тобой булочная-кондитерская. Ты еще помнишь вкус знаменитых сочинских слоек и пирожных «трубочка с кремом» размером с молочную бутылку?

И перед Ли, впервые за время их долгой совместной жизни подключившимся к ее подсознанию, возникал четкий образ небольшого красивого домика, и он видел себя еще молодого с малышом-сыном стоящими у дверей булочной в ожидании, когда Нина вынесет оттуда каждому по еще теплой душистой слоистой булочке.

— А в том саду… — сказал Ли, следя за образами, возникающими в воображении Нины.

— Был рыбный ресторан, — закончила Нина.

И Ли увидел их всех вместе, сидящих втроем за столиком, сдвинутым в сторону мелкого бассейна, где в солнечных лучах, пробивающихся сквозь кроны деревьев, серебром и золотом чешуи сверкала форель. Уже принесли обед, и Нина сердито зовет сына, который не может оторвать взгляд от этого живого блеска, от сияния жизни.

Потом они медленно поднимались вверх по проспекту, где только для них приобрели былой облик и незабываемый кондитерский магазин, и блинная, где в пятидесятых еще можно было полакомиться гречневыми блинами с красной икрой.

Наверху они свернули к морю. Там начиналась их земля: в разные годы жизни на всем протяжении верхней набережной от Пушкинской библиотеки до площади перед театром их помнили каждая скамья и каждое дерево. На этих скамейках и за столиками в полукруглом зале ресторана в Приморской гостинице им было двадцать пять, тридцать, тридцать пять, сорок, пятьдесят, здесь в десятках обликов их сына — от трехлетнего капризули до красивого стройного юноши и, наконец, тридцатилетнего мужчины жила память об их собственной жизни.

— А помнишь?..

Верещагинский пляж они прошли быстро — его прилизанность раздражала — и поднялись в «свой» Курортный парк. День был жаркий, и они выкупались на по-прежнему «диком» пляже Светланы. Ли отметил про себя, что прошло ровно сорок лет и сорок дней с тех пор, как он впервые ступил на эту теплую влажную гальку, но к этим воспоминаниям он должен был прийти наедине, и поэтому он настроил их мысли и беседу на текущие заботы.

В вечерней электричке, идущей из Сочи в Сухуми, ставшая быстро уставать Нина, утомленная длинным и переполненным движением и впечатлениями днем, сразу же после Гагры заснула у него на плече. И Ли опять вернулся в прошлое, вспомнив, как он заснул на плече Нины, когда они лет тридцать назад покидали Ялту, и их автобус петлял по старой горной дороге.

VI
Памяти Зураба Беродзе

В Сухуми их друзья не сумели поселить Ли и Нину поблизости от сына и невестки. Не получилось у них и с гостиницей в центре города — сезон был в полном разгаре: северяне, для которых тогда еще не открылись Мальорка и Канарские острова, ловили последнее летнее тепло, и все и везде было занято. В результате Ли и Нина разместились в номере с туалетом и умывальником в гостевой части небольшого здания в старинном тенистом парке над широко разлившейся в приближении к морю шумной речкой Келасури, а сын с невесткой жили сразу же за Гумистой в нижней Эшере.

Впрочем, особых трудностей в общении у них не возникало: денег Ли прихватил с собой вдоволь, и проблем с транспортом у них не было.

Сухуми в последнее десятилетие был даже в большей степени их городом, чем Сочи, и так как общение с ним было практически непрерывным, щемящих воспоминаний у Ли не возникало. Но в этот приезд получилось так, что свой день они, в основном, проводили на северной окраине города, а на ночлег отправлялись в южное предместье, и Ли был поражен весьма ощутимым контрастом тех смутных отражений воздействия различных мест на его подсознание: вблизи Гумисты его охватывали какие-то неясные предчувствия, порождающие тревогу и беспокойство, а шум Келасури приносил успокоение.

Однако их образ жизни в течение этих длинных, но все-таки недолгих «чистых» пяти дней не давал Ли сосредоточиться на своих ощущениях. Было и традиционное застолье, были и традиционные совместные путешествия по экзотическим окрестностям, вроде Венецианского шоссе. Была и полуделовая поездка в Ткварчели, где Ли воочию убедился, что может сделать с прекрасным горным ущельем небольшая угольная электростанция за два-три десятка лет своей работы, если не обращать внимания на экологию, как это было принято в Империи Зла.

И все эти дни Ли думал о том, что он не может и не должен отсюда уехать, не побывав в «своем» Новом Афоне. Просить друзей организовать ему эту поездку ему было неудобно: они и так немало сил и времени потратили на него и его близких, но Случай, видимо, неслучайный, помог ему легко и просто решить эту проблему: в один из вечеров их вез из Эшеры в Келасури выехавший на своей «Волге» на вечерние заработки армянин. Когда они вышли, Ли вдруг вернулся к машине, и за минуту, чтобы Нина не услышала, о какой сумме шла речь, договорился об аренде этой машины с водителем на весь следующий день.

Утром, когда они позавтракали, машина уже их ждала, и, забрав своих в Эшере, они сразу же отправились в Афон. Там они договорились о времени обратного выезда, и армянин поехал «дорабатывать», а они пошли пешком по знакомым местам. В отличие от Сочи, здесь почти ничего не менялось, и это тешило душу, но не настолько, чтобы заглушить медленно растущие в ней слабые побеги тревоги.

Ли подумал, что эта тревога есть лишь отражение приближения смены времени года, ощущавшегося во всем вокруг, и надеялся, что там, в долине Псцырхи, где все вечно, душа его успокоится и приблизится к небу, но этого не произошло даже на пороге пещеры, где он много лет назад исполнил волю Хранителей его Судьбы. И тогда Ли окончательно убедился, что этому краю — его тайной стране — грозит беда.

На прощальном ужине Зураб рассказал, что получил приглашение перейти на работу в Кутаисский политехнический. Ли стал советовать ему непременно и как можно скорее принять это предложение, увидев в нем путь спасения своих друзей от будущей беды.

— Ну, а как же это? — спросил Зураб и обвел руками все вокруг. — Тут же столько вложено души, не говоря уже о силах и средствах.

— Ты и Мальвина родились и выросли близ Кутаиси. Человеку необходима возможность ездить по всему миру — это его естественное право, но жить он должен там, где родился, потому что он там и только там есть часть Природы. Людей, живущих не там, где родились, называют маргиналами, и они никогда не чувствуют всей полноты жизни. Неужели я должен все это объяснять имеретинцу, — вдруг рассердился Ли.

— Ну ты же знаешь, что мы проводим в моем селении все вместе не меньше трех месяцев в году, а сам я бываю там каждый месяц, — примирительно сказал Зураб и, поняв, что Ли сейчас скажет, что лучше, чтобы было наоборот — жить там, а три месяца проводить здесь, в Сухуми, перевел разговор на другую тему. Видимо вопрос этот давно уже мучил его и его домашних.

Когда поезд, увозящий Ли и Нину на север, застучал по мосту через Гумисту, Ли бросил прощальный взгляд на огни Сухуми и почувствовал, что видит он все это в последний раз. Но он все-таки не поверил этому предчувствию и отнес его на счет обычной грусти расставания, когда возраст и болезни напоминают о необратимости Времени.

VII

Вернувшись домой, Ли несколько недель интенсивно и с большой охотой работал над своими записками: вероятно, действовали импульсы, рожденные свиданием с уголками Кавказа, связанными с давним и недавним прошлым. Одна картина вызывала в памяти другую, и первое время работа продвигалась очень быстро. Но потом Ли вдруг стал отвлекаться на внешние и внутренние политические события.

Развитие этих событий убеждало его в том, что он был прав в своем скептическом отношении к объявленной «перестройке». Верховные перестройщики побоялись сделать главное: пока в их руках была власть, нанести удар по разветвленной сети принуждения и слежки, практически уже доведенной до реализации мрачных предчувствий Щедрина, ибо в стране к этому времени на каждые пять человек приходился один «шпион». Где-то наверху небольшая стайка демагогов, чтобы быть принятой в приличном обществе, что-то там фантазировала о свободах и достоинствах, о нравственности и человечности, а безликий «аппарат» делал свое дело: слал молодежь на убой в Афганистан, планомерно доводил до смерти Марченко, насильно кормил Сахарова, не выпуская его из Нижнего, вел «кадровую политику», следил за выполнением «политики партии в области образования», тащил и не пущал, организовывал тотальную слежку за «советским народом» и беззаветно сражался с «главным врагом всего советского — международным сионизмом», для чего был задействован антисионистский комитет из «известных евреев Советского Союза».

Совершенствовалась и внешняя сеть «агитации за социализм» — по-прежнему Империя Зла готовила террористов для более убедительного решения различных спорных вопросов, шли потоки оружия в те уголки земного шара, откуда пожар мог распространиться на остальной мир. В эти годы Ли получил новые подтверждения того, что формула Уоррена: «Мы будем делать Добро из Зла, потому что его больше не из чего делать» — вполне обратима, и в мире нашел широкое распространение способ изготовления Зла из Добра: носители Зла в своей практике широко использовали священные завоевания Добра — такие, как презумпция невиновности, право на защиту, право на политическое убежище, свободу прессы и многое другое, заставляя эти великие достижения людей служить Злу.

В том, что маразм не слабел, а наоборот, по-прежнему крепчал, Ли убедился и на собственном опыте. Примерно в восемьдесят восьмом он был по какому-то случаю в Москве, когда туда прибыла группа специалистов из американской фирмы «Бехтел» для обсуждения планов возможного сотрудничества. Поскольку речь должна была идти об объекте и о проблеме, которыми Ли непосредственно занимался, центральный институт включил его в группу для переговоров. Уже к концу первого дня встречи, происходившей в соответствующем отделе министерства, министерская вонючка-надзирательница зацепила Ли и, обменявшись с ним двумя-тремя фразами, поняла, что он не «прошел специальной подготовки для встреч с иностранными представителями». С такими же «представителями» из туманного Альбиона в этом же министерском здании Ли беспрепятственно и без всякой «подготовки» встречался, а потом пил водку без надзора «органов» еще в семидесятые годы, когда шпионское ведомство возглавлялось самим Андроповым, и потому он даже не знал об этих «ограничениях». А теперь, несмотря на «перестройку», он был отозван и заменен специально присланным из Харькова «специально подготовленным» человеком, правда, мало что смыслящим в том, что составляло предмет переговоров.

Во внешнем мире Ли также видел признаки наступления Зла. Утвердилась «успокоительная» диктатура в Польше, стреляли без разбора по перебежчикам из одной Германии в другую. Призрак коммунизма после памятного щелчка по носу в Чили готовился, наконец, сделать свой «принципиальный» шаг в западном полушарии, ступить с «острова свободы» на американский континент. Первой континентальной жертвой этого «призрака» должна была стать маленькая страна — Никарагуа, куда без конца накачивалось оружие и прибывали многочисленные «волонтеры свободы» и «военные советники».

Из Москвы все через те же Чехословакию и «демократическую» Германию продолжал экспортироваться терроризм, и во всем мировом кровавом людоедстве, где бы он ни обнаруживался — в Ольстере или в самолетах европейских компаний, у синагог или просто в людных местах, где гибли десятки и сотни невинных людей, виднелась грязная лапа Империи Зла.

Это паскудство творилось, естественно, под многоголосый одобрительный хор самой правдивой в мире «советской» и «народно-демократической» прессы.

Сопоставляя все эти процессы, Ли все чаще приходил к выводу о том, что двадцатый век ничему не научил человечество и что ему не суждено дожить до поворота к Разуму, до торжества идеи единения людей Земли. Этот грустный вывод наводил его на размышления об обреченности его планеты, тем более что признаки такой обреченности непрерывно множились. А неизбежным итогом таких размышлений были мысли о бесполезности жизни, о бесцельности дальнейшего существования. Естественно, ни о каком самовольном уходе он и не думал — сознание абсолютной ценности и неприкосновенности жизни было у него врожденным. Речь шла лишь о том, что эта его внутренне насыщенная многомерная жизнь вот-вот станет разновидностью растительного бытия, станет элементарным ожиданием Смерти — уделом всего живого.

«У Них ничего не вышло, — думал Ли. — Они пытались победить энтропию и создать вечное, не зависящее от сроков жизни Галактики хранилище Информации из непрерывно сменяющих друг друга поколений живых систем, извлекающих из окружающего мира отрицательную энтропию, а произвели скопище недоумков и тщеславных паскудников, мечтающих придать вселенские масштабы своим омерзительным мелочным склокам».

Как это часто бывало и прежде, он в трудные минуты опять обратился к Хайяму. Теперь его внимание привлекли четверостишия, которые он когда-то не замечал. Сейчас они стали ему ясны, и он понял, что всю свою жизнь он шел по тропе Хайяма.

Нам жизнь навязана; ее водоворот

Ошеломляет нас, но миг один — и вот

Уже пора уйти, не зная цели жизни.

Приход бессмысленный, бессмысленный уход.



Ли стал более тщательно прослеживать земной Путь Хайяма, и многие причудливые изгибы этого Пути напоминали ему события и вехи его собственной жизни. Он отвлекся от своих записок и принялся за жизнеописание Хайяма. Закончив его буквально за несколько дней, он то и дело возвращался к рукописи, шлифуя и уточняя эпизоды, страницы, фразы. Каждое такое обращение повергало его в такую светлую и сладкую грусть, что ему хотелось самому раствориться в одной из возникающих перед ним картин, воссоздающих в совокупности этот заветный Путь, манящий своею небесной чистотой и синью.

Один из таких приступов меланхолии закончился тем, что Ли отложил воспоминания, как оказалось — навсегда: он потерял интерес и к прошлому, и к будущему. Его жизнь с этого момента потекла вне Времени, растаяли или уснули все его тайные миры, тихо иссякла его связь с Линой. Вероятно, с исчезновением этих миров ушло и связанное с ними очарование тайны, и он стал просто пожилым, не стремящимся ни к каким должностям и ни к какому влиянию, ожидающим выхода на пенсию «простым инженером». И Лина ушла искать себе опору среди других мужчин, о которых бытовала молва как о людях, имеющих «определенный вес» в маленьком и тесном мирке «отделения» — в парткоме, в дирекции и прочих «властных» микроструктурах. Правда, один секрет у Ли еще оставался: его истинный полный доход раза в четыре-пять превышал сумму, стоявшую в ведомостях на получение заработной платы в «отделении», но это обстоятельство не было для него предметом открытого самодовольства или тайной гордости и всего лишь означало возможность жить, не считая деньги, и несколько раз в году путешествовать по ближним и дальним краям. Кроме того, этот большой дополнительный заработок вселял в него надежду на то, что, дожив до пенсии, он сможет отказаться от ежедневного посещения уже несколько надоевшего ему «отделения». Судьба, однако, решила иначе…

VIII

Через два года, прошедшие после пережитого Ли «момента смирения», ненавистная ему Система дала трещину и стала медленно разрушаться. Ли не обольщался большими ожиданиями: он видел, что почти везде у власти остались те же люди, мгновенно и очень охотно отрекавшиеся от своего прошлого, но он все же надеялся, что история не повернет вспять, и в будущем эти перемены станут реальностью, и поэтому то, что он дожил до краха Системы или до начала этого краха, он считал одним из самых ярких и дорогих даров Судьбы.

Оказалось, что Амальрик не так уж сильно ошибся. Еще менее ошибся все тот же Розанов: в своих уединенных размышлениях о революции в те времена, когда ее победа еще не была безусловной, он, не назначая конкретных сроков, сказал свои пророческие слова: «И «новое здание», с чертами ослиного в себе, повалится в третьем — четвертом поколении». Крах «нового мира» и пришелся на четвертое поколение.

Прав был и пророк Хлебников в своем утверждении о том, что «Свобода приходит нагая». Неожиданная, как все долгожданное, Свобода обнажила внутреннюю сущность многих представителей «самого передового отряда мирового рабочего класса». Номенклатурные партийные бонзы-идеологи и номенклатурные лжеписатели-конъюнктурщики, имевшие отметку «отлично» по «марксизму-ленинизму» в «институте литературной госбезопасности» и на «высших курсах литературный госбезопасности», вдруг стали исконно-посконными русопятами, поминутно поминающими Сергия Радонежского и Серафима Саровского.

Еще раз подтвердилась старая восточная пословица: «когда караван вдруг поворачивает назад, впереди некоторое время идет хромой верблюд», и в посткоммунистической империи «передовое» общественное мнение вдруг стали «формировать» бывшие стукачи-выпускники имперской академии охраны духовного правопорядка с килограммовыми золотыми крестами на набитых красной и черной икрой животах, барыги-мазилки, сколотившие изрядное состояньице на портретах близких и дальних родственников застойных вождей и дипломатического корпуса и перешедшие на кармические групповые портреты «тысячелетней святой Руси», помещая среди великих и малых людей прошлого — поэтов, писателей и царей, убиенных и убивавших, — собственные рыла, ну и, конечно, члены «союза великих советских писателей», сразу забывшие марксистско-ленинскую политграмоту и образовавшие новый «союз великих первописателей земли русской», в котором немедленно были распределены такие престижные должности, как «народная совесть», «борец за святую Русь», «голос русского народа» и проч., и проч., и проч.

Поднялся истошный вой о «вселенской миссии России», будто бы сформулированной Столыпиным и прерванной евреями-большевиками во главе с Лениным. Страницы специфических журналов, в которых сконцентрировалась часть литературщиков из номенклатурных лжеписателей, преобразившихся в «совесть русского народа», запестрели списками «советских органов» и их «сотрудников» 20-х годов с указанием, кто из тогдашних «вождей» был евреем, а кто нет. Собственно говоря, евреями оказались все, даже Рыков. Журналы, оставшиеся в распоряжении номенклатурных лжеписателей «демократического направления», боролись за каждую «кандидатуру», доказывая, что Луначарский не был «этническим» евреем, а жена Рыкова не имела еврейской бабушки. Охота за еврейскими предками деятелей всех времен и народов оказалась настолько захватывающим делом, что один «известный» кретин-лжелитературовед с «диссидентским» прошлым, поскольку в шестидесятые состоял в подконтрольной лубянской «славянофильской» «литературной оппозиции», опубликовал свои доказательства того, что Пушкин погиб в результате сионистского заговора, поскольку один из его недоброжелателей — граф Нессельроде — был сыном крещеной еврейки. Подонка даже не смутило то обстоятельство, что недоброжелателем Пушкина, подталкивающим его к последней дуэли, был вовсе не граф, а известная сплетница — графиня Нессельроде, урожденная графиня Марья Дмитриевна Гурьева — русская до последнего волоска на лобке и складки на клиторе, а сам Пушкин имел изрядную долю абиссинской, а значит — семитской крови, сказавшейся в его облике.

Ли, как уже говорилось, никогда специально не следил за «литературным процессом», но тут шум и вой были настолько плотными, и маразм так интенсивно пер изо всех щелей, что изолироваться от него было просто невозможно, а составить из отдельных долетавших до его ушей «патриотическо»-клинушеских взвизгиваний и причитаний общую картину неоидеологической какофонии для Ли особого труда не представляло, и, выполнив для себя этот монтаж, он искренне удивился легко различимому даже беглым взглядом убожеству этих «игр патриотов»: в своих запоздалых исторических разборках они старались не выходить за 1935-й год, когда Сталин завершил русский национал-большевистский переворот и когда во всей правящей верхушке империи для блезиру и в благодарность за многолетнюю личную преданность «вождю» были оставлены только два еврея — Каганович и Мехлис, а потом и они исчезли, и тридцать с лишним лет страну возглавляла, если не считать Андропова, чисто русская камарилья. История же XX века убедительно свидетельствовала о том, что Рузвельту, чтобы спасти раздавленные кризисом Соединенные Штаты, потребовалось всего два президентских срока, или 8 лет, Аденауэру, чтобы поднять из руин Германию — 12 лет, и даже послевоенная Франция, терзаемая чехардой беспрерывно сменяющихся премьер-министров, за неполных двадцать лет полностью восстановила свое ведущее положение в европейском мире, но никто и ни разу не задал такой элементарный вопрос: каким же образом еврейская «прослойка» в правящих кругах двадцатых годов, полностью уничтоженная в 1936–1940 годах, могла помешать «избранным» русским народом чисто русскими малинам от Маленкова до Горбачева восстановить «вселенскую миссию» России? Ли долго ждал, что хоть кто-нибудь «справа» или «слева» задаст этот простой вопрос, но не дождался и начал ловить себя на том, что это незатухающее и всепроникающее кликушество стало часто приводить его в то душевное состояние, которое предшествовало хорошо знакомому ему с туркестанских времен гневному исступлению, возникавшему, как он был прежде уверен, по воле Хранителей его Судьбы.

Сейчас у него такой уверенности не было, и он старался убрать коктебельский кристалл подальше, чтобы он не попадался на глаза, — он боялся даже непроизвольного «выбора» лучей Смерти, которые могли поразить, может быть, и крайне вредного с точки зрения Хранителей его Судьбы, но совершенно не знакомого ему человека. Постоянный настрой на ставшую для него универсальной старую медицинскую заповедь «но ноцер» повлиял даже на его характер и поведение в его «открытом мире». Он стал предельно доброжелателен и не позволял себе «взрывов» на богатой причинами и поводами для скандалов бытовой почве. И он стал еще более сдержан в словах — настолько, что эта сдержанность воспринималась окружающими как полная обтекаемость, на что Ли, впрочем, не обращал внимания. Постепенно такая сдержанность и благожелательность стали его второй натурой, и каждый эмоциональный взрыв этих лет ему запоминался надолго, а один даже попал в эти записки со всеми своими подробностями. Дело было в разгар «перестройки», когда границы «дозволенных речей» даже в «низах» беспрерывно раздвигаясь, ушли за горизонт, и вопрос «вселенской миссии» русского народа с перечислением всех козней всех евреев, когда-то захвативших власть в России, стал темой туалетных и застольных собраний. Когда эта болтовня однажды, в сотый раз, началась во время очередного «товарищеского» застолья, терпение Ли основательно истощилось, и он, чтобы успокоиться, вызвал в памяти приятное видение — красивую лесную поляну, покрытую чистейшим, сверкающим в солнечных лучах снегом. Снег радовал его чистотой и прохладой, поскольку в реальном мире время было летнее и довольно жаркое. Однако это абстрактное воспоминание породило, как это часто бывает, другое, более конкретное, и перед мысленным взором Ли предстала вполне реальная блистающая поляна на опушке подходящего к Нарве леса, мимо которой, сокращая путь, он со своим приятелем-сотрудником, шел на Прибалтийскую электростанцию. Они остановились, любуясь открывшимся им видом, но, как поется в песне, «каждый думал о своем»: Ли просто замер от восторга, и говорить ему не хотелось, а его приятель вдруг совершенно серьезно и очень проникновенно сказал:

— Знаешь, как хорошо на такой поляне, на таком чистом белом снегу присесть и посрать…

Ли был потрясен самой сущностью такого неожиданного и очень не понятного ему желания. Ему в его ковбойские годы, естественно, не раз приходилось справлять нужду среди прекрасных возделанных полей в Долине, и в выработанный им самим, никем не подсказанный ритуал входили такие операции, как устройство неглубокой ямки в мягкой земле и потом заравнивание этого места так, чтобы никаких следов его пребывания здесь не оставалось. Вспоминая потом с улыбкой эти моменты своего детства, Ли думал о том, что принятый им ритуал не случаен и уходит своими корнями в генную память высших млекопитающих. Поэтому услышанное им желание ближнего загадить Красоту его шокировало, и он сказал:

— Ну ты же не собираешься сейчас этим заняться?

— Сделал бы, да нет потребности, — все так же серьезно ответил его коллега.

Когда все это в какое-то застольное мгновение пронеслось в его памяти, Ли неожиданно для себя самого поднялся для произнесения тоста. В наступившей тишине он сказал:

— Я предлагаю выпить за нашу Великую Мечту! — и, поскольку компания была мужской, тут же пояснил: — Насрать на свежевыбеленный потолок, и желательно, чтобы потолок этот был с красивой лепниной.

— Как это? — этими словами кто-то из пирующих выразил общее недоумение среди общего молчания.

— Не знаю, — серьезно и честно ответил Ли, — Мечта, а тем более великая, не обязательно должна быть выполнимой и объяснимой. Скорее — наоборот. Она всегда должна манить к себе мечтателей!

Ли осушил свой стакан в одиночестве, и разговор о «вселенской миссии» русского народа прервался на его неожиданном тосте. Ли, однако, был собой недоволен: ему не хотелось обидеть коллег, и в течение нескольких дней, последовавших за тем застольем, воспоминание об этом эпизоде порождало в его душе некоторый дискомфорт; уж лучше было бы просто напомнить коллегам, что они живут в Украине, где разговоры о «вселенской миссии России» просто неуместны. Но месяц-другой спустя к нему подошел один из тогдашних собутыльников и сказал:

— Вы, вероятно, еще не забыли свой тост по поводу потолка. Сначала я был им шокирован и даже очень обижен, но, прочитав последнюю повесть Нагибина, я понял, что в вашей мысли было рациональное зерно.

Ли промычал что-то неопределенное, поскольку «последней повести Нагибина» он не читал и читать не собирался, но реакция сослуживца его заинтриговала, и он быстро раздобыл журнал. Нужное место в тексте он нашел без труда: бедный Юрий Маркович во время посещения своего отца в каком-то обосранном общежитии в сердце России зашел в просторный многоочковый туалет и, устремив взгляд ввысь, был потрясен начертанным на белом потолке лозунгом «Гитлер пидорас». Надпись эта была очень тщательно выписана говном. Далее Нагибин приводил свои размышления о технологии открывшейся ему говнописи: во-первых, нужно было отобрать и заготовить эту оригинальную краску, довести ее до нужной кондиции и поместить в какую-нибудь тару для удобства пользования, а во-вторых, поскольку потолок был очень высоким, для выполнения этой работы в туалетную комнату нужно было внести стол и стул или раздвижную лестницу. Неясен был и способ нанесения — не исключено, что надпись делалась пальцем. «И все — ради чего?» — такой вопрос не давал покоя Нагибину, ибо этому полуеврею, к тому же развращенному переевреенным окружением, было, естественно, не под силу даже догадаться о том, что ему выпало счастье видеть реализованной Великую Мечту, всю прелесть которой он просто не мог осознать.

* * *

Я долго колебался: оставлять или не оставлять в записках Ли этот эпизод, боясь, что он будет истолкован как несвойственный ему антинационалистический выпад. Чтобы принять решение, я еще раз перечитал заметки Горького о том, как была обгажена революционным народом изысканная мебель Зимнего дворца при его так называемом «героическом штурме», после повального изнасилования всего личного состава военизированного женского соединения, охранявшего Временное правительство. Конец моим колебаниям наступил 11 сентября 1996 года, когда многие средства массовой информации поведали миру о том, что в интерьерах четвертой русской Государственной думы был обнаружен обосранный диван и следы вытирания об него депутатского ануса. Учитывая, что местом действия в данном случае была обитель народных избранников, у меня исчезли последние сомнения в том, что этот физиологический акт в отдельных случаях действительно может служить выражением государственной идеи.

К тому же Ли, вероятно, через Космос незримо следил за моими колебаниями, иначе мне трудно было бы объяснить, почему именно в разгар моих сомнений у меня в руках, как некогда в руках у сидевшего в составе своего взвода над выгребной ямой бравого Швейка обнаружился вырванный и смятый листок из бог весть какого романа Ружены Есесенской, оказался фрагментик, судя по шрифту — из «Литературной газеты», и я прочитал очаровательный отрывок из воспоминаний Яновского «Поля Елисейские»:

«Вдруг Поплавский резко остановился под ЛУЧШЕЮ аркою Парижа… и начал облегчаться. За ним, СРАЗУ ПОНЯВ И ОДОБРИВ, Горгулов и я. Там королевский парк и Лувр со всеми сокровищами, а над всем этим — хмурое небо НЕПОВТОРИМОГО РАССВЕТА — ПАХНУЛО ВДРУГ ПОЛЕМ и рекою… А трое МАГОВ, прибывших с Востока, облегчались в центре культурного мира».

Каково?

Впрочем, российские «маги» даже не подозревали, что, справляя свою малую нужду под лучшей аркой Парижа, они были надежно защищены французским законодательством, опирающимся на кодекс Наполеона, так как полвека спустя перед французским судом предстала Брижит Бардо, посмевшая публично попросить «магов, прибывших с Востока», не мочиться на памятники архитектуры и истории в принявшей их стране. Эта скромная просьба обошлась нашей любимой Бабетте в солидную сумму штрафа.

А завершить эту книгу я хочу очередными и на сей раз, вероятно, уже последними извинениями за резкость суждений, присущую Ли и отразившуюся в его записках. Я просто хочу напомнить читателю, что в данном случае он (и я вместе с ним), как сказал единственный в мире Омар Гиясэддин ибн Ибрагим ал Найсабури ал Хайям, «внимает вести из мира тайного, не знающего лести». Ли, как и Хайям, относится к людям Пути, которым приоткрыта, хоть и не полностью, истинная Сущность вещей. Теперь многие из тех, кто гордился принадлежностью к «самой читающей в мире стране», знают, что какие-нибудь там недавние «герои социалистического труда» Кифа Мокиевич Марков или «Абрашка» (как его именовали Ли и княжна Люба) Чаковский и многие другие вовсе не писатели, и что «поэты», «бросающие в восторженную толпу» неуклюжие словосочетания, и бездарность которых сглажена завываниями, придыханиями и туманными намеками на несправедливость мира, вовсе не поэты, потому что, как говорил Саади, «имеющий в поясе мускус не кричит об этом на улицах — запах мускуса говорит за него».

Но ведь это сегодня, а тогда, в «сумерках свободы» — во второй половине восьмидесятых, не говоря уже о более ранних временах, мы все, кроме, может быть, немногих и неизвестных нам людей Пути, с трепетом следили за новыми интонациями в «творениях» инженеров человеческих душ, за новомировскими увлечениями метростарушек, воспетыми в бойках частушках, обронямых в эфир эстрадопоэтишками между своими четвертыми и пятыми гражданскими браками; мы непременно хотели иметь календари с репродукцией группового портрета скопища исторических лиц от св. Владимира до последнего генсека и с мазилкой-автором в центре композиции, мы с трепетом взирали через телеэкран на православные действа в Богоявленском соборе, не думая о том, довольны ли этим, например, десятки миллионов живущих в стране мусульман; мы радостно внимали Слову Божьему, не задумываясь о том, сколько серебреников тайно «заработали» озвучивающие это Слово грязные уста и т. д., и т. п. Все это было приметами недавнего времени, и нельзя нас судить за нашу наивность, потому что нам тогда это было нужно, и те, кто эту нашу духовную жажду хотя бы частично удовлетворял, кем бы они ни были по гамбургском счету и что бы ни хранили в тайниках своих душ, на мой взгляд, безусловно заслуживают нашей доброй памяти, ибо именно они оказались в нужное время в нужном месте, а выбора у нас не было. «Других пысатэлей у меня нэт», — как говаривал Иосиф Виссарионович.

Оглавление

Обращение к пользователям