Бумеранг

In my beginning is my end.

T. S. Eliot

В моем начале — мой конец.

Т. С. Элиот

Осенние сумерки скрыли убожество номера, расположенного в бельэтаже третьеразрядной бейрутской гостиницы, и лишь сполохи, порожденные игрой света и тени на экране телевизора, на мгновение освещали различные предметы скудной обстановки и лицо человека, погруженного в свои мысли и не обращавшего внимания ни на рекламу, ни на связанные с этой рекламой веселые интермедии.

Вдруг весь этот яркий поток иссяк, и на экране появился сидящий в кресле, на фоне пестрого ковра, человек в белых одеждах с черной повязкой на лбу. Ведущий представил его как шейха аль-Казима, руководителя организации Анва [1], сражающейся за освобождение Святой земли.

Уже само появление шейха на экране вывело постояльца этого гостиничного номера из его задумчивого оцепенения.

— Так ты теперь, оказывается, шейх! — сказал он вслух, не отрывая взгляда от аккуратно подстриженной густой черной с проседью бороды на смуглом лице, заполнившем экран, и от пронзительного взгляда больших черных глаз.

Тем временем шейх уже завершал свое довольно краткое выступление словами:

— И пусть весь этот легион пришельцев из северной страны не рассчитывает, что Святая земля когда-нибудь сможет стать родиной для них и их детей. Эта земля будет гореть у них под ногами, и не найдут они спасения ни на воде, ни в воздухе. У них лишь один выход — навсегда вернуться туда, откуда приехали, и чем скорее, тем лучше!

На экране снова замелькала реклама. Человек выключил телевизор и, подойдя к окну, распахнул его в темноту наступившего вечера. Вместе с неясным шумом города в комнату влился свежий воздух, пришедший с близких гор. Человек сделал глубокий вдох, и ему показалось, что в этом слабом дуновении он уловил благоухание лесов, рощ и садов, лежавших на обласканных легким ветерком пологих склонах.

— Шейх аль-Казим… Анва… — повторил он сам для себя недавно услышанные имена. — А что, может быть, стоит и навестить отважного шейха?

* * *

Человек неопределенного возраста — ему можно было дать и сорок, и пятьдесят лет — упругой бесшумной походкой подошел к воротам в глухой стене на окраине Бейрута. Его приближение к этим воротам не осталось незамеченным и, когда он приблизился к ним, одна из створок приоткрылась, и в проеме показался молодой парень, вооруженный до зубов.

— В чем дело? — лениво спросил он.

— Мне нужно к шейху, — ответил гость.

— Многим нужно к шейху, — процедил парень.

— А ты доложи, что пришел Ансар, и посмотрим, что будет, — мирно сказал гость.

Парень закрыл ворота и достал мобилку.

Через несколько минут ворота снова приоткрылись, и Ансар был пропущен внутрь. Стоя по ту сторону ворот, он увидел обширную территорию с различными постройками, а на заднем плане открывшейся перед ним картины заметил два больших ангара.

Тем временем парень протянул ему плотную черную повязку, показав жестом, что он должен ею завязать глаза. Он нацепил эту повязку кое-как, а парень поправил ее и затянул потуже, и уже другой человек, невесть откуда взявшийся, взял Ансара за локоть и повел в глубь двора.

В каком-то помещении Ансара остановили, и когда повязка была снята, он увидел «шейха алКазима».

— Здравствуй, Мунзир![2] — обратился он к нему.

— Здравствуй, Ансар, — тихо ответил «шейх».

— Удивил же ты меня! — сказал Ансар, — Какой же ты «шейх»? Ты что, забыл, как мы с тобой свиным салом закусывали самогон в Перевальном?

Слово «самогон» было сказано порусски.

— Забыл… Время меняется и изменяет нас.

— И полковника Перщикова забыл? И не помнишь, как он ласково называл нас с тобой «мои любимые бандиты»? — последние три слова Ансар снова произнес порусски и продолжал: — Ты ведь и по марксизму успевал лучше меня!

«Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», — улыбнувшись, «шейх» все так же тихо и с трудом выговорил засевшие где-то в глубинах памяти чужие слова на чужом языке.

— Ну вот, теперь вижу, что помнишь, — удовлетворенно заметил Ансар. — И чем же ты сейчас занимаешься?

— Воспитываю воинов Аллаха, готовых умереть в борьбе с неверными, чтобы попасть в джанну[3], в обитель вечного счастья!

— Оставь в покое Аллаха! — сказал Ансар. — Ты всегда плохо знал Коран. Мы с тобой бандиты, а не воины Ислама. Аллах сказал в Коране, что Он не любит нападающих, а нас в крымском лагере псы-кафиры[4] учили нападать, да еще исподтишка, и этому же ты, наверное, учишь теперь других, поскольку иных знаний у тебя нет. Но ты обманываешь их, обещая джанну, когда в действительности их, как и нас с тобой ждет огненный джаханнам[5]  а это поистине скверное обиталище!

— Думай так, если тебе это нравится, — спокойно ответил «шейх», не желая поддерживать спор.

Ансару тоже вдруг расхотелось спорить, и он переменил тему:

— Устал я, Мунзир, — сказал он совсем другим тоном. — И возвращаться в Африку мне не хочется, не хочется воевать. Я хорошо знаю всякую технику, может быть, я пригожусь тебе здесь, в лагере?

— Постараюсь помочь тебе, Ансар, — ответил Мунзир. — Скажи только, где ты остановился. Тебя найдут.

У входа, как по команде возник сопровождающий, и когда повязка уже была надета на глаза Ансару, «шейх» едва заметно сдвинул брови, а парень, готовившийся выйти из комнаты вслед за гостем, также едва заметно кивнул.

* * *

Забор, вдоль которого шел Ансар, закончился, а дальше был пустырь: некогда стоявшие здесь дома во время войны были разрушены бомбами. Ансар медленно шел по дороге, которая лет двадцать назад была оживленной улицей, и думал о превратностях судьбы. Погруженный в невеселые мысли, он не сразу заметил тень, мелькнувшую в развалинах, а когда почувствовал опасность и схватился за свой пистолет, было уже поздно: прозвучал негромкий выстрел и он упал от сильного толчка в грудь. Глаза его закрылись, но мозг был еще жив, и в его угасающем сознании промелькнули последние сказанные им самому себе слова: «Как же я все-таки постарел!»

В это время из развалин появился один из охранников «шейха» и с пистолетом в руке неслышно подошел к Ансару. Последовал контрольный выстрел, и тело боевика, уже бездыханное, вздрогнуло, как будто в него на мгновение вернулась жизнь.

* * *

Через несколько часов после ухода Ансара в комнате, где его принимал аль-Казим, он же Мунзир, собрались на совещание соратники «шейха». Все почтительно ждали, когда он прервет затянувшееся молчание. Наконец, «шейх» вернулся на грешную землю из своих межзвездных скитаний и задумчиво сказал:

— Сегодня я потерял своего лучшего друга…

Присутствующие, сотворив на своих физиономиях скорбные мины, постарались своим видом и вздохами убедить «шейха», что они разделяют его горе. Помолчав еще несколько минут, «шейх» уже твердым и внушительным голосом человека, привыкшего повелевать, начал свою речь:

— Вы все слышали, как я публично пообещал пришельцам из северной страны, что, если они не уберутся отсюда, им не будет спасения ни на земле, ни в воздухе. Теперь мы должны им показать, что это не пустые слова. Наш большой друг Абд Аллах, я говорил с ним вчера, предложил следующий простой план: среди пассажиров одного из рейсов в северную страну окажется шахид, и самолет не долетит до цели.

— План этот действительно прост, но ты знаешь, мой шейх, что никакой шахид, тем более с «подарком», не пройдет контроль в аэропорту йахудов, — почтительно возразил один из участников совещания.

— Это тоже предусмотрено, — сказал шейх, — шахид зайдет на борт самолета во время промежуточной посадки.

— Но ни один самолет, летящий в северную страну, не совершает промежуточных посадок, — не унимался все тот же оппонент «шейха», — и их полеты расписаны минутами!

— Мы изберем не столичный рейс, где контроль полета крайне суров, а провинциальный, из тех, которыми мало кто интересуется, и его посадка в заданном месте будет обеспечена, но это не ваша забота. Ваше дело — подготовить шахида и «подарок», уложенный в кейс и укрытый пачками американских долларов, естественно, индонезийского производства, — этими словами «шейх» завершил совещание.

* * *

Город, находящийся в глубине Западной Сибири и называвшийся «Столица», действительно был столицей недавно образовавшейся страны. Это была земля Аллаха, но Ислам, возвращавшийся сюда после долгого отсутствия, делал здесь лишь самые первые шаги.

Вход в новое здание, расположенное на одной из широких центральных улиц сей «столицы», украшала скромная, выполненная золотом по зеленому камню надпись: «Строительная компания» Абд Аллах[6] групп». Тут же присутствовал ее английский перевод «Abd Allah group». Видимо, то же самое гласила и изящная надпись арабской вязью, но прочитать ее в этом городе смогли бы пять или десять человек из полумиллиона его жителей.

В уютном офисе на втором этаже этого здания пахло хорошим крепким кофе. Двое мужчин с крошечными чашечками в руках сидели в креслах у низкого резного столика и вели тихую беседу. Один из них хоть и бойко говорил по-русски, но явно был лицом «неопределенной восточной национальности», в другом же, несмотря на исходивший от него крепкий запах дорогого мужского одеколона, человек, знающий жизнь, без большого труда угадал бы тесное знакомство с нарами и с парашей.

— Наша фирма очень хотела бы пустить корни по ту сторону границы в Фомске и Новониколаевске, — сказал «восточный человек». — Но у нас там нет надежных людей, на чью помощь мы могли бы рассчитывать. Не могли бы вы нам чем-нибудь помочь, уважаемый Михей?

Михей, покрутив в раздумье пустую чашечку, после небольшой паузы степенно ответил:

— В Новониколаевске у меня никого нет, а вот в Фомске мой верный кореш держит авиакомпанию «Ермак» и имеет большие возможности в городе.

В словах «уважаемого Михея» для «восточного человека» ничего нового не было. Все это он знал заранее и потому пригласил этого дорогого гостя.

— Вы сможете представить меня вашему другу? — спросил он.

— Без труда, — ответил Михей. — Я дам знать, когда все будет готово для встречи.

* * *

Две иномарки, мчавшиеся по пустоватому утреннему шоссе, остановились у пограничных блокпостов всего на несколько минут, необходимых для передачи взяток по обе стороны границы ее неподкупным стражам, и умчались на север. Часа через четыре их уже можно было увидеть вблизи здания аэропорта в Фомске. Четверо пассажиров вышли из них и направились к парадному входу. В сердце фирмы «Ермак» был допущен только один из них — тот самый «восточный человек», который вел переговоры с Михеем. В принявшем его генеральном директоре компании с депутатским значком в петлице, видимо, хорошо обтесавшемся в разного рода «международных контактах», было больше лоска, чем в Михее, хотя и в нем смутно ощущалось все то же трудно изгладимое тюремное прошлое, а холеные руки свидетельствовали о его высоком воровском статусе, не позволявшем ему пачкать их грязной тачкой. «Пусть за нас работает медведь», — «восточному» гостю вдруг вспомнились эти слова из веселой блатной песенки, которую любили распевать их повидавшие жизнь «сенсеи» в крымском лагере во время редких праздничных коллективных пьянок, когда строгое начальство закрывало глаза на такие «нарушения дисциплины», понимая необходимость «расслаблений».

— Предупрежден о вашем приезде, — солидно сообщил хозяин кабинета после первых приветствий. — Слушаю вас и прошу быть по возможности кратким.

— Мы, — сказал гость, протягивая визитку, — хотим открыть здесь филиал.

— Строительная компания «Абд Аллах групп», — прочитал хозяин кабинета. — Вряд ли имя «Абд Аллах» облегчит эту задачу, — продолжил он.

— Мы это учитываем, — последовал немедленный ответ. — Здешний филиал мы назовем просто «Констракшен групп», без упоминания каких-либо имен.

— Чем же я могу помочь вам? — спросил директор.

— Вы понимаете, что для скорейшего разворота дел нужно много денег и желательно наличных. Мы выделяем на развитие два миллиона баксов, но они сейчас в Европе и их нужно срочно доставить сюда. Было бы хорошо, чтобы один из ваших рейсов несколько отклонился, скажем, для дозаправки, и взял на борт нашего человека с кейсом там, где наши связи позволят избежать всяких досмотров, деклараций и прочей дребедени. Только и всего. Десять процентов этой суммы будут выплачены вам за услугу — пять сейчас, если вы согласитесь, и пять — после окончания работы, — сказал гость.

— Где может находиться ваш человек? — спросил директор.

— В аэропорту Б., — гость назвал небольшой городок на югозападном берегу Черного моря.

— Трасса одного из наших ближневосточных рейсов проходит неподалеку, — сказал директор и, посмотрев календарь, добавил: — Хорошо, мы организуем там дозаправку этого рейса ровно через две недели.

Гость вынул из боковых карманов два плотных пакета:

— Здесь по пятьдесят тысяч в каждом…

Когда пакеты легли на стол, директор взял один из них в руки, взвесил его, не раскрывая, и спросил:

— А почему все-таки вы не доставите необходимую вам сумму тем же путем, каким прибыли эти пакеты?

— Мы не можем их легально вывезти или переслать из Европы, — последовал немедленный ответ.

— Ну ладно! Мы договорились, а остальное — ваши подробности. Я поручу курировать эту операцию на всем ее протяжении моему другу — заместителю по безопасности полетов, — сказал директор, вставая.

Гость откланялся. Уже открыв дверь, он услышал, как директор по внутреннему телефону сказал секретарше: — Парщикова ко мне!

Брови гостя слегка дрогнули, но заметить это было некому. Покидая приемную, он чуть было не столкнулся со светлоглазым и светловолосым еще относительно молодым человеком. Он вспомнил полковника Парщикова, дрессировавшего их группу в Перевальном, и вспомнил мальчика с почти белыми, выгоревшими на крымском солнце волосами, с которым полковник иногда прогуливался по лагерю. Они, бандиты, как их подружески величал полковник, любовались мальчишкой, покорявшим их сердца своей детской красотой, вспоминали, глядя на него, свой дом, младших братьев…

Гость сразу узнал его, уже во взрослом облике, в человеке, уступившем ему дорогу, а тот лишь скользнул по нему безразличным взглядом: там, в лагере, возле которого он рос, мимо него прошли тысяч пятнадцать бандитов, и кто бы смог когонибудь из них, таких одинаковых, запомнить!

И тут гостя вдруг поразила мысль: «Так это и есть тот, кому будет поручено «курировать операцию», как сказал директор!» — и он чуть не остановился. Но в то же мгновение к нему пришли спасительные слова: «Аллах знает все»!

* * *

Директор разорвал обертку одной из пачек, оставленной им на столе, и, не отсчитывая, отделил пальцем примерно половину содержавшихся в ней купюр. Он протянул их подошедшему Парщикову.

— Дело будет состоять вот в чем… — начал он и далее кратко объяснил суть стоящей перед ними задачи.

* * *

Через неделю Парщиков стал собираться в путь. Ожидавшее его путешествие казалось ему легким и приятным, и по исполнению и, тем более — по результатам. Пока он складывал в свою сумку самое необходимое, у него под ногами все время крутился его десятилетний сынишка.

И тут Парщикову пришла в голову шальная мысль: «А почему бы не взять его в этот полет? Ну, пропустит два дня в школе — большое дело! Зато сколько увидит — воспоминаний на несколько лет хватит!»

Жена возражать не стала. Парщиков в ее глазах был человеком надежным и любящим отцом, и она всегда чувствовала себя с ним как за каменной стеной и доверяла ему больше, чем самой себе. Правда, когда она провожала их в аэропорту и увидела, как за ними закрылась дверь салона, ее сердце почемуто сжалось от предчувствия какой-то беды, но небо было ясным, без единого облачка, и солнечные лучи рассеяли ее страхи.

В аэропорту Бен Гуриона было еще более солнечно, чем в Фомске, и от этого избытка солнца, от нарядной красоты окружающего их мира у пассажиров на душе было спокойно и радостно. Большинство из них, побывав у переселившихся сюда родственников и друзей, возвращались в Фомск и в близлежащие к нему города северной страны. Были и те, кто, наоборот, летел в гости на север. Некоторые были с детьми, и Парщиков подумал, что его малышу будет не одиноко в полете.

В салоне оказалось немало свободных мест, и это тоже порадовало Парщикова: на «лишнего» пассажира, которому предстояло подсесть в пути, никто не обратит внимания. Все складывалось как нельзя лучше. Когда стюардесса попросила пристегнуть ремни, в салоне раздались возгласы недоумения.

— Это рабочая посадка для дозаправки, — объяснила она. — Десятьпятнадцать минут — и полетим дальше. На времени прилета в Фомск эта остановка не отразится.

* * *

Шахид оказался совсем молодым, красивым парнем. В правой руке он держал кейс, прикрепленный к запястью блестящим браслетом. Парщиков, сразу заметив его в зале ожидания, подошел к нему. Они обменялись условными фразами и, увидев, что у одного из окон никого не было, двинулись туда. Там шахид приоткрыл кейс, и Парщиков убедился, что он заполнен плотно уложенными пачками банкнот.

Когда они поднимались по приставной лестнице в салон, Парщиков шел впереди и поэтому не смог заметить, что шахид немного перегнулся влево, чтобы уравновесить тяжесть кейса, и спокойно провел его в салон, усадив поближе к хвосту, где два последних ряда кресел были полностью свободны, и на нового пассажира никто не обратил внимания.

Только в самолете шахид смог расслабиться, и напряжение, в котором он находился уже несколько дней, покинуло его. Свое задание он мог уже считать выполненным. Для этого было достаточно одного движения его левой руки.

Взлет прошел нормально, и установившийся монотонный шум двигателей на всех подействовал успокоительно.

«И вот я уже вступил на сират[7]», — подумал шахид.

Он был абсолютно спокоен. Взгляд его скользил по салону. Мимо него пробежали двое ребятишек, и он вздрогнул, представив себе, что на месте одного из них мог оказаться его собственный младший брат. Но смятение его длилось недолго: услужливая память оживила в его сознании слова Пророка о том, что дети — все, как один, от рождения — мусульмане, пока они дети и пока никто их не совратил с истинного предназначенного пути, знание которого заложено Господом в сердца всех людей на Земле. И он, шахид, поможет им сохранить чистоту помыслов. Поэтому там они, оба эти малыша, будут рядом с ним, в джанне, — под тенистыми деревьями на берегу прохладного ручья они будут играться золотым песком до Дня Суда, который им тоже ничем не будет грозить.

И шахид решил, что пришло время салят аль-хаджа[8], ибо исполнение его желаний уже близко. Он собрался прочитать фатиху[9], но передумал и стал про себя медленно читать «Рассвет». Когда он повторял эту волшебную суру в третий раз, над ним склонилась стюардесса и спросила, что бы он пожелал получить на ланч. Он ничего не понял, потому что он вслушивался не в слова, а в ее чарующий голос. Обратив к ней свое лицо, он увидел красавицу с волосами темного золота, черные брови и огромные глаза.

«О Господи! Большеглазая и черноокая! Это же хури[10]

И он нащупал пальцем неглубокое гнездышко на боковой грани кейса и нажал на едва заметную выпуклость на его дне. В доли секунды возник огненный столп, разорвавший потолок салона, а во все стороны, как сотни пуль, полетели металлические шарики, заботливо уложенные в кейс вокруг пластикового пакета теми, кто готовил этот «подарок». Теперь они жалили и пробивали все живые и неживые преграды…

* * *

— Не повезло ребятам! — сказал первый пилот, обращаясь ко всем, кто был в кабине, увидев взорвавшийся самолет, шедший до этого взрыва несколько ниже — почти под прямым углом к их собственной трассе.

— Да-а! — ответил ему штурман и добавил: — Странно только, что у них вроде бы рванул хвост, а не двигатель…

К этому времени горевший и распадающийся на глазах самолет остался позади. Потом послышался еще один взрыв.

— Теперь топливо! — сказал второй пилот. — Надо доложить…

* * *

В довольно просторной, уютно укрытой коврами комнате совсем не чувствовалось, что она находится в бункере, устроенном в специально расширенной для этой цели глубокой пещере в Белых горах. Скрытые кондиционеры заполняли ее пространство чистым горным воздухом, а пол в комнате был выполнен так, что сквозь него проникал приглушенный коврами звонкий плеск быстрого подземного ручья, а может быть, и речки.

И в этом подземном раю высокий неторопливый человек, известный в мире под именем Абд Аллах, в окружении друзей и соратников принимал «шейха аль-Казима». Речь шла о том, что в последнее время тем, кто исполняет волю Абд Аллаха, неизменно сопутствует успех.

— О повелитель! — почтительно обратился к Абд Аллаху алКазим. — Можем ли мы объявить, что этот акт высшего правосудия осуществлен именно нами — людьми из Анвы, чтобы все поняли, что наши слова о том, что пришельцы должны покинуть землю Аллаха, не расходятся с делом?

Ответ Абд Аллаха был для аль-Казима неожиданностью:

— После устроенного неверным огненного сентября нам не стоит говорить о нашей причастности и к этому делу. Пусть они думают и верят, что это кадар11[11] или джабр[12], от которых никто не может укрыться, и это будет страшнее, потому что меня они могут убить, а до Господа им не добраться. И вообще — помните все, что клочок земли Аллаха, освобождением которого озабочен уважаемый аль-Казим, для нас по сути дела не имеет никакой ценности. Это только принцип, потому что дар аль-Ислам [13] не имеет географических границ. Не нам — Аллаху — должна принадлежать вся планета, и люди уже сегодня снова, как во времена Пророка, толпами входят в Ислам, я вижу и чувствую это.

— Но такое событие не останется без внимания, мир будет ждать объяснений, — не без робости попытался возразить аль-Казим.

— Мы дадим ему объяснения, — беззаботно сказал Абд Аллах. — Ведь в мире постоянно идут какие-нибудь маневры, стрельбы, запуски ракет. Повсюду есть подкармливаемые нами журналисты. Они забросают мир своими версиями и поднимут такой шум, что ни один трезвый голос не будет услышан.

* * *

К тихому кладбищу на окраине Фомска подъехала современная похоронная процессия — автобус и несколько автомобилей. В просторной ограде, возведенной вокруг солидного памятника полковнику Парщикову, были аккуратно вырыты две небольшие могилы. На возвышавшемся над оградой мраморном обелиске, помимо традиционных анкетно-похоронных сведений о почившем в бозе полковнике, красовалась выполненная золотом надпись: «Замечательному учителю борцов за мир, свободу и счастье людей».

В новые могилы опустили два закрытых ящика. Держась за ограду, тихо стояли две женщины и девочка с глазами, полными слез. Человек с депутатским значком в петлице сказал несколько прочувствованных слов, и голос его дрогнул и прервался. Трое телохранителей достали пистолеты и трижды разрядили их в воздух, а люди с траурными повязками на рукавах быстро укрыли свежие холмики цветами и венками.

* * *

Мунзир, возвратившись из небольшого и небезопасного путешествия на Восток к Абд Аллаху и обратно, решил немного отдохнуть в уединении. С ним в эту поездку напросился и младший сын. Мунзир не возражал: в просторном доме в небольшом безлюдном урочище мальчик не будет ему мешать и сам найдет себе, чем заняться. Отец поставил ему лишь одно условие — встать на заре. Мальчик в предвкушении захватывающего путешествия проснулся раньше его, и когда Мунзир вышел из своих апартаментов, малыш уже ждал его в машине.

Два джипа мчались по пустынной дороге, петлявшей в предгорьях. Солнце еще не поднялось над горами, но его присутствие уже ощущалось в просыпающейся природе яркостью красок. Мунзиру почемуто вспомнилось такое же яркое утро в Крыму, и ему стало грустно — там, далеко отсюда, остались его невозвратные молодые годы.

Дорога в это время делала крутой поворот, огибая скалу, и погруженный в свои думы, Мунзир вдруг почувствовал, что в окружающем мире что-то изменилось, а когда прошлое в его сознании резко сменилось настоящим, он увидел, что из-за скалы, которую они в тот момент объезжали, в ослепительных солнечных лучах появилось темное пятно.

— Вертолет! — предостерегающе закричал один из телохранителей, ехавших в первой машине. И тут Мунзир, он же «шейх» аль-Казим, до сих пор, не колеблясь, убивавший беззащитных людей, и чаще всего — в спину, посылавший на смерть тех, кто ему верил, совершил единственный в своей беспокойной жизни отважный поступок: чувствуя смертельную опасность, он, не задумываясь, закрыл своим телом сына. Но ракета — не пуля, и через несколько секунд на дороге уже не было ни джипов, ни людей. Только глубокая воронка и медленно оседавший над ней столб серой пыли.

I

И наступили в жизни Ли годы такие, о каких он мечтал. Он не мог сказать, что Хранители его Судьбы полностью покинули его на все это время. Просто они оставались где-то в Едеме и оттуда следили за тем, как он управляется со своими делами в своем добровольном от них удалении в земле Нод. И они, как всегда, держали наготове набор своих любимых «случайностей», чтобы сразу же вмешаться в его жизнь, если это потребуется.

Первые несколько лет после получения диплома инженера Ли бродил по разным проектным институтам в поисках своего амплуа и ничего подходящего не находил. У него даже возникла идея стать «свободным художником» — брать расчетные работы в разных фирмах и ни от кого не зависеть, создав что-то вроде описанного Бёллем «бюро статических расчетов», но время подобных начинаний тогда еще не пришло, и его идея в советскую инженерную действительность тех лет просто не вписывалась. Сначала он года три отходил в старинный проектный институт, имевший свои объекты по всей империи, и на некоторых из них, для которых Ли уже кое-что сделал, ему очень хотелось побывать и посмотреть, как то, что он изображал на бумаге, выглядит в действительности. Но этот институт был помешан на «качестве», и выезды для корректировки и сопровождения проектов в нем не предусматривались: считалось, что проект должен сам отвечать на все вопросы, а для предварительных осмотров и обследований здесь существовала специальная команда.

Однажды Ли все-таки удалось напроситься на обследование подкрановых путей в старом цехе старого завода «Гельферих Садэ» в Харькове. Когда он взбирался на тормозную площадку, его не предупредили, что кран под напряжением. Он схватился за троллеи. Ослабить удар тока, вероятно, было во власти Хранителей его Судьбы, и он лишь как-то на один миг ощутил весь внутренний объем своей черепной коробки, в которой метнулся твердый шар, глухо ударивший его в затылок, и оторвал руку от стального угольника. Первое, что он увидел, придя в себя, был пожилой сопровождающий, отставший на стремянке, хотя ему полагалось идти впереди. Сейчас он стоял на посадочной площадке с вытаращенными глазами. Преодолев охватившую его немоту, он прохрипел: «380 вольт! Ты мертв…». «Нет, я пока живой», — ответил Ли.

После этого случая он понял, что его нынешняя славная фирма ему не нужна, и стал подумывать о перемене места. Поскольку еще сильны были чары студенческих лет, Ли ничего не имел против дальнейшей учебы и попытался поступить в аспирантуру в один из центральных научно-исследовательских институтов. Поначалу все шло хорошо. За него пару добрых слов замолвил сам Иван Павлович Бардин, но когда он уже сдал экзамены, началась какая-то очередная хрущевско-социалистическая чехарда с «производственными стажами», и он «не прошел по конкурсу». Для ученой карьеры были отобраны один туповатый родственничек здешнего «большого ученого» и один полуграмотный мужичок из Сибири. Среди принимавших экзамены были, естественно, и неплохие специалисты. Один из них, ознакомившись с рукописным рефератом, представленным Ли, отчеркнул в нем два раздельчика и, будучи влиятельным членом редколлегии главного журнала империи по строительным расчетам, попросил Ли прислать ему лично две заметки с результатами анализа общепринятых расчетных методик, содержащегося в его реферате. Ли выполнил его просьбу, и через год получил два номера этого журнала с его заметками, представлявшими собой, как было сказано «от редакции», ценные и существенные поправки в теории расчета тонких плоских стальных обшивок и гибких нитей.

Лет через десять, когда Ли уже приобрел некоторую известность в инженерных кругах империи, он как-то встретился с этим крестным отцом его первых публикаций, и тот, полагая, что делает Ли приятное, сообщил ему, что его поправки были использованы в расчетах, связанных с «определенными программами», и даже в обиходе одного из «закрытых» конструкторских бюро именуются «поправками Кранца».

После этих последних в его жизни «серьезных» экзаменов Ли несколько десятилетий, для своей надобности, следил за технической периодикой, и оказалось, что никто из принятых тогда в аспирантуру ни единой статьи так и не опубликовал. Империя уже начинала создавать лженауку, практикуя отрицательный отбор по анкетным данным, а не по способностям. Именно тогда стали закладываться негласные «новые принципы» советской науки, когда на нескольких работоспособных младших научных сотрудниках, которым обещали «помочь» с диссертацией, с квартирой и другими разновидностями чечевичной похлебки, воздвигался тысячный, а иногда и многотысячный «коллектив» руководителей работ, начальников лабораторий и отделов, ученых советов, парткомов, месткомов, академиков и членов-корреспондентов, и вся эта орава была занята имитацией бурной научной деятельности, «международными научными связями» и прочей псевдонаучной мишурой. Позднее, когда климат в стране несколько переменился и из каждого «крупного» научного института ушло по нескольку малозаметных и часто очень молодых сотрудников, на которых прежде все держалось, оставшаяся бездарь, получавшая за них чины, звания и заграничные поездки, подняла страшный шум о «гибели науки и интеллекта нации», хотя все то, о чем они кричали, погибло еще в те времена, когда «партия и правительство» запустили в действие тот самый механизм отрицательного отбора, о котором речь шла выше. Впрочем, Ли еще предстояло подойти к этим «государственным» вопросам с совершенно иной и весьма неожиданной стороны.

II

А тогда Ли не был разочарован результатами своей попытки стать «советским ученым», понимая, что если бы это требовалось ему по предначертанному сценарию его жизни, то он был бы в этой аспирантуре, несмотря на все идиотские «указания» «партии и правительства». Он с удовольствием провел экзаменационный месяц в Москве. Смотрел премьеры новых фильмов, часто работал в «Ленинской» библиотеке, закупал всякие съедобные и несъедобные подарки для дома, для семьи, поскольку снабжение Москвы очень сильно отличалось от харьковского.

Москва покойных дядюшки Жени и тети Манечки продолжала «закрываться» для Ли. Ни одна из старых связей не восстановилась для него, и он, после нескольких попыток кому-то позвонить, бросил эти заботы и перестал жить прошлым. Оно, прошлое, тоже его не беспокоило. Лишь раз ворвалось оно в его московскую жизнь прочитанным им в вывешенной на уличном стенде «Литературной газете» извещением о смерти «переводчицы А. В. Кривцовой». После небольших раздумий, освещенных выплывшим из его памяти бледным ликом Александры Владимировны, он решил послать Ланну телеграмму с соболезнованиями. Но дня через два в новом номере появилось сообщение о смерти самого Евгения Львовича. Несколько лет спустя он узнал, что они по уговору ушли вместе из жизни и что уговор этот был вызван событиями, очень походившими на английский литературно-криминальный сюжет: был тут и наследник их большого по тем временам состояния, основанного на гонорарах за редактирование и переводы в тридцатитомнике Диккенса, был и традиционный «доктор», нечаянно сообщивший супругам об их смертельной и мучительной болезни, был и не подтвердившийся после их самоубийства «диагноз», окончательно подорвавший их душевные силы, истерзанные «литературно-критическими» доносами некоего Ивана Кашкина (здесь уже начинается советский криминальный сюжет), открытым текстом требовавшего в своих публикациях 1952 (!) года очистки русско-советского переводческого клана от известно какого мусора путем устранения (известно каким путем) Евгения Ланна. Все это выяснилось со временем и не сразу, а тогда он воспринял эту странную, на первый взгляд, ситуацию, как сигнал прекратить все попытки восстановить его исчезнувший мир, и еще, может быть, как последнюю весть из этого мира.

Вскоре после возвращения из Москвы Ли ушел из своего «старого» и «солидного» института, надоевшего ему постоянным культом этой старости и солидности, с длинными устными списками действительно выдающихся и известных инженеров, в разное время здесь работавших. Конечно из этого длинного списка Ли выделил не советских лауреатов, а одного из отцов теории железобетона профессора Якова Васильевича Столярова. Ли не знал его живым, но городские легенды сохранили несколько его ответов-экспромтов, очень нравившихся Ли. Один из них был связан с тем, что во время Гражданской войны профессор консультировал устройство укреплений у Перекопа белой армией и отсыпку валов. Секрета из этого он не делал, и когда один студент спросил его, почему же его укрепления не задержали победоносную красно-махновскую армию, Столяров гордо ответил, что «его укрепления не были взяты или разрушены, а их обошли, за что несут ответственность генералы, а не инженеры».

Потом другой студент из 46 года (когда в институты вернулись уцелевшие на фронте гордые и идейные, вступившие в «партию» перед боем молодые солдаты) с высоты своей идеологической чистоты поинтересовался, как может убежденный монархист профессор Столяров, о чем он собственноручно писал в анкетах, воспитывать красных инженеров, Яков Васильевич ответил ему: «Вам, молодой человек, еще предстоит на собственном опыте узнать, что убеждения — это функция времени!»

Свою личную научно-техническую библиотеку Столяров завещал этому проектному институту, где его чтили во все времена и независимо от убеждений. Книги Столярова были размещены на нескольких полках, и Ли, всегда пользовавшийся любовью библиотекарей и библиотекарш, имел к ним прямой доступ. Он с удовольствием листал эти книги, восстанавливая по сохранившимся закладкам и пометкам на полях ход мыслей Столярова, и сам пытался пройти этими путями, радуясь своему вневременному общению с незаурядным человеком.

Часы, проведенные у полок Столярова, Ли чаще всего вспоминал, думая о нескольких своих молодых годах, отданных этой фирме, признавая, впрочем, что от ее специалистов он тоже многому научился. Специалисты были в буквальном смысле «отборными», и история создания этого уникального инженерного коллектива была такова: во время войны проектная контора обслуживала военные заводы, и большая часть ее старых сотрудников «бронировалась» от призыва в армию. Так был сохранен костяк организации. А когда в 50–52 годах началось повсеместное вышвыривание на улицу специалистов-евреев, эту фирму возглавлял директор из «выдвиженцев» — «старый большевик» Яковлев. Специалистом он не был, но отзывам «своих» экспертов доверял и подбирал уволенных отовсюду евреев. Когда его вызывали в «партийные» и иные «органы» на проработку, он притворялся дурачком и наивно возражал: «Но это же советские люди, и они имеют право на труд, а если выяснится, что кто-то из них враг, то его арестуют и будут судить!»

К началу 53-го художества Яковлева уже стали угрожать тем, кто был обязан «принимать меры», и однажды в его кабинете появился невзрачный человечек и застыл на пороге. Яковлев сначала ждал, сидя, что тот подойдет к столу. А тот не двигался. Тогда Яковлев встал, но тот все равно продолжал торчать у двери. Немного постояв, Яковлев отодвинул свое кресло и стал обходить свой стол справа. Идя уже вдоль придвинутого торцом «совещательного» стола, Яковлев стал протягивать руку для рукопожатия и представляться: «Яковлев, директор…».

В это время его гость вдруг прыгнул с места и помчался по другую сторону совещательного стола к директорскому креслу, быстро взгромоздился на него, и, болтая ножками, поскольку оно для него оказалось высоковатым, закричал: «Нет! Это я директор!»

Отловленных Яковлевым на харьковских улицах специалистов-евреев Мышков, такая была фамилия у его преемника, пока не тронул. Собрав свой актив, или, как он выражался, «штаб», куда входили партком, местком и прочие «шмаркомы», а также несколько прежде очень тихих личностей, он сказал: «Ну, а эти, — и он нарисовал пальцем на собственной морде горбатый нос, — даже хорошо, что они все тут вместе, никто из них никуда не денется, когда за ними придут!»

Многозначительность этой фразы для «актива» не осталась незамеченной — стоял февраль 1953 года, и, казалось, даже сам Иосиф Виссарионович на портрете над Мышковым улыбнулся в свои пушистые усы.

Однако, как мы знаем из истории и из первой части этого романа, кто-то внес коррективы в ход событий, и те, о ком говорил «товарищ» Мышков, действительно никуда не ушли. Ушел сам Мышков, и на его место пришел уже не старый кавалерист из Первой конной, а известный в этой отрасли специалист-технолог, очень интеллигентный и очень порядочный красивый человек с красивым именем: Евгений Сергеевич.

Годы же краткого директорства Мышкова и последовавшие за ними были так насыщены внешними событиями: разоблачением культа личности Сталина, восстаниями в зоне советской оккупации Германии, в Венгрии, Новочеркасске, Караганде и Темиртау, отстранением от власти Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова, всенародным осуждением Пастернака и неизвестного «массам» «Доктора Живаго», происками израильской военщины, строительством Асуанской плотины, появлением арабских героев Советского Союза, награжденных авансом за обещанное ими уничтожение Израиля и истребление евреев на ближневосточном пятачке, «днем арабизма», «не хлебом единым» и проч., и проч., и проч., что когда Ли появился в сих «солидных» стенах харьковского «небоскреба», именуемого Госпромом, вокруг фамилий и личностей Яковлева, Мышкова и других местных деятелей совсем недавнего прошлого возникали и роились легенды и анекдоты. Так «старики» отдела, в коем оказался Ли, любили вспоминать, как директор Яковлев «лично» поручил им разработать «кумпол». Оказалось, что Яковлев, которому надоедало сидеть в кабинете за пустым столом, почти каждый день, если позволяла погода, шел на весьма продолжительную прогулку в Университетский сад. А в этом саду размещалась университетская обсерватория, находившаяся в распоряжении другого харьковского пламенного революционера — действительного члена Академии наук Украины Барабашова. Попытки его разглядеть, что творится на Марсе, сильно осложняла прохудившаяся кровля. Большевистский напор Барабашова местные власти не выдержали, и один из городских монтажных трестов получил «указание» реставрировать дырявую крышу. Чтобы оттянуть или даже попытаться избавиться от бесплатной работы, изнасилованный трест стал требовать у Барабашова проект, и однажды, отдыхая от очередного совещания в том же Университетском саду, академик встретил своего революционного соратника и поделился своими печалями по поводу отсутствия у него проекта купола. Как человек мудрый и осмотрительный, Яковлев, выслушав эти сетования, сразу ничего не обещал, но, вернувшись к себе, вызвал начальника соответствующего отдела и сказал ему, что Барабашову нужно сделать новый «кумпол». Задание было принято и выполнено с энтузиазмом. Всем очень хотелось, чтобы яковлевский термин попал и в штампы и надписи, но начальник, сам же подавший эту идею, впоследствии от нее отказался, и термин сохранился лишь в устных преданиях.

Другой популярный рассказ относился уже к мышковскому периоду. Как-то перед Мышковым «старые кадры» отстаивали двух своих коллег, приговоренных к понижению в должности. Интенсивность восхваления обиженных постоянно повышалась. Ходатаи были так увлечены описаниями их природных проектных дарований и заслуг перед «партией и правительством», что не заметили, как Мышков постепенно багровел и, наконец, неожиданно для них взорвался:

— Что вы мне мозги засираете?! «Проэктанты, проэктанты»! — передразнил он одного из них. — Да я за месяц любого зайца научу проектировать: дам ему карандаш в зубы, и станет он у меня лучшим «проэктантом».

— Ежели его бить, конечно, — уже успокаиваясь, добавил он, обнаруживая свое знакомство с поздней русской классикой.

От своих намеченных жертв он, тем не менее, отстал, а те по гроб жизни ласково именовались обученными зайцами.

III

Лишь одну достопримечательность этой почтенной проектной фирмы Ли удалось видеть, как говорят, живьем. Речь идет о Толе Завьялове. Вести об этом чуде в жизни Ли опережали явление стоящей за ним личности. Еще в последние школьные холодногорские годы с соседней, еще более дремучей, чем Холодная Гора, окраины — Лысой Горы, — окраины дружественной, шпана которой, в отличие от новоселовской, никогда не враждовала с Холодной горой, через вездесущих мальчишек постоянно доходили рассказы о баснословных похождениях Толи-дурачка, «сына профессора», время от времени настойчиво предлагавшего свою любовь подросткам.

Одно из таких приключений Ли знал во всех подробностях. Дело было посреди жаркого харьковского лета на городских окраинах, куда не доходил даже слабый отзвук героической борьбы с космополитами и сионистами и где никто не знал о том, что Михоэлс уже убит в результате одиннадцатого сталинского удара — уникальной боевой операции с участием в качестве давящего инструмента мощного «студебеккера», выпрошенного тем же Михоэлсом в Соединенных Штатах для сражающейся Красной Армии, — операции, разработанной лично «генералиссимусом» и «вождем народов», тряхнувшим на закате жизни своим практическим опытом бандита-экспроприатора и одновременно полицейского осведомителя-провокатора и наградившим своих соратников — исполнителей-убийц — «орденами Великой Отечественной войны I степени», подчеркивая тем самым судьбоносное для возглавляемой им российской национал-большевистской империи значение этого бессмертного подвига.

Но не только этого не знали на харьковских окраинах, — там не знали даже, кто такой Михоэлс и был ли он когда-нибудь вообще. Поэтому юные орлы, в чьем поле зрения находился Толя-дурачок, не отвлекаясь на громкие политические события в стране и мире, разработали и реализовали свою тончайшую операцию, не уступавшую по своему интеллектуальному уровню высшим практическим достижениям сталинского гения. Суть ее состояла в следующем: совет лысогорских «пионеров» решил поставить Толю в известность, что один из них, с особенно аппетитной попочкой, наконец решил испить чашу Толиной любви. Но, будучи стеснительным маминым мальчиком, он выставляет целый ряд обязательных условий. В частности, он боится, что кто-нибудь его увидит «в процессе», и потому предлагает, чтобы в малолюдном месте в тонком заборе было высверлено отверстие необходимого диаметра, куда Толя просунет член, а его любовник, незаметно спустив трусы с вожделенной части тела, вроде бы просто прислонится к забору, и дело пойдет. Толя, естественно, согласился.

Когда дырка в заборе была готова, и приготовившийся к наслаждению Толя выполнил все условия, на его член была надета какая-то гигантская прищепка с мощной пружиной, предотвратившая отток крови и опадание возбужденного органа. Прищепка эта нашлась у кого-то из мальчишек в сарае, где она валялась со времен немецкой оккупации. Немцы же, вероятно, использовали такие изделия, развешивая для просушки орудийные чехлы.

Толя взвыл зверем, и на его счастье неподалеку проходила могучая бабушка Матрена Викторовна. Подойдя к забору, из-за которого торчала орущая физиономия, бабушка не сразу заметила член с прищепкой и стала допытываться у Толи, чего он визжит, прижавшись к забору с другой стороны. Он же криками и глазами пытался объяснить, что произошло. Наконец, для нее прояснились все детали этой необычной картины, и она, осенив себя и обжатый прищепкой Толин член крестными знамениями, освободила беднягу.

И вот теперь лысогорский «Толя-дурачок» предстал перед Ли в качестве коллеги — «проэктанта», как любили называть свою профессию сотрудники этой конторы. Легенды, окружавшие его образ в ее стенах, несколько не вязались с реноме уличного психа. Конечно, странностей было немало — от использования брючного кармана для салатов и винегрета до универсальной посуды в виде консервной банки из американских продовольственных солдатских пайков военного времени, в которую наливались и суп, и чай, и компот, и загружалось неопределенное «второе». Эта знаменитая банка сопровождала Толю и в редких командировках, в связи с чем в конторе бытовал такой рассказ: двое Толиных находчивых спутников-сослуживцев, чтобы он не смущал приличное вагонное общество, сказали ему, что билет для него достать не удалось, и он поэтому едет зайцем, а чтобы его не арестовали, ему придется залечь под нижней полкой (тогда багажных ящиков еще не было или в том вагоне их не оказалось). Толя спорить не стал и расположился под полкой, время от времени выдвигая оттуда свою банку для получения очередной порции еды.

Вблизи Ли увидел Толю уже тогда, когда ему пришлось согласовывать с ним в качестве представителя «смежной» специальности («смежника») какие-то чертежи. Разговаривая, Толя смотрел куда-то в сторону, и вообще, поймать и удержать его взгляд более чем на мгновение было невозможно. Ли, однако, был поражен тем, что этот «избегающий» взгляд молниеносно проникал в сущность любого чертежа, отыскивая недостатки, после чего следовали краткие, почти без пояснений, рассчитанные на адекватный уровень понимания, грамотные, а иногда и единственно возможные рекомендации по улучшению проекта.

В дальнейшем их общение было крайне редким и за рамки «взаимных согласований» не выходило. Но однажды Ли, направляясь проведать Исану, отклонился от привычных прямых путей и заглянул по какому-то делу на Лысую гору. На подъеме он нагнал медленно передвигавшегося Толю (его знаменитый велосипед, вероятно, тогда ремонтировался, а не менее знаменитый горбатенький доисторический «москвич», работавший в основном на Толиной умственной энергии, был еще в проекте). Обгонять его было неудобно, и Ли пошел рядом, пытаясь разговорить своего случайного попутчика.

У своего дома Толя предложил Ли заглянуть в его апартаменты. В дальней ретроспективе сквозь полуразрушенную мебель, заполнявшую комнату, и при хорошем воображении можно было действительно увидеть интерьер и обстановку скромной провинциальной профессорской квартиры «серебряного века» с почтовым адресом, заканчивавшимся (после названия улицы) словами: «в собственном доме». Украшением же комнаты был небольшой темный кабинетный рояль с приоткрытой крышкой. Когда Ли подошел к этому почтенному инструменту, из-под крышки с испуганным криком вылетели две хохлатки и, опустившись на пол, помчались к открытой двери. За ними кинулся кот, но на пороге лениво потянулся и вернулся в комнату.

— Я тут им насесты устроил, — сказал Толя, показывая на рояль.

Потом он задумчиво провел рукой по клавишам, поперебирал их, и вдруг растревоженные его пальцами расстроенные струны запели «Серенаду» Шуберта, и эта Песнь Космоса заполнила весь объем неуютной комнаты, превратив деревянный лом, порванные обивки, искореженные тома старых книг, треснувшие вазы, знавшие лучшие времена, и прочие обломки былого в руины бытия, сохранившие отблеск почти бесследно исчезнувших Тщеславия, Нежности, Веры, Надежды, Любви… И тут Толя повернул свою чуть склоненную над роялем голову в сторону окна, где стоял Ли, и тот впервые увидел его неподвижные, неубегающие глаза — глаза Страдания. Ли почувствовал себя глядящим в бездну — бездну Печали, поселившейся в этих глазах навсегда. «Невыразимая Печаль открыла два огромных глаза», — вспомнил Ли. И при этом у Ли возникло ясное ощущение того, что обращенный к нему взгляд Толи, смешного Толи-дурачка, на которого любой, даже десятилетний лысогорский мальчишка смотрел не иначе, как с чувством превосходства человека, видевшего мир «правильно» и «как надо», проникает через границу его, Ли, тайного мира. «Неужели он должен был стать одним из нас?» — подумал Ли. Как бы отвечая на эти его мысли, Толя, прислушиваясь к затихающему звуку космического Послания, переданного людям другим безумцем, тихо спросил:

— Ты все понял?

— Да! — кратко ответил Ли.

После этого случая их личные отношения опять опустились до уровня «взаимных согласований». Воспоминание же об их случайной встрече за гранью реального мира осталось в душе Ли навсегда, и на его ясность и свежесть не повлиял уход Ли из той солидной конторы, а трагическая гибель Толи под колесами невесть откуда взявшегося «студебеккера», раздавившего ему грудь и сердце, — катастрофа, о которой Ли узнал с большим опозданием, — вернула его к раздумьям об источнике Страдания и Печали, живших в каком-то безысходном мире за стенами, окнами и дверями комнаты с расстроенным роялем, где смеялся музыки голубоглазый хмель. Ли думал о том, что его ответ на вопрос, все ли он понял, был искренним и точным: он все понял, но долгое время не мог выразить в слове это неуловимое понимание. Потом Слово было найдено, и этим словом было «Тело»: созданный «по образу и подобию» таких, как Ли и Рахма, Толя, в отличие от них, был рабом тела, и это сделало его пасынком Хранителей их Судеб, пасынком, понимающим свою отверженность.

Много лет спустя Ли случайно встретил точное описание поставленного им Толе диагноза бесконечной пытки:

Не изменилось ничто.

Кроме течения рек,

Кроме лесов, побережий, ледников и пустынь.

Мечется в этих ландшафтах душа-одиночка,

Теряется, возвращается, мается, исчезает.

Неуловимая, сама для себя чужая,

Вряд ли она уверена в собственном существованье,

Тело же есть, есть, есть, есть,

И некуда деться.



Это было потом, а тогда, вскоре после визита к Толе, ему самому очередной раз предстояло испытать силу и жар соблазна, таившиеся во временном пристанище его души.

Итак, Ли покинул свою «солидную фирму». Когда его, спустя годы и годы, потом спрашивали, почему он это сделал — «там ведь такая школа!», он скромно отвечал: «Там было слишком много евреев!»

Все воспринимали это как шутку и весело смеялись, но Ли не шутил. Дело в том, что евреи вносили в любое дело дух соревновательности, жизнь превращалась в какой-то сплошной конкурс, все и всё они старались сделать быстрее и лучше и обязательно рассказать, как глубоко всё ими понято и как хитро все выполнено, а Ли этого не любил. Свои взаимоотношения с работой он считал глубоко интимными и хотел оставлять за собой право решать, что сделать раньше, что позже, и какой путь избрать, лишь бы был результат. Здесь же, из-за перенасыщенности старых стен яркими индивидуальностями, ни о какой такой самостоятельности он не мог и мечтать. И только поэтому он, с искренней благодарностью за школу и науку, покинул эту контору.

Вспоминая потом все эти свои ощущения, Ли приходил к выводу, что его взгляды и чувства мало чем, вероятно, отличались от взглядов и чувств покойного Садикова, считавшего евреев «слишком быстрыми», а все различие между их воззрениями состояло лишь в рецептах, как избежать воздействия этой раздражающей «быстроты»: Садиков считал, что евреев в науку нужно «не пущать», а Ли полагал, что у каждого, кому не нравится та или иная ситуация, всегда есть право и возможность от нее устраниться или не участвовать, как он сам и сделал. Такая вот мелочь.

IV

Другая контора, в которой Ли провел последние полтора года своего периода исканий, была полной противоположностью первой. Это, собственно говоря, было не проектное учреждение, а научно-исследовательской институт с не очень большим проектным отделом. Ничего нового этот отдел во времена Ли не проектировал, и его главной задачей было обслуживать мелкими конструкторскими разработками два-три старых-престарых завода, некогда отобранных «революционным пролетариатом» у фирмы «Сольвег».

Первоначальные проекты этих заводов в полном объеме не сохранились, и для каждой такой разработки нужно было выезжать на тот или иной объект и зарисовывать все, как оно выглядело в действительности.

Эта деятельность оказалась Ли более по душе, и он с удовольствием время от времени выезжал в Донбасс. Правда, через несколько месяцев работы в этой тихой обители он почувствовал какое-то томление. Суть его он понял не сразу, но один мотив — ограниченность жизненного пространства — сразу зазвучал в его душе. Он приложил немало усилий, чтобы попытаться как-то раздвинуть свой горизонт, сделать хотя бы шаг в сторону от неизбежной для него оси «Харьков — Донбасс», и его хлопоты были вознаграждены: ему удалось доказать начальству, что очередная порученная ему работа задевает уже выполненный и недавно реализованный проект одного из одесских проектных институтов, и потому требуется согласование. Командировочных расходов в этой фирме никто не считал, и он был направлен в Одессу.

В эту поездку он взял с собой Нину: ему хотелось показать ей город своих предков. Стояла ранняя весна, и в Одессе она, естественно, ощущалась сильное, чем в Харькове. С вокзала по Пушкинской они приехали к городской думе, и Ли, оставив Нину с чемоданом любоваться морем с бульвара, зашел в первую попавшуюся гостиницу. Ею оказалась бывшая «Лондонская», или просто «Лондон». До «сезона» было еще далеко, номера в этой гостинице, предназначавшейся для иностранцев, были дорогими, и Ли устроился в ней, даже не применяя своих способов воздействия. Нина была в восторге.

— Тут как в «Ореанде»! — повторяла она, заглядывая во все закутки номера.

— Лучше, — сказал Ли и раздвинул тяжелые портьеры, а там за окном, за еще голыми, чуть-чуть зеленеющими деревьями бульвара сиял своей яркой синевой в лучах полуденного Солнца Одесский залив. — Видишь, а в «Ореанде» мы из окна любовались вершиной Ай-Петри! Что, впрочем, тоже неплохо.

И потекли их одесские дни.

Утром Ли на несколько часов уходил в проектную контору, расположенную неподалеку — почти на углу Дерибасовской и Екатерининской, а Нина отсыпалась от харьковский суеты, наслаждалась удобствами, которых у них в Харькове тогда еще не было, любовалась морем, и любование это могло у нее длиться часами.

Иногда она отваживалась на самостоятельные путешествия по центральной части города, приносившие ей массу впечатлений. У нее была острая бытовая память, сохранявшая все детали и интонации пережитого и подслушанного ненароком, но до их поездки в Одессу Ли казалось, что с чувством юмора дела у нее обстоят значительно хуже, и он сильно опасался ее индивидуальных контактов с одесситами. Слушая ее рассказы о дневных похождениях, как всегда, очень подробные, Ли сразу понял, что ошибался. Нина весьма серьезно рассказывала, как в одну из своих вылазок она несколько далековато ушла от Соборной площади по Преображенской и, испугавшись, решила вернуться назад трамваем. Там она оказалась рядом с толстой бабулькой, возвращавшейся с Привоза. Кроме двух полных и тяжелых сумок, в ее руках был петух со связанными лапами, крайне недовольный тем, что его держали вниз головой. Пристроив сумки где-то у себя под ногами, петуха она положила Нине на колени, а когда тот похлопал крыльями, устраиваясь поудобнее уже в более терпимом для него горизонтальном направлении, ласково сказала птице:

— Лежи, лежи, мне тоже плохо!

Потом Нина слово в слово передала услышанный ею диалог креветочницы и покупателя на углу Херсонской:

— Мамочка, вы мине можете дать приличный рак!?

— Босяк, чем это тебе не приличный рак, — отвечала торговка, подняв рака за огромную клешню и размахивая им перед лицом парня.

— Ну тогда я уже возьму ра’чки, — решил тот.

— Бери, бери! У тебя, наверное, давно аппендицита не было, — обиделась за своего рака торговка, забыв в запале спора, что «ра’чки» — это тоже ее товар.

Когда Нина заканчивала свои рассказы, они уже входили к «Фанкони», чтобы перекусить, и попали на завершение беседы клиента, попросившего рюмку водки для поглощения стоя, «по-быстрому», и официантки, требовавшей, чтобы для этой процедуры тот присел за столик.

— Так что, мине уходить? — многозначительно спросил клиент.

Почувствовав в его голосе угрозу, официантка взорвалась:

— Иди, иди и унеси свою вонючую рожу. Мине на нее рвать хочется.

И сразу же после этих слов она с очаровательной улыбкой обернулась к Нине и Ли и с изысканной вежливостью провела их к свободному столику.

После кофепития «у Фанкони» они обычно продолжали свой путь по Екатерининской к Дерибасовской, и там начинались их бесконечные туры по центру Одессы с заходами и в магазины, и в музеи.

Поздно вечером, когда уже зажигались уличные фонари, они возвращались в гостиницу. Ли всегда старался вернуться по Надеждинской через Сабанеев мостик, чтобы последний раз полюбоваться совершенством архитектурных линий. Потом они отдыхали, а после одиннадцати вечера спускались в гостиничный ресторан, слывший, как и в те времена, когда Одесса была населена Кранцами, лучшим в городе. Для входа с улицы он уже в это время был закрыт, но постояльцев еще пускали, и Ли с Ниной в полупустом зале ужинали всякой изысканной снедью, запивая ее болгарским «Рислингом» и слушая великолепный оркестр, игравший от скуки «для себя» и по заказам веселых подавальщиц, ужинавших тут же «за счет заведения» и набиравшихся сил перед летней страдой.

В один из таких вечеров за уютным ресторанным столиком Нина сказала:

— Ты знаешь, я мечтаю, когда мы состаримся, поселиться в Одессе и дожить здесь в этой красоте отведенные нам Богом дни.

У Ли дрогнуло сердце: свою мечту Нина высказала теми же словами, которые более тридцати лет назад, как рассказывала Исана, произнес Лео, когда они покидали Одессу и, как оказалось, навсегда. Как бы в ответ Нине Одесса решила показать им, что она не всегда бывает гостеприимной: утром, когда они проснулись довольно поздно, потому что Ли свои дела уже закончил, их поразил какой-то светло-кремовый туман за окном. И море, и небо потеряли свой естественный цвет, а диск Солнца неярко светился через этот странный туман. Оказалось, что в Одессу в результате «героического освоения целинных земель» пришла «пыльная буря», и до самого их отъезда все в городе непрерывно покрывалось серой пылью от поднятого ветром высоко в небо целинного чернозема.

Ну а в их последнюю ночь в Одессе, когда они, как всегда, поднялись в номер из ресторана во втором часу ночи и, наскоро выкупавшись, улеглись спать, раздался страшный крик: «Пожар!». Им пришлось одеться и наблюдать, как бравые брандмейстеры разворачивали шланги в гостиничных коридорах. Горел чердак как раз над ними, и номер третьего этажа выгорел, а в их номере на потолке появилось черное пятно и сильно запахло гарью. Администратор переселил их в удаленный от места пожара номер, показавшийся им не таким уютным. Все это затянулось часов до четырех утра, и они, отдохнув часа три и решив доспать в поезде, отправились доживать свой последний в этот приезд одесский день. Все эти неприятности, однако, не повлияли на неожиданно вспыхнувшую любовь Нины к Одессе, и она с радостью ждала встреч с этим городом, еще не раз появлявшимся в их жизни, и была верна своей мечте о нем до конца своих дней.

V

Через два-три месяца после их путешествия в Одессу Ли в разгар лета уехал на два дня в Славянск. Ему понравился этот небольшой, нешумный провинциальный городок, центр которого вместо трамвая пересекала внутригородская железная дорога, именуемая «веткой». Не зная, что Славянск с его окрестностями войдет в его жизнь на ближайшие лет десять-двенадцать, Ли с удовольствием осмотрел старинную курортную зону — соляные озера — и даже выкупался в одном из них, перемазавшись предварительно черной грязью, как до войны в Одессе на Куяльнике.

Однако в субботу, которую он считал последним днем своей командировки, собираясь вечером отбыть в Харьков, он узнал, что «согласовывающий» человек будет только в понедельник, и что ему придется провести здесь воскресенье, так как дорога туда и обратно заняла бы весь день.

В это время в заводской гостинице было еще трое человек из его института, приехавших на более продолжительные сроки, и, позавтракав, они все вместе отправились на базар. Там было скучно, но в базарном книжном магазинчике Ли купил томик Хлебникова в малой серии «Библиотеки поэта» и посчитал сверхзадачу этого ненужного дня исполненной. Но он ошибся: один из его коллег, увидев загружающийся тут же на базаре рейсовый автобус, предложил съездить в Святые Горы. По младости лет народ на решения был скор, и Ли решил составить им компанию, оставив Хлебникова себе на дорогу. Вскоре автобус уже ехал по харьковскому шоссе, а Ли, примостившись с Хлебниковым у окошка, посматривал за окно на желтые скошенные поля и перелески и повторял про себя дорогие ему строки:

В беспорядке диком теней,

Где, как морок старых дней,

Закружились, зазвенели

Стая легких времирей.



Все, написанное председателем земного шара, пронизывала родная и близкая Ли идея единения народов, и вскоре он так увлекся открывшимся перед ним миром, что не заметил, как автобус углубился в довольно густой хвойный лесок и остановился недалеко от реки. А когда Ли, неохотно закрыв книжку, последним покинул автобус и вышел на берег Северского Донца, у него перехватило дыхание от открывшейся перед ним красоты.

Мостки в это время чинили, и они, переправившись на другой берег на лодке, пошли на территорию монастыря, ставшего домом отдыха или санаторием. Все службы и сооружения были, естественно, переделаны, переоборудованы, а церковные помещения превращены, как это было принято в «советской стране», в какие-то склады. К счастью, меловая скала, изрезанная густой сетью монашеских ходов, не была оприходована народным хозяйством, и в штате санатория имелись люди, знавшие дорогу в этом лабиринте и за небольшую мзду игравшие роль экскурсоводов.

Ли довольно быстро разобрался в системе ходов, и когда их группа возвращалась на свет Божий, приотстал. Еще при осмотре его внимание привлек солнечный лучик, блеснувший, в конце одного из тупиковых тоннелей, и он сам прошел туда. Оказалось, что в торце этот ход расширялся, образуя своего рода келью. В одной из стен была узкая щель — это через нее проникал дневной свет и через нее же открывался совершенно волшебный вид на Успенский собор и другие монастырские здания, на поросшие кустарником меловые скалы, голубую полосу реки и пологий противоположный берег с большим золотым песчаным пляжем, окаймленным темно-зеленым лесом.

Ли надолго застыл у амбразуры. А потом присел на оставленный здесь отбитый кусок скалы, кем-то уже застеленный газеткой. Поскольку щель доходила почти до пола кельи, границы обзора у Ли почти не изменились, и он продолжал любоваться долиной Донца.

В созданной неведомым монахом келье было очень тихо — ни один внешний звук не проникал через амбразуру, — очень сухо и очень легко дышалось. Здесь хотелось посидеть и подумать. И Ли задумался так, что перестал замечать бег времени. Он проецировал свою жизнь с ее сегодняшними реалиями на десятилетия вперед. Все вроде бы получилось так, как он еще совсем недавно мечтал: самостоятельно делая одну работу за другой, ни с кем не соревнуясь и без всяких понуканий, в таком институте тихо и спокойно можно было доработать до пенсии или умереть, не дожив до нее, и никто бы не спохватился. Просто с какого-то момента эти работы и работки стал бы делать другой. «Но ты же этого хотел?» — спрашивал себя Ли и убеждался, что хотел он не совсем «этого». Во-первых, он хотел, чтобы его работа была более заметной и значительной, чтобы ареной его работы были не два старых заводика, а что-то, известное многим; во-вторых, он хотел, чтобы результаты его работы были известны более широкому кругу людей, чем начальник проектного отдела в институте и мастер-ремонтник на заводе. «Может быть, ты хочешь славы?» — спрашивал себя Ли и, подумав, отвечал себе, что слово «слава» здесь не совсем подходит. Он хочет большей значительности своей работы, хочет делать то, что заслуживает внимания многих людей. И Ли нарисовал себе свою картину будущего, в которой не хватало лишь одной детали — названия фирмы, где это будущее стало бы настоящим. Получалось, что ему в качестве новой ступени его жизни и работы нужен был институт, имеющий прямое отношение к одной из главных отраслей промышленности, и чтобы в этом институте каждый делал свое дело. И чтобы он, Ли, к такому делу был лично причастен и пользовался авторитетом в пределах своих знаний, профессиональных навыков и своей подготовленности. Вероятно, Хранители его Судьбы были где-то рядом, потому что он сразу почувствовал, что его заказ принят, и когда спустился вниз, вышел из лабиринта и, переправившись на другой берег Донца, нашел там на пляже своих спутников, удивленных его долгим отсутствием, ощутил, что смотрит на них как на бывших сотрудников. И в дальнейшем он не раз ловил себя на мысли и чувстве отчуждения от своей нынешней работы, хотя о его переходе куда-либо еще и речи не было.

Ну, а то «ненужное» воскресенье завершилось походом на «Римские каникулы», и сердце Ли растаяло в Добре, щедро излучаемом несравненной Одри. Общение с нею придало этому бесконечному воскресенью черты Праздника, и по совокупности впечатлений Ли отнес его впоследствии к золотым дням своей жизни.

После возвращения в Харьков к нему вплотную подступили заботы об отпуске: они с Ниной решили познакомить своего трехлетнего сына с морем.

После недолгих раздумий они выбрали Сочи, так как по поступающим отовсюду сведениям там, во-первых, было сытнее, чем в Ялте, и, во-вторых, поезд привозил их прямо к морю и продолжать путь на каком-нибудь другом транспорте не требовалось.

Укладывались тщательно и долго, поскольку все было в первый раз, и выехали поздним поездом. В Туапсе он пришел почти в двенадцать дня, и весь путь вдоль берега Нина с сыном простояли в коридоре вагона, глядя в море, а Ли время от времени заходил в их «личное» двухместное купе и смотрел на пробегающие мимо скалы. Так он более подробно разглядел ранее не замеченное им Лазаревское и, как некогда в Новом Афоне, почувствовал в этом месте, в обступающих городок холмах в глубокой речной долине, уходящей за крутые повороты, что-то свое, близкое и нужное ему, и подумал, что хорошо бы здесь когда-нибудь прожить неделю-другую.

VI

В Сочи после непродолжительных волнений из-за относительно позднего прибытия они все-таки неплохо устроились в двухэтажном доме чуть повыше ресторана с окном на долину Верещагинки и на старую часть города. Совсем рядом был Дендрарий, а за ним дорога на «дачу Т.», но Ли не хотел или боялся ходить старыми тропами, и когда они однажды сделали традиционную вылазку в Дендрарий, обступившая его духота сразу напомнила ему и без того памятный 47-й, и он, чтобы не усиливать эти воспоминания, поскорее увел своих на пляж.

А вот пляж казался новым: над ним возникла каменная набережная, желтый обрыв закрывала каменная стена, обновили и добавили новые волноломы и кое-где сделали волноловы, и волна, подобная той, что накрыла их с Аленой, могла бы здесь теперь возникнуть разве что при двенадцатибалльном шторме. И все же Ли посматривал вокруг: нет ли Алены, забывая, что искать ее надо не среди своих сверстниц, а среди солидных сорокалетних женщин.

И только в семье, где они поселились, две юные сестрички — 14-летняя Мила и 13-летняя Лара, своими светлыми головками и чуть-чуть загорелыми, как это обычно бывает у аборигенов, плечами напоминали ему Мильву, и он с некоторой тревогой думал о том, что их ждет в этом городе. Так получилось, что знакомство с этой семьей из случайного стало долгим-долгим, и он с горечью убедился, что его опасения были ненапрасны — полное женское счастье их обошло стороной. Да и то сказать: а кого оно не обходит?

Долгие курортные дни, да еще со служением сыну и не отпускающей его от себя ни на шаг Нине, были такими насыщенными, что Ли почти что и подумать не мог о своих «производственных» делах, и все же иногда он себя ловил на ощущениях какой-то новизны в его жизни, хотя еще не было даже и отдаленных признаков надвигающихся перемен.

Осень стояла теплая, и с приходом октября только ранние вечера приносили с собой холодок, напоминающий о неизбежном приходе сюда мокрой туманной зимы с непрерывными моросящими дождями. Ли уже исчерпал все возможные отпуска, прибавил дня два в счет обещания отработать в будущем, и все равно день отъезда неумолимо приближался. И тут Нина решилась на ответственный шаг — остаться одной с сыном еще на две недели: любовь к морю и надежда на помощь новых друзей придали ей силы и смелость. Ли взял ей и сыну билеты в предварительной кассе, а сам уехал в Харьков.

Свое возвращение Ли подгадал к моменту переезда всей семьи во главе с тестем на новую квартиру, на одну из ближайших в те годы городских окраин, где сразу за их домом начинались поля с перелесками и глубокие овраги. Переезжали постепенно, делая одну ездку в день после работы, в ранних осенних сумерках, и первая рабочая неделя очень утомила Ли. Он решил совместить поездку на Холодную Гору к Исане с посещением тамошней бани, чтобы смыть с себя и морскую соль, и пыль переезда.

Баню эту он знал с первых послевоенных лет и располагался обычно в ней во втором мужском зале, где была парилка. В тот день, несмотря на пятницу, в бане было пустовато: Холодная Гора еще мылась в своих дворовых душевых водой, подогретой теплым осенним солнцем. Даже в третьем дальнем зале, где обычно резвились гомики, было всего два-три человека.

Наскоро сполоснувшись под душем, Ли зашел в парилку, где на разных полках лениво поглаживали себя вениками два человека. Ли забрался на самый верх с шайкой холодной воды, чтобы держать голову в прохладе, и немного разомлел в мокрой жаре.

Когда он спустился вниз и сел на каменную скамью, чтобы отдышаться и подумать, не принять ли еще одну порцию пара, в парилке остался один человек — молодой парень с длинными не по тогдашней моде волосами. Бросив на него внимательный взгляд, Ли был поражен каким-то женственным совершенством линий его тела, хотя все положенное было на своих местах. Это совершенство оттенял красивый загар, не испортивший матовый цвет лица, оживленного большими темными глазами.

— Давайте я сделаю вам массаж! — вдруг предложил парень.

Ли посмотрел на его нежные руки и, неожиданно для самого себя, согласился. И эти руки забегали по его спине, пощипывая, похлопывая, придавливая, останавливаясь на границе боли и удовольствия. От накопившейся за день усталости и от охватившей его истомы Ли как-то не заметил того момента, когда ласкавшие его руки начали в своем движении проникать ему под плечи, касаясь сосков, и под бедра. Но эти движения были так осторожны, что он решил не обращать внимания на такие мелкие шалости, хоть и знал, что они означают. Промолчал он и почувствовав, что его руки на долю секунды раздвинули ему ягодицы. «Проверяет, целка ли я», — сонно подумал Ли и послушно выполнил отданную ему мелодичным голосом команду перевернуться на спину.

После этого нежные руки уже стали тормошить запретные места «на законном основании», и когда они ласкали грудь, он еще сдерживался, а когда они принялись за его ляжки, дал себе в своей сладкой дреме полную свободу. Через несколько минут Ли приоткрыл глаза и увидел копну темных волос, накрывавшую низ его живота. Первым порывом его пробуждения было отогнать от себя парня, но усталость и какие-то смутные сладкие воспоминания о полузабытых ласках нежных ротиков его былых подруг опять перешли в дрему.

— Ты жив? — вернул его к действительности тот же мелодичный, но уже с хозяйскими нотками голос.

Парень сидел возле него, положив руку ему на бедро.

— Ты думал, что я кончу и умру? — спросил Ли.

— Просто тут жарко очень.

— Ну, давай выйдем.

Они вышли из парилки в почти пустой зал. Идти в зал гомиков Ли отказался, сказав, что и здесь неплохо. После этого он не спеша «потер спинку» своему незваному другу.

— Встретимся? — спросил тот.

— Нет, — мягко ответил Ли.

— А почему же ты меня так ласкаешь? — спросил он, напрягаясь и расслабляясь в его руках.

— В благодарность за удовольствие, — ответил Ли, — и за Красоту, я ценю ее независимо от того, кому она принадлежит. Хотя я, лично, хотел бы, чтобы там у тебя было бы гладко и была бы маленькая щелочка. Сколько удовольствия нас с тобой тогда ожидало бы!

И Ли просунул ладонь под его бедро, которое тот в сладком ожидании приподнял, и прикоснулся к твердо-упругой плоти, как бы обтянутой тончайшим шелком.

— Удовольствий будет не меньше, это я тебе гарантирую! — сказал мелодичный голос, рвущийся от волнения, — оставь там руку еще на минутку!

Ли показалось, что не очень приятный тип, расположившийся за четыре-пять лавок от них в полутемной части зала и проглядевший все свои глаза в их сторону, в этот момент даже как-то застыл от напряжения. Ли, поймав взгляд обращенного к нему красивого лица, сделал едва заметное движение глазами в сторону того неосвещенного угла и готов был поклясться, что после того, как темные глаза проследили за направлением его взгляда, по этому лицу пробежало облачко отвращения и беспокойства. Правда, и без этих дополнительных впечатлений никаких колебаний Ли не испытывал.

— Нет, — мягко, с легкой улыбкой сказал Ли, унося на пальцах ощущение идеально гладкого теплого шелка или бархата, каждый раз напоминавшее ему о себе, когда его зеленые глаза ласкали бессмертные строки:

О если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,

И выпуклую радость узнаванья.



Чтобы уйти от волнений, порожденных прикосновением к Красоте, Ли решил приземлить свои чувства и на мгновенье раздвинул ему ягодицы. Ничего неожиданного он не увидел и спокойно задал вопрос:

— Так ты в этой игре — девушка?

— Для того, кого я люблю, я могу быть и девочкой, и мальчиком, и для тебя я буду тем, кем ты захочешь.

Когда они вышли из бани, Ли был погружен в свои мысли. Его беспокоило два вопроса: во-первых, что его приятеля кто-то водит на длинном поводке. Признаком наличия у него «хозяина» могло быть и то, что их довольно долгое время никто не беспокоил в парилке. Да и тип с дальней скамьи, не отрывавший от них взгляда, сразу же следом за ними потопал в раздевалку. Во-вторых, Ли был не прочь на всякий случай замести следы, чтобы они никого не привели по его адресам.

— Поцелуй меня! — прервал его размышления мелодичный голос.

«Что за чертовщина», — подумал Ли: на него глядело свежее девичье лицо с матовой кожей, соболиными бровями и темными глазами, блестевшими в свете уличных фонарей. И Ли наклонился, чтобы поцеловать красивые полураскрытые губы.

— Увидимся в следующую пятницу в то же время, а там — решим, как будем дальше, — в голосе и торжествующем смехе, долетавших из темноты, уже были не просьба и не надежда, а твердая уверенность или даже приказ.

— Хорошо, — ответил Ли и, взмахнув рукой, скрылся за углом улицы. Пройдя двумя проходными дворами, он вышел на Кладбищенскую и, убедившись, что за ним никто не идет, спустился к Кузенскому мосту, а там уже сел в трамвай, благодаря Хранителей своей Судьбы за дарованную ему, Ли, абсолютную власть над своим телом.

VII

После этого приключения, чтобы избежать продолжения ненужного знакомства, Ли уже до приезда Нины в баню не пошел, а вскоре их новый дом был «подключен» ко всем службам, и надобность в посещении такого рода заведений полностью отпала. И в ту пятницу, когда на Холодной Горе как своего любимого мужчину ждала его «девушка-мальчик», Ли потратил освободившееся время на прогулку по центру города, где прошли почти три года их с Ниной жизни, и встретил своего соученика по строительному институту.

Разговор зашел «за жизнь», и Ли в более или менее упрощенной форме описал, что он имеет, и чего бы ему хотелось.

— Ты знаешь, кажется, я могу тебя свести с человеком, который недавно говорил почти о том же, о чем говоришь ты!

Ли стал узнавать подробности, и выяснилось, что в некой весьма солидной конторе в августе этого года произошла совершенно нелепая авария «со смертельным исходом» на одном из объектов, и ее разбирательство показало начальству отдела, где был разработан проект, что в его наличном составе нет специалиста, способного разобраться в деле и уверенно действовать в сложной ситуации. И этот начальник, поведав как-то приятелю Ли о своих бедах, попросил его дать знать, если на горизонте появится толковый человек, ищущий работу.

Вскоре Ли был представлен, и начались переговоры о сроках и условиях его поступления. Начальника постоянно отвлекало расследование аварии, и эти обсуждения несколько затянулись. Кроме того, в тот момент начались очередные сложности со «штатами» в проектных конторах. На утруску, утряску и увольнение ушло почти полгода, и только в марте Ли вышел на свое новое рабочее место.

Нельзя сказать, что оно сразу понравилось Ли. Стиль работы здесь не был так четок, как в его первой конторе, а круг объектов был более однообразен. Даже само по себе оформление чертежей и расчетов было не столь изящным, как в других известных ему институтах.

Но он себе твердо сказал: «Хватит исканий, давай обживаться».

Новое место работы Ли именовалось «отделением» «всесоюзного проектного института» и таковым было в действительности. Весь же институт в целом представлял собой империю в империи, и более десятка его отделений, сопоставимых своими размерами с самостоятельными институтами в других отраслях, были разбросаны по всей стране от Львова и Риги на западе до Новосибирска и Томска на востоке.

Центральный институт, располагавшийся в Москве, «делал техническую политику» в отрасли, участвовал в международных делах и, отчасти, распределял работы. Единство же «технической политики» обеспечивалось рассмотрением в центральном (головном) институте всех конкретных проектов тепловых электростанций и разработкой типовых решений по возможности всех конструкций этих электростанций.

Познакомившись с этими фундаментальными основами работы «отделений», Ли загрустил: ему показалось, что здесь для самостоятельной работы и для инициативы вообще не остается пространства. Потом, однако, он понял, что это не так и что каждая «посадка» даже самого «типового» здания на конкретный грунт часто порождает тысячи проблем.

Да и сами по себе типовые конструкции оказались небезупречны, и когда Ли было поручено «привязать» на одной из электростанций в Донбассе комплекс «типовых» сооружений углеподачи, он, к удивлению многих, свято веривших в непогрешимость головного института, нашел целый ряд существенных ошибок в типовом проекте. Это событие, случившееся на втором месяце работы Ли в «отделении», вызвало небольшой шок. Ряд «старых» специалистов утверждал, что Ли, как человек новый, просто что-то недопонял в глубоких мыслях «типовых» авторов, другие были склонны ему поверить, поскольку доказательства его правоты были слишком убедительны. Дело кончилось тем, что его начальник, по настоятельному желанию которого он, Ли, был принят в «отделение», позвонил в Москву главнейшему из главнейших специалистов по строительным делам в «головном» институте, и тот сказал:

— Пусть приезжает и все расскажет здесь!

Так у Ли появилась первая в его жизни командировка в Москву. Его там ждали. Павел Маркович, так в обиходе именовали того, по чьему распоряжению Ли прибыл в Москву, поскольку настоящее его имя и отчество резали московский слух, сначала попросил всё и во всех подробностях доложить ему лично, что Ли и сделал. Ум у Павла Марковича был четким и быстрым, и правота Ли стала для него ясна через двадцать минут, после чего он отпустил его устраиваться на ночлег, пригласив на завтра для доклада «заинтересованным лицам».

Забронировать место в гостинице Ли заранее попросил Черняева — единственного человека из его «прошлого», с которым теплилась связь по издательским делам. Тому Ли еще был нужен, и он постарался: Ли ждал вполне приличный номер в старой гостинице, беспрерывно менявшей свои названия. Тогда она как раз из «Савоя» превратилась в «Берлин». На столике у кровати там стоял белый телефон, но звонить Ли было некуда, разве что поблагодарить Черняева за службу и дружбу, что он и сделал.

На следующий день Ли был со вниманием выслушан группой весьма уважаемых людей, на которых пала тень его критики, и он сразу же был принят в эту группу на равных. После разборки Павел Маркович высказал мысль, что, поскольку в Харькове появился такой «свежий глаз», было бы, может быть, неплохо отправить туда на второй контроль самый ответственный «типовый» проект — проект главного корпуса крупной тепловой электростанции, и все поддержали его предложение.

Затем Павел Маркович пригласил Ли и всех желающих отобедать в ближайшем ресторане, и Ли сумел убедиться, что и в застолье его самый главный мэтр так же мил и раскован, как и в служебном общении. А в конце обеда Павел Маркович пожелал ему успехов, всем — долгой совместной работы и освободил Ли от забот до конца недели, порекомендовав кое-что из зрелищ и обнаружив тем самым свои знания и этой стороны жизни.

Пожелания Павла Марковича исполнились: ровно четверть века до самой его смерти они работали вместе. Были у них расхождения, доходившие до ссор, но что бы ни случалось, какие бы слова Павла Марковича о нем ни достигали его ушей, Ли был неизменно и искренне по отношению к нему чуток и внимателен даже тогда, когда старик перестал быть тем, кем был, и довольствовался вторыми ролями. В крови у Ли не было предательства, Верность Добру была его непоколебимым врожденным свойством, и лишь чужое предательство и продажность освобождали его от этих заветов.

Несмотря на то, что в этот приезд в столицу его добрая старая Москва не наполнилась для него живыми людьми — служебные контакты здесь были не в счет, — Ли все же ощутил дыхание новизны и с этим возвратился в Харьков.

Эти весьма четкие предчувствия заставили Ли еще раз проанализировать события последнего года, чтобы попытаться установить, являются ли они просто цепью случайностей и совпадений или за ними всеми стоят Хранители его Судьбы. «Цепь случайностей» получалась слишком четкой: случайное воскресенье вдали от дома, случайное посещение заброшенной кельи в меловой скале над Донцом и его не очень уместное там моление о делах вполне мирских с четким ощущением им того, что его обращение достигло цели; через несколько дней после этого — еще не известная ему тогда нелепая авария на строящейся на берегу этого же Донца электростанции, породившая желание невольно причастного к этой аварии человека иметь возле себя того, чей смутный тогда еще образ по своим качествам и дарованиям был близок реальному образу Ли. Далее шла «организация» совмещения этих образов в облике Ли, для чего понадобилось, чтобы красивый «голубок» перечеркнул банные планы Ли на очередную пятницу, а когда Ли заменил эти планы прогулкой в центре города — произошла та самая важная Встреча, существенно изменившая жизнь Ли. Таков был актив в пользу версии участия во всей этой цепи взаимосвязанных событий воли Хранителей его Судьбы. Был и пассив, основывавшийся на том, что, каким сложным бы ни было трудоустройство проектировщиков в тот год — год перемен для Ли, — все равно жизнь шла своим чередом, и за месяц до прихода Ли и через месяц-другой после его прихода кто-то поступал в то же самое «отделение», куда он пришел будто бы столь сложным путем, и кто-то увольнялся оттуда, а это значит, что для Ли существовала возможность просто зайти с улицы, проявить настойчивость и быть принятым на эту работу.

Поначалу эта простая мысль казалась Ли серьезным опровержением версии вмешательства Хранителей его Судьбы, но позднее, освоив теорию вероятности и законы математической статистики, он специально вернулся к анализу этой давней ситуации в его жизни уже на научной основе и определил, что степень вероятности его попадания «с улицы» на то место, куда он был выведен упомянутой выше цепью случайных событий, не превышала одного процента!

Да и дальнейшее течение его жизни подтвердило существование высшего промысла во всем, что тогда произошло. Он медленно возвращался, а вернее — его возвращали, из Земли Нод, из области забвения.

Впрочем, возвращался он из области забвения лишь в свой невидимый мистический мир, а Земле Нод — той, что на восток от Едема, было суждено навеки остаться его земным пристанищем.

Что важнее для мира:

чтобы его покинул тот,

кого не должно было быть,

или чтобы пришел тот,

кому следует прийти?

Гамаль Абдель Насер.
Философия революции

Клади на него руку твою и помни о борьбе:

ты бьешься в последний раз.

Иов, 40: 27

Ой, не бейте муху!

Руки у нее дрожат…

Ноги у нее дрожат…

Исса

I

Обретенное не без помощи Сани состояние если не покоя, то во всяком случае душевного равновесия позволило Ли почти беспристрастно наблюдать и анализировать развитие событий. Он старался предугадать, когда во всем его естестве прозвучит знакомый ему призыв: «Пора!», но Хранители его Судьбы с этим не торопились, и, веря своим предчувствиям, он полагал, что ничего серьезного не назревает. Поэтому шестидневная война была для него полной неожиданностью. Насер и его союзники-сообщники были разбиты, кучи непобедимого русского оружия, включая танки и катюши, стальным ломом покрыли Синай, и в ближневосточной истории появилась новая точка отсчета. Ли, однако, не обольщался. Он знал, что «русского оружия» хватит и на то, чтобы покрыть весь Египет, а не только Синайскую пустыню, и хотя репутация этого оружия несколько пострадала в шестидневной войне, Насеру другое оружие купить, а тем более взять даром просто негде. Он знал, что кремлевцы не вынесут поражения от евреев и сразу же приступят к новым провокациям в Восточном Средиземноморье и к новым поставкам оружия, чтобы успеть насладиться реваншем — «как этих жидков к ногтю прижмут» — в оставшиеся им считанные годы их гнусно-роскошной жизни.

Предпринятое Ли исследование и расследование подтвердило его предположения. Не отвлекло Кремль от ближневосточных забав даже необычное развитие событий в Чехословакии, где довольно большая группа литераторов вышла в бой за свободу. Как и почти все литераторы в мире, они несли наперевес свои перья, вернее, пишущие машинки, а не ружья. Но Слово в Империи Зла, особенно Слово Истины всегда считалось опаснее пистолетов и гранатометов. Национал-большевистская пропаганда, в «материалах» которой особенно часто с намеками или прямыми обвинениями в принадлежности к «сионистской резидентуре» (!) звучали фамилии Ашкинази и Гольдштюккера, докладывала всему миру, что «весь чехословацкий народ» как никогда сплочен и верен социализму. Слыша многократное повторение этих имен, «советские люди» и без пояснений знали, чем здесь так вкусно пахнет, чего нельзя было сказать о «чешских людях» — те упорно не понимали ни косвенные намеки, ни прямые разъяснения и сочувственно безмолствовали, готовые принять свободу из рук своих писателей и журналистов даже с такими неприличными фамилиями.

Пошли прахом и надежды на сытую чешскую партийную знать: в ее составе появились свежие люди, не торопившиеся эвакуировать несознательных литераторов в Париж. При обсуждении этих бед вышел из себя даже обычно невозмутимо угрюмый Косыгин. Когда при нем помянули кого-то из новых чешских «партийно-правительственных» главарей, сказав, что с ним надо бы встретиться на самом высшем, то есть хотя бы на его, Косыгина, уровне, Косыгин вскочил в ярости, затопотел ножками и закричал фальцетом: «С кем встречаться? Это — кто? Чех?? Словак??? Это же галицийский еврей!! Простой украинский жид!».

«И здесь пятачок высунулся из-под фрака!» — подумал Ли, когда Черняев пересказывал ему эту историю.

От Черняева же он узнал о бунте Сахарова. Его это известие искренне порадовало, хотя тогда он считал поступок академика личным подвигом человека, не пожелавшего быть купленным холуем, и не мог предположить, какую роль сыграет он в разрушении Империи Зла.

В Чехию ввели танки, но что такое танк, которому нужен видимый и незащищенный враг, против пищащего, как сверчок из какой-то щели, литератора? Танки барражировали по старинным улочкам, но «вооруженная сионистами» литературная сотня нигде не обнаруживалась. Пришлось ее создать, и возникли вооруженные автоматами Калашникова отряды «националистическо-сионистского подполья». Трудность была в том, что бойцы в этих отрядах ни по-чешски, ни по-словацки, ни на идиш и ни на иврите говорить не умели. Но это уже были никому не нужные подробности: отряды «разгромили», изолировав их от населения. Раненые были с обеих (!!!) сторон, а о потерях умалчивалось. В результате мятежные литераторы и с ними еще тысяч десять человек, понадеявшихся на перемены, покинули Чехию и Словакию, а за руль этой «самостоятельной среднеевропейской державы» были посажены абсолютно надежные люди.

После этого Чехословакию сделали главным транзитным пунктом на пути переброски вооружений на Ближний Восток и в другие «развивающиеся страны». Тут же был создан один из мощных центров по подготовке террористов, и многие убийцы детей и мирного населения в странах Леванта, и более всего — в Израиле, прошли здесь полный курс своей кровавой науки. Этим решались сразу две проблемы: во-первых, Империя Зла оставалась как бы в стороне, поскольку все грязные дела творило «независимое» государство, а во-вторых, эти «мероприятия» служили весомой причиной содержания в Чехословакии большого контингента «мирных» советских войск. Эту тайную схему Ли воссоздал для себя без особого труда и понял, что свой реванш «империализьму» кремлевские стервятники готовят капитально, и что их адская кухня творить свое зло будет повсеместно, но на сладкое непременно будет подана еврейская кровь, благо на крохотной пяди азиатского континента евреев собралось уже довольно много.

II

Если бы речь шла об обычном человеке, то предыдущую главу следовало бы закончить словами: «Вот на таком фоне в конце шестидесятых проходила жизнь Ли». Но в случае Ли эта фраза совершенно неприемлема. И сущностью, и фоном его жизни были только его собственные тайные миры, а не бури и штили, переживаемые человечеством. В своих явных мирах он стремился не к карьерному росту, а к повышению своего профессионализма во всем, за что ему приходилось браться. Учитывая, что в эти годы он становился достаточно известным в империи в своей отрасли инженером-журналистом, Ли считал своим долгом знакомиться со всем, что ему было доступно из советской и зарубежной технической литературы и периодики. Одной этой работы хватило бы на тридцать часов в сутки, если бы не способность Ли к диагональному чтению и прямому проникновению в суть написанного. Эти его качества позволили ему «уложить» просмотр всех профессиональных информационных материалов в рабочее время, и свой дом он постепенно полностью освободил от технической литературы.

Работа с большим объемом профессиональной информации позволила ему найти в ней «просветы» и «ниши». Он предложил крупному отраслевому издательству заполнить один из таких «просветов» небольшой книгой, которую был готов написать. Его предложение было принято, и работу над этой первой книгой, как бы ему чисто по-человечески ни хотелось предельно ускорить подготовку рукописи и взять, наконец, в руки собственное издание, он тоже полностью втолкнул в свое рабочее время.

Время за пределами «отделения» занимала семья, и не более часа в день он мог уделить своим непрекращающимся занятиям философией, историей человечества и анализу текущих событий — весьма сложному в те годы процессу, поскольку Истину в Империи Зла можно было добывать, лишь извлекая ее осколки из гор литературного и информационного мусора. Были еще две области, в которых он старался быть в курсе последних достижений: это были физика и астрономия — все еще закрытые или чуть-чуть приоткрытые двери в тот таинственный мир, чье влияние на его жизнь было, можно сказать, определяющим, и Ли старался не упустить ни одного открытия, связанного с теми формами и уровнями энергии, присутствие которых он ощущал всем своим естеством.

Праздниками в его жизни были командировки, когда время в поезде и вечером и утром в гостинице безраздельно принадлежало ему, и он мог плавать в своих мирах без всяких внешних помех. Раза два он брал в командировку Саню, но та использовала безраздельность принадлежавшего им времени в другом плане: почувствовав, что Ли управляет своими эмоциями, она не слазила с него ночи напролет, а если позволяли условия — то и в поездах. В таких поездках Ли не только не мог побывать в своих остальных мирах, но и от физической усталости с делами справлялся с трудом. Поэтому совместные путешествия он вскоре прекратил и довольствовался не очень частыми интимными встречами в родном городе.

Нельзя сказать, что эти встречи были инициативой Сани. Ли вообще в отношении своих тайных миров, а мир его и Сани был для него тайным, никаких чужих инициатив не терпел. Саня ему была нужна для сохранения какой-то непонятной ему симметрии чувств, и когда их близость была ему желанна, он в предрассветные часы ставил перед собой свой заветный кристалл и сосредоточивался на едва заметной мишени внутри хрустального объема, и в тот же день Саня подходила к нему и говорила: «Не пора ли нам?..» И в несколько дней они решали все «организационные вопросы», связанные с их встречей.

Так Ли убедился в том, что кристалл горного хрусталя во много раз усиливает воздействие его внушения на расстоянии. Час же такого виртуального, как теперь бы сказали, общения с Саней он выбрал, выспросив у нее во время одной из их бесед посреди близости все подробности ее интимной жизни с мужем. Оказалось, что особенно после разоблачения его левых похождений, муженек трахал ее каждый день перед сном с «выходными» только в дни своих командировок и ее месячных. Услышав такое, Ли засмеялся и спросил:

— Зачем же тебе при такой интенсивной жизни еще и я?

— Вы же знаете, что это совсем другое. С вами я ребенок, а вы — моя игрушка, и я засовываю вас в свои дырки куда хочу, а если я начну это делать с ним, то как я отвечу на его неизбежный вопрос: кто тебя этому научил? Кстати, — добавила она, возобновляя медленные колебания всадницы на послушной лошади, — я уже не буду возражать если вы войдете ко мне через запретное окошко! Мне даже этого хочется!

— А мне не хочется, — сказал Ли.

— Врете! Вашу натуру я уже знаю. Если «не хочется» — скажите почему!

— Потом, — ответил Ли, поскольку он действительно врал и ему действительно хотелось, но ему казалось, что перейди он эту черту, и ему уже будет все равно, кто с ним — мужчина или женщина, и он добавил: — Слезь с меня и пойдем выпьем немного.

Она слезла, вытерла его и себя махровым полотенцем, и они выпили, а потом он взял из ее сумочки какой-то крем, смазал им запретную дырочку и осторожно, чтобы ничего не порвать, вошел в нее. Они лежали просто — бутербродиком и, уложив свои руки на ее не очень большие, но наполненные груди, он понял, что никогда не спутает девочку с мальчиком даже при такой неестественной близости. И еще его очень удивило то, что по всем неоспоримым признакам полное удовольствие получил не только он, но и она. Каким образом — он понять не мог. С тех пор, если их встреча происходила среди пошлых удобств и их не подпирало время, она, стаскивая с него брюки, смеясь и глядя ему прямо в глаза, повелевала: «Сегодня работаем на все три дырочки!», а потом умолкала минут на десять, пока первая из этих трех была заполнена. До сего времени Ли считал свое чувственное образование завершенным, но эта инициатива Сани убедила его в бесконечных возможностях Эроса, и, погружаясь в Саню, лежащую ничком на животе, он наслаждался ощущением необычно полной близости из-за горячей теснины, откликающейся на его самое малое движение, и полным освобождением от тревог о последствиях, преследовавших его после каждой встречи, потому что ему казалось, как он иногда грустно шутил, что его подруги беременели от одного его взгляда.

С его отношениями с Саней связана и нечаянная проверка им дистанционного действия «магического кристалла». Однажды он за день до возвращения домой, перед сном в гостинице отложил книгу и, взяв из портфеля хрусталь, задумчиво рассматривал его на свет, и в этот момент, то ли он лег как-то так, что «память формы» вдруг возбудила его, то ли это было подсознательное осмысление только что прочитанного, но его тело на мгновение пронзило желание, имевшее смутный облик Сани.

Когда он с ней встретился, она сказала:

— Вы ведь приехали позавчера, я вечером почувствовала вас, и все приготовила уже на следующий день, а вы где-то спрятались на целые сутки.

III

И Ли не мог убедить ее в том, что его действительно не было в городе, тем более что предъявить билет он не мог, поскольку назад ехал «зайцем». Лениво пререкаясь с Саней, Ли думал о том, насколько же повышает силу его воздействия этот кристалл, с которым он последнее время не расставался. Имелись и знаки того, что о наличии у него столь мощного усилителя его энергетических воздействий было известно. К числу наиболее убедительных такого рода знаков Ли отнес случай в Донецком аэропорту. Тогда он теплым августовским днем семидесятого года приехав на рассвете в Донецк, за полдня закончил там все свои дела и, чтобы не сорвать свой приближающийся отпуск, решил вылететь на рейсовом «кукурузнике» в Славянск, намереваясь там заночевать и с утра уже быть на объекте. Когда он взял билет, до вылета оставалось часа полтора, и он, прикупив еще ворох газет, пошел через привокзальную площадь перекусить в кафе. Он расположился на воздухе под навесом и, поскольку был один за столиком, свободно разложил свои газеты и принялся поглощать и пищу, и информацию одновременно. С пищей он скоро управился и, взяв еще «сто грамм», чтобы быстрее проходило время в полете, досмотрел прессу. Повсеместно среди бесконечных «успехов социалистического лагеря» были рассеяны сообщения о происках израильских агрессоров, имевших наглость возмущаться тем, что Египет завез в сорокакилометровую зону у Суэцкого канала советские ракеты, чего в действительности, как свидетельствовала самая правдивая в мире советская пресса, не было.

Протесты советской прессы против «лживой» империалистической и сионистской пропаганды были столь решительны, что Ли и без всяких «голосов» и «свобод», понял, что «вражеская пропаганда» и на этот раз не врет, и что ракеты и в самом деле уже там стоят, нацеленные на Израиль, а что в этих ракетах — ядерный заряд или старая добрая взрывчатка, сам Бог не знает. В изданиях же для интеллектуалов советские «историки» из числа «ближневосточных корреспондентов» типа арийцев Беляева и Жукова и еврея Примакова доходчиво напоминали о стремлении «международного сионизма» перекроить мир по-своему. В этой круговерти одной из главных фигур опять был Насер. И в тот момент, может быть, впервые за многие месяцы и годы своих взвешиваний и исследований, Ли пришел к мысли, что для пользы человечества Насер, к которому тянутся все бикфордовы шнуры будущего взрыва, должен был бы уйти.

Все эти размышления полностью отключили его от внешнего мира, и если бы в его сознание случайно не проникло слово «Славянск» в сочетании со словами «заканчивается посадка», он в тот день так бы и не улетел. Не заметил он и того, что пока он был «в отсутствии», погода в этом мире тоже переменилась, и вместо солнца над аэропортом висели синие грозовые тучи.

Первый раскат грома раздался, когда Ли, подхватив вещи, мчался через привокзальную площадь прямо к выходу на летное поле, где на боковой полосе виднелся «кукурузник», благо выход к самолетам тогда еще был свободным. А за секунду до второго раската в нескольких десятках сантиметров от его лица взметнулась ослепительная тонкая огненная веревка. На Ли повеяло жаром, последовал легкий толчок в лицо и грудь, но более всего его поразило то, что в кармане брюк едва заметно, как живой, шевельнулся кристалл горного хрусталя. Вроде бы все было объяснимо: молния под углом ушла в чугунный люк канализационного или иного колодца, от которого Ли отделяли в этот момент два-три шага. Оглушительный раскат грома, будто небеса треснули прямо над головой Ли, свидетельствовал о ее вполне естественном происхождении, но Ли не покидало ощущение неслучайности этого происшествия, и он тогда даже с некоторым недоверием посмотрел на страшную тучу, к которой должен был взлететь «кукурузник». Но самолет легко пробил эту почти черную и казавшуюся очень плотной массу, превратившуюся за иллюминатором в темно-серый, постепенно светлеющий туман, и через минуту был уже в голубом пространстве, залитом красноватым светом вечернего Солнца.

IV

Когда он вернулся из этой поездки домой, его ожидали сразу две неожиданности: Нине «выделили» путевку в Адлер, в санаторий «Известия», что существенно меняло их отпускные планы и в части места, и в части устройства на отдых. Второй сюрприз был связан с тем, что его приятель Гриша, работавший в другом проектном институте, перед своим выездом для сдачи проекта в Хелуан попросил Ли по дружбе «одним глазом» посмотреть его разработки. Такая «экспертиза» в те годы стоила гроши, и Ли согласился при условии, что тот привезет ему в подарок из Египта что-нибудь, написанное самим Насером, хотя бы на английском языке, поскольку русских изданий творений этого «большого друга» не существовало — видимо из-за их теоретической «незрелости». Жарким летом Ли забыл и о Грише с его проектом, и о своей просьбе, поэтому когда в конце августа позвонил Гриша и со смешком сообщил, что поручение Ли он, как мог, выполнил, Ли не сразу понял, о чем идет речь. Суть слов «как мог» заключилась в том, что Гриша раздобыл книжку Насера не на английском, а на арабском языке. Название книжки ему перевел тот, у кого он ее выпросил: «Философия революции». Они посмеялись, Ли забрал книжку домой и вечером, когда все легли спать, еще долго рассматривал арабскую вязь, вспоминая как давным-давно в одном из его уже исчезнувших миров в дождливый вечер на подмосковной даче дядюшка вот так же рассматривал брошюрку со своим выступлением «в защиту мира», изданную в Багдаде.

Ли, однако, очень хотелось услышать мысли Насера по какому-нибудь поводу, не связанному с Израилем, и он на следующий день взял в главной городской библиотеке, где у него был абонемент, открытый еще по ходатайству дядюшки, арабско-русский словарь и вечером, раскрыв наугад книжку, с закрытыми глазами ткнул пальцем в страницу. После этого он стал «по диагонали» переводить пойманный его пальцем абзац. Речь в нем шла о каком-то бое, где потерпел поражение и погиб его и, естественно, революции злейший враг, когда-то таковым не бывший. Но заканчивался этот абзац пронзительными словами, снова повергнувшими Ли в смятение:

«И тогда неожиданно для самого себя, против своей собственной воли я вскричал: «Я не хочу, чтобы он умер!»

Ли услышал в случайно вырванном им из текста этой забытой всеми книги отзвук своих собственных колебаний и переживаний, и это совпадение потрясло его.

Но уже следующий день принес известие о том, что Насер сорвал мирные переговоры: видимо те, кто монтировал ему ракетные установки, посчитали, что их мощи уже достаточно для реванша, и вспыхнувшие было у Ли сомнения мгновенно угасли.

V

А Нина тем временем готовилась к отъезду на свой «Ближний Восток». Ли с сыном ее проводили, и дня через три она позвонила и предложила план: у нее комната с одной соседкой и с лоджией, где находятся два кресла для отдыха, превращающиеся при желании в раскладушки. В лоджии уже живет сын соседки, поэтому Ли может привезти ей сына, а сам поселиться поблизости у санаторной прислуги. Ли сказал, что он все это сделает, но сначала съездит по делам на день-два в Тбилиси.

Через два дня он привез сына в Адлер. Они приехали утром, и у Ли был светлый день в запасе. Когда они были в комнате одни, Нина сказала:

— Тут к Маше заходит один ухажер, азербайджанец из Нахичевани, гипнотизер, вчера у нее сильно болела голова, так он двумя движениями рук убрал боль!

В это время в комнату как раз зашла соседка со своим нахичеванцем. Увидев Ли, тот остановился у порога как вкопанный. Ли взглянул ему в глаза: зрачков там почти не было видно, только две черные маслины, плавающие в прованском масле. Ли не сразу смог спрятать свои глаза в щелки, воздвигнув свои заградительные экраны, и успел почувствовать, как нахичеванец пытается проникнуть в его сознание. «Так нагло в мою подкорку даже Мессинг не лез», — подумал Ли, и эта вспыхнувшая злость помогла ему мобилизовать все свои силы. Нахичеванец, почувствовав глухую стену, отпал и заторопился на обед, все время поглядывая на Ли. Закончив хлопоты по устройству сына, Ли, уверенный, что дня три-четыре тот с Ниной продержатся без него, отправился на вокзал и сел в последнюю сухумскую электричку. В Сухуми приехали около двенадцати ночи по московскому времени, а здесь уже был час ночи. Город в тот год еще был для Ли абсолютно пустым, идти было некуда, и он продремал в кресле в зале ожидания до первого автобуса в Новый Афон. Ни в какой Тбилиси он ехать не собирался.

Было воскресенье, и к народу, отдыхающему в Афоне, присоединилось немало людей, приехавших из Сухуми провести выходной день в этом святом месте. Ли позавтракал в одной из местных столовых, окунулся в море и направился вдоль Псцырхи к водопаду. Послушав шум воды, он перешел железнодорожную платформу и стал подниматься вверх по течению реки. Лето и воскресенье наполнили долину всяким людом, и Ли, дойдя до могилы святого, остался на поляне, глядя то в небо, то на слоняющийся или перекусывающий «на воздухе» народ. Несколько раз его звали, издали поднимая стакан с вином, но он поклонами и словами отказывался от этих приглашений.

Когда же долина опустела, он стал подниматься к пещере отшельника. Там уже никого не было, и только снизу из долины доносились голоса детей и взрослых. Постепенно и они стихли. Ли сел в каменное «кресло» и положил между собой и входом в пещеру на каменную полочку-карнизик свой кристалл.

Предыдущая бессонная ночь и пряные запахи влажной цветущей и преющей зелени, попадающие в пещеру из долины, утомили Ли, и он заснул. Ночью он несколько раз на мгновение просыпался. Он не сразу осознавал, где находится, и когда, вспоминая, осматривался вокруг, ему казалось, что внутри хрустального омута в его кристалле, лежавшем на уровне глаз, постоянно горит крохотный огонек. Сквозь сон Ли чувствовал, что он не сделал что-то очень важное. Но сон всегда оказывался сильнее.

Окончательно Ли проснулся на рассвете. И тут он впервые увидел, как прекрасен вид, открывающийся с первыми лучами солнца в проеме пещеры человеку, сидящему в этом твердом и в то же время удобном и почему-то теплом кресле: волшебные рощи, тучные пастбища на дальних склонах, синева небес и птицы, расчерчивающие небо траекториями своих полетов. И вдруг Ли представил себе, что всего этого не будет. Не будет вообще или не будет для человека, поскольку не будет самого человека, и не будет из-за того, что какие-то человекоподобные твари не могут поделить то, что принадлежит всем, а не им одним, и тогда к нему пришел Гнев, и на пути этого всесокрушающего Гнева возник человек, сидящий за огромным столом в почему-то знакомом Ли кабинете, знакомый облик, мелькнувший когда-то перед Ли на Каменном мосту в Москве, и обращенная к нему тогда и теперь мочка уха с точкой-родинкой. Пробежали несколько мгновений — и Гнев, и этот образ куда-то ушли. Остался лишь кристалл на полке перед глазами Ли, мягко светящийся в отраженных утренних лучах.

VI

В то же самое утро Насер проснулся часа на два позже Ли из-за разницы в часовых поясах. Спал он хорошо и решил по своему обыкновению немного поработать за столом. Потом пришел его врач, послушал сердце, измерил давление, вроде бы все было в норме, но вдруг от этих занятий пришла усталость, и он решил остальную часть дня посвятить представительским делам: ни к чему не обязывающим прощальным беседам и проводам гостей. Но усталость и тяжесть во всем теле усиливались, начались приступы головокружения. После последних проводов он сразу же поехал домой, переоделся в пижаму, прилег на кушетку и… умер. Было около четырех часов дня.

А в Адлер, где в это время уже начался вечер, с небольшим опозданием прибыла электричка из Сухуми. Ли, севший в нее под тихий шум водопада прямо на платформе «Псцырха», зажатой в ущелье между двумя горами — Иверской и Афонской — и между двумя длинными тоннелями в каждой из этих гор, вышел на Адлерском вокзале и раздумывал, проехать ли ему еще один перегон и выйти на минутной остановке на территории пансионата, расположенного напротив санатория «Известия», или добраться на автобусе в центр городка и попытаться устроиться на ночлег.

Подумав, он выбрал второе, так как его появление под вечер вызвало бы бурю вопросов типа «а чем же ты приехал?», и кроме того ему просто хотелось побыть одному.

VII

Его энергетика еще была с ним, и дежурная администраторша единственной тогда адлерской гостиницы, называвшейся то ли «Зенит», то ли «Горизонт», довольно быстро прекратила под его взглядом свои козни и отвела ему не люкс, но вполне терпимый номер. Во избежание случайных встреч со знакомыми, Ли пошел не в ярко освещенный шумный ресторан, а в полупустой буфет и, подкрепившись чем Бог послал, заперся в номере. Вышел он часов в восемь утра, но чистого сна в эту ночь у него было немного. Его по-прежнему одолевали сомнения и вопросы: почему Насер? Ведь все говорило о том, что тот был лишь игрушкой в руках сил Зла. И Ли несколько раз повторял слова египтянина: «Я не хочу, чтобы он умер!». Вскоре к нему придет утешительная версия, что диктатора отравили соратники. Но это будет потом, когда события этих дней улягутся в закромах его необъятной памяти и абсолютно перестанут его волновать.

Следующий день прошел в хлопотах прибытия и в пляжных заботах, и о смерти Насера он узнал только на третий день вечером, когда стал просматривать купленные в эти дни и лежавшие нетронутыми газеты. Хоть он давно уже был готов к такому финалу, но впервые в жизни был расстроен результатом своих корректорских действий. И этот человек по-прежнему был ему мил, и взгляд самого Ли на ценность жизни, видимо, существенно изменился. А может быть, и не изменился, а только вышел из затаенных глубин его души на поверхность.

И он вспомнил крысу Шушару, а вспомнив, взял из портфеля бумагу и ручку и немедленно записал свои воспоминания. Писал он быстро и гладко, будто вся эта притча была им мысленно написана давно, и ее оставалось только перенести на бумагу. Однако, все равно на эту запись ушло больше половины ночи, и, только закончив ее, он лег спать и проснулся только тогда, когда зазвонил телефон — это Нина послала сына узнать, почему он задерживается.

Притча о крысе Шушаре последующие несколько лет всегда, как и заветный кристалл, была у него под рукой, и он ее часто перечитывал, иногда кое-что подправляя в тексте. Трудно понять, почему эти пять густо исписанных страничек так много значили для него, но, вероятно, в них все-таки что-то было и есть, и поэтому они приводятся здесь почти без сокращений.

VIII
Памяти Михаила Миколюка
Притча о крысе Шушаре

Их было более сотни молодых мужиков, объединенных законом о всеобщей воинской повинности, в этих двух длинных деревянных бараках. Их отличие от остальных жителей этой «воинской части» состояло в том, что им предстояло здесь прожить всего месяц — как студентам — перед началом последнего курса, после чего следовал государственный экзамен по военным делам, и сдавшим, а не сдавших никогда не бывало, присваивался «первый офицерский чин» — младшего лейтенанта запаса. Поэтому для них это была не служба, а «лагеря», и вели они себя, как положено в лагерях: шумно и весело, отмечая зарубками оставшиеся до свободы дни.

Часть, куда их определили, располагалась в самом сердце тучных кубанских земель, и ее командиром был майор Гефт, небольшого роста еврейчик с хитрым, умным и даже в чем-то интеллигентным лицом. В нормальную жизнь части почти не входили маршировки, бег с препятствиями и военные маневры, поскольку часть эта представляла собой обыкновенный военно-строительный батальон, иначе говоря — стройбат. Необычность же ее состояла в том, что она была расположена не в каком-нибудь царстве гнуса и невероятных морозов, а на окраине небольшого тихого и сытого городка, прежде именовавшегося станицей Кореновской.

Когда-то лет через пять после войны этот батальон пришел сюда для строительства закрепленного за ним участка нового шоссе Москва—Сочи, да так и остался здесь по просьбе местных властей для инженерной помощи населению. Майор Гефт был его бессменным командиром и за это время сумел подобрать себе таких помощников, что все дела шли почти без его участия. Он лишь контролировал исполнение, формирование общего направления деятельности батальона и представлял его в общении с начальством и властью. И все это он делал так успешно, что батальон его был «домом — полной чашей» — сараи и погреба его ломились от провианта, переданного «за помощь» местными предприятиями этого изобильного края, и его солдаты утром ели не кашу со ржавой селедкой, а пюре с бычками в томате, в обед не баланду, а густой борщ с мясом, мясо было и «на второе».

Обилие еды и отбросов, раз в два дня увозимых на свиноферму, привлекло в часть несколько крысиных семейств. Когда они сильно размножались и начинали путаться под ногами, устраивали их отстрел, регистрируя эти мероприятия как «учебные стрельбы» для списания боеприпасов. В остальное время крысы жили довольно спокойно, а одна из них, почувствовав, что новоприбывшие привезли с собой необычную еду — твердые колбасы, печенье, сладкое — стала держаться поблизости от бараков, и когда чудесными кубанскими вечерами «бойцы»-студенты собирались для задушевной солдатской беседы на бревнах, лежавших недалеко от входа в барак, эта крыса тоже усаживалась неподалеку, наблюдая за ними бусинками своих глаз. Вскоре ее заметили, и она получила имя — Шушара, поскольку все студенты были технарями, и единственной книгой, которую кто-то случайно захватил с собой, была сказка «Золотой ключик». Ее читали по очереди, и многие уже знали наизусть.

Однажды, когда Шушара проводила свой очередной вечер в их обществе, показался Василий — единственный кот, живший на территории части, и двинулся прямо к Шушаре, не удостоившей его даже взглядом. Все, затаив дыхание, предвкушали, что они станут свидетелями захватывающего сражения двух извечных врагов. Но беспредельно сытый, толстый Василий, подойдя к Шушаре, спокойно понюхал ее, брезгливо поморщился и пошел дальше по своим кошачьим делам. Боевой дух в части был явно невысок или вовсе отсутствовал.

Иногда «бойцы» устраивали соревнование «кто попадает в Шушару» и начинали бросать в нее все, что было под рукой. Каждый бросок комментировался в широко известной в дотелевизионные годы манере Вадима Синявского. Но попасть в крысу было невозможно. Казалось, что траекторию каждого летящего предмета она уже знала до того, как его бросали, и ей достаточно было малого и точного движения, чтобы избежать опасности. Если это бросание превращалось в каменный град, крыса исчезала под бараком, а когда все успокаивались, осторожно возвращалась в их компанию.

Майор Гефт проводил свое свободное время в дальнем углу территории, превращенной в красивый и густой сад, где жили со своими семьями офицеры. Там он обычно что-то читал, сидя в плетеном кресле и положив руку на холку своего терьера, а тот посматривал, чтобы никакая шушара не проникла в эти райские кущи. Один из новых «бойцов» как-то что-то по приказу дежурного занес в этот сад и, вернувшись, сообщил, что майор Гефт читает «Преступление и наказание».

Неизвестно, как у Гефта обстояло дело с преступлениями, но обрушившаяся на него орава студентов, нарушавшая патриархальную тишину его части шумом и воем, была для него, вероятно, сущим наказанием.

Майор Гефт был мудр, и опыт предыдущих поколений, осевший в его генах, помогал ему найти выход из любой ситуации, в том числе и из той, что сложилась тем летом во «вверенной ему части».

Он собрал начальников, прибывших со студентами, и сказал, что ребятам нужно, во-первых, понюхать настоящей лагерной жизни — самим разбить палатки и обустроиться в поле, во-вторых, и на военно-строительную технику посмотреть. Обе эти задачи можно было успешно решить, переместив «бойцов» из Кореновской в другую большую станицу — Платнировскую. Так как приезжим начальникам надоело читать лекции, предложение Гефта было воспринято без возражений.

Правда, еще по традиции предстояло принять присягу, хоть эту процедуру все «бойцы» уже проходили неоднократно. Тем не менее, в ближайший выходной день этот праздник был устроен. Играл оркестр из трех человек, все офицеры части и новоприбывшие были в парадных мундирах. Под звуки боевого марша сам майор Гефт при всех своих орденах и медалях, а их у него неожиданно оказалось очень много, с «замполитом» обошел строй новых «бойцов». Чеканить шаг он, правда, не умел, и вообще начинал свои движения «с правой», а не «с левой», опровергая убеждения старгородского «союза меча и орала» в том, что «все евреи — левые». Зычно поздравив всех с «Праздником присяги», он тихо стушевался, передав «замполиту» бразды управления процедурой. Присягу читали по бумажке. Все усилия «замполита» заставить «бойцов» выучить ее наизусть были тщетными. Поставив одного из них перед строем в момент подготовки к этому «Празднику», он в ярости спросил:

— Неужели ты не можешь выучить эти говенные несколько строк на память?

— Никак нет, товарищ капитан, туповат от рождения, — бодро отрапортовал боец.

— Все вы тупые! Дерьмо собачье, а не студенты! — в сердцах сказал капитан.

Чтение по бумажке «Праздник» не испортило, и вскоре все «присягнутые» уже снова стояли в строю, предвкушая праздничный обед. Кто-то даже пустил слух о «наркомовских ста граммах». Вдруг по их строю прокатился непонятный начальству шорох и шелест: это кто-то увидел, что в сторонке, почти на плацу сидит крыса Шушара и внимательно наблюдает за происходящим.

Решение о платнировском анабазисе содержалась в секрете, чтобы бойцы испытали еще одну прелесть воинской жизни — подъем по «тревоге» среди ночи. Однако, в этой стране давно уже не было никаких секретов, и когда этот сигнал наконец раздался, подавляющее большинство бойцов, неуверенное в своей оперативности в части быстрого наматывания портянок, вылезло из-под одеял и простыней в сапогах и галифе. Им оставалось только натянуть гимнастерки. Часов в шесть утра колонна из трех битком набитых автомашин остановилась на въезде в станицу Платнировскую. Командиры решили, что ее улицы следует пересечь строем, а машины с несколькими бойцами проехали на другую окраину станицы сгружать палатки, готовить постели и кухонный инвентарь.

Когда «воинское подразделение» вступило в станицу, раздалась команда:

— За-а-пева-а-й!

И все, не сговариваясь, дружно затянули:

Лаврентий Палыч Берия не оправдал доверия,

И потому от Берия остались только перия.

Цветет на юге алыча не для Лаврентий Палыча,

А для Климент Ефремыча и Вячеслав Михалыча.



Чтобы придать этой довольно протяжной и задушевно-задумчивой песне боевой и строевой характер, ритм ее исполнения несколько изменили, а промежуток между куплетами заполнили лихим посвистом.

Майор Гефт был скопидомом и, получив свою «территорию» в Кореновской в наследство от расформированной кавалерийской части, сохранил все ее хозяйство, и когда к нему нагрянули студенты, в целях экономии своего обмундирования одел их в кавалерийские обноски. Поэтому у всей этой новоиспеченной солдатской массы погоны были неуставного голубого цвета, а у некоторых в галифе были даже вшиты кожаные полосы — подмудьники. Эту форму в Платнировской, более ста лет поставлявшей империи кавалерию, знали очень хорошо. Местные жители, увидев ее на своих улицах, очень обрадовались прибытию «красных конников» и вытаскивали угощение для «солдатиков» прямо к невысоким штакетникам, отделявшим от улицы их сады и огороды.

Палаточный лагерь и кухню, как ни странно, разбили очень быстро, и когда на землю спустился теплый ласковый вечер, на естественном плацу близ лагеря запел слегка расстроенный аккордеон: его «прихватили» с собой из музыкальной кладовой хозяйственного майора Гефта. Через полчаса к плацу стали подтягиваться молоденькие казаки и казачки. Начались танцы с непродолжительными отлучками отдельных пар в ближайшую лесополосу, сохранившуюся от сталинского плана «преобразования Природы». Приветливые казачки без излишнего жеманства позволяли до определенных пределов все на себе потрогать, а некоторые и сами проявляли интерес к содержанию кавалерийских штанов. Сказывалось послевоенное перепроизводство девочек. В результате несколько «кавалеристов» выпали из этой вечной игры и прохаживались в стороне, оттянув руками свои брюки в ожидании, когда просохнут трусы: сказалось длительное воздержание от общения с противоположным полом.

Потом потекли боевые будни. Аборигены поняли, что их обманули и что многие из этих кавалеристов живого коня видели только издали, запряженным в телегу, и потеряли к ним интерес. Зато занятия, проводившиеся на берегу небольшой речки, позволяли подремать всласть. Этот всеобщий дневной сон лишь иногда прерывался страшным грохотом: это единственный дизель-молот, «ознакомление с работой» которого и было главной целью военной экспедиции в Платнировскую, пытался заколотить в плодородную кубанскую землю очередную сваю.

Иногда в одно-двухчасовой послеобеденный перекур кто-нибудь спрашивал:

— Как там наша Шушара?

И начинались вариации на тему, как там без них проводит свое время удивительная крыса, навязавшаяся им в друзья.

В Кореновку вернулись дней за пять до конца срока. Шушара в момент их прибытия мирно грелась на солнышке у входа в один из бараков и неохотно удалилась в свой лаз, чтобы переждать, пока все утрясется. За время их отсутствия она прогрызла всего лишь два или три рюкзака, в которых еще оставалось что-то съестное. Больше никаких безобразий с ее стороны замечено не было. Тем не менее, один из пострадавших сказал, что он объявляет ей войну.

Через день Гефт самолично прибыл к баракам и сказал, что, по его мнению, они тут от безделья сходят с ума, а вчера ему даже доложили, что три «бойца», сказавшиеся больными и не пошедшие на занятия, мочились прямо у стены столовой.

— Поэтому сегодня, — сказал он, — будете работать в сон.

Он имел в виду, что сегодня у них не будет дневного отдыха, и предложил за это время разобрать и переместить к хозяйственному блоку штабель тонких бревен, привезенных когда-то на дрова и сложенных «временно» между бараками.

— Начинайте! — Этот командой он завершил свое выступление и ушел в свой сад-Едем, где в этот момент по какому-то поводу копошилась его Ева, такая же маленькая и кругленькая, как и он сам.

Все стали дружно, но очень медленно подниматься, и крыса Шушара, следившая со стороны за развитием событий, от неожиданности кинулась к злополучному штабелю и исчезла в нем.

— Вот сейчас мы ее и поймаем! — оживились «бойцы».

— Не поймаем, а прикончим! — кровожадную поправил владелец одного из прогрызенных рюкзаков.

Народ окружил штабель, потом самоорганизовалась цепочка до хозяйственного блока, где Гефт указал новое место для дров, и так как всем захотелось если не поймать, то хотя бы увидеть рядом с собой Шушару, работа закипела. Штабель таял на глазах в одном месте и так же быстро рос в другом. И вдруг несколько человек сразу и вместе закричали:

— Вот она!

И все увидели Шушару, попавшую в ловушку из бревен. К ней стали подступать с трех сторон, а с четвертой стороны была стена из бревен — к ней она прижималась всем своим телом. И тут она поняла, что ей некуда деваться, и раздался ее писк, показавшийся всем не писком, а криком — столько в нем было страха и безысходности, желания жить и неприятия смерти. Язык ее крика, или даже общий для всего живого и теплокровного праязык, был так универсален — своего рода эсперанто еще живой, но уже погибающей и чувствующей свою погибель плоти, что его поняли все и даже владелец изгрызенного рюкзака, и все затихли и застыли над ней в полной неподвижности, давая ей время убежать.

Но именно в этот момент обрушилась та самая стена из бревен, у которой Шушара искала защиту, и она не успела увернуться, так как все ее внимание было отдано людям и исходившей от них угрозе.

В полном молчании и очень быстро «бойцы» разобрали завал. Шушара лежала чуть вдавленная в мягкую землю бревном. Из ее полуоткрытой пасти безжизненно высунулся розовый язычок, а бусинки ее обращенного к людям взгляда уже не светились умом, хитростью и неизбывным интересом ко всему, происходящему вокруг. Они были тусклыми и полузакрытыми застывшими веками.

На две тонких жердочки, оказавшиеся в штабеле, водрузили валявшийся тут же кусок фанеры, а на него положили то, что еще несколько минут назад было живой крысой Шушарой и, имитируя традиционный траурный марш, кто губами, а кто словами:

Умер товарищ, и больше нет его.

Он вам в наследство не оставил ничего…



обнажив головы, двинулись в сторону барака к тому месту, где был ее любимый лаз. Потом опустили ее в этот лаз и закрыли его кирпичом, а сверху присыпали небольшой холмик свежей и влажной земли. На следующий день один из больных просидел с увеличительным стеклом над ее усыпальницей весь солнечный день, и в результате на стене барака в этом месте появилась коричневая надпись: «Здесь лежит крыса Шушара, 1955 г.».

IX

Я тоже несколько раз перечитал эту притчу и пришел к выводу, что в ней Ли больше всего волновал крик Шушары — крик Тоски и Смерти. Когда-то очень давно в Индии жил красивый молодой принц Сиддхарта из рода Гаутама. Богатства его были несметны, и его жизнь была непрерывной цепью удовольствий, радостей и наслаждений. Эти, как теперь говорят, «положительные эмоции» нередко утомляли его, и он уединялся, чтобы отдохнуть и восстановить свои силы для новых развлечений. И однажды во время такого краткого отдыха в прекрасном саду он услышал крик, которым на берегу пруда встречала свой смертельный час уродливая серая жаба, и столько в нем было страха и безысходности, неприятия Смерти и желания жить еще хотя бы месяц, день или несколько мгновений, что веселый и беззаботный индийский принц перестал существовать, и вместо него к погрязшим в суете людям вышел Будда.

В отличие от Будды, Ли и до того, как услышал крик Шушары, уже знал свое предназначение, и все же после возвращения из новоафонской пещеры отшельника, после смерти Насера и после того, как он в адлерской гостинице, сидя у окна с видом на вечное море, вспомнил о предсмертном крике Шушары и записал свои воспоминания, в нем что-то изменилось, и эти изменения сказались даже на его дальнейших записях. Впрочем, это всего лишь мое мнение.

X

На сей раз Хранители его Судьбы продемонстрировали Ли причинно-следственную кармическую связь событий в кратчайшие (по меркам Истории) сроки. Войну смерть Насера, как известно, не предотвратила, но новое поражение возымело на его темнолицего преемника — родственника, друга и давнего соратника по попыткам угодить Роммелю и фюреру — совершенно иное воздействие, чем если бы на его месте был экспансивный и не умевший противостоять влиянию сил Зла Насер. Садат не кинулся в Кремль за новыми партиями оружия, которое на сей раз могло стать и атомным, а поступил более решительно: выгнал всех советских советников-провокаторов и смотался в Израиль, открыв своей поездкой новую эру ближневосточной истории.

У кремлевских старцев-упырей все опять произошло по Щедрину: «От него кровопролитиев ждали, а он чижика съел!». Все предусмотрел сто лет назад зеленоглазый мудрец, и такие ситуации тоже. Но, как известно, нет таких крепостей, которые большевики не могли бы взять, и весь ближневосточный поток русского оружия был повернут ими в сторону «организации освобождения Палестины», практически захватившей независимый Ливан, в Сирию и в Ирак. Вскоре он снова достиг своей критической массы и взорвал прекрасный Ливан, вызвал войну между арабами, вылился волнами терроризма на улицы еврейских городов, обернулся кровью еврейских и арабских женщин и детей, но мировым пожаром здесь уже не пахло, и Ли снял свое наблюдение за развитием ближневосточной истории. Израильтянином он себя так и не почувствовал. Общечеловеческое же в нем всегда преобладало над еврейским. Тем более что первым Храмом в его жизни, оставшимся в душе навсегда, была не синагога, а небольшая красивая мечеть между полузаброшенным мусульманским кладбищем и восточной окраиной села, приютившего его и Исану. Пробегая по кладбищу, он часто заходил внутрь обычно пустовавшей мечети и шел к михрабу, где присутствие Бога в прохладном сумраке молитвенного зала ощущал сильнее всего, и он, как бы со стороны и сверху, видел весь этот зал с неподвижной фигуркой мальчишки, и эта картина была с ним всегда.

В то же время Ли считал подарком Судьбы свою причастность к еврейскому племени, пришедшему из глубины веков с непоколебимой верой в своего Бога, то и дело посылающего своему народу, как многострадальному Иову тяжкие испытания, и идущему в свое будущее с той же непоколебимой верой в своего Бога. Позднее к нему пришло глубинное понимание слов о том, что Господь один, что Он никого не рождал и не был рожден, и как бы Его ни называли дети Авраама — Аллах или Эллохейну — речь в любом случае шла о Творце всего живого.

Ли радовался той необычной остроте восприятия всех земных утех и печалей, которую вносила в его жизнь принадлежность к преследуемому человеческому меньшинству, и он просто не понимал, как можно жить на этом свете пресной жизнью всегда уверенного в своей правоте большинства. Мысль же о звере по имени «терроризм», в какой бы точке земного шара он ни искал свои жертвы, его печалила вдвойне — и в настоящем, и в будущем, потому что он точно знал, что непременно вернется туда, откуда он был выпущен в мир — вернется в Москву, а этот великий город относился к тому немногому, что Ли искренне любил в современной ему России. Здесь терпение и вера святых.

Если Господь не охранит города,

напрасно бодрствует страж.

Псалом 126. Песнь восхождения Соломона, стих 1

Не клянусь этим городом!

Коран, сура 90 «Город», стих 1

…для человека нет большей муки,

как хотеть отмстить и не мочь отмстить.

Н. Гоголь. Страшная месть

Сделав дурное, не считай себя в безопасности,

ибо Возмездие — неизбежный закон Природы.

Захирэддин Бабур

I

Непросто складывались у Ли отношения с Киевом, ох, как непросто!

Знал он, что не чужой этот город его роду, что там родилась бабушка Лиз, а дядюшка не только родился, но и учился там в университете, где и был оставлен «для подготовки к профессорскому званию».

Знал, что в детские годы бабушки Лиз семья жила в центре города на Фундуклеевской и что был у нее небольшой магазин на Подоле, обеспечивавший хозяину дома Виктору Григорьевичу, приходившемуся Ли прадедом, весьма почетное в те годы купеческое звание, хоть и не первой гильдии.

Но все это знание как-то не наполняло в воображении Ли этот город знакомыми тенями, без которых он не ощущал своего родства с «гениями места». Может быть, так произошло потому, что не стала Киевская земля усыпальницей этой большой семьи, покинувшей ее в вечном поиске лучшего и переехавшей сначала в Херсон, а потом разметавшейся по белу свету, да так, что никогда больше и не собралась вместе: прадед умер в Херсоне, прабабка Розали — в Питере на руках у дядюшки Жени и своей русской невестки — тети Лели, любившей ее как собственную мать, бабушка Лиз — в Одессе, сам дядюшка Женя вместе со своими неразлучными дамами — Лелей и Манечкой — лежит в Москве на Новодевичьем, а отринутый этой троицей дядюшка Миша, уехавший на учебу в Германию до революции и вернувшийся в 44-м из Харбина, объехавший вокруг шарика, как говорится, по полной схеме, нашел свой приют в одном из более скромных московских некрополей. Ну а дядюшка Саша так и умер в Шанхае, не добравшись до России. И лишь умерший ребенком Витя — единственный сын Жени и Лели — был похоронен в Киеве на Байковом кладбище. Его забытую могилу по поручению тети Лели в начале 50-х украсили скромным обелиском.

В памятный день последнего общения с дядюшкой Женей перед внутренним взором Ли промелькнуло несколько киевских картин — красный университет, зеленый Бибиковский бульвар и тихая уютная Паньковская, где Женя и Леля снимали квартиру в начале века, но эти видения были какими-то смутными и расплывчатыми, как зимняя «парижская серия» Марке, и желание разглядеть детали этих видений у Ли пока не возникало.

Даже когда настало время странствий, и Ли почти каждый месяц был в дороге, его маршруты по какой-то случайности не пересекали «мать городов русских». В конце концов, чувствуя, вероятно, несправедливость Хранителей его Судьбы по отношению к Киеву, Ли попытался сам переломить ход событий, придумав пересадку в Жулянах по пути в Одессу в 60-м и устроив себе однодневные каникулы по пути из Львова в Харьков, но эти считанные часы общения с неизвестным городом тоже никак не прояснили его облик. И Ли покорился, поняв, что его личное киевское время или еще не пришло, или вообще не нужно.

Но оно все-таки пришло в 70-х годах, когда у Ли начались ежегодные встречи с Киевом. В один из этих приездов поздней мокрой осенью дела привели его на Подол. Он увидел лишь забытый старый район с облезлыми или грубо перемазанными фасадами, потерявшими четкость своих линий от многих слоев небрежно наброшенной штукатурки. Все здесь казалось грязным, покрытым многовековой городской пылью, и Ли решил, что по своей воле он сюда больше не придет.

Однако в конце 75-го Ли оказался причастным к разбору и устранению последствий крупной аварии на одной из мощных электростанций. Восстановительные работы охватывали и подводную часть разрушившегося сооружения, а главная база отряда водолазов находилась на берегу Днепра на Подоле. Ли в течение одного лета пришлось несколько раз мотаться в Киев для различных согласований. В эти приезды старый летний Подол над голубой водой великой реки предстал перед ним в ином свете: он почувствовал, что его тихие улицы наполнены еще неясными, но чем-то милыми ему тенями, и он включил Подол в число «своих» мест на Земле, словно стал, подобно чеховскому Треплеву, «киевским мещанином». Но еще некоторое время их встречи были редкими и недолгими, и при каждой такой встрече где-то в глубине души билась непонятная ему тревога.

II

В начале 80-х совсем уже взрослый сын Ли определился с темой своей диссертации, и тема эта и ее будущая защита оказались связанными с Киевом. Ли стал приспосабливать свои дела к совместным поездкам в Киев. Наступило время, когда сбор материалов следовало завершить неделей непрерывной работы в архиве, и время это выпало на ясное лето 82-го. В Киев они поехали все вместе: Ли, Нина и их сын. Старый друг Ли, занимавший довольно высокое положение в киевской городской иерархии, обеспечил ему дорогой роскошный двухкомнатный номер в интуристовской гостинице «Днипро». Дороговизна в то время для Ли уже не имела существенного значения и не мешала наслаждаться редкой возможностью жить на всем готовом в центре Киева.

Эту киевскую декаду (дела сына заставили их задержаться в Киеве до десяти дней) Ли сразу же отнес к золотым дням своей жизни. Утром он и сын уходили по своим делам, а Нина подолгу наслаждалась комфортом и покоем, затем не спеша осматривала магазины на Крещатике. Часам к четырем все они собирались в номере и спускались пообедать тут же в очень чистый гостиничный ресторан. Сын бывал обычно возбужден от прикосновения к архивной старине, и Ли вспоминал известные всему миру слова своего великого дядюшки о том, что кто хоть раз вдохнет архивную пыль, тот уже не сможет оставаться безразличным к спрессованному в старых папках Времени. Вспоминал он и собственную кропотливую работу в «сарайных» архивах и радость познания исторической Истины, сколь бы относительна она ни была.

Затем шли собираться на прогулку по городу, а Ли по пути в номер заглядывал в вестибюль, где над газетным прилавком еще шумели ветры Хельсинки и Олимпиады, заносившие сюда в «свободную продажу» легендарные для «советского человека» газеты: «Интернешнл гералд трибьюн», «Файнейшн таймс» и другие. Выбрав себе ту или иную представительницу «продажной прессы», Ли шел в номер, вспоминая, как более тридцати лет назад он небрежно просматривал «вражескую прессу» по пути из Москвы в Звенигород.

На маршруты их прогулок оказывала сильное влияние и память о долгих разговорах с Любовью Евгеньевной Белозерской, ее рассказы о том, как она и Булгаков сопоставляли свои воспоминания о Киеве восемнадцатого года, и как из этих общих воспоминаний рождались образы «Белой гвардии» и «Бега».

Пройдясь по нарядному Крещатику, они поднимались по Прорезной или Фундуклеевской на более строгую Владимирскую и по ней выходили к останкам Десятинной и к Андреевской церкви, а оттуда начиналось совершенно волшебное действо — спуск на Подол. Они тратили на этот спуск не менее часа времени, наслаждались каждым его поворотом, подолгу стояли у булгаковского дома, потом все же спускались ниже и отдыхали перед обратным подъемом в уютном монастырском дворе, наблюдая чинную и неспешную вечернюю монашескую жизнь.

Однажды они засиделись в монастыре до первых звезд, а потом, подымаясь к Вышгороду уже в густых летних сумерках, вдруг увидели в неярком свете уличных фонарей совершенно фантастическую картину: чуть выше их, от пустырей и яров, изрезавших днепровские кручи, в сторону Владимирской горки Андреевский спуск пересекала огромная собачья свадьба. Вереница из не менее чем сотни собак, собачек и собачищ всевозможных пород и беспородных двигалась несколько минут, причем начало этой колонны растворялось в темноте склона Владимирской горки, а конец находился во тьме, подступавшей к другой стороне улицы, и от этого создавалось впечатление какого-то вечного движения. Было еще что-то необычное в том великом собачьем походе, но Ли и его спутники не сразу смогли выразить это впечатление в слове. Лишь когда последняя псина исчезла в темноте, Ли спросил:

— Они что, шли в полной тишине, или мне это показалось?

Нет, не было ни визга, ни лая и, как это ни странно, не было слышно даже шороха или треска высохшей травы: огромная собачья процессия была абсолютно бесшумной, и это делало ее совершенно нереальной. Словно души всех когда-либо живших здесь кабысдохов обходили свои владения… Магия булгаковских мест сохранялась и могла проявиться неожиданно и как угодно. Да и не одним Булгаковым были освящены здешние края. А чудеса происходили здесь еще со времен Владимира Красна Солнышка и его старинного недруга Змея Горыныча…

III

Когда закончились эти золотые дни, и они возвращались домой, Ли был уверен в том, что через год эта поездка повторится, и они опять поселятся в той же гостинице, расположенной рядом с институтом, где находился нужный ученый совет. Но недаром известную древнюю мудрость «в одну и ту же реку нельзя ступить дважды» Ли дополнил своим собственным пояснением: «…ибо во второй раз и вода будет мутной, и дно скользким, и какая-нибудь вонючая параша будет по ней плыть».

Так и было. Как ни далеки были от филологии такие события, как приход и уход андроповщины, краткий всплеск черненковщины и начало горбачевщины, но и они какими-то своими малыми воздействиями отодвигали сроки и изменяли условия, и в конечном счете долгожданная защита оказалась возможной лишь осенью 85-го.

Тут уже Ли взял отпуск и с сыном во второй половине октября отправился в Киев, условившись, что Нина подъедет позже. Старый могущественный друг встретил их несколько смущенно: вероятно, и в его мире что-то переменилось. Он сказал, что все гостиницы переполнены, и он может предложить лишь свою ведомственную — два десятка номеров, оборудованных в хорошо отреставрированном большом трехэтажном особняке на Подоле.

Ли был огорчен, в основном, не за себя с сыном, а из-за перспективы приема в этой подозрительной гостинице двух не киевских профессоров — члена совета и оппонента, жилье которым по существовавшей туземной традиции должен был устраивать соискатель ученой степени. Но выбора у него не было. Когда же они приехали в гостиницу, то увидели, что внутренность этого капитального, но неказистого дома отделана с таким вкусом и уровень удобств так высок, что любого профессора здесь принять не стыдно, и Ли, договорившись о будущей возможности расширить свои территории, занял с сыном скромный двухместный номер со всеми удобствами и телефоном. И потекли подготовительные будни.

Развитой социализм был еще в разгаре, и поэтому бумаг, необходимых для такого пустяшного вопроса, как «кандидатская» диссертация, требовалось видимо-невидимо. Их готовил сын, а перепечатку на машинке обеспечивал Ли, нашедший грамотную машинистку тут же на Подоле, и потому свободного времени у Ли было предостаточно. Он сознательно не взял с собой никакой литературы — ни художественной, ни философской, ни специальной, — чтобы голова была свободна. В полной мере это, конечно, у него не получилось, поскольку свободной от мыслей его голова просто не могла быть. Но отсутствие четкой и конкретной цели мышления превратило его мысли в беспорядочный поток сознания, в котором, однако, вскоре наметились определенные внутренние течения.

Одним из главных таких течений снова стали его размышления об аварии на АЭС Три Майл Айленд. Вот уже более пяти лет он снова и снова анализировал для себя это происшествие, пытаясь оценить степень вероятности его повторения. К этому моменту ему уже пришлось участвовать в разборе ряда аварий на электростанциях, приводивших к механическому разрушению конструкций. В таких разборах у Ли возникало два вопроса: первый был связан с тем, что разрушение во всех случаях происходило от перегрузки конструкций, фундаментов или оснований, но никогда не разрушались все перегруженные конструкции, а только часть их. Ли понимал, что и степень перегрузки могла только казаться одинаковой, а на самом деле где-то быть большей. Как у Оруэлла — все равны, но кое-кто равнее. Степень надежности тоже могла быть неоднородной. Но Ли занимал чисто теоретический вопрос: возможно ли такое состояние перегруженной конструкции, когда ее разрушение начнется, если на нее сядет муха, и какой вес должен быть у этой мухи — один, десять, сто, тысяча граммов?

Второй вопрос был, как Ли сначала казалось, ближе к его собственной загадочной сущности: почему он каким-то необъяснимым чутьем чувствовал, какая балка или стойка еще может «работать», а какая уже, как говорят инженеры, ничего «не несет»? Но именно на этот, по его первоначальному мнению, более сложный вопрос он совсем недавно получил вполне убедительный для него ответ.

IV

Месяцев за четыре-пять до приезда в Киев он возвращался из Восточного Крыма. Край этот был тогда густо насыщен всякого рода «ящиками» и по этой причине был «закрыт» для иностранных туристов. Специалист одного из таких «ящиков» в тот раз «случайно» оказался возле Ли. У них обоих были сигареты, коктебельский коньяк и какой-то нехитрый закус. Они соединили свои возможности, и потекла беседа, за которой незаметно пролетели четыре часа езды до Джанкоя.

Разговор, как-то даже помимо воли Ли, повернулся так, что он рассказал попутчику о себе, о многом таком, что было за семью печатями для других. Тот выслушал все с едва заметной улыбкой и сказал:

— Ваш дар имеет четкое физическое объяснение: в нагруженной конструкции, если она «несет», возникают напряжения — не мне вам объяснять, — а вот то, что напряженный материал излучает электроны, вы, вероятно, не учли. Излучение это крайне слабое, но вашей чувствительности оказывается достаточно, чтобы его каким-то образом почувствовать! Скажите, а вы чувствуете, например, старое, забытое и засыпанное кладбище?

Ли вспомнил «парк живых и мертвых» — «танцплощадку» на месте старого караимского кладбища на Холодной Горе, где он в юности более получаса не мог находиться, вспомнил «сквер Победы» — на месте одного из первых харьковских кладбищ, существовавшего чуть ли не с XVII века, вспомнил затоптанное греческое кладбище на одной из туристических баз в Сухуми и признал:

— Да, у меня возникает ощущение дискомфорта, даже если я до этого не знал, что здесь было кладбище.

— Вам стоит попробовать походить с лозой — может быть, вы просто не знаете своих возможностей?!

Тут уж пришла очередь улыбнуться Ли.

— Вряд ли у меня получится, — сказал он. — Но мне не совсем понятна связь между напряженной конструкцией и кладбищем.

— Связь лишь в том, что и там, и там что-то излучается, хоть природа этих излучений различна. Могу только сказать, что «мертвая» конструкция в этом отношении значительно проще «живого» кладбища.

Ли не смог скрыть недоумения, услышав это словосочетание.

— «Живого»! Я не оговорился! — продолжал его спутник, — потому что энергоинформационное поле, существующее над кладбищем, имеет человеческое происхождение. Возможно, это своего рода концентрат той субстанции, которую человек, утратив древнее точное знание, назвал душой. Во всяком случае, чем старее и многослойнее кладбище, тем сильнее над ним информационное поле — это факт, о котором я не могу говорить все, что знаю. Но не исключено, что чувствительный к излучениям человек, вроде вас, может видеть и кладбищенское информационное поле. Каким — не знаю, может быть, как слабое свечение. Вам не приходилось видеть такое?

Ли вспомнил слабое свечение над старым кладбищем в Долине, но он считал это явление объясненным в школе: химик Соломончик рассказывал о случаях свечения паров фосфорных соединений над могилами. Теперь это воспоминание предстало перед ним в ином смысле, тем более что он вспомнил, что это свечение видел именно над старой, запущенной частью кладбища у Могилы Святого, а не над новыми могилами. Но он, на всякий случай, опасаясь превратиться в подопытного кролика, сказал:

— Нет, не приходилось…

И перевел разговор на заинтересовавшую его в значительно большей степени общую теорию энергоинформационных полей. Их «рабочий» поезд тем временем прибыл в Джанкой, и они продолжили беседу в столовой на перроне, охлаждая жар свежайших чебуреков холодным пивом.

Первым пришел московский скорый, и Ли с сожалением проводил своего нового знакомого. До прибытия харьковского фирменного оставалось еще два часа. Ли пробродил все это время по перрону и по пустынной привокзальной площади, думая о том, что сегодня «случайно» узнал, как можно объяснить по-научному очень многое в той картине мироздания, которая явилась ему тридцать лет назад на берегу Москвы-реки на другой день после посещения «ближней» дачи товарища Сталина.

V

В эти долгие осенние киевские дни, когда Ли, накормив спешащего сына завтраком в ближайшей столовке, неспешно делал свои, а вернее, его дела, и так же неспешно перебирал в памяти все то, о чем ему хотелось подумать и передумать на досуге, что он когда-то откладывал «на потом», Ли вспомнил во всех подробностях все, что ему удалось узнать об энергоинформационном поле. Потом его мысль обратилась к электронной эмиссии напряженного материала, и он пытался как-то оценить возможность обратного влияния информационного поля на состояние сооружений. Получалась ерунда: энергоинформационная «муха» вроде бы и не могла привести к аварии какого-нибудь железобетонного перекрытия, ну а что может случиться, если в зону действия энергоинформационного поля попадет сложное электронное оборудование, управляющее атомным реактором на электростанции?

На этот вопрос у Ли ответа не было, так как он не знал ни самой силы воздействия поля, ни степени устойчивости аппаратуры при такого рода воздействиях. Но тут Ли вспомнил о старом индейском кладбище поблизости от атомной электростанции Три Майл Айленд… Однако, чтобы проверить эту версию, потребовалось бы перемолоть все когда-либо написанное по истории индейских племен Северной Америки, известной ему пока лишь по «Последнему из могикан», а доступа к Библиотеке Конгресса США он еще не имел. Однажды, гуляя вокруг безымянной гостиницы, погруженный в свои мысли Ли обнаружил на Константиновской довольно приличный винный магазин с большим выбором крымских вин, продававшихся и на разлив, и на вынос. С тех пор Ли выбирал маршруты своих прогулок так, чтобы этот магазин, где он медленно и с наслаждением выпивал полстакана хереса, оказывался на его пути. Вскоре постоянство его вкуса было замечено завсегдатаями магазина, и его «зауважали». Впрочем, когда однажды Ли застал в магазине невесть откуда взявшиеся два ящика «белого муската Красного камня» в фигурных бутылках по восемнадцать (!) рублей за шутку, то немедленно взял двадцать бутылок на случай какого-нибудь тайного банкета после защиты — клиенты магазина были потрясены и вслух наперебой вычисляли, сколько стаканов «белого крепкого» можно было бы выпить за деньги, истраченные на этот компот. Получалось, что напоить можно было бы всех уважаемых людей Подола.

Ли оставался невозмутим, в обсуждении не участвовал и, аккуратно перегрузив бутылки в две авоськи, осторожно пошел к гостинице. Когда он вышел на незастроенную площадку за Красной площадью, у него зачесался нос. Он поискал глазами надежное место, которому мог бы доверить бутылки, не нашел и изогнулся так, чтобы почесать нос о поднятую кисть руки. И в этот момент он увидел, как где-то не очень далеко, где угадывался обрыв днепровских круч, на мгновение показалось еле-еле светящееся розоватое облачко. И сразу исчезло. Ли посчитал, что это видение было вызвано его перенапряжением, и заторопился в номер — там бы он мог, наконец, избавиться от своей драгоценной ноши. Когда он, войдя в комнату и не зажигая света, чтобы скорее освободить руки, осторожно положил бутылки на кровать поверх покрывала и подошел к незашторенному окну, чтобы включить настольную лампу на тумбочке в головах кровати, ему опять показалось, что в левом верхнем углу окна, там, где днем на заднем плане открывающейся панорамы просматривался обрыв днепровских круч, снова на миг возникло небольшое светло-розовое пятно.

— Мне уже нужен собеседник! — подумал Ли, и в этот момент комнату осветил яркий свет: это вернулся сын, увидел открытую в номере дверь и щелкнул выключателем, располагавшимся у самого входа. Сын сразу же сказал, что для защиты нужен магнитофон, и Ли тут же подошел к телефону и пригласил на завтра своего Сашеньку, с которым не виделся более года. Это приглашение решало оба вопроса — и появление желанного собеседника, и получение магнитофона во временное пользование. Отойдя от телефона, Ли прошел зашторить окно, и когда на миг он оказался в темноте между плотной шторой и черным окном, там далеко в левом верхнем углу этой темной панорамы вновь возникло свечение, на сей раз — в виде колеблющейся клубящейся полоски, что-то вроде розовых протуберанцев, только очень бледных по сравнению с солнечными, которые Ли наблюдал тридцать лет назад в Мариуполе во время затмения.

Укладываясь спать после этого довольно неспокойного дня, Ли ощутил, как в неконтролируемой им части подсознания шевельнулась скрытая тревога, всегда приходившая к нему на киевской земле. Раньше он относил ее на счет какой-то геопатологии места, но теперь почувствовал, как прочно она связана с этим слабым розовым сиянием.

VI

Утро следующего дня пробежало в обычных организационных заботах: завтрак, подготовка нового текста к перепечатке, получение и сверка бумаг, отданных машинистке накануне, телефонные переговоры и прочая, и прочая, и прочая. Справившись со всем этим, Ли зашел к виночерпиям выпить свой херес днем, помня о том, что вечером придет Сашенька. Он подкрепился вином. На улице разыгрался бесконечный осенний моросящий дождь, и Ли отправился в номер.

Там, уже сидя в кресле, он взял в руки книжку, купленную за бесценок несколько дней назад на «букинистическом» лотке на Красной площади. Это были «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Миргород», изданные несколько лет назад в Москве в серии «Классики и современники». Вообще без книг Ли существовать не мог, и эта покупка в принципе была закономерной. Остановился же он на этом «школьном пособии» по следующей причине: как-то, листая книжку и узнавая засевшие навечно в памяти чеканные строки Гоголя, он наткнулся на «Страшную месть» и вспомнил, что когда-то слюнявое школьное «литературоведение» окончательно отбило у него охоту углубиться в мир Гоголя (там классика с партийной принципиальностью расчленяли на куски, предназначенные для скучных разборов в классе и «домашней работы»). Он, тогда совсем еще мальчишка, остановился на «Страшной мести» с ее опостылевшим от обязательного заучивания лирическим отступлением «Чуден Днепр при тихой погоде…» и так и не смог внимательно дочитать до конца эту не оконченную Гоголем повесть. Сейчас же он почувствовал в нескольких попавшихся ему на глаза строках нечто такое, что уже не позволило ему выпустить эту книжку из рук.

И вот пришло время не спеша, сидя в удобном кресле с чашечкой кофе, прочитать «Страшную месть».

Его поразили первые же слова: «Шумит, гремит конец Киева…», сразу перенесшие его в центр событий этой, как оказалось, одной из самых загадочных повестей Гоголя. Ли чувствовал, что его кресло и неяркая настольная лампа, включенная им из-за какой-то сумеречности серого мокрого дня, стояли именно в том «конце Киева», где начиналась повесть. Сама же повесть была как бы иллюстрацией к теории Кармы, познанной им в его многолетних раздумьях и в чтении. Но откуда пришло это знание к Гоголю — вот что удивило его. Ведь в жизни Николая Васильевича не было Востока, а сверкала и блистала Италия с ее совсем иной — католической — концепцией Судьбы, и, кажется, не было тех исканий и дорог, которые прошел в своих поисках Ли.

Незаметно подступил ранний вечер. Темное окно стало мешать Ли, и он поднялся с кресла, чтобы закрыть его и сварить себе еще чашечку кофе. И в этот момент ему показалось, что там, за окном, что-то тяжело застонало, и стон перенесся через поле и лес, а из-за дальних деревьев, растущих там на склонах и над обрывом днепровских круч, поднялись тощие, сухие, светящиеся слабым розовым светом руки с длинными худыми изможденными пальцами и затряслись, а когда от этого странного видения резко вздрогнула голова Ли, оно исчезло, и тотчас раздался стук в дверь: пришел Сашенька.

Несколько минут ушло на то, чтобы надежно установить магнитофон, а затем, уступив Сашеньке кресло и сев рядом на кровать, Ли пододвинул маленький столик, поставил на него фигурную бутылку с «Красным камнем» и пару стаканов. Началась традиционная сверка новостей за время необщения. Когда же все новости исчерпались и разговор пошел вообще «за жизнь», Ли, который не мог еще освободиться от впечатлений, связанных с его странными видениями, осторожно подвел их беседу к этой теме.

Сашенька сначала не понял, о чем идет речь, когда Ли сказал о свечении и показал рукой в сторону занавешенного левого верхнего угла окна, а потом, когда до него дошло, он даже отъехал со своим креслом так, чтобы за его спиной был простенок, а не стекло.

— Так вы действительно видите этот розовый свет? — спросил Сашенька, с испугом глядя на Ли.

— Неужели ты думаешь, что я все это сам нафантазировал? А что, разве в Киеве говорят об этом свечении?

— Может, и говорят, но я никаких разговоров не слышал. Просто я был знаком с человеком, который тоже видел ЭТО.

Особенность беседы Ли и Сашеньки состояла в том, что по их давней традиции Ли обращался к нему на «ты», а Сашенька отвечал ему «вы», хотя к этому моменту их возрастные различия не оправдывали такое неравенство. Корни этой традиции уходили в теперь уже, можно сказать, далекое прошлое, когда Ли был молодым начальником в своей старой и гордящейся этой старостью фирме, а Сашенька пришел к нему молодым инженером. Ли, хоть и довольно поверхностно, знал его семью, и Сашенька ему полюбился своей интеллигентностью, какой-то особенной любовью к жизни во всех ее белых и черных проявлениях. Ли даже простил ему подневольное стукачество, в котором тот честно признался. Правда, обязательства Сашеньки в этом плане касались только околоджазовой среды, где он крутился, будучи фанатиком этой полузапретной тогда музыки. Поскольку джаз в стране, где не было секса, считался опасным идеологическим оружием империализма и «международного сионизма», направленным на развращение и развал коммунистического общества, многие его деятели и фаны были завербованы и регулярно постукивали о своих делишках. Анализ этого полифонического стука, видимо, предоставлял «музыковедам» из «органов» возможность конъюнктурных оценок, а уж отчитаться о большой «проделанной работе» они всегда умели.

Мир джаза находился где-то в стороне от мира Ли, и эта сторона деятельности Сашеньки его не интересовала. Но когда у того в доме и в семье возникла какая-то невыносимая ситуация, Ли, что с ним крайне редко бывало, активно, но так, чтобы об этом знали только он и Сашенька, вмешался в его судьбу и сначала отправил его на далекую крупную стройку в качестве постоянного представителя проектной фирмы — к своим друзьям, а затем, требуя от Сашеньки беспрекословного выполнения своих советов, организовал его переезд в Киев. Поскольку в те времена вся советская рать противостояла естественным желаниям «советских людей» переселиться в Москву и другие столицы, где жизнь была вкуснее, сытнее, теплее и интереснее, то перевести по службе, а не путем фиктивного или подлинного брака в столицу «радяньськой» Украины простого, нечиновного, не «закрытого», беспартийного инженера, к тому же — полуеврея, было практически невозможно. Ли увидел в «подправленной» им судьбе Сашеньки символ могущества своего интеллекта, способного выйти один на один с Системой и победить ее, причем по собственной инициативе, а не с помощью хорошо знакомых ему цепей «случайностей», подстроенных Хранителями его Судьбы. Любовь Ли к Сашеньке можно было сравнить с любовью ребенка к простой и безыскусной игрушке, сделанной своими руками и потому более дорогой, чем все то, чем наполнены магазины.

Ли налил по трети стакана вина и залюбовался этой живой водой, игравшей в его руках за тонким стеклом. Он слегка прикоснулся массивным дном своего стакана к кромке Сашиного, и тихий чистый звон проплыл по комнате.

— А там что, — и Ли своим стаканом показал направление к месту появления свечения, — есть какое-нибудь большое старое кладбище?

— Кладбище, говорите вы… — медленно протянул Сашенька, — ну что ж, можно, вероятно, и так назвать то, что там есть. Там Бабий Яр…

Ли замер, и острое болезненное чувство досады охватило его: у него всегда были особые отношения с Бабьим и другими подобными ярами. Он не считал для себя необходимым бывать в таких местах. Он просто носил их в своем сердце всегда, как Тиль носил пепел Клааса, и видел в этом свое преимущество над теми, кто между делом заезжал на все эти «мемориалы» «отдать долг», плакал там, становился на колени, говорил речи, а потом ехал закусывать, чем Бог послал. И вот оказалось, что и он, Ли, неправ: хоть раз, но нужно побывать там, чтобы осталась в памяти вся обстановка, чтобы пережить ощущение Человека, стоящего у края воронки, куда сплошным лавоподобным потоком утекает Жизнь. Но тут Ли вспомнил, как лет пятнадцать назад Хранители его Судьбы, накинув на него свою сеть случайностей, вежливо, но настойчиво «отвели» его от посещения Бабьего Яра. Тогда еще был жив Сергей, брат Нины, киевский режиссер-документалист, и в один из приездов Ли в Киев они встретились в центре и пошли бродить по улицам, помаленьку подогреваясь в различных кафешках. Когда они шли через квартальчик за аркой, именуемый Детским миром, Сергей предложил:

— Зайдем к Вике.

Вика оказался дома, а его верной охранницы не было. Сергей достал из кармана прихваченную про запас «чекушку», которой, конечно, не хватило и на треть мужского разговора, — поэтому Вику одели и дальше уже двигались втроем.

Заканчивался этот вечер в «стоячем» кафе на Прорезной. Двери его уже закрыли, но пока девчата мыли «на завтра» посуду, их не выгоняли — Вику здесь знали, Сергея тоже, и они долго беседовали в тишине пустого зала. Уже провожая Вику, договорились о поездке часов в девять утра к Бабьему Яру, но Сергей, зашедший в назначенный час за Викой, вылетел, как ошпаренный, — Галя за вчерашнюю попойку выгнала его за порог и захлопнула перед носом дверь.

С этим воспоминанием досада растаяла и пришла грусть: уже давно лежит в киевской земле Сергей, любивший ее так же страстно, как и родную харьковскую и не родную ему землю гордых и суровых сванов — героев его фильмов. Давно изгнан отсюда Вика Некрасов, и многое из желанного и нужного так и не свершилось. И Ли после долгого молчания, во время которого он, казалось, только наслаждался запахом и вкусом «Красного камня», спросил Сашеньку:

— И часто этот твой знакомый видел сей таинственный свет?

— Не знаю, насколько часто и, вообще, сколько раз он его видел, но он говорил, что это явление имеет свои закономерности. Он как-то сказал, что оно светит примерно где-то близ сороковин после каждой годовщины главных расстрелов в Бабьем Яру и на Пасху еврейскую или русскую, или на ту и другую — точно не помню, — отвечал Сашенька.

— Что-то ты одно не помнишь, другое не знаешь! Познакомь меня с этим своим приятелем, и я сам с ним поговорю.

— Не могу, — вздохнул Сашенька, и окончание его ответа Ли уже знал заранее и потому даже не вздрогнул, когда тот досказал его: — Года два назад он погиб при странных и до сих пор не выясненных обстоятельствах. Подробностей не знаю, но слышал, что не исключалась и версия самоубийства, а может быть, этот слух был пущен, чтобы закрыть следствие.

— Мне не хотелось бы погибать при невыясненных обстоятельствах только от того, что я вижу то, чего не видят другие! — сказал Ли и сразу перевел разговор на другую тему.

VII

По своей многолетней привычке, весь разговор с Сашенькой, со всеми его интонациями и оттенками, он отправил в тайники своей памяти, чтобы потом, наедине, еще и еще раз его «прослушать».

Интенсивность же преддиссертационных хлопот все увеличивалась, и на следующий день от Ли потребовалась вылазка в Вышгород. Сначала он занес в институт магнитофон — его нужно было проверить и наладить, так как протоколы защиты уже не велись. Потом он купил пару бобин магнитофонной ленты, а затем поработал курьером, доставляя разные бумажки в другие заведения. Свой рабочий день он заканчивал в районе железнодорожного вокзала. Как раз в это время подступил «час пик», и на вход в метро «Вокзальная» выстроилась огромная очередь. Ли представил себе забитые людьми переходы и вагоны подземки и решил освоить новый для него маршрут на Подол — поехал трамваем через Лукьяновку. Народ, как говорится, зря пословиц не придумывает, и одна из них — «первый блин — комом» — тут же реализовалась: трамвай безнадежно застрял где-то в районе Соляной. Ли решил дальше идти пешком.

Проходя глубокой прорезью в одном из днепровских склонов, он увидел на фоне уже почти темного неба небольшое светлое облачко. Сначала Ли подумал, что в небо над ним прорвался последний луч Солнца, севшего за горизонт где-то позади круч, отделявших Вышгород от Подола, но затем понял, что время закатных розовых лучей уже давно прошло, и над ним медленно пролетает тот самый, видимый, возможно, только ему светящийся розовый сгусток, который он уже не раз видел с Подола. И в какое-то мгновение Ли вдруг ощутил целый вихрь неизвестно откуда налетевших на него тревожных чувств, от которого он едва не потерял сознание, с трудом устоял на ногах, держась за столб контактной трамвайной сети, а когда пришел в себя, увидел, что светящееся облачко уже не над ним, а едва заметно движется где-то над Днепром вверх по течению.

«…В облаке перед ним светилось чье-то чудное лицо. Непрошенное, незваное явилось оно к нему в гости; чем далее — выяснивалось больше и вперило неподвижные очи. Черты его, брови, глаза, губы — все незнакомое ему… И страшного, кажется, в нем мало, а непреодолимый ужас напал на него… Облако уже и пропало, а неведомые черты еще резче выказывались, и острые очи не отрывались от него», — вспомнил Ли последнюю прочитанную им страницу «Страшной мести». Не зря, видно, ждала его эта книжка на Подоле. «А лотка этого я, кажется, больше и не видел», — подумал Ли.

Медленно продолжив свой спуск к Подолу, Ли попытался разобраться во всем обрушившемся на него и принятом им, может быть, лишь частично потоке чувственной информации, который по своей мощности и отрицательной энергетике первоначально показался ему инфернальным. Однако более детальный анализ, приемами которого Ли овладевал все более уверенно, показал, что в этом потоке доминируют неутоленная ненависть и жажда возмездия, доходящие или даже превышающие по своей интенсивности тот уровень гневного исступления, который возникал в душе Ли по воле Хранителей его Судьбы. Были в нем и тоска, и безмерная жалость, и отчаяние… Одним словом — эмоциональная основа этого потока была чисто человеческой, и Ли тут же вспомнил своего киммерийского попутчика из восточно-крымского «ящика», назвавшего энергоинформационное воздействие некрополей живым. У Ли действительно возникло впечатление о своем кратком пребывании в пределах воздействия светящегося облачка, как о встрече с живым существом, но сила энергоинформационного воздействия была таковой, что оно, по впечатлению Ли, могло стать помехой для работающего электронного оборудования.

Когда он пришел в номер, сын уже дремал. Реферат, с которым он прилег, выпал у него из рук. Ли не стал его будить. Сварил себе кофе и сел в кресло под лампу, снова взяв в руки Гоголя. Он открыл книгу на последних страницах «Страшной мести» и поразился, насколько ход мыслей Гоголя о праве на возмездие, вложенных им в речитатив слепца, которым завершается повесть, совпадал с тем, о чем он думал с тех пор, как таинственное свечение над днепровскими кручами связалось в его представлении с трагедией Бабьего Яра.

Он вспоминал слова Бунина: ««Страшная месть» пробудила в моей душе то высокое чувство, которое вложено в каждую душу и будет жить вовеки, — чувство святейшей законности возмездия, священнейшей необходимости торжества добра над злом и предельной беспощадности, с которой в срок зло карается. Это чувство есть несомненная жажда Бога, есть вера в Него. В минуту осуществления Его торжества и Его праведной кары оно повергает человека в сладкий ужас и трепет, и разрешается бурей восторга, как бы злорадного, который есть на самом деле взрыв нашей высшей любви к Богу и ближнему…» Ли знал эти слова наизусть, потому что чувствовал какую-то их тесную связь со своим Предназначением, с тайной работой Хранителей его Судьбы, хотя сам он в минуты торжества Добра и праведной кары не ощущал ни сладкого ужаса, ни трепета, ни восторга…

Он думал о том, что, как и в старинной легенде, досотворенной Гоголем, в сентябре 1941-го в Киеве братья предали братьев, не по своей вине стоявших ближе к обрыву. Тех, чей путь заканчивался у этого обрыва, предали не только братья, созданные Творцом из одного и того же воздуха, травы и листвы, — предали дети одного и того же Солнца, одной и той же Земли.

На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной…

Примерно по такой же считалке одним предстоял выход во многия лета, а другим — лететь в провал… Были и те, что наставляли пики, чтобы столкнуть тех, кто пытался удержаться. И Ли вспомнил рассказ своего уже покойного знакомого Антона Черняева о том, что в одном с ним лагере коротал свои дни православный священничек, благословлявший храброе христианское воинство на уничтожение женщин, детей и стариков. «Вежливый такой попик, даже ласковый, — говорил Черняев. — Так он радостно встречал новые и новые партии заключенных евреев, будто чувствовал, что дело его не пропало, что время его вот-вот придет!».

Удивило его и четкое понимание Гоголем того, что возмездие никогда не бывает скорым. Бог дал брату-предателю дожить до конца своих дней на этом свете, пользуясь плодами предательства, и лишь после его смерти отдал его душу на суд душе обиженного, обездоленного брата.

«Что ж, — подумал Ли, — прошло сорок пять лет после предательства. Души многих из тех, кто предал, уже тоже предстали перед Господом, и может быть, все это таинственное движение и есть отражение Божьего Суда? А может, это и не первый суд — ведь был же когда-то искусственный сель, смывший там, у Бабьего Яра, тысячи тонн грунта, или то был просто стихийный протест информационного поля из сотен тысяч безвинных душ против глумления над их памятью?»

А чтобы обрушить перемычку из водонасыщенного грунта, находящуюся на пределе своей устойчивости, вполне достаточно «мухи» в пару сот граммов в нужном месте, — это уж Ли знал абсолютно точно.

«Но тогда, — Ли продолжал то ли грезить, то ли рассуждать в каком-то полусне, сидя в кресле, — здесь следует ждать новой беды. И только ли здесь: но и в Питере, там, где была свалка человеческих тел, превращенная в «мемориал». А в Германии — неужели немцы, для которых мистика — родная стихия, не чувствуют этого?»

Ли не сразу заметил, что наступило хмурое, почти бессветное утро, а когда заметил, то быстро расстелил свою постель, чтобы хоть на часок вытянуть ноги, и чтобы сын не заметил, что ночь он продремал в кресле. День предстоял хлопотный. На следующее утро Ли встретил Нину, переселил сына в одиночный номер напротив, и все его внимание с этого момента было поглощено делами близких. Тревога же ушла глубоко в сердце, но ничего вокруг не происходило, и Вышгород, и древний Подол жили своей обычной жизнью.

Когда же пришел день отъезда, и поезд застучал по мосту, перенося их на Левый берег, Ли стал у окна в коридоре и внимательно осмотрел открывшуюся перед ним панораму Киева в тысячах огней. Слабым заревом на небе угадывался Подол, скрытый за поворотом реки и правобережных круч. Все казалось спокойным, и каждый огонек, горящий в ночи, был частицей жизни большого и очень благополучного на вид города. Звон стального моста сменился глухим мягким перестуком колес: поезд уже шел по песчаным насыпям-подушкам Левого берега, и, как бывало прежде, в этот момент тревога покинула Ли, все пережитое в минувшие две недели на Подоле ушло в прошлое, и Ли успокоительно подумал, что, может быть, энергоинформационное облачко из неприкаянных душ ушло за утешением к душам его предков-цадиков: Ли помнил, что тетя Леличка, со слов его прабабки Розали, говорила ему, что могилы этих святых людей из его рода находятся где-то к северу от Киева у местечка со странным названием — Чернобыль.

VIII

В Харькове дела окружили Ли плотным кольцом: его уже ждал разбор очередной небольшой, но очень сложной аварии, во время которой погиб человек. Пришлось съездить в Питер, где уют и теплый блеск «Прибалтийской» пополнили его коллекцию «золотых дней»; несколько раз выезжать зимой на объекты. Были и какие-то домашние хлопоты, и ожидание «подтверждения» окончательного решения по защищенной диссертации сына. И незаметно подошла весна 86-го.

Об аварии на Чернобыльской АЭС Ли услышал в поезде, в утренних новостях, когда возвращался в Харьков из Москвы. Сердце Ли дрогнуло, но голос дикторши был, как всегда, бодр, тон сообщения убеждал, что происшествие это — мелкое и незначительное; а после информационной сводки, как всегда, загремела веселая музыка. На работе, куда Ли заглянул на часок, тоже ничего не знали, поскольку электростанции «чернобыльского типа» не входили в сферу интересов его фирмы и опекались какими-то секретными «ящиками». Только поздно вечером, прослушав «Свободу», Ли понял, что это ОНО, то самое, что он предчувствовал, копаясь в подробностях аварии на АЭС Три Майл Айленд и, особенно, — полгода назад на Подоле.

Как это все произошло, никто точно не знал, даже специалисты. Сведения были очень разноречивы, и это еще раз убедило Ли в вероятности его собственной версии, особенно когда он узнал от геологов о существовании вблизи Чернобыльской АЭС активного тектонического разлома. Один из энергоблоков мог оказаться в зоне взаимодействия мощного выхода планетной энергоинформационной субстанции — тоже «живой» (по терминологии того же киммерийского попутчика Ли), но стихийной, той, которую именуют «геопатогенной», с «живой» и разумной, с поглощающей разрушительной жаждой возмездия энергоинформационной тканью, виденной самим Ли в минувшем ноябре, и зависшей в период своей весенней активности над АЭС. Чтобы проверить свои предположения, Ли стал по крупицам собирать сведения о поведении персонала и об обстановке на блоке перед аварией.

То, что он узнал, вполне укладывалось в его схему развития событий. Было все: и свечение, поднимающееся из-под здания энергоблока на сотни метров вверх к темному небу и меняющее свои оттенки, были и люди, потерявшие свою уверенность, — одни из них еще за час и более до аварии бестолково носились по помещениям и что-то кричали почти в истерике, другие — наоборот, почти засыпали, теряя все связи с действительностью. Когда эта картина чуть-чуть прояснилась для Ли, он вспомнил свои ощущения, когда он оказался под маленьким розовым облачком по пути на Подол, и без труда смоделировал для себя поведение операторов, оказавшихся под таким воздействием, когда они находились за пультом управления. Модель и реальность совпали. При таком состоянии людей непосредственное воздействие энергоинформационного поля на электронику, вероятно, даже не потребовалось.

Ли, знавший наизусть Откровение Св. Иоанна Богослова, был одним из первых, кто вспомнил древнее пророчество: «…и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезды Полынь; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки». Но, в отличие от других, он знал и более позднее пророчество, воспринятое им в одном из его полуночных бдений в старых стенах древнего Подола: «За Киевом показалось неслыханное чудо. Все паны и гетманы собирались дивиться сему чуду: вдруг стало видимо далеко во все концы света».

«Но если я прав, то что-то должно произойти и в Питере, где мне почти всегда было неуютно и тревожно, и в Германии», — подумал тогда Ли. А несколько лет спустя он узнал о решении немцев восстановить у себя еврейскую общину в ее полной догитлеровской численности. Примитивная мотивировка этих действий стремлением повысить конкурентную активность немецкой нации Ли не обманула: он чувствовал, что за этим решением лежит мистический страх перед неприкаянными душами живших там тысячу лет и затем преданных людьми родов, и стремление успокоить их, дать им желанный приют, ибо великая обида нанесена была им, и полагалась за эту обиду страшная месть.

Потом Ли еще много раз приезжал в Киев. Многих киевлян в разные сроки настиг черный свет и ветер Чернобыля. Настиг он и Сашеньку, дав ему пожить так, как он хотел, еще долгие или недолгие семь лет. Последний раз, рассказал мне Ли, они с Сашенькой гуляли по Киеву в самом конце августа 1993-го. Был прохладный, мокрый, почти осенний день — я его хорошо помню, потому что тоже был в этот день в Киеве и решил из-за дождя не выходить из «Лыбиди» и провести день за письменным столом у себя в номере, работая над первой частью «Корректора». Но Ли не ощутил моих размышлений о его молодых годах, потому что с первого момента, когда он и Сашенька встретились возле «Украины» и пошли в «Русь», где Сашеньку знали, — чтобы выпить на веранде по чашечке хорошего кофе, любуясь панорамой города, он заметил желтизну его лица, и все его чувства, все его тайное виденье ушли в печаль прощания, печаль последней встречи.

Для самого Ли Киев после Чернобыля перестал быть тревожным городом: что-то лежащее в этих местах между ним, живым, и памятью его рода исчезло, ушло, как ему казалось, безвозвратно. А может быть, здесь, наконец, выветрился смрадный дух «християнского» попика-иуды, сталкивавшего «святой иконой» в пропасть Бабьего Яра тысячи женщин из рода святой Марии, пытавшихся своими телами закрыть от этого грязного мира своих младенцев, родных и чужих детей, попавших сюда по дьявольской считалочке прямо с золотого крыльца своего старого доброго дома?

На золотом крыльце сидели…

А может быть, в этот многострадальный город возвратился Андрей Первозванный, чтобы можно было сказать: «Клянусь смоковницей и маслиной, и горою Синаем, и этим городом безопасным!»

Время проходит!!! — привыкли вы говорить

по неверному пониманию.

Время стоит — проходите вы.

Талмуд

Клянусь тем, что вы видите и тем, что вы не видите!

Коран, сура 69 «Неизбежное», ст. 38–39

Путешествие в тысячи верст начинается с одного шага.

Будьте внимательны до конца так же,

как и в начале, и вы совершите предпринятое.

Лао Цзы

В этом мире я просто прохожий.

С. Есенин

Непоправимое мое

Воспоминается былое.

А. Белый

I

Когда предсказанный Редьярдом Киплингом характер войны в Афганистане через два-три года после ее бравого начала стал ясен всем, и эта война образовала незаживающую рану на дряхлом теле Империи Зла, Ли часто думал о том, кто же был прав в своих прогнозах о 1984 годе — Оруэлл, находившийся под впечатлением сталинских побед и описавший приход коммунизма в Европу с усилением сталинщины, или Амальрик, пытавшийся определить, на сколько еще хватит Москве нефти, газа, золота и алмазов, и назначивший этот же год пределом самого существования Империи. Но пришел 1984-й, и стало ясно, что ни один из этих прогнозов не исполнится: призрак коммунизма за пять лет не смог закрепиться даже в Афганистане, куда уж было думать о Европах! Внутри же Империи распродавший ее богатство старый режим еще сохранял свою силу — карал, «мешал», «предупреждал», «высылал». Маразм крепчал, но аппарат трудился как мог, и смена «генсеков» практически не влияла на ход событий, даже когда, как шутили в те времена, «Косасин Ускиныч Черненко, не приходя в сознание, приступил к исполнению обязанностей генерального секретаря Коммунистической партии Советского Союза». Другой призрак — призрак «перестройки» — вселил некоторые надежды, но не изменил сущности правящей системы. И вот в начале августа восемьдесят седьмого, еще очень жаркого в Харькове, на втором году «перестройки», Ли и Нина, выбравшись к полуночи на вокзал, только где-то часа в три ночи сели в один из транзитных московских поездов. Нина заснула сразу, а Ли, пропустив свое время сна и переволновавшись у кассы в ожидании свободных мест, вышел в тамбур покурить и подумал о том, что они сегодня продолжили путешествие, начатое летом так и не ставшего роковым високосного восемьдесят четвертого года.

Именно тогда желание увидеть Михайловское стало для них всех и особенно для Ли непреодолимым, и он взялся за невозможное: пересечь Европейскую часть Империи с юга на север в разгаре лета, когда половина ее жителей, как во времена послереволюционной разрухи, была «на колесах» и перемещалась неизвестно зачем и неизвестно куда. Одна из причин этих совершенно невозможных в любой нормальной стране с нормальной экономикой миграций состояла в баснословной дешевизне транспорта: принудительная убыточная стоимость проезда тысячи километров, в купейном вагоне даже самого чистого («фирменного») скорого поезда не превышала стоимости небольшой курицы или одного килограмма клубники в начале ее сезона. Заурядный привокзальный нищий собирал деньги на такое путешествие в течение одного дня. Кроме того, даже при такой мизерной стоимости, треть искателей счастья в движении состояла из всякого рода льготников.

Ли в то время предстояла конференция в Нарве. Он позвонил одному из своих друзей в министерстве энергетики, опекавшему энергосистемы северо-запада Империи, и попросил содействия. Тот передал Ли своей помощнице с наказом выполнить для него все им желаемое, и он с этой помощницей выработал такой маршрут: три дня в Пскове, с предоставлением ему на один «световой» день легковой машины в полное распоряжение для поездки в Михайловское, потом три дня в Нарве и три дня в Таллинне. В Пскове ему были забронированы два номера в гостинице, а в Нарве и Таллинне — ведомственные гостевые квартиры. Транспортные задачи Ли решил через московских знакомых в московских предварительных кассах, поскольку оказалось, что приобрести в Москве билеты на «обратный выезд» из Харькова в Москву и из Таллинна в Москву значительно проще, чем купить «прямые» билеты в Харькове и Таллинне.

Путешествие распланировалось так четко, что Ли ждал какого-нибудь подвоха, который проявится и все сорвет в последнюю минуту, но в данном случае он был оберегаем Хранителями его Судьбы, и все шло строго по намеченному плану.

Когда они прибыли в Псков и устроились в гостинице, Ли не смог дождаться следующего дня, чтобы воспользоваться машиной, и усадил всех в рейсовый автобус в Святые Горы. Уже на подъезде к святогорскому оазису, неожиданно возникающему из «ничего» и такому не похожему на однообразную равнину, по которой они ехали из Пскова на юг, где буераки, пеньки, косогоры обпечалили русскую ширь, Ли почувствовал что-то необычное в этом уголке Природы и ощутил его особое воздействие на свою душу.

В этот первый свой приезд, кроме Святогорского монастыря с могилой Пушкина и Тригорского, они побывали в Ворониче — в селе и на погосте — и в Петровском. Оттуда, с берега Кучане, они долго рассматривали Михайловское, а затем местным автобусом вернулись на автостанцию. Там оказалось, что рейсов на Псков уже не будет, и они стояли в растерянности. Правда, дежурная сказала, что, может быть, еще будет автобус на Остров, который в расписании значится, но придет только в том случае, если будет исправен.

Ли не беспокоил ночлег — деньги были с ним, а не в гостинице в Пскове, и вопрос устройства на ночь решился бы так или иначе, но завтра утром должна была прийти за ними машина, чтобы быть весь день в их распоряжении, и если они тут застрянут, то все сорвется. Эти мысли вызвали у Ли острую тревогу, и он на мгновение достиг предельного сосредоточения в желании во что бы то ни стало быть сегодня в Пскове. Через несколько минут из-за поворота показался какой-то автобус непассажирского вида, неторопливо ехавший в сторону автостанции. Ли увидел лицо шофера и понял, что тот думает о чем-то своем, а ведет машину почти автоматически. Ли резко взмахнул рукой, и тот остановился перед ним. Ли открыл дверцу и сказал:

— Возьмешь нас хоть до Острова!

— Возьму вас хоть до Острова, — эхом отозвался водитель.

Они зашли в салон, и еще несколько человек, надеявшихся на автобус до Острова, сели вместе с ними, и шофер, как бы проснувшись, энергично повел машину. Когда подъезжали к Острову, Ли спросил у него, куда он едет дальше. Оказалось, что во Псков.

— И мы с вами, — сказал Ли.

— Ладно! — ответил шофер и добавил: — Там, в Святых Горах, был прямой выезд на шоссе, и я до сих пор не могу понять, почему я так задумался, что вдруг свернул на автостанцию.

— Чтобы нас взять, — улыбнулся Ли.

И Ли вспомнил, как за два года до этого он в сентябре должен был уехать в Москву, а сыну в тот же день нужно было попасть в село, которому его учреждение «помогало» собирать урожай. Ли решил, что до поезда он успеет его проводить по сумскому шоссе до поворота к этому селу и вернуться в Харьков на вокзал ко времени отхода своего поезда. Выехав рейсовым автобусом в ранних сумерках, они доехали до нужного поворота в полной темноте. Минут через пять показался какой-то грузовичок, ехавший в нужное село, и сын сел на свободное место в кабине, а Ли остался на трассе. До отхода поезда ему оставался час с небольшим и двадцать километров пути, но дорога, представлявшаяся ему в его воображении забитой движущимся транспортом в любое время суток, сейчас была почему-то абсолютно пуста. Тогда Ли пережил такое же мгновение предельного сосредоточения на желании успеть, как сейчас в Святых Горах, и через пять минут вдали на трассе показалась машина, да еще с горящим огоньком городского такси. На взмах руки Ли она остановилась, и там оказалось одно свободное место. Через двадцать минут Ли выходил у харьковского вокзала.

— Сколько я вам должен? — спросил Ли.

— Сколько дадите! Вы же видите, я ехал со своими и по своим делам и вообще не собирался никого брать, но отчего-то остановился по вашей просьбе…

И вот сейчас все повторилось в их первый приезд в Святые Горы.

На следующий день часами к десяти за ними пришла черная «Волга» и служила им до вечера. Тут уже было осмотрено и Тригорское, и Михайловское, и снова Петровское, полюбившееся им с первого взгляда. Конечно, всласть побродить по аллеям им не удалось, но они сразу же стали пленниками этой Красоты, тем более что был понедельник, привлекавшие экскурсантов экспозиции были закрыты, и в парках Тригорского, Михайловского и Петровского они были одни. Сев на скамью Онегина в Тригорском и глядя на чарующие изгибы Сороти, Ли почувствовал, что здесь, на этих холмах и зеленых лугах с петляющей среди них голубой лентой, отражающей Солнце и синь небес, задержалась частица души того, чья «печаль светла», останется и частица его души, и за нею он сюда еще обязательно вернется.

На следующий день они покидали Псков. Их путь лежал через Гдов вдоль восточного берега Чудского озера, и дорога иногда подходила вплотную к бесконечным песчаным пляжам, а от набегавших волн исходило светло-зеленое с золотом сияние в лучах невысокого северного солнца. Потом была солнечная Нарва со спящими в тишине уходящих белых ночей крепостями, был Таллинн, исполнилось все намеченное, все, что казалось совершенно невозможным.

II

На эти воспоминания ушло несколько сигарет, за окном светало, и день, вернее половина дня, потому что в Москву они должны были приехать во втором часу пополудни, ожидался нервным и хлопотным — билетов на дальнейший проезд у них на сей раз не было, а миграция населения с каждым годом усиливалась, и Ли пошел, чтобы вздремнуть часок-другой.

Летняя Москва как всегда была полусонной в своих спальных городках, на вокзалах же кипела жизнь, как в растревоженном муравейнике. У касс Ленинградского вокзала они застали длинные очереди и сразу установили, что билетов на Псков нет и не будет. Ли помнил, что в свой первый приезд они из Пскова в Святые Горы подъезжали рейсовым питерским автобусом, и поэтому, услышав у «кассы возврата», что какой-то человек хочет сдать два билета в Питер, немедленно их купил. Потом они еще изучали возможность попасть во Псков с юга через Опочку, сев на рижский поезд, но и на Рижском вокзале билетов не было. В этих хлопотах прошло более двух часов, и они никого не сумели в Москве навестить, ограничившись телефонными разговорами.

В Питере, куда они прибыли довольно рано, сразу же поехали за Обводный канал на автовокзал, где оказалось, что целых три автобуса должны вскоре друг за другом отправиться в Святые Горы, и они взяли билеты на ближайший, уходивший часов в десять утра. До его отхода оставалось два часа, и Ли предложил — кто знает, может быть, в последний раз? — проехаться по всему центру в такси и, не выходя из машины, вернуться назад. От их последнего приезда в Питер еще и года не прошло, но тогда был мокрый сопливый ноябрь, они жили в районе Политехнического и побывали в центре всего раза два-три и то вечером. И они поехали по местам, исхоженным ими, когда они приезжали вдвоем, а потом втроем почти двадцать лет назад, когда их возраст еще начинался словом «тридцать». Было солнечное утро, синее небо, быстрая Нева и такие же быстро бегущие низкие облака, белые, как огромные клочья ваты, с чуть-чуть позолоченными краями.

Дорога из Питера на Псков была очень красива, так же как красив был весь этот день. Когда они получили в свое распоряжение комнату на туристической базе в Святых Горах и вышли за пределы ее территории, то оказались лицом к закату на краю поля, светившегося каким-то теплым, почти солнечным светом. Это был лен.

Времени на этот раз у них было много, и они осматривали окрестности Святых Гор не спеша и в составе «плановых» экскурсий, и с еще бо’льшим удовольствием — самостоятельно. Ли влюбился в окрестности Михайловского и в его парк, но в этих местах он полностью растворялся в Природе, и даже его мысли становились как бы ее частью, а в парке Тригорского, высоко над Соротью, или в Петровском, на пологом берегу Кучане, он, наоборот, мог мысленным взором окинуть себя и свою жизнь со стороны.

В один из их приездов в Тригорское Нина стала увлеченно собирать букетик красивых «диких» цветов, а Ли на это время устроился на скамье Онегина. Его взгляд скользил по изгибам Сороти, а мысли были и во времени, и в пространстве очень далеки от этих мест. Он думал о том, что он уже более шести лет не слышит призыва Хранителей его Судьбы, и если его и посещает ненависть, доходящая до гневного исступления, то она абстрактна, поскольку он был уверен, что ее объектом является не человек, а Система. И вся эта ситуация, и его роль в ней сильно напоминали ему своей, как он считал, бессмысленностью знаменитую «двухминутку ненависти» Оруэлла. Эта его ненависть, предельно сконцентрированная кристаллом хрусталя, была такой сильной, что он стал бояться ее нечаянного воздействия на какого-нибудь «случайного прохожего». И хотя он точно знал, что Воланд прав, и ни один кирпич ни с того ни с сего ни на какую голову не упадет, быть слепым орудием ему не хотелось, и он всякий раз старался побыстрее выйти из своего «опасного» состояния.

Вспоминая Оруэлла, он думал о том, что и ему самому стоило бы описать и все, что его окружало в разные годы жизни, и все, что с ним в этой жизни произошло. А здесь, на высоком берегу Сороти, когда он, сидя на углу белой скамьи, откинулся назад и прикоснулся головой к старому дереву, сильно склоненному в сторону обрыва бесчисленными порывами ветра в течение его долгой жизни, перед ним возникло видение: полутемная комната, у окна — письменный стол с включенной настольной лампой, за столом сидит человек, а перед ним высокая стопка бумаги — рукопись каких-то записок.

Ли не был уверен, что привидевшийся ему человек — это он сам, хотя бы потому, что у него дома не было письменного стола, но в том, что эти записки писаны им, он знал точно. И тогда он подумал: не это ли знак Хранителей его Судьбы, второй раз в его жизни легко доставивших его через, казалось бы, непреодолимые пространства сюда, в Касталию, где, без сомнения, бил невидимый источник живой воды. Ли не любил долгих раздумий: когда эта мысль к нему пришла, он сразу же принял решение — по возвращению домой начать «показанные» ему в готовом виде записки. Первые страницы его повествования появились, однако, еще до возвращения домой, и это он тоже воспринял как благотворное вмешательство Хранителей своей Судьбы. Потом дело как-то застопорилось, и со временем он потерял вкус к этой работе, а затем, посчитав свой вывод об Их поручении ошибочным, стал подумывать о том, чтобы и вовсе попытаться избавиться от «ненужных» бумаг. Но созданная им рукопись уже жила своей жизнью, имея свою Судьбу и своих Хранителей.

Тем временем приближался срок окончания их путевок в святогорском пансионате, и они решили тоже «в последний раз» отправиться, как когда-то в начале семидесятых из Эстонии, через Ригу в Восточную Пруссию. Экскурсия по Пскову была приурочена к последнему дню, указанному в путевках, и они всласть побродили по старинному городу в «группе» и потом — самостоятельно — до прихода их транзитного поезда из Питера в Ригу. Некоторые храмы на обоих берегах Великой были в состоянии реконструкции и «неорганизованный» доступ в них был открыт. Ли и Нина долго бродили среди строительных лесов, рассматривая старые и уже обновленные росписи.

Особенно поразили Ли росписи в Спасо-Преображенском соборе Спасо-Мирожского монастыря, датированные последней четвертью двенадцатого века, как гласила надпись на стенде, указывавшем очередность их реставрации, начатой лет за шестьдесят до его прихода сюда. От многих лиц Ли не мог оторваться: его не интересовало, какого именно святого хотел изобразить безымянный живописец, но он видел перед собой живые глаза людей, живших здесь восемьсот лет назад, и в их запечатленных взглядах были радость и желание, была печаль, в них отражалась мысль, и Ли казалось, что если он здесь проведет несколько часов в уединении, весь этот неясный, но воспринимаемый им шум чувств, переживаний и дум, шум давно ушедшего времени будет им расшифрован и — заснувшее царство оживет. Но у него не было этих нескольких часов: подкравшиеся сумерки готовились погасить свет глядящих на Ли очей, да и время отъезда в Ригу неумолимо приближалось.

III

В Ригу их поезд прибыл на рассвете, и, поместив свои вещи в автоматические камеры, они отправились по незабытой ими за минувшие со дня их первого и предпоследнего приезда сюда пятнадцать лет дороге в Старый город. Ли подумал, что Остап Ибрагимович был прав: города, особенно старые, нужно брать на рассвете, когда населяющие их тысячелетние тени отступают в темные подъезды и подворотни, вселяя в случайного прохожего уверенность в том, что он не один на этих узких рассветных улочках: вот кто-то промелькнул в переулке, кто-то зашел в маленький дворик, чья-то тень мелькнула за стеклом массивной двери…

Они вышли к собору святого Якова и с удивлением увидели, что дверь его открыта. Войдя, они услышали звуки музыки, проникающие из закрытого зала. Ли тронул дверь, и она поддалась. Они оказались в совершенно пустом зале и сели в третьем или четвертом ряду от входа. Невидимый органист фантазировал на тему генделевского «Мессии», и эта музыка очаровала и увлекла душу Ли в то небытие, где обитали Хранители его Судьбы. И он снова стал, как один из Них, и решал вместе с Ними, каким должен быть дальнейший путь маленького грешного Ли на маленькой грешной Земле. Он сетовал на то, что Они все и он, как один из Них, бездействуют, укрепляя этим своим бездействием силы Зла; он просил Их вернуть его к тем, кто действует, а не ждет, но он чувствовал, что сейчас его участь — это ожидание, и молил лишь о том, чтобы пределы этого ожидания не оказались за пределами его такой короткой человеческой жизни. Яркий до этого мир, в который унесла его волшебная музыка, стал блекнуть — это замирали последние аккорды. Тем временем иная музыка зазвучала за стенами собора — музыка Солнца. Сюда, в этот нарядный зал она проникла через высокие окна и витражи разноцветным сиянием. И Ли здесь уже не только почувствовал, что от него ждут человеческого рассказа о его не вполне человеческой жизни, но и ощутил внутреннюю потребность исполнить этот странный заказ, и свой первый шаг на этом длинном пути сделать немедленно, здесь же в Риге.

В ближайшей кофейне, куда они зашли позавтракать, Ли сказал Нине:

— Давай побудем в Риге несколько дней, поселимся в какой-нибудь гостинице.

— Но ты же не заказывал гостиницу, кто нас примет?

— Попробуем, — ответил Ли, — чем мы рискуем, ведь билеты в Кенигсберг у нас в кармане!

Они взяли вещи на вокзале, и Ли подошел к частному такси. Когда они устроили вещи и сели, шофер спросил, куда их везти. Ли сказал, что им нужно в такую гостиницу, где они могли бы наверняка остановиться. Шофер подумал и повернул ключ зажигания. Минут через десять они подъехали к старинному, из потемневшего от времени кирпича зданию близ нового морского вокзала на широкой Даугаве. Шофер сказал:

— Я могу подождать, чтобы узнать, как у вас получится, но думаю, что все будет в порядке.

После «встречи» в соборе св. Якова с Хранителями своей Судьбы, Ли тоже был в этом уверен и, расплатившись, отпустил шофера. Они получили в свое распоряжение небольшой номерок с «ограниченными удобствами» — в нем был только умывальник, но зато имелся старинный письменный стол. За этим столом вечером после их долгого рижского дня, когда Нина свалилась от усталости, были написаны первые страницы записок Ли. Он был удивлен легкостью, с которой слова ложились на бумагу и как в них оживали Лео, Исана, его собственное детство и весь, казалось бы, ушедший навсегда его довоенный мир. Ему не нужно было ничего выверять и проверять. Просто перед ним возникала подвижная Картина, все детали и тайный смысл которой были ему предельно ясны. Оставалось только записывать. Но в первый вечер и он сам вдруг ощутил сильную усталость, и, написав две страницы, почувствовал, что засыпает. Второй их рижский день также был очень насыщенным: они завтракали в чистеньком и пустынном ресторанчике морского вокзала, потом вышли на катере в открытое море, потом провели вторую половину дня все в том же Старом городе, там же и пообедали в одном из многочисленных кафе, и только когда основательно стемнело, они вернулись в гостиницу. Выпив чая с чем Бог послал, Нина улеглась спать, а Ли снова сел за стол и был поражен: как только перед ним лег чистый лист бумаги, в его сознании опять возникла Картина, недописанная им вчера с теми же деталями и подробностями. Не было необходимости что-либо вспоминать, нужно было лишь продолжить свои записи.

И так было во все дни, отданные ими Риге. Менялись их маршруты, но где бы ни пролегали их дневные пути — по городу или по солнечному пляжу и бесконечной «главной» улице — улице Йомас, идущей через разные городки, образующие Юрмалу, по возвращению в свой гостиничный номер, под едва слышное дыхание спящей Нины Ли писал очередные несколько страниц своих записок, искренне радуясь открывшейся ему возможности вновь пережить непоправимое былое, хоть и не мог себе представить дальнейшую судьбу этого романа с собственной жизнью. Но для себя он сразу решил одно: ни единой строки, отражающей попытку «приспособить» написанное к общепринятым в Империи требованиям, предъявляемым к «продукции» инженеров человеческих душ, в его записках не будет.

С началом своей работы над рукописью Ли вдруг ощутил возвращение смысла в его скучную и серую от суеты и рутины жизнь последних лет. Каждый день он радовался предстоящей встрече со столом и с улыбкой вспоминал об устойчивой, как ему казалось, ненависти к бумаге и перу, возникшей у него от перекрученного им огромного объема писанины, связанной с подготовкой его технических книг, статей, описаний к изобретениям, планов, отчетов и чужих диссертаций. Здесь, в Риге, было совсем другое, и незнакомая прежде радость от преложения в Слово картин бытия убедила его в том, что это такая же нужная Хранителям его Судьбы его работа, как и проводы Насера и всех прочих в невозвратный мир теней, но эта работа создавала, а не истребляла, и потому была бесконечно приятна, утоляя и сердце, и душу, и при этом насыщая их светлой печалью о прошедшем и прошедших. «Я понял задачу, которую дал Бог решать сынам человеков: все он сделал прекрасным в свой срок, но чтоб дела, творимые Богом, от начала и до конца они не могли постичь», — говорит Екклесиаст.

Вот только время, отведенное им для жизни в Риге, подходило к концу.

IV

На три дня в Кенигсберге и два дня обратной дороги работа Ли над записками, естественно, прервалась: этот город и его окрестности, в отличие от Риги, были населены не только воспоминаниями, но и живыми людьми. Первым доставались короткие сентябрьские дни, вторым — долгие вечерние разговоры и скромные застолья.

Каждое утро Ли и Нина отправлялись на Северный вокзал и уезжали в Раушен, а оттуда — дальше на север полуострова. Их приездами сюда была насыщена первая половина семидесятых, но особо памятными были первое и второе путешествия — долгие три недели в семьдесят первом и недолгие восемь дней в семьдесят втором. И когда они сейчас прошли от кирхи к лестнице, ведущей к морю, и к ослепительной в солнечных лучах белой сахарной дюне у заброшенного причала, Ли показалось, что ниже на два пролета по этой же лестнице спускаются, поглядывая на малинник, две до боли знакомые фигуры — тридцатисемилетняя Нина и их четырнадцатилетний сын. Ли понял, что в этих местах теперь навеки, пока он жив, будут для него обитать любимая и красивая женщина в расцвете лет в наброшенной на плечи голубой куртке, купленной ими в Одессе, и красивый мальчик, мечтающий о куске прозрачного янтаря с мушкой, отлетавшей свое миллионы лет тому назад, так же как в далеком отсюда Сочи вечно бродит по Дендрарию и Светлане тень четырнадцатилетнего Ли.

Ощущение присутствия этих милых теней, по мере того как Ли и Нина шли по пустынному берегу к видневшимся под зелеными кронами деревьев крышам бюргерского хозяйства — их первому приюту на этой осиротевшей земле, все более усиливалось, и Ли был в глубине души рад, что из-за волнующегося моря они не смогли обойти осыпь, перекрывшую им путь: бурные волны ежесекундно накрывали узкую тропку в ее основании. Выхода к их любимому заросшему лесом оврагу со звонким ручьем и подъема к их белому флигелю Ли бы сегодня не пережил.

Следующий день они посвятили Раушену, но этот многолюдный в летние дни курорт хранил образы тысяч людей, и здесь присутствие милых ему теней ощущалось не так болезненно. И была с ними лишь легкая, ласкающая сердце грусть воспоминаний о минувших днях и просто об ушедшем лете, всегда являющаяся к людям, попадающим не в сезон на знакомый курорт, где еще совсем недавно жизнь била ключом и закручивались курортные романы. Волнения, вызванные воспоминаниями, были так сильны, что они засиделись за столом с друзьями до трех ночи. Пили вино, водку и кофе, и никому не хотелось спать. В конце этой нечаянной пирушки к Ли пришла надежда на то, что если он опишет все это в своих записках, то создаст еще один свой мир, где все ему дорогое и нужное обретет Пространство, в котором не будет Времени, а Исана и Лео, и Ли пятилетний с Тиной, одиннадцатилетний с Рахмой, четырнадцатилетний — с Аленой, дом его дядюшки, его двадцатипятилетняя и тридцатилетняя красавица Нина и их четырнадцатилетний сын и все-все близкие ему люди в этом мире, неподвластном Времени, убивающему все живое, будут жить вечно и счастливо. Эту надежду он лелеял, засыпая, и с нею уснул, а поздним утром их последнего дня в Кенигсберге она, его надежда, а может быть — мечта, проснулась вместе с ним, и он мечтал о том заветном часе, когда он снова вернется к своим запискам. И была она с ним на улицах Кенигсберга, стояла, положив ему голову на плечо над могилой Канта, и не отпускала его от себя даже когда он в идущем в Харьков поезде вышел в тамбур выкурить сигарету.

С нею он погулял по Вильнюсу во время долгой стоянки, и потом смотрел, как бегут мимо его окна и исчезают за лесом острые пики его соборов, устремленные в вечернее небо. Нина, казалось, поняла все, что творилось в его душе, и спокойно ожидала его возвращения в реальный мир.

V

Страна, в которой тогда жил Ли, была еще очень большой, и то, что он и Нина попрощались с давно закончившимся курортным сезоном в Юрмале и Раушене, не означало, что этот сезон закончился повсеместно. И в первый же их вечер по возвращению в Харьков раздался телефонный звонок: из Сухуми звонил Зураб, чтобы сообщить, что просьбу Ли «достать» сыну с невесткой какие-нибудь «приличные» путевки он выполнил, хоть сам Ли успел о ней забыть.

Проводив своих отдыхающих, он и Нина, не сговариваясь, высказали мысль, что хорошо бы после прохладного севера окунуться в теплое южное море. Ли, продолживший потихоньку свою работу над записками, думал еще и о том, что посещение Сочи, Сухуми и Нового Афона будет очень полезно и для этого, все более увлекавшего его дела. И он вплотную занялся выкраиванием свободной недельки из этого беспокойного года.

Первый день «свободной недельки» они провели в поезде. Ли стоял у окна, любуясь таким ощутимым в ранней осени как бы возрождением Природы — восстановлением в своих правах уходящего лета при движении к югу. После Таганрога, спокойного серовато-розового, мглистого в ранних сумерках Азовского моря и Ростова, когда «на Тихорецкую состав отправился», он ушел спать, а их поезд углубился в бескрайние кубанские степи.

Проснулся он на рассвете, когда за окном, как сорок лет назад в его первом свидании с Кавказом, была видна уже ставшая неглубокой вечная долина с быстро бегущей звонкой речкой, и через несколько минут при одном из поворотов состава он увидел море. Он вспомнил, как впервые в жизни перед ним открылся этот волшебный вид горной долины, впадающей в сине-зеленое море, увидел себя, мальчишку, смотрящего в окно с верхней полки, увидел Исану и с удивлением подумал о том, что он теперь на целых пятнадцать лет старше, чем Исана тогда, в сорок седьмом. Всю дорогу от Туапсе до Сочи он простоял у окна в коридоре, любуясь морем.

Работа над записками невольно пробудила в нем способность видеть все по-иному, и уже устоявшийся за последние годы облик Сочи как самого нарядного и самого «совершенного» из «советских» южных курортов, вдруг затуманился, и сквозь этот туман Времени стали проступать картины сорока-, тридцати-, двадцатилетней давности. Нина с ее великолепной памятью стала ему надежной помощницей в этом воскрешении былого. И перед их слившимся мысленным взором возник веселый шанхай между проспектом Сталина и дворцом-вокзалом, и первые лучи Солнца ранним утром, когда из всех улочек и переулков этого шанхая, из всех комнатушек и голубятен, сданных «дикарям», деловито, как на работу спешили люди на пляж, чтобы, отбыв положенное, посидеть вечером в «Горке» или «Голубом».

Они стояли на Платановой аллее, но в упор не видели многоэтажной гостиницы, нового торгового центра и новых прямых, прорубленных «по живому» улиц, уходящих к вокзалу и рынку.

— Вот здесь, — показывала Нина, — была наша с тобой булочная-кондитерская. Ты еще помнишь вкус знаменитых сочинских слоек и пирожных «трубочка с кремом» размером с молочную бутылку?

И перед Ли, впервые за время их долгой совместной жизни подключившимся к ее подсознанию, возникал четкий образ небольшого красивого домика, и он видел себя еще молодого с малышом-сыном стоящими у дверей булочной в ожидании, когда Нина вынесет оттуда каждому по еще теплой душистой слоистой булочке.

— А в том саду… — сказал Ли, следя за образами, возникающими в воображении Нины.

— Был рыбный ресторан, — закончила Нина.

И Ли увидел их всех вместе, сидящих втроем за столиком, сдвинутым в сторону мелкого бассейна, где в солнечных лучах, пробивающихся сквозь кроны деревьев, серебром и золотом чешуи сверкала форель. Уже принесли обед, и Нина сердито зовет сына, который не может оторвать взгляд от этого живого блеска, от сияния жизни.

Потом они медленно поднимались вверх по проспекту, где только для них приобрели былой облик и незабываемый кондитерский магазин, и блинная, где в пятидесятых еще можно было полакомиться гречневыми блинами с красной икрой.

Наверху они свернули к морю. Там начиналась их земля: в разные годы жизни на всем протяжении верхней набережной от Пушкинской библиотеки до площади перед театром их помнили каждая скамья и каждое дерево. На этих скамейках и за столиками в полукруглом зале ресторана в Приморской гостинице им было двадцать пять, тридцать, тридцать пять, сорок, пятьдесят, здесь в десятках обликов их сына — от трехлетнего капризули до красивого стройного юноши и, наконец, тридцатилетнего мужчины жила память об их собственной жизни.

— А помнишь?..

Верещагинский пляж они прошли быстро — его прилизанность раздражала — и поднялись в «свой» Курортный парк. День был жаркий, и они выкупались на по-прежнему «диком» пляже Светланы. Ли отметил про себя, что прошло ровно сорок лет и сорок дней с тех пор, как он впервые ступил на эту теплую влажную гальку, но к этим воспоминаниям он должен был прийти наедине, и поэтому он настроил их мысли и беседу на текущие заботы.

В вечерней электричке, идущей из Сочи в Сухуми, ставшая быстро уставать Нина, утомленная длинным и переполненным движением и впечатлениями днем, сразу же после Гагры заснула у него на плече. И Ли опять вернулся в прошлое, вспомнив, как он заснул на плече Нины, когда они лет тридцать назад покидали Ялту, и их автобус петлял по старой горной дороге.

VI
Памяти Зураба Беродзе

В Сухуми их друзья не сумели поселить Ли и Нину поблизости от сына и невестки. Не получилось у них и с гостиницей в центре города — сезон был в полном разгаре: северяне, для которых тогда еще не открылись Мальорка и Канарские острова, ловили последнее летнее тепло, и все и везде было занято. В результате Ли и Нина разместились в номере с туалетом и умывальником в гостевой части небольшого здания в старинном тенистом парке над широко разлившейся в приближении к морю шумной речкой Келасури, а сын с невесткой жили сразу же за Гумистой в нижней Эшере.

Впрочем, особых трудностей в общении у них не возникало: денег Ли прихватил с собой вдоволь, и проблем с транспортом у них не было.

Сухуми в последнее десятилетие был даже в большей степени их городом, чем Сочи, и так как общение с ним было практически непрерывным, щемящих воспоминаний у Ли не возникало. Но в этот приезд получилось так, что свой день они, в основном, проводили на северной окраине города, а на ночлег отправлялись в южное предместье, и Ли был поражен весьма ощутимым контрастом тех смутных отражений воздействия различных мест на его подсознание: вблизи Гумисты его охватывали какие-то неясные предчувствия, порождающие тревогу и беспокойство, а шум Келасури приносил успокоение.

Однако их образ жизни в течение этих длинных, но все-таки недолгих «чистых» пяти дней не давал Ли сосредоточиться на своих ощущениях. Было и традиционное застолье, были и традиционные совместные путешествия по экзотическим окрестностям, вроде Венецианского шоссе. Была и полуделовая поездка в Ткварчели, где Ли воочию убедился, что может сделать с прекрасным горным ущельем небольшая угольная электростанция за два-три десятка лет своей работы, если не обращать внимания на экологию, как это было принято в Империи Зла.

И все эти дни Ли думал о том, что он не может и не должен отсюда уехать, не побывав в «своем» Новом Афоне. Просить друзей организовать ему эту поездку ему было неудобно: они и так немало сил и времени потратили на него и его близких, но Случай, видимо, неслучайный, помог ему легко и просто решить эту проблему: в один из вечеров их вез из Эшеры в Келасури выехавший на своей «Волге» на вечерние заработки армянин. Когда они вышли, Ли вдруг вернулся к машине, и за минуту, чтобы Нина не услышала, о какой сумме шла речь, договорился об аренде этой машины с водителем на весь следующий день.

Утром, когда они позавтракали, машина уже их ждала, и, забрав своих в Эшере, они сразу же отправились в Афон. Там они договорились о времени обратного выезда, и армянин поехал «дорабатывать», а они пошли пешком по знакомым местам. В отличие от Сочи, здесь почти ничего не менялось, и это тешило душу, но не настолько, чтобы заглушить медленно растущие в ней слабые побеги тревоги.

Ли подумал, что эта тревога есть лишь отражение приближения смены времени года, ощущавшегося во всем вокруг, и надеялся, что там, в долине Псцырхи, где все вечно, душа его успокоится и приблизится к небу, но этого не произошло даже на пороге пещеры, где он много лет назад исполнил волю Хранителей его Судьбы. И тогда Ли окончательно убедился, что этому краю — его тайной стране — грозит беда.

На прощальном ужине Зураб рассказал, что получил приглашение перейти на работу в Кутаисский политехнический. Ли стал советовать ему непременно и как можно скорее принять это предложение, увидев в нем путь спасения своих друзей от будущей беды.

— Ну, а как же это? — спросил Зураб и обвел руками все вокруг. — Тут же столько вложено души, не говоря уже о силах и средствах.

— Ты и Мальвина родились и выросли близ Кутаиси. Человеку необходима возможность ездить по всему миру — это его естественное право, но жить он должен там, где родился, потому что он там и только там есть часть Природы. Людей, живущих не там, где родились, называют маргиналами, и они никогда не чувствуют всей полноты жизни. Неужели я должен все это объяснять имеретинцу, — вдруг рассердился Ли.

— Ну ты же знаешь, что мы проводим в моем селении все вместе не меньше трех месяцев в году, а сам я бываю там каждый месяц, — примирительно сказал Зураб и, поняв, что Ли сейчас скажет, что лучше, чтобы было наоборот — жить там, а три месяца проводить здесь, в Сухуми, перевел разговор на другую тему. Видимо вопрос этот давно уже мучил его и его домашних.

Когда поезд, увозящий Ли и Нину на север, застучал по мосту через Гумисту, Ли бросил прощальный взгляд на огни Сухуми и почувствовал, что видит он все это в последний раз. Но он все-таки не поверил этому предчувствию и отнес его на счет обычной грусти расставания, когда возраст и болезни напоминают о необратимости Времени.

VII

Вернувшись домой, Ли несколько недель интенсивно и с большой охотой работал над своими записками: вероятно, действовали импульсы, рожденные свиданием с уголками Кавказа, связанными с давним и недавним прошлым. Одна картина вызывала в памяти другую, и первое время работа продвигалась очень быстро. Но потом Ли вдруг стал отвлекаться на внешние и внутренние политические события.

Развитие этих событий убеждало его в том, что он был прав в своем скептическом отношении к объявленной «перестройке». Верховные перестройщики побоялись сделать главное: пока в их руках была власть, нанести удар по разветвленной сети принуждения и слежки, практически уже доведенной до реализации мрачных предчувствий Щедрина, ибо в стране к этому времени на каждые пять человек приходился один «шпион». Где-то наверху небольшая стайка демагогов, чтобы быть принятой в приличном обществе, что-то там фантазировала о свободах и достоинствах, о нравственности и человечности, а безликий «аппарат» делал свое дело: слал молодежь на убой в Афганистан, планомерно доводил до смерти Марченко, насильно кормил Сахарова, не выпуская его из Нижнего, вел «кадровую политику», следил за выполнением «политики партии в области образования», тащил и не пущал, организовывал тотальную слежку за «советским народом» и беззаветно сражался с «главным врагом всего советского — международным сионизмом», для чего был задействован антисионистский комитет из «известных евреев Советского Союза».

Совершенствовалась и внешняя сеть «агитации за социализм» — по-прежнему Империя Зла готовила террористов для более убедительного решения различных спорных вопросов, шли потоки оружия в те уголки земного шара, откуда пожар мог распространиться на остальной мир. В эти годы Ли получил новые подтверждения того, что формула Уоррена: «Мы будем делать Добро из Зла, потому что его больше не из чего делать» — вполне обратима, и в мире нашел широкое распространение способ изготовления Зла из Добра: носители Зла в своей практике широко использовали священные завоевания Добра — такие, как презумпция невиновности, право на защиту, право на политическое убежище, свободу прессы и многое другое, заставляя эти великие достижения людей служить Злу.

В том, что маразм не слабел, а наоборот, по-прежнему крепчал, Ли убедился и на собственном опыте. Примерно в восемьдесят восьмом он был по какому-то случаю в Москве, когда туда прибыла группа специалистов из американской фирмы «Бехтел» для обсуждения планов возможного сотрудничества. Поскольку речь должна была идти об объекте и о проблеме, которыми Ли непосредственно занимался, центральный институт включил его в группу для переговоров. Уже к концу первого дня встречи, происходившей в соответствующем отделе министерства, министерская вонючка-надзирательница зацепила Ли и, обменявшись с ним двумя-тремя фразами, поняла, что он не «прошел специальной подготовки для встреч с иностранными представителями». С такими же «представителями» из туманного Альбиона в этом же министерском здании Ли беспрепятственно и без всякой «подготовки» встречался, а потом пил водку без надзора «органов» еще в семидесятые годы, когда шпионское ведомство возглавлялось самим Андроповым, и потому он даже не знал об этих «ограничениях». А теперь, несмотря на «перестройку», он был отозван и заменен специально присланным из Харькова «специально подготовленным» человеком, правда, мало что смыслящим в том, что составляло предмет переговоров.

Во внешнем мире Ли также видел признаки наступления Зла. Утвердилась «успокоительная» диктатура в Польше, стреляли без разбора по перебежчикам из одной Германии в другую. Призрак коммунизма после памятного щелчка по носу в Чили готовился, наконец, сделать свой «принципиальный» шаг в западном полушарии, ступить с «острова свободы» на американский континент. Первой континентальной жертвой этого «призрака» должна была стать маленькая страна — Никарагуа, куда без конца накачивалось оружие и прибывали многочисленные «волонтеры свободы» и «военные советники».

Из Москвы все через те же Чехословакию и «демократическую» Германию продолжал экспортироваться терроризм, и во всем мировом кровавом людоедстве, где бы он ни обнаруживался — в Ольстере или в самолетах европейских компаний, у синагог или просто в людных местах, где гибли десятки и сотни невинных людей, виднелась грязная лапа Империи Зла.

Это паскудство творилось, естественно, под многоголосый одобрительный хор самой правдивой в мире «советской» и «народно-демократической» прессы.

Сопоставляя все эти процессы, Ли все чаще приходил к выводу о том, что двадцатый век ничему не научил человечество и что ему не суждено дожить до поворота к Разуму, до торжества идеи единения людей Земли. Этот грустный вывод наводил его на размышления об обреченности его планеты, тем более что признаки такой обреченности непрерывно множились. А неизбежным итогом таких размышлений были мысли о бесполезности жизни, о бесцельности дальнейшего существования. Естественно, ни о каком самовольном уходе он и не думал — сознание абсолютной ценности и неприкосновенности жизни было у него врожденным. Речь шла лишь о том, что эта его внутренне насыщенная многомерная жизнь вот-вот станет разновидностью растительного бытия, станет элементарным ожиданием Смерти — уделом всего живого.

«У Них ничего не вышло, — думал Ли. — Они пытались победить энтропию и создать вечное, не зависящее от сроков жизни Галактики хранилище Информации из непрерывно сменяющих друг друга поколений живых систем, извлекающих из окружающего мира отрицательную энтропию, а произвели скопище недоумков и тщеславных паскудников, мечтающих придать вселенские масштабы своим омерзительным мелочным склокам».

Как это часто бывало и прежде, он в трудные минуты опять обратился к Хайяму. Теперь его внимание привлекли четверостишия, которые он когда-то не замечал. Сейчас они стали ему ясны, и он понял, что всю свою жизнь он шел по тропе Хайяма.

Нам жизнь навязана; ее водоворот

Ошеломляет нас, но миг один — и вот

Уже пора уйти, не зная цели жизни.

Приход бессмысленный, бессмысленный уход.



Ли стал более тщательно прослеживать земной Путь Хайяма, и многие причудливые изгибы этого Пути напоминали ему события и вехи его собственной жизни. Он отвлекся от своих записок и принялся за жизнеописание Хайяма. Закончив его буквально за несколько дней, он то и дело возвращался к рукописи, шлифуя и уточняя эпизоды, страницы, фразы. Каждое такое обращение повергало его в такую светлую и сладкую грусть, что ему хотелось самому раствориться в одной из возникающих перед ним картин, воссоздающих в совокупности этот заветный Путь, манящий своею небесной чистотой и синью.

Один из таких приступов меланхолии закончился тем, что Ли отложил воспоминания, как оказалось — навсегда: он потерял интерес и к прошлому, и к будущему. Его жизнь с этого момента потекла вне Времени, растаяли или уснули все его тайные миры, тихо иссякла его связь с Линой. Вероятно, с исчезновением этих миров ушло и связанное с ними очарование тайны, и он стал просто пожилым, не стремящимся ни к каким должностям и ни к какому влиянию, ожидающим выхода на пенсию «простым инженером». И Лина ушла искать себе опору среди других мужчин, о которых бытовала молва как о людях, имеющих «определенный вес» в маленьком и тесном мирке «отделения» — в парткоме, в дирекции и прочих «властных» микроструктурах. Правда, один секрет у Ли еще оставался: его истинный полный доход раза в четыре-пять превышал сумму, стоявшую в ведомостях на получение заработной платы в «отделении», но это обстоятельство не было для него предметом открытого самодовольства или тайной гордости и всего лишь означало возможность жить, не считая деньги, и несколько раз в году путешествовать по ближним и дальним краям. Кроме того, этот большой дополнительный заработок вселял в него надежду на то, что, дожив до пенсии, он сможет отказаться от ежедневного посещения уже несколько надоевшего ему «отделения». Судьба, однако, решила иначе…

VIII

Через два года, прошедшие после пережитого Ли «момента смирения», ненавистная ему Система дала трещину и стала медленно разрушаться. Ли не обольщался большими ожиданиями: он видел, что почти везде у власти остались те же люди, мгновенно и очень охотно отрекавшиеся от своего прошлого, но он все же надеялся, что история не повернет вспять, и в будущем эти перемены станут реальностью, и поэтому то, что он дожил до краха Системы или до начала этого краха, он считал одним из самых ярких и дорогих даров Судьбы.

Оказалось, что Амальрик не так уж сильно ошибся. Еще менее ошибся все тот же Розанов: в своих уединенных размышлениях о революции в те времена, когда ее победа еще не была безусловной, он, не назначая конкретных сроков, сказал свои пророческие слова: «И «новое здание», с чертами ослиного в себе, повалится в третьем — четвертом поколении». Крах «нового мира» и пришелся на четвертое поколение.

Прав был и пророк Хлебников в своем утверждении о том, что «Свобода приходит нагая». Неожиданная, как все долгожданное, Свобода обнажила внутреннюю сущность многих представителей «самого передового отряда мирового рабочего класса». Номенклатурные партийные бонзы-идеологи и номенклатурные лжеписатели-конъюнктурщики, имевшие отметку «отлично» по «марксизму-ленинизму» в «институте литературной госбезопасности» и на «высших курсах литературный госбезопасности», вдруг стали исконно-посконными русопятами, поминутно поминающими Сергия Радонежского и Серафима Саровского.

Еще раз подтвердилась старая восточная пословица: «когда караван вдруг поворачивает назад, впереди некоторое время идет хромой верблюд», и в посткоммунистической империи «передовое» общественное мнение вдруг стали «формировать» бывшие стукачи-выпускники имперской академии охраны духовного правопорядка с килограммовыми золотыми крестами на набитых красной и черной икрой животах, барыги-мазилки, сколотившие изрядное состояньице на портретах близких и дальних родственников застойных вождей и дипломатического корпуса и перешедшие на кармические групповые портреты «тысячелетней святой Руси», помещая среди великих и малых людей прошлого — поэтов, писателей и царей, убиенных и убивавших, — собственные рыла, ну и, конечно, члены «союза великих советских писателей», сразу забывшие марксистско-ленинскую политграмоту и образовавшие новый «союз великих первописателей земли русской», в котором немедленно были распределены такие престижные должности, как «народная совесть», «борец за святую Русь», «голос русского народа» и проч., и проч., и проч.

Поднялся истошный вой о «вселенской миссии России», будто бы сформулированной Столыпиным и прерванной евреями-большевиками во главе с Лениным. Страницы специфических журналов, в которых сконцентрировалась часть литературщиков из номенклатурных лжеписателей, преобразившихся в «совесть русского народа», запестрели списками «советских органов» и их «сотрудников» 20-х годов с указанием, кто из тогдашних «вождей» был евреем, а кто нет. Собственно говоря, евреями оказались все, даже Рыков. Журналы, оставшиеся в распоряжении номенклатурных лжеписателей «демократического направления», боролись за каждую «кандидатуру», доказывая, что Луначарский не был «этническим» евреем, а жена Рыкова не имела еврейской бабушки. Охота за еврейскими предками деятелей всех времен и народов оказалась настолько захватывающим делом, что один «известный» кретин-лжелитературовед с «диссидентским» прошлым, поскольку в шестидесятые состоял в подконтрольной лубянской «славянофильской» «литературной оппозиции», опубликовал свои доказательства того, что Пушкин погиб в результате сионистского заговора, поскольку один из его недоброжелателей — граф Нессельроде — был сыном крещеной еврейки. Подонка даже не смутило то обстоятельство, что недоброжелателем Пушкина, подталкивающим его к последней дуэли, был вовсе не граф, а известная сплетница — графиня Нессельроде, урожденная графиня Марья Дмитриевна Гурьева — русская до последнего волоска на лобке и складки на клиторе, а сам Пушкин имел изрядную долю абиссинской, а значит — семитской крови, сказавшейся в его облике.

Ли, как уже говорилось, никогда специально не следил за «литературным процессом», но тут шум и вой были настолько плотными, и маразм так интенсивно пер изо всех щелей, что изолироваться от него было просто невозможно, а составить из отдельных долетавших до его ушей «патриотическо»-клинушеских взвизгиваний и причитаний общую картину неоидеологической какофонии для Ли особого труда не представляло, и, выполнив для себя этот монтаж, он искренне удивился легко различимому даже беглым взглядом убожеству этих «игр патриотов»: в своих запоздалых исторических разборках они старались не выходить за 1935-й год, когда Сталин завершил русский национал-большевистский переворот и когда во всей правящей верхушке империи для блезиру и в благодарность за многолетнюю личную преданность «вождю» были оставлены только два еврея — Каганович и Мехлис, а потом и они исчезли, и тридцать с лишним лет страну возглавляла, если не считать Андропова, чисто русская камарилья. История же XX века убедительно свидетельствовала о том, что Рузвельту, чтобы спасти раздавленные кризисом Соединенные Штаты, потребовалось всего два президентских срока, или 8 лет, Аденауэру, чтобы поднять из руин Германию — 12 лет, и даже послевоенная Франция, терзаемая чехардой беспрерывно сменяющихся премьер-министров, за неполных двадцать лет полностью восстановила свое ведущее положение в европейском мире, но никто и ни разу не задал такой элементарный вопрос: каким же образом еврейская «прослойка» в правящих кругах двадцатых годов, полностью уничтоженная в 1936–1940 годах, могла помешать «избранным» русским народом чисто русскими малинам от Маленкова до Горбачева восстановить «вселенскую миссию» России? Ли долго ждал, что хоть кто-нибудь «справа» или «слева» задаст этот простой вопрос, но не дождался и начал ловить себя на том, что это незатухающее и всепроникающее кликушество стало часто приводить его в то душевное состояние, которое предшествовало хорошо знакомому ему с туркестанских времен гневному исступлению, возникавшему, как он был прежде уверен, по воле Хранителей его Судьбы.

Сейчас у него такой уверенности не было, и он старался убрать коктебельский кристалл подальше, чтобы он не попадался на глаза, — он боялся даже непроизвольного «выбора» лучей Смерти, которые могли поразить, может быть, и крайне вредного с точки зрения Хранителей его Судьбы, но совершенно не знакомого ему человека. Постоянный настрой на ставшую для него универсальной старую медицинскую заповедь «но ноцер» повлиял даже на его характер и поведение в его «открытом мире». Он стал предельно доброжелателен и не позволял себе «взрывов» на богатой причинами и поводами для скандалов бытовой почве. И он стал еще более сдержан в словах — настолько, что эта сдержанность воспринималась окружающими как полная обтекаемость, на что Ли, впрочем, не обращал внимания. Постепенно такая сдержанность и благожелательность стали его второй натурой, и каждый эмоциональный взрыв этих лет ему запоминался надолго, а один даже попал в эти записки со всеми своими подробностями. Дело было в разгар «перестройки», когда границы «дозволенных речей» даже в «низах» беспрерывно раздвигаясь, ушли за горизонт, и вопрос «вселенской миссии» русского народа с перечислением всех козней всех евреев, когда-то захвативших власть в России, стал темой туалетных и застольных собраний. Когда эта болтовня однажды, в сотый раз, началась во время очередного «товарищеского» застолья, терпение Ли основательно истощилось, и он, чтобы успокоиться, вызвал в памяти приятное видение — красивую лесную поляну, покрытую чистейшим, сверкающим в солнечных лучах снегом. Снег радовал его чистотой и прохладой, поскольку в реальном мире время было летнее и довольно жаркое. Однако это абстрактное воспоминание породило, как это часто бывает, другое, более конкретное, и перед мысленным взором Ли предстала вполне реальная блистающая поляна на опушке подходящего к Нарве леса, мимо которой, сокращая путь, он со своим приятелем-сотрудником, шел на Прибалтийскую электростанцию. Они остановились, любуясь открывшимся им видом, но, как поется в песне, «каждый думал о своем»: Ли просто замер от восторга, и говорить ему не хотелось, а его приятель вдруг совершенно серьезно и очень проникновенно сказал:

— Знаешь, как хорошо на такой поляне, на таком чистом белом снегу присесть и посрать…

Ли был потрясен самой сущностью такого неожиданного и очень не понятного ему желания. Ему в его ковбойские годы, естественно, не раз приходилось справлять нужду среди прекрасных возделанных полей в Долине, и в выработанный им самим, никем не подсказанный ритуал входили такие операции, как устройство неглубокой ямки в мягкой земле и потом заравнивание этого места так, чтобы никаких следов его пребывания здесь не оставалось. Вспоминая потом с улыбкой эти моменты своего детства, Ли думал о том, что принятый им ритуал не случаен и уходит своими корнями в генную память высших млекопитающих. Поэтому услышанное им желание ближнего загадить Красоту его шокировало, и он сказал:

— Ну ты же не собираешься сейчас этим заняться?

— Сделал бы, да нет потребности, — все так же серьезно ответил его коллега.

Когда все это в какое-то застольное мгновение пронеслось в его памяти, Ли неожиданно для себя самого поднялся для произнесения тоста. В наступившей тишине он сказал:

— Я предлагаю выпить за нашу Великую Мечту! — и, поскольку компания была мужской, тут же пояснил: — Насрать на свежевыбеленный потолок, и желательно, чтобы потолок этот был с красивой лепниной.

— Как это? — этими словами кто-то из пирующих выразил общее недоумение среди общего молчания.

— Не знаю, — серьезно и честно ответил Ли, — Мечта, а тем более великая, не обязательно должна быть выполнимой и объяснимой. Скорее — наоборот. Она всегда должна манить к себе мечтателей!

Ли осушил свой стакан в одиночестве, и разговор о «вселенской миссии» русского народа прервался на его неожиданном тосте. Ли, однако, был собой недоволен: ему не хотелось обидеть коллег, и в течение нескольких дней, последовавших за тем застольем, воспоминание об этом эпизоде порождало в его душе некоторый дискомфорт; уж лучше было бы просто напомнить коллегам, что они живут в Украине, где разговоры о «вселенской миссии России» просто неуместны. Но месяц-другой спустя к нему подошел один из тогдашних собутыльников и сказал:

— Вы, вероятно, еще не забыли свой тост по поводу потолка. Сначала я был им шокирован и даже очень обижен, но, прочитав последнюю повесть Нагибина, я понял, что в вашей мысли было рациональное зерно.

Ли промычал что-то неопределенное, поскольку «последней повести Нагибина» он не читал и читать не собирался, но реакция сослуживца его заинтриговала, и он быстро раздобыл журнал. Нужное место в тексте он нашел без труда: бедный Юрий Маркович во время посещения своего отца в каком-то обосранном общежитии в сердце России зашел в просторный многоочковый туалет и, устремив взгляд ввысь, был потрясен начертанным на белом потолке лозунгом «Гитлер пидорас». Надпись эта была очень тщательно выписана говном. Далее Нагибин приводил свои размышления о технологии открывшейся ему говнописи: во-первых, нужно было отобрать и заготовить эту оригинальную краску, довести ее до нужной кондиции и поместить в какую-нибудь тару для удобства пользования, а во-вторых, поскольку потолок был очень высоким, для выполнения этой работы в туалетную комнату нужно было внести стол и стул или раздвижную лестницу. Неясен был и способ нанесения — не исключено, что надпись делалась пальцем. «И все — ради чего?» — такой вопрос не давал покоя Нагибину, ибо этому полуеврею, к тому же развращенному переевреенным окружением, было, естественно, не под силу даже догадаться о том, что ему выпало счастье видеть реализованной Великую Мечту, всю прелесть которой он просто не мог осознать.

* * *

Я долго колебался: оставлять или не оставлять в записках Ли этот эпизод, боясь, что он будет истолкован как несвойственный ему антинационалистический выпад. Чтобы принять решение, я еще раз перечитал заметки Горького о том, как была обгажена революционным народом изысканная мебель Зимнего дворца при его так называемом «героическом штурме», после повального изнасилования всего личного состава военизированного женского соединения, охранявшего Временное правительство. Конец моим колебаниям наступил 11 сентября 1996 года, когда многие средства массовой информации поведали миру о том, что в интерьерах четвертой русской Государственной думы был обнаружен обосранный диван и следы вытирания об него депутатского ануса. Учитывая, что местом действия в данном случае была обитель народных избранников, у меня исчезли последние сомнения в том, что этот физиологический акт в отдельных случаях действительно может служить выражением государственной идеи.

К тому же Ли, вероятно, через Космос незримо следил за моими колебаниями, иначе мне трудно было бы объяснить, почему именно в разгар моих сомнений у меня в руках, как некогда в руках у сидевшего в составе своего взвода над выгребной ямой бравого Швейка обнаружился вырванный и смятый листок из бог весть какого романа Ружены Есесенской, оказался фрагментик, судя по шрифту — из «Литературной газеты», и я прочитал очаровательный отрывок из воспоминаний Яновского «Поля Елисейские»:

«Вдруг Поплавский резко остановился под ЛУЧШЕЮ аркою Парижа… и начал облегчаться. За ним, СРАЗУ ПОНЯВ И ОДОБРИВ, Горгулов и я. Там королевский парк и Лувр со всеми сокровищами, а над всем этим — хмурое небо НЕПОВТОРИМОГО РАССВЕТА — ПАХНУЛО ВДРУГ ПОЛЕМ и рекою… А трое МАГОВ, прибывших с Востока, облегчались в центре культурного мира».

Каково?

Впрочем, российские «маги» даже не подозревали, что, справляя свою малую нужду под лучшей аркой Парижа, они были надежно защищены французским законодательством, опирающимся на кодекс Наполеона, так как полвека спустя перед французским судом предстала Брижит Бардо, посмевшая публично попросить «магов, прибывших с Востока», не мочиться на памятники архитектуры и истории в принявшей их стране. Эта скромная просьба обошлась нашей любимой Бабетте в солидную сумму штрафа.

А завершить эту книгу я хочу очередными и на сей раз, вероятно, уже последними извинениями за резкость суждений, присущую Ли и отразившуюся в его записках. Я просто хочу напомнить читателю, что в данном случае он (и я вместе с ним), как сказал единственный в мире Омар Гиясэддин ибн Ибрагим ал Найсабури ал Хайям, «внимает вести из мира тайного, не знающего лести». Ли, как и Хайям, относится к людям Пути, которым приоткрыта, хоть и не полностью, истинная Сущность вещей. Теперь многие из тех, кто гордился принадлежностью к «самой читающей в мире стране», знают, что какие-нибудь там недавние «герои социалистического труда» Кифа Мокиевич Марков или «Абрашка» (как его именовали Ли и княжна Люба) Чаковский и многие другие вовсе не писатели, и что «поэты», «бросающие в восторженную толпу» неуклюжие словосочетания, и бездарность которых сглажена завываниями, придыханиями и туманными намеками на несправедливость мира, вовсе не поэты, потому что, как говорил Саади, «имеющий в поясе мускус не кричит об этом на улицах — запах мускуса говорит за него».

Но ведь это сегодня, а тогда, в «сумерках свободы» — во второй половине восьмидесятых, не говоря уже о более ранних временах, мы все, кроме, может быть, немногих и неизвестных нам людей Пути, с трепетом следили за новыми интонациями в «творениях» инженеров человеческих душ, за новомировскими увлечениями метростарушек, воспетыми в бойках частушках, обронямых в эфир эстрадопоэтишками между своими четвертыми и пятыми гражданскими браками; мы непременно хотели иметь календари с репродукцией группового портрета скопища исторических лиц от св. Владимира до последнего генсека и с мазилкой-автором в центре композиции, мы с трепетом взирали через телеэкран на православные действа в Богоявленском соборе, не думая о том, довольны ли этим, например, десятки миллионов живущих в стране мусульман; мы радостно внимали Слову Божьему, не задумываясь о том, сколько серебреников тайно «заработали» озвучивающие это Слово грязные уста и т. д., и т. п. Все это было приметами недавнего времени, и нельзя нас судить за нашу наивность, потому что нам тогда это было нужно, и те, кто эту нашу духовную жажду хотя бы частично удовлетворял, кем бы они ни были по гамбургском счету и что бы ни хранили в тайниках своих душ, на мой взгляд, безусловно заслуживают нашей доброй памяти, ибо именно они оказались в нужное время в нужном месте, а выбора у нас не было. «Других пысатэлей у меня нэт», — как говаривал Иосиф Виссарионович.

 

[1]Анва — завоевание силой оружия.

[2]Клички: Мунзир — «подстерегающий», Ансар — «помощник».

[3]Джанна — рай, райский сад.

[4]Кафир — неверный.

[5]Джаханнам — ад, геенна огненная.

[6]Абд Аллах — распространенное имя; означает «раб Аллаха».

[7]Сират — мост в рай.

[8]Салят аль-хаджа — молитва об исполнении желания.

[9]Фатиха — сура, открывающая Коран.

[10]Хури — гурия, райская дева.

[11]Кадар — Предопределение.

[12]Джабр — воля Божья.

[13]Дар аль-Ислам — земля Ислама.

Оглавление
Обращение к пользователям