Эписодий первый

1

Это случилось за два часа до рассвета, в то проклятое время, когда безраздельно властвует легкокрылый Сон-Гипнос, родной брат Таната-Убийцы и Мома-Насмешника; когда лживые видения смешиваются с пророческими и вольной толпой носятся над землей, заставляя прорицателей беспокойно ворочаться на смятом ложе.

Это случилось за два часа до рассвета.

И Гипнос недовольно поморщился, пролив маковый настой, когда громоподобный хохот трех луженых глоток сотряс южные ворота Фив и разбудил, по меньшей мере, половину Беотии.

— Охо-хо-хо! Уха-ха-ха! Гы-гы-ик! Когда они ходили с Гераклом на амазонок! Го-го-го!..

Громче всех веселился Телем-Никакой, потомственный караульщик. Его дед, покойный Телем Гундосый, полжизни просидел у фиванских ворот, его отец, Кранай-Злюка, честно спал сейчас на западном посту; и сам Телем, внук Телема и сын Краная, вот уже полтора десятилетия шел протоптанной стезей.

Простую и в меру счастливую жизнь Телема отягощала лишь одна досадная мелочь: прожив тридцать лет без прозвища, он на тридцать первом году стал Телемом-Никаким, и временами ему казалось, что этим он позорит своих достойных предков.

Особенно когда злые языки утверждали, будто прозвищем Телем обязан жене; вернее, ее ответу на вопрос подруг: «Каков Телем на ложе?»

Но, в конце концов, многие ли из ахейцев могут похвастаться, что у них в жизни всего одна неприятность?!

— Уф, уморил! Когда они с Гераклом ходили на амазонок… Боги, этот мальчишка рассмешит и мертвого!

— Нечего ржать, мерины! — звенящим от негодования голосом выкрикнул щуплый паренек, сидевший на корточках перед Телемом и двумя другими караульными. — Именно так! Этот шрам я заработал, когда мы с Гераклом ходили на амазонок!

Трехголосое хрюканье было ему ответом — на большее у караульщиков не хватило ни сил, ни дыхания.

…Паренька звали Лихасом. Минувшим утром он явился в Фивы и до вечера просидел у ворот, развлекая часовых своей болтовней. Вечером же Лихас неожиданно ушел в город, где пропадал до полуночи, после чего вернулся встрепанный и запыхавшийся; теперь он снова коротал время с караулом Телема-Никакого, намереваясь уйти на рассвете.

За время его отсутствия Телем успел плотно поужинать и вдоволь поразмышлять о старых добрых временах. К последнему смутному пятилетию определение «добрый» никаким боком не подходило. Басилеи в Фивах шумно и зачастую кроваво сменяли один другого, трое из вереницы правителей на час называли себя именем умершего Креонта (удачу, что ли, приманивали?); сейчас в басилеях ходил невоздержанный в разгуле и скорый на расправу Лик-буян, вполне оправдывавший звание Лика Фиванского.[45]

Свое правление Лик начал с того, что безо всяких причин изгнал из города двух женщин — Алкмену и Мегару, мать Геракла и жену Геракла. По слухам, женщины перебрались в Тиринф, где отдыхал между подвигами их великий родственник, и долгое время Фивы жили надеждой на появление разгневанного сына Зевса и избавление от беззаконного Лика.

Не дождались.

Для разнообразия стали поговаривать, что басилей Лик — оборотень, ночью рыскающий по городу в поисках добычи. Сам караульщик Телем в подобные байки не верил, хотя однажды встретил на темной улице большую серую собаку, которая цапнула его за ягодицу и удрала, чем дело и кончилось. Но многие фиванцы упрямо стояли на своем, возводя род басилея то к Аполлону Ликейскому, то к аркадскому царю Ликаону.

Последнего Зевс еще до потопа за его дикие выходки сделал волком, после чего на всякий случай испепелил молнией.

Фивы, сами того не замечая, становились захолустьем — вот и сдабривали обыденность крупнозернистой солью легенд. Особенно это проявлялось при встречах с разговорчивыми путниками вроде Лихаса, потому что любой разговор неминуемо сводился к очередным деяниям богоравного Геракла — и фиванцы мигом напоминали встречным-поперечным, где расположена родина героя!

Опрометчивые попытки путников и самим примазаться к славе великого земляка всех фиванцев карались публичным осмеянием — как, например, сейчас, когда щуплый Лихас заявил, будто звездообразный шрам на лбу он заработал в походе на амазонок.

* * *

Отдышавшись, Телем-Никакой тщательно вытер слезящиеся глаза, потом протянул руку и одобрительно похлопал парнишку по плечу, чуть не опрокинув Лихаса наземь.

— Молодец! — просипел караульщик. — Весельчак! Это ж надо придумать — мы с Гераклом…

Злополучный шрам на лбу Лихаса стал темно-сизым.

— Да, мы! — Лихас стряхнул увесистую руку Телема и злобно сверкнул глазами. — Мы с Гераклом! Я, между прочим, уже шестой год за ним таскаюсь! А ты, дядя, бабу свою щупай, понял?!

— Шестой год? — быстренько прикинул в уме Никакой. — Это, значит, тебе на момент вашей знаменательной встречи было эдак лет десять… а Геракл как раз во Фракии у Диомеда-бистона кобылиц-людоедов отбирал! Слушай, Лихас, может, это ты и есть?!

— Кто я есть? — не понял Лихас. — Диомед, что ли?

Сейчас парнишка походил на оголодавшую крысу, загнанную в угол тремя сытыми и склонными к игре котами.

— Ты и есть кобыла-людоед! — добродушно заржал второй караульщик, хлопая себя по объемистому брюху. — Эх ты, трепло гулящее… давай, ври дальше! Куда вы еще с Гераклом ходили? За яблоками Гесперид?

— Не-а, за яблоками он меня не взял, — сокрушенно признался Лихас, хмуря реденькие белесые бровки. — Далеко, говорит, не дойдешь. Сам пошел, с братом. Я ему: «Что я, маленький?» — а он мне…

— А он тебе дубиной по лбу! — закончил за Лихаса Телем-Никакой. — Вот шрам и остался! Ладно, герой, держи — заслужил…

Тонкостью чувств Никакой не отличался, но Лихас успешно помогал убивать время и потому заслуживал поощрения. Так что Телем порылся в корзине с провизией, извлек желтое крутобокое яблоко и швырнул его парнишке.

— Ешь, поправляйся! Это, конечно, не яблоко Гесперид — но, с другой стороны, и ходить никуда не надо… Жуй, Лихас, и давай еще про амазонок! Правда, что ихняя царица сама Гераклу свой пояс отдавала, а тут Гера в чужом обличье бучу устроила?

— Это не Гера, — грустно вздохнул Лихас, расправляясь с яблоком.

— А кто?

— Это я.

Напарники Телема готовы были разразиться дружным гоготом, но Никакой исподтишка показал им кулак — здоровенный, волосатый и очень убедительный. Дескать, обидится бродяжка, замолчит, а нам тут еще часа три сидеть!

— Мы под их бабскую столицу в Фемискире, — продолжил меж тем Лихас, — целой армией пришли. Тыщ десять, если не больше. Только штурмовать не стали — Геракл решил посольство отправить. Племянника Иолая-возничего, потом Тезея-афинянина… ну, и меня. Тезея, значит, для красоты, Иолая для ума, а меня для безобидности. Вестником. Иди, говорит, Лихас, впереди и зеленой веткой размахивай. Только молчи, ради всех богов!

— Ну а ты? — не выдержал толстый караульщик, подмигивая Телему.

— А я не умолчал. Иолай с Тезеем сначала царицу Ипполиту умасливали пояс добром отдать, потом вместе с ней и советницей Антиопой ушли куда-то, а меня оставили. Стою один, как дурак, вокруг сплошные бабы с копьями… Молчу. Долго молчу, устал уже — тут наши возвращаются. Тезей весь мокрый, красный, одежда мятая; Иолай обычный, а царица с Антиопой пуще зари сияют! Отдадим пояс, говорят. Как не отдать царский пояс великому Гераклу?! Я смотрю — царица враспояску, пояс в руках держит, Иолаю протягивает. И советница без пояса, хотя за ее поясом нас не посылали. Ну, тут-то я и заговорил…

— И что сказал? — Телем сунул руку в корзину, собираясь вознаградить Лихаса еще одним яблоком, а то и лепешкой с ломтем окорока.

— Что, что… Сказал, что пояс царский не для Геракла, а для Эврисфеевой дочки, толстой ослицы Адметы! Втемяшилось дуре в голову, а ее брюхо только сидонским канатом обматывать! Так что пусть амазонки пояс локтя на два удлинят, а мы подождем. И показал, на сколько удлинять. Ох, и началось же… Тезея почти сразу в ляжку ранили, Иолай его на плечо — и к колесницам! Он, Иолай, знаете, какой бешеный?! Я за ними, веткой отмахиваюсь, гляжу — пояс этот проклятущий валяется, все по нему топчутся… Ну, я его за пазуху и сунул! Тут меня кто-то по лбу…

Договорить Лихас не успел.

Увлекшись рассказом, караульщики забылись и проморгали колесницу, успевшую подъехать почти к самым воротам.

Телем-Никакой, кряхтя, вскочил и кинулся проверять засовы. Убедившись в их надежности, он помянул болтливого Лихаса недобрым словом и прильнул к щели между створками, намереваясь рассмотреть приехавшего.

Рассмотрел.

Ничего особенного.

Крупный, видный мужчина средних лет стоит себе, опершись на борт, и на городские стены глядит.

Лишь глаза слюдой поблескивают.

Слезятся, что ли?

— Эй, Иолай! — донеслось со стены. — Ты как догадался, что я в Фивах?!

Телем-Никакой отбежал от ворот, задрал голову и обнаружил на стене Лихаса.

«Взлетел он туда, что ли?» — мелькнуло в голове у караульщика.

— Никак, — прогудел снаружи низкий, чуть хрипловатый голос колесничего. — Я тебе, обормоту, где велел сидеть? Ну?!

— Да ладно тебе, — тоном ниже отозвался Лихас. — Чего я в Тиринфе не видел? Скукотища… Лучше я с вами поеду. Ты вот думаешь, что я ничего не знаю, а я все знаю — и про то, что вы с Алкидом и Ификлом в Ойхаллию собрались, и про состязания у Эврита-лучника, и про Иолу-невесту… я под столом прятался, а вы и не заметили! Алкид еще ногой меня задел, а я взвизгнул — он и решил, что собака! Ты погоди, Иолайчик, я сейчас к тебе слезу…

Оторопевший Телем наблюдал, как парнишка некоторое время возится на краю стены — отчетливо сверкнула бронза тройного крюка, похожего на длинные когти, — потом Лихас ухарски присвистнул и исчез за гребнем.

— Веревка у него, — оправдываясь, буркнул толстый караульщик, виновато косясь на Телема. — Я и встать не успел, а он уже крюк закинул. И лазит, подлец, что твой таракан…

Третий часовой и вовсе промолчал.

— Слышь, Телем, — все никак не мог угомониться толстяк, — это который Иолай-то? Ну, там, за стеной… Тот самый? Возничий Геракла? Что ж это выходит, Телем?!

— Выходит, не выходит, — зло пробурчал Никакой и вдруг кинулся к засовам.

Он еле-еле успел — когда ворота со скрипом отворились, колесница уже собиралась двинуться прочь.

Рядом с коренастым Иолаем — при ближайшем рассмотрении возница оказался гораздо моложе, лет двадцати — подпрыгивал возбужденный Лихас, поминутно пытаясь ухватиться за поводья. Через плечо парнишки было перекинуто веревочное кольцо с крюком.

— Я это, — забормотал Телем, подбегая к колеснице и снизу вверх заглядывая в строгое лицо возничего. — Я хотел… меня Телемом звать…

— Гундосый? — странно дрогнувшим голосом спросил Иолай.

— Нет, Гундосый — это мой дед. А я… я — Никакой.

Иолай некоторое время пристально смотрел в глаза караульщику.

— Никакой? — уже спокойно переспросил возничий. — Никакой — это плохо. Это очень плохо, понял?! Человек не должен быть никаким, если, конечно, он — человек…

— Понял, — вздрогнув от непонятного озноба, кивнул Телем.

— А если понял, значит, уже лучше, — Иолай снял с левой руки массивное запястье. — Держи, приятель! Принесешь деду в жертву… пусть ему в Аиде икнется!

…Колесница уже скрылась за поворотом, а Телем все смотрел ей вслед, словно это настоящая жизнь уносилась прочь, лишь на миг завернув в Фивы.

— Что ж это выходит? — подойдя к Никакому, в сотый раз повторил толстый караульщик. — Это выходит, что трепач Лихас и впрямь… на амазонок?

— Знаешь что, — пробормотал Телем, не оборачиваясь, — сломай-ка мне, пожалуйста, нос!

— Зачем? — испуганно попятился толстяк.

— Низачем. Буду Гундосым… как дед.

2

«Интересно, это хорошо или не очень — быть бездельником?» — Иолай усмехнулся, удобнее перехватывая вожжи, и направил колесницу в объезд Фив к побережью Аттики, намереваясь через сутки-двое достичь Оропской гавани.

Мысль эта допекала его уже месяца три — как раз с того момента, когда Иолай плюнул на ноги глашатаю Копрею Пелопиду,[46] с кислой миной возвестившему об окончании службы Геракла микенскому ванакту Эврисфею. Лицемерный трус Копрей попятился, у сопровождавших его солдат сделалось благоразумно-отсутствующее выражение лица (десятнику даже что-то сразу попало в оба глаза), а Алкид с Ификлом оглушительно расхохотались и пошли себе прочь, обняв Иолая с двух сторон за плечи.

Копрей, конечно, не простит… впрочем, плевать. Тем более что зажравшиеся Микены и без того не понимали, чем обязаны близнецам; для них Геракл был не героем в львиной шкуре и даже в некотором роде не живым существом.

Он был бесплатным наемным работником и символом благосостояния.

Недаром предусмотрительный доходяга Эврисфей даже запретил Гераклу появляться в пределах города — многие считали, что из трусости, но Иолай знал, что это не так, — и общался со своим слугой через Копрея.

Ну а последний никогда не забывал подчеркнуть, кто есть кто.

В смысле — кто здесь глашатай великого ванакта, и кто здесь какой-то там Геракл!

Приходилось терпеть; и незаметно для микенских лизоблюдов превращать Тиринф — резиденцию Геракла — в неприступную крепость, способную выдержать любую осаду.

Первого пятилетия вынужденной службы и шести исполненных поручений Иолаю с лихвой хватило, чтобы понять: златообильные Микены — паскудный город, но это его родина; и главная ключевая позиция в чьих-то тайных замыслах.

Микены — влиятельнейший центр Эллады — незримо охватывало полукольцо древних Дромосов, отделявшее город и Арголидскую котловину от остального Пелопоннеса — Лаконии, суровой Аркадии, низменной Элиды, плодородного севера Мессении и побережья Ахайи. Полукольцо это неравномерно пульсировало, словно пытаясь сбросить Микены в море, и время от времени выпускало чудовищных гостей (население звало их вепрями, львами или птицами попросту за неимением других названий), от которых рано или поздно приходилось откупаться.

Откупаться людьми.

А поблизости от Дромоса обязательно вертелся кто-нибудь из Одержимых Тартаром — этакая невиннейшая с виду личность вроде бедного немейского пастуха Молорха, услужливо собравшегося принести в жертву Гераклу собственного внука, или гостеприимного кентавра Фола из Фолои, который сначала пытался опоить Алкида, а потом натравил на близнецов целую толпу озверевших от запаха вина сородичей.

С подачи этого «кого-нибудь» у измученных аркадцев или элидян неизменно возникала удачная мысль: чудовище свирепствует, боги молчат, герои где-то шляются — так не лучше ли одного из ста согласно жребию добровольно… ну и так далее.

По общему мнению выходило, что лучше.

Иолай как-то даже набросал прямо на песке план, поскольку упрямый Гермий в силу особенностей божественного мышления никак не желал верить в избранность какого-то конкретного города.

Вот Микены. Вот на юге Элеунт и Лерна с ее замечательной Гидрой, на юго-западе Немея с ее неуязвимым львом, потом, северо-западнее — Псофида у подножия горы Эриманф, страдавшая от набегов гигантского кабана; еще севернее — болота Стимфала с их милыми птичками, закованными в металл почище орхоменских щитоносцев…

— А Авгий? — не сдавался Лукавый. — Элидский басилей Авгий с его дерьмовыми конюшнями? Он что, тоже чудовище?!

— Это ты у его подданных спроси, — Иолай раздраженно смел песок в кучу, и Гермий умолк.

Точно так же умолкла в свое время гневная Артемида, проглотив все упреки по поводу пленения неуловимой Керинейской лани — кто ж виноват, что до того богине-охотнице было недосуг взглянуть на существо, которое придурки аркадяне посвятили ей! Зато теперь, увидав пойманную Гераклом злобно храпящую тварь с металлическими рогами и копытами, сестра Аполлона мигом сообразила, что в конце концов ей самой пришлось бы… а самой ей не очень-то хотелось.

Уж больно жуткая лань получилась; хорошо хоть, потомства дать не успела.

Так что после истребления Гераклом очередного чудовища вместе с местным Одержимым наступала очередь Иолая и Гермия. Юноша-бог уволакивал сопротивлявшуюся тень Одержимого в Аид, после чего наглухо забивал-заколачивал оставшийся беспризорным Дромос; ну а Иолай приучал население возлагать на жертвенник истошно блеющих овнов, а не водить в леса и болота собственных детей или отловленных путников.

Как правило, один из близнецов при этом стоял рядом и поигрывал дубиной, чем весьма усиливал убедительность Иолаевых речей.

Потом Лукавый исчезал, братья с Иолаем возвращались в Тиринф — и на их место приходили другие посланцы Микен во главе с вездесущим глашатаем Копреем.

Тоже в некотором роде героем.

Плати, Пелопоннес, за труды Геракла, раба микенского!

Смерть Немейского льва принесла Эврисфею долю в разработке тамошних медных рудников; Лернейская Гидра — еще один беспрепятственный выход в Арголидский залив; Керинейская лань — благодарность овцеводов Аркадии, Эриманфский вепрь и Авгиевы конюшни — десятину богатых урожаев Элиды и стад скряги Авгия…

Позднее аппетит Микен вырос, и Пелопоннес стал для них мал — Эврисфей замахнулся на богатый Крит.

На всю жизнь запомнит Иолай, как вместе с Алкидом и молодым Тезеем, специально для этого добровольно напросившимся в жертву к Минотавру, разносили они вдребезги Критский лабиринт. Человеческие кости хрустели под ногами, дым ел глаза, целый выводок Одержимых яростно отстаивал свою твердыню, умирая у похожих на бычью голову алтарей, и очень не хватало Ификла — его пришлось отправить на материк, отправить подчеркнуто шумно, чтобы всем запомнился отъезд Геракла накануне Критского погрома.

Позже микенский флот как бы невзначай объявился у берегов Крита, и тот же Копрей принялся за работу,[47] но Иолая это не интересовало, потому что Дромосы Лабиринта уже были закрыты Гермием.

И рассеченный бок почти зажил.

Двоих чудом улизнувших Одержимых достал через полгода Тезей, прямо в Аттике — и, к сожалению, нашумел при этом изрядно, так что в памяти ахейцев осталось лишнее: Геракл привез Критского быка, а Тезей потом, вернувшись от Минотавра, убил зверя в районе Марафона.

К счастью, никто пока не догадался связать эти два события воедино.

Дальше была Фракия, где интересы Геракла и Эврисфея почти совпали: первому были нужны Диомедовы кобылы-людоеды, второму — племенные жеребцы фракийских табунов; после — амазонки Фемискиры и их обычай приносить в жертву слабую половину человечества, то есть мужчин; дальние походы за коровами Гериона и яблоками Гесперид — вот тут-то близнецы наотрез отказались брать Иолая с собой, сославшись на его неумение быстро переходить из одного Дромоса в другой… потом — укрощение трехглавого Кербера, милейшей души пса, сторожащего выход из Аида, что при помощи Гермия, ласки и мешка мозговых костей оказалось делом несложным…

И вдруг все закончилось.

Совсем.

А Гермий намекнул, что Гераклу некоторое время неплохо бы отдохнуть.

Тихо-тихо отдохнуть, как и подобает свободному человеку после трудов праведных.

Сидя в Тиринфе, тихо-тихо отдыхая и дурея от скуки, Иолай вдруг с ужасом поймал себя на том, что равнодушно слушает высокопарную чушь, которую на всех перекрестках пели бродячие рапсоды.

Чушь о подвигах Геракла.

А близнецов это даже веселило.

Что-то вдруг лопнуло внутри, некая струна; все стало пресным и бессмысленным, как, например, приезд в Тиринф изгнанной из Фив Алкмены вместе с мужем Радамантом и скандальной невесткой Мегарой… Иолай встретил Алкмену со спокойным радушием, как почтительный внук и должен встречать дряхлую бабушку; и спокойствие это было не напускным, а подлинным, позволяющим говорить ни о чем и улыбаться одними губами, пережидая приступы неожиданной сонливости, одолевавшие Алкмену.

Почему-то он неожиданно для себя самого вспомнил, как приучил близнецов никогда не звать его отцом или Амфитрионом — только Иолаем.

И пожалел об этом.

* * *

…Позади заворочался Лихас.

Слушая его возню, Иолай припомнил, как они подобрали этого мальчишку — вернее, эту ходячую неприятность — во Фракии. Лихасу тогда грозили зубы проклятых кобыл Диомеда, и изредка Иолай жалел, что Геракл не явился во Фракию попозже, дав кобылам закусить Лихасом.

Но Алкид не велел гнать назойливого бродяжку, и тот увязался следом, радостно ухмыляясь, когда Алкид звал его вестником.

«Это мой собственный маленький Гермес», — смеялся Алкид.

Ификлу неугомонный Лихас тоже пришелся по душе, так что Иолай смирился и промолчал.

Хотя частенько был готов утопить этого маленького Алкидова Гермеса в ближайшей луже.

— Ну, что там, в Фивах? — не оборачиваясь, спросил Иолай.

— Козлы, — раздалось из-за спины.

— Все козлы? — усмехнувшись, Иолай заставил лошадей прибавить ходу.

— Все. Только и слышишь, как они Гераклу сопли в детстве утирали. А правду расскажешь — смеются. Лик-волчина, басилей самозваный, на шею им взгромоздился — терпят… в смысле терпели. Говорю ж, что козлы…

Последняя оговорка Лихаса очень не понравилась Иолаю.

— Терпели или терпят? — строго переспросил он.

— Ну, терпели… а что?

— Я слушаю, — коротко бросил Иолай.

Как бичом ожег.

С оттяжкой.

— Да чего тут слушать?.. Ну, залез я к этому Лику в опочивальню (Иолай чуть поводья не выронил), дай, думаю, наведу шороху! Будет знать, как изгонять Геракловых родичей! Охрана с перепою дрыхнет, хоть на колеснице заезжай — гляжу, Лик спит. Морда синяя, опухшая, винищем несет — впору закуску нести! Ну, я уголек из очага взял и написал на стеночке…

— Что?

— Ничего особенного. Собаке, мол, собачья смерть. После уходить собрался, а Лик как захрапит, как подскочит — и опять упал. Лежит. Он лежит, а я стою. Все, думаю, вляпался. А он лежит. Я стою, а он лежит. А я…

— А ты стоишь, — сквозь зубы процедил Иолай. — Дальше!

— А дальше мне стоять надоело. Я на него кинулся — так он уже и не дышит. Только пена на губах. Отравился, что ли? Ну, я руки об покрывало вытер и ушел.

— И все?

Лихас шумно высморкался и промолчал, разглядывая редкие дикие оливы на окрестных холмах.

— Все или нет, я тебя спрашиваю?!

— Вот ты всегда орешь на меня, Иолайчик, — с некоторой опаской забормотал Лихас, — а я и не виноватый вовсе! Ничего такого больше и не писал, разве что подписался внизу…

— Как?

— Никак. Геракл, дескать. А больше ничего.

Иолай только крякнул и губу закусил.

— Зато теперь Гераклу все спасибо скажут, — стал оправдываться Лихас. — Они ж в Фивах еще и не знают, что наша служба у Эврисфея закончилась! Кстати, как там в Тиринфе эта мегера Мегара? Во женщина — с такой только Гераклу! И грудь, и бедра, и характер! Хуже Гидры…

Иолая всегда поражало умение Лихаса переходить от одной темы к другой.

— Мегара тут ни при чем, — оборвал Иолай парня. — Мегару Геракл мне подарил.

— Насовсем? — поразился Лихас. — Эх, такое родному человеку…

— Если выживет — насовсем.

Лихас аж взвизгнул от восторга.

Кажется, он считал Иолая чем-то вроде прирученного чудовища.

— И ты с ней справился?! Ну расскажи, Иолайчик! Ведь сам Геракл…

— Тряпка он, твой Геракл, — оттаял Иолай. — Никогда с бабами не умел обращаться. И бьет не по делу, и любит не по телу. Не то что я: сперва эту стерву вожжами с утра до вечера, потом в постель — и с вечера до утра! На третий день домой являюсь: стол накрыт, ложе расстелено, вожжи на почетном месте чуть ли не в золото оправлены! Вот где подвиг! Да только кто оценит?

— Я оценю, — пообещал честный Лихас. — Так это мы на Эвбею едем Алкида заново женить? Или Ификлу приспичило?

— Что значит «едем»?! Ты, во всяком случае, никуда не едешь! Ты останешься в Оропе!

— Это просто, Иолайчик, ты еще не знаешь, что я с вами на Эвбею еду, — сонным голосом возразил Лихас. — И Алкид с Ификлом не знают… ничего, скоро узнают. Как же так — жениться, и без меня!

— Это уж точно, — обреченно вздохнул Иолай.

Иногда он всерьез подозревал, что Лихас — внебрачный сын кого-то из Олимпийцев, специально обученный отравлять жизнь ему и близнецам.

Уж больно вредный ребенок получился.

3

Оропская гавань жила обычной, изо дня в день неменяющейся жизнью: кипела многоголосая сутолока, сновали туда-сюда лоснящиеся от пота рабы-носильщики с тюками и корзинами, яростно ругались матросы и капитаны двух галер, только что чуть не переломавших друг другу длинные весла; купцы поторапливали нерадивых слуг и наемных грузчиков, шлюхи-порны вовсю торговали своими прелестями, а мелкие воришки шныряли по сторонам с профессионально-безобидным выражением лица.

— Сидонская лохань, — безошибочно определил Лихас, глядя на одну из двух скандальных галер. — Ишь, разорались, мореходы вонючие! Вот уж кого не люблю…

— Интересно, за что ты их не любишь? — усмехнулся Иолай, из-под козырька ладони оглядывая бухту.

— А за письменность! Ты вот, Иолайчик, меня ихней поганой грамоте учил — кричал да подзатыльники давал, Алкид учил — за каждый «алеф» по оплеухе, Ификл учил… нет, не люблю я сидонцев!

Пораженный таким выводом Иолай только головой покрутил, и они двинулись дальше вдоль набережной.

Чуть поодаль у пристани спешно грузился двадцативесельный торговый корабль. Близ него на берегу грудой были свалены разномастные тюки, мешки и связки остро пахнущих кореньев, а грузчики резво бегали по сходням, перетаскивая все это добро на борт.

Единственным, что грузчики опасливо обходили стороной, была подвода с четырьмя огромными, почти в рост человека, глиняными пифосами. Грузчиков вполне можно было понять: каждый из пифосов-гигантов весил никак не меньше четырех талантов, катить их по мосткам не представлялось возможным, а заносить злополучные пифосы вдвоем-втроем — так и упасть со сходней недолго, а нести ответственность за гибель товара не хотелось никому.

Хозяин — краснорожий, похожий на медведя купец в залитом жиром хитоне — был вне себя: топал ногами, грозился, но все было напрасно.

— Да вы знаете, прохвосты, кому предназначен этот груз?! Ведь это вино заказал сам басилей Ойхаллии, славный Эврит, к праздничному столу! Боги, эти пифосы — кровь из носу — должны к полудню быть на Эвбее!

— Будут, — услышал купец над самым ухом чей-то уверенный бас, и на плечо ему опустилась тяжелая пятерня, изрядно придавив толстяка к Матери-Гее. — Если кровь из носу — значит, будут.

Первой мыслью обернувшегося купца было: «Похоже, вчера я-таки перебрал!.. опять же, с рассвета на солнцепеке…»

В глазах у купца явно двоилось. Перед ним стояли два совершенно одинаковых здоровяка, волосатых и бородатых, и оба одинаково ухмылялись, одновременно склонив головы к правому плечу. Даже застарелые шрамы на руках и ногах — и те, похоже, были одинаковыми.

— На корабль возьмешь? — без обиняков поинтересовался тот, что стоял слева; правый же промолчал — и купец облегченно вздохнул: Вакхово безумие и солнечный удар оказались совершенно ни при чем.

— Перетащите пифосы — возьму! — поспешил заверить он братьев (в этом уже не было никакого сомнения).

— Тогда — по рукам, — кивнул тот, что стоял справа. — Эй, вы, — крикнул он грузчикам, — а ну-ка, тащите сюда во-он те доски! Они вроде покрепче будут… Давайте, бездельники, пошевеливайтесь!

У пристани уже начала собираться толпа настоящих бездельников, намеревавшихся поглазеть на любопытное зрелище. От Лихаса с Иолаем не укрылось, что один человек в добротной, но запыленной одежде отошел чуть в сторону и с ложным безразличием поглядывал то на устанавливавших дополнительные сходни братьев, то на сгрудившихся зевак.

— Ты его знаешь? — Лихас указал Иолаю на этого странного зрителя.

Иолай только плечами пожал.

Наконец новоявленные работники установили сходни, как считали нужным, и немного попрыгали на них, проверяя крепость.

— Вы б лучше с пифосами на плечах прыгали, — ехидно посоветовали из толпы.

— Угу, — согласно буркнули братья и двинулись к подводе.

Собравшиеся на берегу злорадно заулыбались, предвкушая потеху.

И как в воду глядели! — братья попытались приподнять один из пифосов, берясь то за боковые ручки, то обхватывая поперек; потом сокрушенно покачали головами и, вцепившись в борт, медленно поволокли груженую подводу ближе к сходням.

Вокруг засвистели, заулюлюкали. «Во-во, как раз ослиная работа!» — бросил кто-то из первых рядов и едва успел отскочить, потому что колесо подводы уже собиралось переехать его ногу; у самых сходен подвода накренилась, попав в выбоину, ближайший пифос поехал к краю под гогот зевак и вой несчастного купца…

Один из братьев подставил мозолистую ладонь под днище посудины, другой рукой ухватился за ручку и пошел себе по сходням, прижимая пифос к заросшей шерстью груди.

— Хорошее вино взбалтывать нельзя, — мимоходом пояснил он купцу, застывшему с открытым ртом. — Осадок… и Дионис обижается.

И, дойдя до середины мостков, дважды подпрыгнул, на удивление мягко приземляясь.

Дерево заскрипело, но выдержало; купец-хозяин заскрипел, но выдержал — и вскоре первый пифос уже стоял на палубе.

А по сходням к тому времени неспешно поднимался второй брат — правда, в отличие от первого, держа пифос на плече, как рабыни носят кувшины с водой.

Купец потрясенно следил за происходящим, беззвучно шлепая отвислыми губами, словно вытащенная из воды рыба.

— Зевс-Бротолойгос, пошли мне таких работничков! — пробормотал наконец толстяк. — Ну что тебе стоит, Великий?

— Размечтался! — пропел у него за спиной мальчишеский голос. — Тебя, случаем, не Эврисфеем зовут?

— Нет, — машинально ответил купец и, повернувшись, обнаружил совсем рядом нахального прыщавого юнца, который осклабился прямо ему в лицо щербатой ухмылкой.

— Ты еще кто такой?! — набросился было на юного наглеца пришедший в себя купец, но осекся, вспомнив, чье имя только что назвал мальчишка. А также вспомнив, какой «работничек» двенадцать лет служил микенскому ванакту Эврисфею.

Багровую физиономию толстяка словно мукой присыпало, но никто из толпы не обратил на это внимания.

— Да ведь они на Эвбею вместе с женихами собрались! — выкрикнул какой-то остряк. — К Иоле свататься! А в мишень вместо стрел будут пифосы швырять! Враз Эврита-лучника обшвыряют!

— Это мысль, — отозвался, не дойдя до сходен, один из атлетов. — Тем более, в такую цель, как твоя задница, даже пифосом не промахнешься!

И качнул ношу, явно собираясь проверить, что крепче: пифос или голова этого пустозвона.

Толпа шарахнулась, купец зажмурился, мысленно взывая ко всем богам разом, — на голову остряка ему было плевать, но вино, драгоценное вино!.. — и тут знакомый мальчишеский голос посоветовал:

— Ты б поостыл, Алкид… не ровен час, сорвется рука, а я-то рядом стою!

— Я не Алкид, я Ификл, — буркнул атлет через плечо и сгрузил последний пифос на палубу. — Вечно ты, Лихас, лезешь!.. Я их только пугнуть хотел…

— Врешь небось, — уверенно заявил Лихас, и купец опасливо разлепил веки. — И что Ификл, и про «пугнуть», и про то, что я вечно лезу.

— По шее хочешь? — осведомился работник и вновь взялся за пифос.

— Не-а! — Лихас поспешно отпрыгнул назад. — Вот теперь верю, что ты Ификл. Алкид — тот никогда мне по шее дать не грозился!

— А сразу давал! — хором закончили подошедшие Иолай и второй работник.

Лихас обиделся и замолчал.

…Когда поклажа из колесницы Иолая была перенесена на борт, корабль наконец отчалил, а четверо пассажиров удобно устроились на корме — рядом с рулевым веслом и глухим к чужим разговорам кормщиком, — Иолай в упор посмотрел на братьев, у которых из личного имущества оставалось по ясеневой дубине и тяжелому луку на брата, а про остальное лучше было и не вспоминать.

— Опять по дороге все спустили, оболтусы? — строго спросил он.

Близнецы одновременно, как по команде, уставились в дощатый настил палубы; потом, не выдержав натянутого молчания, перевели взгляд на голые блестящие торсы гребцов, словно надеясь высмотреть ответ на заданный вопрос.

— Вино, бабы? — Иолай был неумолим. — Подвиги?

— Кости, — вполголоса пробормотал Ификл, немилосердно дергая себя за бороду. — Подлец один, в Навплионе еще… нет, но играл, играл — как бог!

Алкид только горестно вздохнул и несколько раз сжал-разжал кулаки, как будто душил кого-то.

— Мало я вас… в смысле, мало вас в детстве пороли! — в сердцах бросил Иолай, слегка запнувшись на середине фразы. — Ладно, в кости играть я вас подучу. Стыдно сказать — как шеи сворачивать, так сколько угодно, а такое простое дело…

Братья сконфуженно кивнули, а Иолай еще долго ворчал — и только причаливая к изрезанному бухтами побережью Эвбеи вспомнил, что собирался оставить пройдоху Лихаса в Оропской гавани.

После чего опять долго ворчал.

4

Толстая рыжая белка, торжествующе махнув хвостом, деловито проскакала по стволу корявой пинии и вдруг, чего-то испугавшись, метнулась наискось и исчезла за лохматой веткой, выронив из лапок орех.

Орех звонко ударил по макушке стоявшего под деревом Иолая, и тот задрал голову, вслушиваясь в недовольное цоканье белки.

— Тише, дуреха, — бросил Иолай раздраженному зверьку. — А то слопают тебя, и некому цокать будет…

Еще на пристани, только-только прибыв на Эвбею, Иолай решил, что явится во дворец к Эвриту чуть погодя, ближе к вечеру, дождавшись окончания дневной суматохи. Уж больно торжественно встречали являвшихся женихов ойхаллийские даматы — придворные, доверенные люди басилея; уж очень шумно все предвкушали грандиозное пиршество, сдобренное обильным возлиянием и не менее обильной похвальбой. Близнецы и Лихас, заразившись общим возбуждением, двинулись ко дворцу вместе с остальными — и даже не заметили, что на середине круто забирающей вверх дороги Иолай отстал, огляделся и свернул правее, в лес, продираясь сквозь тенета низкорослого кустарника.

Поклажу Иолай предусмотрительно сгрузил на братьев, не обойдя вниманием и закряхтевшего было Лихаса, — так что теперь мог бродить по лесу налегке.

Тишина давила на уши мягкими ладонями. Редкое верещание белок и посвистывание птиц только подчеркивало эту безмятежную тишину — так для понимания голубизны неба требуется черная точка ястреба, — и Иолай бездумно петлял между стволами деревьев, вертя в пальцах пушистый стебелек и незаметно для себя забирая сперва восточнее, а потом и северо-восточнее.

Неужели все?

Неужели конец двенадцати годам кровавой пахоты, неужели тупые мозги ахейцев проросли мыслью: «Нельзя убивать друг друга на алтарях, ибо как тогда отличить жертвенник бога от логова зверя?»; неужели Геракл завершил — нет, не завершил, но хотя бы заложил основание тому, что никогда и никто не назовет подвигом; неужели можно ездить свататься, можно жить без Дромосов и Одержимых, ходить где вздумается, дышать без хрипа, слушать без опаски, никуда не спешить, не подозревать всех и вся… махнуть рукой на микенский трон (впрочем, я давно уже сделал это), перестать укреплять Тиринф; молиться без задних мыслей…

Наверное, нельзя, ответил он сам себе. Нельзя и не надо проживать две жизни, чтобы понять это, но… очень уж хочется.

Очень хочется жить именно так.

— Радуйся! Ты, случаем, не Иолай, возничий и родич Геракла?

Потирая ушибленную орехом макушку, Иолай обернулся и увидел спрашивающего.

Этот человек не должен был стоять сейчас в лесу.

Он должен был принимать гостей во внешнем дворе Эвритова дворца.

— Ну же, юноша? Ведь это так просто: ответить «да» или «нет»!

— Это просто, — пробормотал Иолай. — Да или нет — это просто… Радуйся и ты, Ифит-лучник, сын и наследник басилея Ойхаллии! О Мойры, как же ты постарел… и как ты похож сейчас на своего отца!

Ифит-лучник с некоторым удивлением посмотрел на странного молодого человека. Потом одернул узкую безрукавку — в связи с торжеством ему пришлось вырядиться по микенской моде, нацепив дурацкую юбку, стоявшую столбом, и эту проклятую безрукавку с вышивкой — и поощрительно потрепал Иолая по плечу.

— Почему сейчас, юноша? Я и раньше был на него похож… впрочем, ты-то об этом знать не можешь. Мы ведь с тобой не встречались, правда?

Солнце плеснуло пригоршню светящейся пыли в просвет между ветвями, на миг выбелив курчавую бороду Иолая призрачной сединой, — и Ифит-лучник задохнулся, даже не сообразив убрать ладонь с плеча стоявшего перед ним человека.

— Ты — Иолай? — севшим голосом еще раз спросил ойхаллиец… и осекся. — Внук Амфитриона-лавагета?

— Я Иолай. Внук.

«Странно говорит, — мелькнуло в сознании Ифита. — Словно не мне, а самому себе».

— Я спрашивал о тебе у Алки… у Геракла, но он не заметил, куда ты скрылся. Зато какой-то мальчишка, вертевшийся рядом, сказал, что ты свернул с полдороги в лес.

— И ты пошел искать меня?

Зверек странной, ничем не обоснованной подозрительности шевельнулся в Иолае, и коготки его были острее беличьих.

«Вернусь — надеру уши», — мысленно пообещал Иолай Лихасу.

— Нет, — усмехнулся Ифит-лучник, глядя на Иолая с высоты своего колоссального роста. Колючий и недоверчивый гость нравился ойхаллийцу все больше и больше — в отличие от суетливо-праздной толпы женихов, где все были на одно лицо.

Кроме того, молодой человек у ствола пинии напомнил Ифиту о Фивах, Кифероне, о двух неугомонных мальчишках-близнецах, об их суровом отце, поверх головы которого Ифит однажды стрелял, зная путь стрелы заранее, потому что иначе и быть не могло…

Память эта сегодня уже один раз отозвалась в ойхаллийце — когда Ифит поравнялся с двумя отставшими женихами (он тогда думал, что — женихами) и уже хотел пройти мимо, но в спину молотом ударил тихий двойной вопрос: «Учитель?..»

— Нет, — повторил Ифит, стряхивая оцепенение, — я не пошел искать тебя. Хотя мне, Ифиту Ойхаллийскому, незаметно прожившему на этой земле почти полвека, очень хотелось взглянуть на возницу Геракла, с детства сопровождавшего великого героя. Просто я успел спуститься в гавань, переговорить с отцовскими даматами и пойти обратно короткой дорогой. Хочешь — пойдем вместе?

Лес шевельнулся вокруг них, лениво выгибая спину, и белка проводила взглядом удаляющихся людей, после чего молнией слетела вниз — не пропадать же ореху? А люди шли себе и шли, говоря сперва ни о чем, потом — обо всем сразу, потом говорил один Иолай, а Ифит-лучник только головой крутил да зажигал в глазах потаенные искорки; известковые горные массивы Эвбеи, густо поросшие лесом, словно грудь и плечи сидящего гиганта, круто обрывались к морю — вон уже на скале хорошо видна обнесенная балюстрадой терраса Эвритова дворца, совсем рядом, рукой подать, если иметь крылья, а так придется в обход по тропочке…

— Вон отец стоит, — махнул рукой Ифит в сторону террасы.

Иолай прищурился и не сразу разглядел людей, стоявших у перил балюстрады. Один из них, самый высокий, с белоснежной копной сверкавших на солнце волос, мог быть только Эвритом, басилеем Ойхаллии; узнать остальных — если, конечно, они были знакомыми — не представлялось возможным.

Для Иолая; но не для ойхаллийца.

— Слева от отца — Гиппокоонт, спартанец, — начал перечислять Ифит, — с ним не то девять, не то десять сыновей приехало…

— Слышал, но не видел, — кивнул Иолай, имея в виду то ли: «Слышал о Гиппокоонте, но лично не встречался», то ли «Слышал Ифитовы слова, но отсюда все равно ничего не видно».

— Еще левее — Нелей, ванакт Пилосский, приведший дюжину сыновей…

— Лиса, — коротко бросил Иолай; подумал и добавил: — Старая лиса.

— Справа — элидский басилей Авгий…

Лицо Иолая отвердело, стало гораздо старше, жестче — и Ифит поспешно добавил:

— Отец состязания за руку Иолы посвятил Аполлону… так что все старые счеты — не здесь.

Иолай не ответил.

— Люди говорят, — осторожно сказал Ифит-лучник, — что когда Геракл Авгию конюшни чистил… ну, не сказал, что послан Эврисфеем, — и потребовал платы. Это правда?

— Правда, — отрезал Иолай, катая желваки на скулах.

— А когда обман всплыл — Авгий Геракла выгнал, а Эврисфей деяние не засчитал.

— И это — правда.

— Так за что ж обижаться? Было ведь сказано — подвиги без помощи богов и без платы людей…

— И впрямь, — буркнул Иолай, успокаиваясь. — Отхожие места Эллады руками выгребать — без помощи богов и без платы людей… точно, что подвиги. Ладно, забыли. Счеты — потом. И не здесь. Ну, Ифит, давай дальше — кто там рядом с честным Авгием-элидянином?

— Лаомедонт, правитель Трои…

Ифит запнулся. Весь ахейский мир знал о том, что три-четыре года назад Геракл спас Лаомедонтову дочь Гесиону от морского чешуйчатого гада, а высокородный троянец — кстати, добровольно принесший свое дитя в жертву — заперся в стенах города и, подобно Авгию, изгнал благодетеля прочь.

«Жизнь без помощи богов и платы людей, — подумал ойхаллиец. — Подвиг? Или каторга?..»

Задумавшись, Ифит пропустил момент, когда терраса опустела.

— Куда это они? — пробормотал он, на миг забыв про собеседника. — Да еще так быстро…

— Не знаю, — напомнил Иолай о себе. — Знаю только, что Алкид в свое время пообещал мерзавцу Лаомедонту: «В следующий раз — убью». А он у меня — в смысле мой дядя Геракл — человек слова. Если обещал — выполнит.

Не сговариваясь, оба мужчины переглянулись и пошли по тропе вверх.

Быстро пошли.

Почти побежали.

Далеко под ними, прячась от соленых ветров за громадой скалистого утеса, пенные языки моря жадно вылизывали мерцающую полосу песка и гальки; косые лучи солнца вспарывали сине-зеленую плоть, кипящую бурунами вокруг выставленных кое-где каменных боков, мокрых и глянцево-блестящих — но людям, двум крохотным фигуркам на тропе, было не до взаимоотношений моря, солнца и земли.

Люди спешили к людям.

5

— …А ты почему бездельничаешь? Живо марш вещи таскать!

Лихас поскреб в затылке, неторопливо обернулся и смерил взглядом — снизу вверх — дюжего верзилу в сползшей на самые чресла кожаной юбке.

Голый живот крикуна туго охватывал наборный пояс илионского десятника.

— Ты илионец или троянец?[48] — задумчиво поинтересовался Лихас.

Сплюснутая физиономия десятника расплылась в довольной гримасе — видимо, он усмотрел в вопросе Лихаса что-то лестное для себя.

— Послал же Зевс болвана…

— Нет, ну все-таки: троянец или илионец?

— Ну конечно же, и тот и другой сразу!

— Тогда иди и таскай вещи за двоих, — подытожил Лихас и отвернулся.

— Что? Как ты смеешь, щенок, раб?! — благоухающее чесноком горячее дыхание обожгло затылок.

— Во-первых, я не раб, а свободный человек, — на всякий случай Лихас сделал пару шагов в сторону. — А во-вторых (если ты умеешь считать до двух), я не щенок, потому что ты — не мой папа. Так что — извини.

Все мысли десятника ясно отразились на его багровеющем лице — не столько по причине выразительности этого лица, сколько из-за малочисленности мыслей. Видно было, что суть сказанного Лихасом открывалась верзиле долго и мучительно, пока не открылась во всей своей неприглядности — и, нечленораздельно зарычав, десятник шагнул вперед, дабы отвесить мальчишке-словоблуду хорошую оплеуху.

И отвесил.

Только не Лихасу, а плохо оструганному столбу навеса, к которому Лихас прислонялся, потому как мальчишке попал камешек в сандалию, и Лихас нагнулся его вытащить.

Отбивший и занозивший ладонь десятник в сердцах пнул юнца — но тот за миг до того, потеряв равновесие, запрыгал на одной ноге, и пинок десятника опять пришелся по злосчастному столбу. А потом Лихас упал. Совсем рядом с кучей конского навоза. И десятник упал. Совсем рядом с Лихасом.

И всем сразу стало ясно, что навоз этот — совершенно свежий.

— Что ж ты, поганец, над господином десятником измываешься? — риторически вопросил худощавый пожилой бородач, подымая Лихаса за шиворот.

— Я? — неподдельно изумился Лихас.

— Ну не я же?! Кто ему ногу-то подставил?

— Вот эту? — Лихас поднял босую ногу (сандалия с камешком осталась у столба) и по чистой случайности угодил глазастому доброхоту коленом в пах.

Тот с нутряным уханьем согнулся и был почти сразу сбит на землю поднимающимся десятником.

— Ну, все… — хором выдохнули оба мужчины, и Лихас понял, что пора прибегнуть к крайнему средству.

— Алки-и-ид! — пронзительно заверещал он на весь двор. — Ифи-и-икл!

И добавил главное:

— Маленьких обижают!

— Обижают, — дружно подтвердили пострадавшие, надвигаясь на Лихаса с двух сторон.

Лихас зажмурился и очень пожалел себя.

Потом открыл глаза и очень пожалел своих обидчиков, а также кучу навоза, которую вернувшиеся в нее троянец с бородачом совершенно размазали по земле.

— Что здесь происходит? Из-за чего драка?! — Юноша в узорчатом хитоне и дорогом плаще из крашеной шерсти подступил к Лихасу и брезгливо наморщил нос, словно от парнишки воняло.

Впрочем, вопрос предназначался скорее Алкиду с Ификлом — братья, успев сгрузить свою поклажу в дальнем конце внешнего двора, вернулись как раз вовремя (с точки зрения Лихаса) или как нельзя некстати (с точки зрения десятника и его собрата по обижанию Лихаса).

— Из-за чего драка, я спрашиваю?! — властно повторил юноша, сдвинув густые черные брови и презрительно оглядывая близнецов — потных, запыленных, в рваных набедренных повязках.

«Басилейский отпрыск», — мигом определил Лихас.

Близнецы переглянулись — ответа на вопрос юноши они явно не знали.

— Из-за меня, — гордо ответил Лихас и получил от юноши в ухо.

— И так будет с каждым, кто тронет моих… — юноша не договорил.

Пожав плечами, Ификл взял гордого обладателя прекрасного плаща за руку и ногу («Правую руку и левую ногу», — для чего-то отметил дотошный Лихас) и отнес туда, откуда юноша пришел.

Где и положил.

После чего неторопливо вернулся к брату — и оба стали ждать.

Двор закипел. Уже никто не носил вещи, не наливал воду в котлы, не щипал за ляжки босоногих рабынь, не сплетничал — все срочно делились на зрителей и участников, и зрители галдели наперебой, а участники галдели еще громче, выясняя, где оружие — ах, в кладовке?.. согласно обычаю?.. жаль, жаль… и даже заперто?! — и, подбирая по дороге палки и камни, волна желающих подраться во главе с троицей невинно пострадавших покатилась на братьев.

Как Посейдонов вал на береговые утесы.

С той лишь разницей, что утесы не хватают руками то, что на них накатывается, и не расшвыривают в разные стороны.

— Не увлекайся, Алкид, — предостерегающе бросил Ификл во время недолгой передышки. — Это тебе не Гидра… оторвешь голову — заново не вырастет.

— Да я… — начал Алкид, но глянул брату за спину, и угасший было нездоровый блеск в его глазах вспыхнул снова.

Со стороны дворцовых ступеней к месту свалки приближалась немалая процессия — и Алкид сразу узнал шествовавших посредине басилея Элиды Авгия и царя Трои Лаомедонта; оба некогда с позором изгнали Геракла из своих владений.

— Попались! — счастливо возвестил Алкид и, забыв обо всем, двинулся к недругам.

Похожий на скопца Лаомедонт что-то коротко скомандовал — и сразу выяснилось, что оружие сдали отнюдь не все: челядь и солдаты охраны сомкнулись вокруг него и побледневшего коротышки Авгия в кольцо, ощетинившись жалами легких копий и мечей.

И Лихас понял, что сейчас случится беда.

Большая беда.

Веселой потасовки братьев с безобидными грубиянами больше не было. На охрану Лаомедонта надвигался Геракл, вспомнивший былую обиду; копья опытных солдат недвусмысленно говорили об их намерениях, илионский десятник — первый камешек лавины — с увесистым поленом в руках уже бежал за угол двора к оружейной кладовке, надеясь сбить замок… и Лихас стремглав кинулся к поклаже братьев.

Уцепившись за более тонкий конец Алкидовой дубины — Лихас до сих пор с трудом мог оторвать ее от земли, — он волоком потащил ее, всхлипывая, спотыкаясь, хрипло крича:

— Геракл! Я здесь!.. Здесь я… Геракл, оружие!..

«Совсем ошалел малый, — пробормотала старая повариха, равнодушно наблюдавшая за происходящим. — Ох, надорвется… к Гераклу взывает, а где он, этот Геракл?..» Она нагнулась и отцепила котомку, веревкой захлестнувшую один из сучков дубины и волочившуюся следом, — но Лихас не заметил этого и слов поварихи не услышал; он плакал и тащил, тащил и плакал, пока дубина вдруг не взлетела в воздух, а Лихас стал сильным-сильным, а потом — слабым-слабым, потому что дубина обожгла ладони, вырвавшись из рук и улетев в небо…

— Спасибо, малыш! — выдохнул Ификл — или это только послышалось съежившемуся Лихасу? — и с ревом кинулся на помощь брату, топча разбросанные тела; но тут, перекрывая шум, царивший во дворе, от ворот коротко и страшно прозвенело:

— Стоять! Всем стоять!

И медным гулом, словно Сторукие разом ударили в стены Тартара:

— Я кому сказал?!

На миг все замерло; раскрытые в беззвучном вопле рты, взметнувшиеся вверх палки, выставленные перед собой мечи и копья, занесенная над головой дубина…

И в наступившей тишине, вжимая вихрастый затылок в тощие плечи, Лихас обернулся.

У ворот, рядом с долговязым, нарядно вырядившимся ойхаллийцем лет сорока пяти — рядом с этим ничуть не заинтересовавшим Лихаса человеком стоял Иолай. По сравнению с ойхаллийцем Иолай выглядел нелепо молодым и низкорослым, но Лихас ни на мгновение не усомнился, кто остановил побоище.

— Из-за чего шум? — уже спокойнее проговорил Иолай, вразвалочку выходя на середину двора; но в горле его еще клокотали отзвуки недавнего крика.

Так вибрирует стрела, вонзившаяся в цель.

Тишина.

Не та, лесная, безмятежная, — другая.

— Из-за меня, — виновато сообщил Лихас во второй раз, бочком подходя к Иолаю и ожидая неминуемой затрещины.

«Этот не промахнется», — мелькнуло в голове.

Иолай посмотрел на понурившегося мальчишку, на приходящего в себя Алкида, на Ификла с дубиной на плече, на кольцо солдат, топорщившееся бронзовыми шипами…

— Ладно, — буркнул он. — Размялись — и будет. Где поклажа?

— Там, — руки братьев и Лихаса дружно вытянулись по направлению к дальнему концу двора.

— Берите и тащите за мной, — Иолай с хрустом потянулся всем телом, словно после долгой и утомительной работы. — Сейчас нам покажут наши покои. А дубину… ее, пожалуй, сдайте в оружейную. Вот Лихас пусть и отнесет. Ну что, двинулись?

Уже у дверей выделенных им покоев — самых дальних в восточном крыле первого этажа, куда вела галерея — Иолая догнал запыхавшийся Ифит-Ойхаллиец.

— Все в порядке, — ответил он на невысказанный вопрос. — Когда узнали, с кем дрались и живы остались, — распухли от гордости, как жабы перед дождем. Теперь квакают. Твои отец с дядей — они как, пьют много?

— А что? — не понял Иолай.

— Ничего. Каждый с Гераклом выпить хочет. Чтобы было о чем детям в старости рассказывать. А тебя басилей Эврит просит ближе к вечеру зайти в мегарон. Хорошо?

— Хорошо, — несколько недоумевая, ответил Иолай.

А скоро настал и вечер.

6

Пятеро немолодых людей сидели перед Иолаем, на миг задержавшимся на пороге прямоугольного, слегка вытянутого мегарона, в открытую прихожую которого вела колоннада из дворцового двора.

Пятеро владык.

Старый знакомец Эврит-стрелок, басилей Ойхаллии и негласный хозяин всей Эвбеи; схваченные на лбу ремешком белоснежные волосы обильно падают на плечи, дубленая кожа лица собрана в многочисленные складки, костистые руки тяжко легли на подлокотники кресла, и скамеечка для ног отброшена за ненадобностью — даже сидя, Эврит Ойхаллийский кажется выше всех, так что острые колени басилея торчат неприлично высоко, словно взрослый человек по ошибке уселся в детское креслице.

Это было бы смешно, если бы касалось кого-нибудь другого.

Еще один знакомец, но уже не столь давнего времени — скупердяй Авгий, зажавший в цепком кулачке плодородную Элиду; рыхлый, приземистый плешивец с нездоровым цветом лица, чья душа вряд ли чище его знаменитых конюшен. Не раз элидский басилей пытался доказать свое происхождение то от Гелиоса, то от Посейдона — но весь Пелопоннес слишком хорошо помнил разбойные выходки подлинного отца Авгия, беспутного Форбанта-лапифа, который со товарищи обирал паломников на дорогах Фокиды и однажды даже поджег Дельфийский храм, за что был ранен стрелой Аполлона.

А проще сказать — тяжело заболел, но почему-то выжил.

Рядом со скособоченным Авгием сидел спартанец Гиппокоонт, силой отобравший власть у родных братьев Икария и Тиндарея, изгнав последних из Спарты. Иолай видел Гиппокоонта впервые, но надменно-окаменевшая фигура басилея, сухой, мускулистый торс, обжигающий лед взгляда — все сразу выдавало в нем уроженца Лаконии, которого легче убить, чем убедить.

Да и убить, в общем-то, тоже непросто.

Лаомедонт-троянец стоял у очага и бездумно щурился, глядя в сердцевину огненного цветка. Багровые сполохи зыбко бродили по его белому, холеному лицу (борода у Лаомедонта росла плохо; вернее, не росла вовсе), и Иолай вдруг остро вспомнил ту багровую мглу, которую живым вспоминать не с руки — мрак Аида, зарницы Острова Блаженства… Вот троянец потер руки, повернулся, приветливо кивнув Иолаю, — нет, не так он смотрел в свое время, когда гнал спасителя своей дочери прочь от Трои, понадеявшись на крепость стен и на то, что Геракл спешит вернуться в Микены после похода на амазонок.

«Не здесь», — напомнил себе Иолай.

И совсем с краю, на низеньком табурете, полускрытый спинкой Эвритова кресла и одной из четырех колонн, окружавших очаг мегарона, примостился Нелей, ванакт торгового Пилоса.

Серое на сером.

Тень, не человек.

Взглянешь — не заметишь.

Эврит, не вставая, подхватил со столика — гнутые ножки в виде львиных лап неприятно напомнили Иолаю о былом — два чеканно-мерцающих кратера с вином и воздел руки вверх, недвусмысленно предназначая одну из чаш гостю.

— Войди, о достойнейший Иолай, и присоединись к нам с открытым сердцем, совершив возлияние в честь богоравного Геракла, Истребителя Чудовищ! — звучным не по-стариковски голосом провозгласил басилей Ойхаллии.

«Умно, — оценил Иолай, приближаясь к столу и с поклоном беря предложенный кратер. — Собравшихся не представил: и им польстил — кто ж вас, владыки, не знает?.. и мне — входи запросто, как равный к равным; и Гераклу — вот, мол, несмотря на досадное недоразумение, совершаем возлияние, хвалу возносим… Что же ты не Алкида позвал-то, а меня?!»

Вино пряным потоком обожгло горло, чаша опустела — и Иолай поставил ее обратно на столик.

Незаметно огляделся.

— Хорош ли был путь сюда из Тиринфа? — даже радушные слова Авгий-элидянин умудрялся произносить так, что они казались жирными. — Да ты садись, садись, Иолай, вон и кресло свободное…

— Хорош, — коротко ответил Иолай, садясь. — Хвала богам.

Владыки переглянулись.

— И героям, — тихо добавил Эврит, и пальцы его, сухо хрустнув, цепко охватили подлокотники.

— Вот уж кому низкий поклон за дороги наши, — Авгий пригладил ладошкой вспотевшую плешь, — так это героям. И в первую голову — богоравному Гераклу, лучшему из людей. Чудищ-то под корень повыбил, разбойничков приструнил, кентавров да лапифов — к ногтю… те, которые остались, — пакость мелкая, все между собой грызутся, им не до нас! Торгуй не хочу! Добрые соседи, я тебе, ты мне, они нам…

— И все — Микенам, — неожиданно отрубил прямолинейный Гиппокоонт, для убедительности припечатав колено огрубелой ладонью.

Шевельнулась на табурете тень Нелея Пилосского — сказать что-то хотел? Нет, промолчал — а багровые блики на лице троянца сложились в улыбку.

Дескать, не все — Микенам.

Так и имейте в виду, досточтимые.

— Здесь все свои, — Эврит резко наклонился вперед и просто-таки вцепился взглядом в лицо Иолая. — И говорим, как свои, без обиняков.

«Ну-ну, смотри, лучник, — усмехнулся про себя Иолай (на всякий случай расплываясь в тщеславной гримасе — как же, большие люди к своим причислили!). — Много ты высмотришь, чего я не захочу… И все-таки, что ж вам нужно от меня, правители? Здравицу Гераклу подпеть?.. Шестым голосом?»

Видимо, басилей Ойхаллии удовлетворился осмотром — потому что вновь откинулся на спинку кресла и поиграл в воздухе длинными сухими пальцами.

Словно птенца ловил.

— Почему твой дядя Геракл по окончании службы не сел вместо Эврисфея на микенский трон? — мягко, почти ласково спросил Эврит-лучник. — Каждый от Эвбеи до Пилоса ждал этого… дождемся ли?

И снова улыбнулся Лаомедонт.

От Эвбеи до Пилоса — а мы, троянцы, много восточнее…

«Кто я для них? — Иолай потянулся к кратеру, будто забыв, что чаша пуста. — Нечто вроде Лихаса?.. Ума мало, шрамов много, гордыня не по годам; на право наследования купить хотите, владыки? Сказать бы вам, каково оно, мое право, — небось вино бы поперек глотки встало!»

— Вряд ли. — Он взял крутобокий кувшин, расписанный изображениями стилизованных осьминогов, накренил его, и багровая струя полилась в кратер. — Вы вот Геракла больше по басням слепых рапсодов знаете, а я с пеленок за ним… Герой? Да, герой. Великий? Да, великий. Ве-ли-чай-ший! Но в первую очередь он — сын Зевса! — для пущей убедительности Иолай ткнул чашей в потолок, расплескав вино на себя. — Сын Зевса! Что отец небесный повелит, то и делает! Скажете — неправильно?

— Правильно! — поспешно согласился Авгий; остальные промолчали.

— И я говорю, что правильно! Но иногда — жалко. — Иолай залпом осушил кратер, мельком отметив отсутствие слуг в мегароне и закуски на столе. Ну что ж, будем считать дело сделанным — вино ударило в голову молодому герою, развязав язык; а посторонних ушей, раз все свои, можно не опасаться.

Этого добивались, владыки?

— Жалко! — но правильно. Мы не Эврисфею служим! Мы — руки Громовержца, его земные молнии! Мы — я и Геракл… в смысле Геракл и я. И наша служба, наша почетная и многоопасная служба…

— Окончена, — спокойно завершил Эврит. — Двенадцать лет, день в день. Если верить Зевсу, бессмертие Гераклу обеспечено. Но ведь он еще и здесь, на земле поживет… или я не прав? Отчего б не пожить Гераклу, богоравному герою, сыну Зевса, — не пожить еще и ванактом Микенским?! А потом удалиться на Олимп, оставив ванактом Микенским — ну, допустим, Иолая, племянника и друга?

— А Зевс? — тупо спросил Иолай, методично наполняя вином все чаши, до которых смог дотянуться.

Потом выбрался из кресла и, пошатываясь, разнес кратеры присутствующим.

— А Зевс?! — еще раз возгласил он на весь мегарон и поднял чашу к закопченным балкам потолка, словно это был священный ритон,[49] спустя мгновение осушив ее до дна.

Остальным волей-неволей пришлось последовать его примеру.

— А… что, собственно, Зевс? — слегка охрипнув, поинтересовался Авгий, зябко передергиваясь.

— Как это что?! Кто тридцать шесть лет назад возгласил: «Быть новорожденному ванактом Микенским и владыкой над всеми Персеидами!» Он возгласил, Зевс, Дий-отец… про Эврисфея, между прочим! Значит, так тому и быть!

— Да Зевс же Геракла, дядю твоего родного, в виду имел! — Авгий замахал на Иолая пухлыми ручками. — А Гера Никиппе, Эврисфеевой мамаше, роды ускорила — вот и вышла ошибочка! Кому, как не нам, ее исправить?

— Ничего не получится, — отрезал Иолай, на всякий случай грохнув кулаком о столик. — Не сядет дядя Геракл в Микенах!

— Да почему?!

— По кочану. И вообще — куда ему, прирожденному герою, в правители? Опять же приступы безумия — слыхали небось? Ну вот и будьте довольны, что слыхали, а не видали. Я уж знаю дядюшку — как найдет на него, так только успевай прятаться!

— Ну хорошо, — подытожил Эврит. — Геракл в Микенах не сядет. А как насчет его брата — и твоего отца? Ты пока не пей, Иолай, ты подумай, не спеши отвечать… хмель — он плохой советчик.

Иолай грузно качнулся.

Опрокинул кресло.

Издал горловой звук — и шагнул к двери.

— Герой, — тихо плеснул вслед голос Гиппокоонта. — Золотая молодежь. А я тебя предупреждал, Эврит…

Гиппокоонт вдруг замолчал.

Твердым, ровным шагом Иолай прошел до двери, постоял на пороге мегарона.

Обернулся.

Жестким взглядом обвел собравшихся, словно впервые их видел.

— Радуйтесь, владыки! — негромко бросил Иолай. — Будем считать, что я только что вошел. Будем считать, что все, сказанное вами, я не слышал — но думал об этом по дороге сюда. Ну что, начнем сначала?

И только тут расхохотался Лаомедонт-троянец.

— Лошадник ты, Гиппокоонт, — сквозь смех крикнул он спартанцу, — тебе коней, не людей судить! Этот парень — как он их всех еще во дворе, а? «Стоять! Я кому сказал?!» Входи заново, Иолай Ификлид, возница Геракла! Возница — это ведь тот, кто везет, правда?

— Нет, — серьезно ответил Иолай. — Возница — это тот, кому везет.

И двинулся от двери — обратно.

Заново.

7

Около полуночи, оставшись в отведенных покоях один, Иолай по-прежнему продолжал думать о странной беседе в мегароне.

Ему упорно казалось, что за обычным заговором, преследующим банальную цель — если и не заменить амбициозного Эврисфея благодарным и потому сговорчивым ванактом, то хотя бы отвлечь Микены от планомерного захвата чужого пирога, — короче, за заговором, которых в ахейских правящих домах двенадцать на дюжину, кроется нечто большее.

За тем, что говорили, — то, о чем не говорили.

«Если верить Зевсу, бессмертие Гераклу обеспечено…» «Кому, как не нам, исправить ошибку Зевса…» «А что — Зевс?..»

Иолай ворочался на резном ложе, устланном ветхими волчьими шкурами, глядел в мрачный серый потолок, по которому змеились трещины, — и думал, думал…

Снаружи доносились крики и нестройное пение пьяных женихов, где-то там же получали свою долю славословий и глупых вопросов братья; наверняка неподалеку вертелся счастливый Лихас — его хотели поселить в павильон для челяди, но Иолай не дал, надеясь хоть как-то приглядеть за этим стихийным бедствием; спать не хотелось, не хотелось ничего, даже думать…

Скрипнула входная дверь.

Иолай замер неподвижно, лишь правая рука его змеей скользнула к изголовью, нащупывая костяную рукоять ножа.

И, расслабившись, вернулась обратно, когда Иолай узнал вошедшего.

— Смертные сперва стучат, а уж потом входят, — небрежно бросил он, поворачиваясь на бок.

Гермий помолчал, потом вышел, трепеща крылышками на задниках сандалий, негромко постучал и снова вошел.

— Так, лавагет? — вяло спросил бог.

И по этому «лавагет» Иолай понял, что дело обстоит хуже, чем он предполагал.

— Неприятности, Гермий?

— У кого их нет, лавагет? — осунувшееся лицо Лукавого изобразило нечто, напоминающее былую улыбку.

— Какие?

— Такие, о которых тебе знать не стоит. Ты с близнецами на отдыхе — ну и отдыхай.

Это было сказано не обидно; Иолай вполне верил, что у Лукавого могут быть неприятности, о которых посторонним знать не стоит.

— Ну и отдыхаю, — Иолай пожал плечами и перевернулся на другой бок.

У него тоже хватало таких новостей, о которых он не собирался говорить Гермию.

Во всяком случае, сейчас.

— Ты не злись, лавагет, — Гермий уселся рядом на край ложа, оправив свой неизменный хитон. — Нам с тобой ссориться ни к чему. Нам с тобой советоваться надо.

— О чем? О твоих неприятностях?

— Нет. О моих не надо. Пока — не надо. Давай — о наших. А то что-то меня тетка вконец одолела.

— Какая тетка? — не понял Иолай.

— Мнемозина. Память. Вот, к примеру, ты помнишь приезд Эврита Ойхаллийского к тебе в Фивы? Самый-самый первый приезд.

Гермий помолчал и нехотя добавил.

— Ты тогда еще Амфитрионом был.

Иолай рывком сел на ложе.

— Помню, — глухо бросил он. — Только знаешь, Лукавый… давай без лишних воспоминаний. Я не бог, мне память — не тетка. Договорились?

— Договорились, — кивнул Гермий, не отводя спокойного взгляда от бешеных, налившихся кровью глаз Иолая. — Мне уйти или говорить дальше?

Трещины бежали по потолку, плетя свои бессмысленные кружева; «Хвала великому Гераклу!» — завопил во дворе тонкий голос, подозрительно похожий на голос Лихаса, и тут же утонул в хриплом многоголосом рокоте: «Хвала-а-а-а!..»

— Дальше, — Иолай тронул усталого бога за локоть, словно прося прощения за невольную вспышку. — Извини, Лукавый, по-моему, у нас обоих был трудный день…

— Не то слово. Итак: первый приезд Эврита в Фивы, состязание за право учить близнецов между Ифитом Эвритидом и предыдущим учителем… как его звали?

— Миртил.

— Да, Миртил. Потом — ничья; и этот самый Миртил наутро пропадает. Кстати, вы выяснили, что с ним случилось?

— Нет. С тех пор о нем — ни слуху ни духу. Поговаривали, что колесницу его — у нее на заднике приметная резьба была — видели не то в Арголиде, не то в Мессении…

— Колесницу — возможно. Но не ее хозяина.

— Ну и что?

— Ничего. Просто на следующий день после состязаний в предгорьях Киферона на глазах у одного пастуха учитель Миртил принес себя в жертву юному Алкиду. Я частично видел и жертвоприношение, и… приступ.

Гулкое эхо сказанного заполнило покои, превратив их на миг в подобие горного ущелья.

— И ты — молчал? Молчал до сих пор?! Почему ты не сказал мне этого тогда, раньше… когда я еще был Амфитрионом?!

— И что бы ты тогда понял? Да и не до разговоров мне было. Не веришь — у Хирона спроси. Опять же: ничья в состязаниях — это ведь не столько Миртил и Ифит, сколько я с Аполлоном. Братец мой сводный решил, что зазнался Эврит — Аполлон его еще «басилейчиком» через слово величал, — пора, мол, осадить. Ну и… осадили. В четыре руки.

— Хорошо, Гермий — зазнался, осадили, ничья… а в жертву-то себя зачем?!

— Не знаю. Предполагаю, что…

— Погоди, Лукавый. Дай-ка я соберусь с мыслями. Значит, ничья; допустим, Миртил догадывается о божественной помощи… а он горд — вернее, был горд — и решает… Нет, сам он так не решит. Значит, помогли. Подсказали. Кто? — тот, кому это выгодно. Возможно, Галинтиада, дочь Пройта, пожар ее праху! Хотя нет: явись старая Одержимая к Миртилу с такой идеей хоть до, хоть после состязаний — он бы ее в шею погнал! Неужели… Эврит-ойхаллиец?!

— Не знаю, лавагет. Но мыслю примерно так же. Если, конечно, такое условие и впрямь было поставлено покойному Миртилу; причем не после состязаний, а еще до них.

— Ну и спросите у него! Или Владыка Аид разучился язык теням приставлять?!

— Миртил не в Эребе, лавагет. Он — в Тартаре. Как и любая другая жертва Алкиду; особенно — добровольная.

— Но если в наших догадках есть хоть зерно правды, значит — Эврит… Одержимый! Причем из тех, кто был осведомлен о подлинной причине безумия Геракла!

— И в третий раз отвечу: не знаю, лавагет. Но хотел бы узнать.

* * *

«…Слава! — ревут за окном луженые глотки. — Слава возничему Геракла, Иолаю, сыну Ификла, сына Амфитриона, сына Алкея, сына Персея-а-а-а!..»

— Всех перечислили, — беззвучно шепчет Иолай, глядя в потолок, — одного забыли: самого Громовержца, Персеева отца… Дыхания не хватило, что ли?

Иолай в покоях один.

Бегут, змеятся трещины; причудливые линии треснувшей судьбы человеческой…

8

Примостившись на груде сосновых поленьев, остро пахнущих лесом, Иолай наблюдал за двумя кряжистыми рабами-абантами — коренными жителями Эвбеи, чьи спутанные волнистые кудри падали на лицо не из-за неряшливости, а согласно древней, забытой всеми, кроме самих абантов, традиции.

Абанты, сняв все, за исключением набедренных повязок, увлеченно жарили на вертеле баранью тушу, время от времени обмениваясь гортанными возгласами и сбрызгивая жаркое винным уксусом из глиняного кувшинчика. Бледные, но от того не менее жаркие языки огня жадно лизали истекавшую шипящим жиром баранину; мускулистые тела абантов лоснились от пота и, казалось, тоже сейчас начнут шкворчать и дымиться; дразнящий аромат растекался по двору — и Иолай, в общем-то не голодный, не выдержал.

Он встал, подошел к костру, одним движением выдернул из лежащего рядом бревна широкий разделочный тесак — и, сочно врубившись в бараний бок, оттяпал себе добрый кус чуть подгоревшего по краям мяса. Абанты одобрительно хмыкнули, один из них протянул Иолаю пол-лепешки и пучок чуть привялой зелени — после чего с удовольствием расхохотался, когда Иолай запустил крепкие зубы в пропахшую дымом баранью плоть.

По двору неторопливо и деловито сновали слуги, прохромал куда-то страдающий от похмелья дамат, его чуть не сшибли трое одетых в козьи шкуры детин, волокущих корзины с провизией; неподалеку коротко и умело ухал топором мясник; две молодухи, не слишком старательно завернувшиеся в голубые пеплосы, одарили Иолая многообещающими улыбками и быстро прошмыгнули мимо, потому что хмурый молодой человек не обратил на их улыбки никакого внимания.

Ворота пронзительно заскрипели, жалуясь на стражников, тянущих створки в разные стороны, и во двор неторопливо въехала влекомая гнедой парой колесница.

Басилей Эврит бросил поводья одному из стражников, по-молодому спрыгнул наземь, оправляя белоснежный фарос — накидка идеально подходила к буйно-седой гриве Эвритовых волос, — и махнул рукой поднявшемуся с поленницы Иолаю.

Именно в этот момент — ни секундой раньше — Иолай принял решение.

Он понимал, что пытаться незаметно выведать у Эврита Ойхаллийского что бы то ни было — все равно что воровать звезды с неба.

Иолаю, будь он хоть трижды племянник Геракла, басилей Ойхаллии всей правды не скажет.

Иолаю — не скажет.

Иолаю.

Ну что ж, Орхоменская битва в сравнении с тем маневром, который (возможно!) разговорит Эврита, покажется детским лепетом…

— Ты не на состязаниях? — подошедший басилей удивленно-доброжелательно смотрел на молодого человека с куском баранины в руке.

— А что я там забыл? — лениво и даже несколько грубовато поинтересовался Иолай.

Брови Эврита поползли вверх, тесня морщинистый лоб.

— Разве ты не надеешься завоевать руку моей дочери Иолы?

— Такой лучник, как я? Ни в коем случае. Если бы здесь были колесничные ристания — тогда другое дело… Нет уж, пусть мои… дядя и отец состязаются. Кстати, басилей, а почему ты сам здесь, вместо того чтобы демонстрировать женихам свою легендарную меткость?

— Уже продемонстрировал, — усмехнулся Эврит, кривя узкий рот. — Теперь до самого последнего тура мне на поле делать нечего.

— Не сомневаюсь. Похоже, за четверть века — с того дня, как ты впервые приехал с сыном в Фивы, чтобы учить будущего героя — ты мало изменился.

Уже собравшийся было уйти Эврит застыл на месте; потом медленно повернулся к Иолаю, который как ни в чем не бывало жевал баранину, отирая заливающий бороду мясной сок.

— Ты не можешь рассуждать о подобных вещах, юноша, — негромко, но с твердым нажимом на слове «юноша» произнес басилей, каменея лицом.

— Не могу, — хрустя подгорелой корочкой, согласился Иолай. — Но рассуждаю.

— Ты полагаешь, нам есть о чем поговорить?

— Пожалуй, басилей.

— Тогда — не совершить ли нам омовение?

— В такой жаркий день? С удовольствием! — Иолай сделал вид, что неожиданно вспомнил о хороших манерах.

Челядь исподтишка сопровождала их любопытными взглядами — таких разных людей, сурового басилея Ойхаллии и юного возничего Геракла, — и только когда оба скрылись в недрах дворца, рабы и слуги, опомнившись, вернулись к прерванной работе.

9

Пар горячими струйками клубился над глазурованной глиной, и Иолай с наслаждением погрузился в воду, откинувшись спиной на гладкие керамические плитки, облицовывавшие ванну.

Банное помещение Эврита приятно удивило его — в отличие от остальных строений и покоев дворца, носивших печать если не бедности, то небрежения и запустения, здесь было чисто и уютно; и в соседней пристроечке уже суетились две семнадцатилетние девочки, при виде Иолая накинувшие на бедра льняные полотенца.

Одна из них — синеглазая худышка с забранными сзади в узел пышными светлыми волосами — усердно таскала лекифом[50] воду из громадного бронзового котла на трех оканчивающихся копытцами ножках, заполняя вторую ванну и искоса поглядывая на стоявшего рядом басилея; другая же, черноволосая и полногрудая уроженка Фессалии (только плодородная Темпейская долина рождала вот таких женщин, чуть ли не с рождения предназначенных для любви и материнства), поддерживала ровный огонь в очажных углублениях под котлом.

«На Алкмену похожа», — чуть не вырвалось у Иолая, и он отвернулся, стараясь не глядеть на фессалийку, — но в памяти всплывало: Тиринф, и по эстакаде в узкий проход между башнями, ведущий к крепостным воротам, сворачивает колесница со стариком и старухой.

Старик — великий критянин Радамант, закон которого некогда, словно поданный вовремя щит, прикрыл тринадцатилетних близнецов; старуха — Алкмена, мать Геракла, женщина, которую покойный лавагет Амфитрион Персеид давным-давно делил с богом.

Покойный лавагет Амфитрион Персеид.

— Нравится? — весело поинтересовался Эврит, поймав взгляд Иолая. — Завидная невеста! Лаодамия, дочь Акаста…

— Акаста? — приподнялся Иолай, ухватившись за борта ванны. — Акаста, аргонавта, нынешнего иолкского басилея?! Разве… разве это не рабыни?!

И уже по-другому посмотрел на зардевшуюся — то ли от слов Эврита, то ли от жара очага — Лаодамию.

Некоторую грубость собственного вопроса он понял с опозданием.

— Рабыни? — расхохотался басилей Ойхаллии, звонко хлопая себя по жилистым безволосым ляжкам. — Знаешь ли ты, юноша, что за эту вот «рабыню» (Эврит ласково подергал худышку-синеглазку за волосы) женихи на поле стрелы мечут?! Ну что, Иола, дочь моя, — ты счастлива?

Иола молча кивнула и отошла от уже наполненной ванны.

Глядя на Эврита, шумно устраивающегося в ванной — ни дать ни взять Посейдон в заливе, — Иолай думал, что сотни раз сталкивался с обычаем, когда женщины из семьи хозяина дома прислуживают гостю при омовении, но ни разу не видел, чтобы дочь помогала омываться отцу, да еще при посторонних.

Что ж, видимо, годы не укротили Эвритовой привычки эпатировать окружающих.

— Ты не похож на юнца, Иолай, — отфыркавшись, бросил басилей. — Телом — не похож. Я имею в виду даже не количество шрамов… Скорее ты напоминаешь своих родичей — словно не сын и племянник, а третий брат. Причем не намного младший.

— Ты тоже не похож на дряхлого старца, Эврит-стрелок, — Иолай попытался вложить в эти слова еще что-то, кроме вежливости. — Вот только… твоя дочь и ее подруга, случаем, не глухонемые?

— Нет, — мокрые волосы Эврита облепили лицо, и «нет» прозвучало глухо и невыразительно.

— Тогда я бы на твоем месте отослал их.

— Зачем?

— Понимаешь, там, в мегароне, ты разговаривал с неглупым честолюбивым юношей из хорошей семьи, который должен был прийти в восторг от общения со столь выдающимися правителями — а как же, своим величают! — и заскакать от счастья при виде радужных намеков на ванактство в Микенах. Так, басилей?

— Ну… примерно так, — усмехнулся Эврит, добавляя в воду кипрских благовоний.

Иолай последовал его примеру.

— И — естественно — такому юноше ты не сказал всего. А я хочу знать все.

— Ты хочешь знать больше? — Басилей вытянул ногу, и подбежавшая Иола принялась подрезать ему плоские белесые ногти кривым бронзовым ножичком.

— Нет, басилей. Я хочу знать все.

— Не слишком ли ты дерзок даже для возничего Геракла? — осведомился Эврит.

— Для Иолая, возничего Геракла, — да… Одержимый.

Сказав это, Иолай погрузился в ванну с головой и некоторое время лежал, задержав дыхание и расслабившись, как атлет после первого забега, готовящийся ко второму.

Когда он вынырнул — девушек рядом не было.

Горел огонь под котлом, курился пар над керамическими плитками, и Эврит-стрелок смотрел на него в упор тем взглядом, которым лучник смотрит на мишень.

«А эти — там, на поле — полагают, что это они состязаются с Эвритом!» — подумал Иолай, беспечно натирая плечи ароматическим жиром.

— Для Иолая, — еще раз повторил он, — для возничего Геракла — да. Но не для Амфитриона-Изгнанника, сына Алкея, внука Персея-Горгоноубийцы. Не для вернувшегося из глубин Эреба. Ты поступил разумно, отослав девушек, Эврит.

— Доказательства? — сорвалась с узких бескровных губ басилея первая стрела.

«Мимо», — усмехнулся про себя Иолай.

— Сколько угодно. Вот к примеру: если бы я сейчас швырнул в дверь яблоком, смог бы ты, Эврит, разбить его, бросив вдогонку второе яблоко? Так некогда случилось в Фивах, двадцать восемь лет тому назад; только первое яблоко бросал ты, а второе — твой сын Ифит.

— Еще.

И вторая стрела минула цель.

Когда требуют еще доказательств, значит, частично верят. Или хотя бы допускают возможность.

— Состязание между Ифитом и Миртилом-фиванцем. Оно закончилось вничью, а на следующее утро гордый Миртил, выполняя поставленное тобой условие, принес себя в жертву Алкиду, будущему Гераклу, моему сыну.

— Достаточно. Даже если то, что ты говоришь, было бы правдой, Амфитрион-лавагет не мог знать про условие, якобы поставленное мною Миртилу.

— Живой — не мог. — Иолай снова погрузился с головой, давая Эвриту время обдумать последние слова. — Живой — не мог. А беглец из багрового мрака Аида, убивший душу собственного внука Иолая, чтобы завладеть его телом (слова эти дались большой кровью, потому что лжи в них было меньше, чем правды)? Если предположить, что Амфитрион-лавагет в теле шестилетнего мальчишки сумел заинтересовать собой Галинтиаду, дочь Пройта? Жаль, не вовремя погибла старуха…

— Как… как она погибла?! — Эврит, расплескав воду, подался вперед.

Иолай, изо всех сил стараясь казаться невозмутимым, долго не отвечал.

— Старухе изменило ее хваленое чутье, — наконец проговорил он чуть небрежно. — Она опрометчиво решила, что Фивы маловаты для двоих таких, как мы… и оказалась права. Галинтиада просто не оставила мне выбора, Эврит.

Эврит молча смотрел в потолок.

Иолай поднял глаза — нет, трещины не змеились по этому потолку, он был чист и гладок, как черепок Мойр с еще не проявившимся жребием.

— Но ты не Одержимый, Амфитрион, — прозвучали слова басилея.

— Нет, — прошлое имя вдруг показалось Иолаю чужим. — Но и ты, Эврит, одержим Тартаром по-другому, чем покойница Галинтиада.

— Верно. Павшие для меня — союзники, но не господа. А ты, Амфитрион, ты тоже больше устраиваешь меня как опытный союзник, а не как безвольная кукла по имени Иолай. Ты ведь понимаешь, что в случае предательства… даже моего влияния не хватит, чтобы уберечь от кары тебя или близких тебе людей.

— Ты поверил мне, Эврит, — зло усмехнулся Иолай. — Иначе никогда не стал бы угрожать. Интересно, чем же ты надеешься испугать меня?

— А я и не собираюсь тебя пугать, лавагет. Просто мне надо привыкнуть к мысли, что ты — не тот человек, чье тело… носишь; и тем более не тот человек, который бросится в храм доносить богам, вопия о богохульстве, или примется трепать языком на площадях. Впрочем, я становлюсь болтливым, а это не к лицу главе Салмонеева братства.

Иолай ожидал чего угодно, но не этих слов. Да, конечно, он слышал историю об элидском правителе Салмонее-Безумце, который объявил себя Зевсом, принялся грохотать медными тазами и швырять в воздух зажженные факелы, уверяя всех, что это — гром и молния; и, наконец, стал присваивать жертвы Громовержца, после чего разъяренный Зевс — настоящий — испепелил безумца вместе со всем его городом.

Салмонеево братство?

Отзвук сумасшествия Персеевых времен?! Но если сумасшествия — почему Зевс не дал людям вдоволь посмеяться над Салмонеем, а уничтожил невинных жителей вместе с басилеем-еретиком и их городом?

— Большинство братьев сейчас здесь, в Ойхаллии, — продолжал Эврит. — Надеюсь, мне не придется формально нарушать клятву, называя тебе их имена?

— Не придется, — кивнул Иолай.

Мысли его тем временем принимали совсем иной оборот. Плешивец Авгий — ведь он правит Элидой, заново отстроенной резиденцией мятежного Салмонея! Спартанец Гиппокоонт — с этим пока неясно… зато Нелей Пилосский — внук Салмонея-Безумца по матери, фессалийке Тиро!

А Лаомедонт-троянец — не сам ли он распространяет слухи о себе: дескать, несокрушимые стены моего города возводили Феб с Посейдоном, а я потом изгнал богов прочь и даже грозился (когда боги потребовали платы) отсечь им уши и продать как рабов!

Мятеж против Олимпийцев?!

Задумавшись, Иолай пропустил последние слова Эврита мимо ушей.

Спохватившись, он затряс головой, делая вид, что в ухо ему попала вода.

Басилей Ойхаллии насмешливо наблюдал за этими действиями.

— Вот так и боги, — Эврит зачерпнул пригоршню благовонной пены и резко сжал кулак, — как вода в ухе: и слышать мешает, и не вытряхнешь… А надо бы. Пора уже нам самим брать в руки поводья истинной власти; пора нам править людьми.

Потом подумал и поправился:

— Нам, людям.

— То есть Салмонеевым братьям? — Иолай взял со стенного выступа костяное шильце, поиграл им; тоненькое жало послушно проклевывалось между пальцами и вновь исчезало.

— То есть.

— Ясно. Осталась малость — снести Олимп. Вы, случаем, не Гиганты? — особенно сукин сын Авгий? Как там рапсоды поют? «Буйное племя Гигантов, прижитое Тартаром с Матерью-Геей; питомцы недр потаенных, взрастивших погибель богам олимпийским — о медношеие, о змеерукие, о разновсякие…» По-моему, еще и бронзоволобые. Ну как?

— Остроумно, — оценил Эврит, накручивая на палец длинную прядь, намокшую и оттого из белоснежной ставшую какой-то мутной. — Нет, Амфитрион, Гиганты — это не мы. И насчет недр Геи — чушь. Гиганты…

Он вдруг стал очень серьезен, и лицо басилея измяла, исковеркала странная судорога.

— Гиганты — наши дети. Наши и Павших. Нет, не дети — внуки. А остальное — про гибель богов олимпийских — правда.

Вода сделалась на миг нестерпимо холодной.

— Но ведь… Павшие — в Тартаре! — еле выдавил Иолай. — А те, которые на земле, — чудовища! Они и на людей-то не похожи!..

— Не все. До некоторых из них — вернее, из их потомков (причем более-менее похожих на людей) — у Олимпийцев не дошли руки. Руки твоего Геракла, а также Персея, Беллерофонта и других… Мусорщиков. Например, Горгон было трое; две из них — Сфено и Эвриала — живы до сих пор. У той же Медузы было два сына; Пегаса Олимпийцы почти сразу взнуздали, чего не скажешь о Хрисаоре Золотом Луке и его сыне от океаниды Каллироэ Трехтелом Герионе. Бедный мальчик! — его смерть была для нас большим потрясением…

Иолай вспомнил рассказ близнецов, вернувшихся с Эрифии[51] и приведших знаменитых коров Гериона, — проклятые твари всю дорогу разбегались, и до Микен добралась в лучшем случае половина — о битве с Трехтелым, хозяином Эрифии, и его подручными.

Бедный мальчик?!

— Ты думаешь, Амфитрион, — говорил дальше Эврит, — что Герион с твоим Гераклом из-за коров дрался? Нет, он прикрыл собой Дромос, ведущий на Флегры — колыбель Гигантов. Мир его праху… Короче, если Олимпийцы вовсю плодят ублюдков-героев — извини, дорогой Амфитрион, но это правда, — то почему бы нашим детям не сочетаться с потомками Павших? Поверь, не всегда это было приятно, и не все потомство выжило; как и не все родители. Но… Зато теперь Гиганты существуют не только в песнях велеречивых рапсодов. Они — на Флеграх; и в страшных снах Олимпийцев.

— Допустим, — хрипло пробормотал Иолай, — допустим, что боги погибнут в Гигантомахии. И что с того Павшим, если они останутся в Тартаре?

— Ничего. Во всяком случае, я очень хотел бы, чтобы так и было. Пусть тешатся местью… не покидая медных пределов преисподней.

— А сами Гиганты?

— Ты разочаровываешь меня, Амфитрион-лавагет. Олимпийцы рассчитывают на помощь Геракла в грядущей битве; и не мне объяснять тебе, что значит свой человек во вражеском стане! Пару раз промахнуться, замешкаться, растеряться… подвернуть ногу, наконец! — и Гиганты выполнят свое предназначение. Зато потом воспрянувший Геракл возьмет свое… и Гигантов не станет.

«Вот они, неприятности Гермия, — понял Иолай. — Причем о некоторых Лукавый еще не знает».

— Сын Зевса не пойдет на это, — твердо отрезал он, вовремя вспомнив, что известно о Геракле всем, в том числе и Эвриту.

— И не надо. У него есть брат — да еще такой, что Олимпийцы вряд ли заметят подмену.

— И как же ты собираешься заменить Алкида Ификлом, хитроумный Эврит?

— Мы собираемся, достойнейший Амфитрион. Мы с тобой. Неопасная рана, щепоть сонного порошка в вине — и Геракл спит, а Ификл завоевывает микенский трон, «помогая» богам в Гигантомахии. Ведь вместе с Зевсом исчезнет и его покровительство Эврисфею, мешающее Амфитриадам восстановить законное право. Салмонеево братство поддержит вас…

— И люди будут править людьми.

— И мы будем править людьми. Мы, которые со временем займем место Олимпийцев в умах ахейцев…

«Грохоча медными тазами и бросая в небо факелы», — чуть не вырвалось у Иолая.

— Нам будут приносить жертвы? — спросил он вместо этого.

— Естественно. Салмоней был гением, а не безумцем: богов без жертв не бывает.

— Человеческие — в том числе?

— Ну… не обязательно.

— Обязательно. Я знаю людей.

— А почему тебя это беспокоит, достойный Амфитрион? Ты ведь, не задумавшись, пожертвовал собственным внуком, чтобы вернуться в мир живой жизни! И я не осуждаю тебя за это. Более того, я на твоем месте поступил бы так же… и, быть может, еще поступлю.

Иолай встал, выбрался из ванны и принялся истово растирать себя полотенцем; некоторая гадливость сквозила в его движениях, словно он провел время в ванне с жидким навозом.

Или с кровью.

— Зато я осуждаю, — тихо сказал он. — Я — осуждаю. Не питая любви к жертвам, я не люблю и жрецов; тем более жрецов, метящих в боги. Раб, дорвавшийся до власти, — по мне, уж лучше Эврисфей в Микенах и Зевс на Олимпе! Ты одержим гордыней, Эврит-лучник, бешеной, неукротимой гордыней, чей алтарь ты готов завалить трупами богов, людей, Павших, Гигантов, героев; ты давно уже в Тартаре, басилей. Не зови меня к себе — не пойду. Одно скажу: не бойтесь Олимпийцев, братья Салмонея-Безумца. Нас бойтесь.

— Вас? — лицо Эврита побагровело от гнева. — Тебя и твоих пащенков, один из которых — даже и не твой?!

— Нет. Нас, людей — тех, кому вы с такой легкостью готовите участь жертвенного стада.

— Я никого не боюсь, Амфитрион.

— А вот это — правильно, — согласился Иолай и пошел прочь, давая понять, что разговор окончен.

Спину жег взгляд Одержимого.

10

А состязания как-то незаметно и неожиданно для всех подошли к концу. Отзвенели луки, отсвистели стрелы, отсмеялись удачливые, отругались косорукие, и к последнему дню, дню басилейской охоты, из реальных претендентов на руку Иолы-ойхаллийки осталось пятеро: немало удивленные этим обстоятельством близнецы, младший сын Авгия, имени которого никто не запомнил, потом ровесник близнецов, суровый спартанец Проной с чудовищно обожженным лицом (кажется, дальний родственник Гиппокоонта) и некий Лейод с Крита, красавчик и проныра.

И никто не знал, что почти все — имена, события, надежды и провалы, слова и поступки — будет впоследствии многократно переврано, безбожно искажено и бесповоротно утеряно; никто не знал, да и не собирался, в общем-то, портить себе пищеварение подобными никчемушными размышлениями.

* * *

— А вон и Иола! — отметил Ификл, глядя на скрывающиеся в распахнутом зеве ворот носилки, в которых странно-неподвижно сидела совсем еще юная девушка с прямыми светлыми волосами, забранными на затылке в узел. — Хоть увидим наконец, за что боролись!

— А это кто? — невыспавшийся Алкид зевнул во весь рот и бесцеремонно ткнул волосатой рукой в сторону вторых носилок, где с интересом поглядывала на собравшихся мужчин черноволосая ровесница невесты, в отличие от хрупкой Иолы более похожая на молодую, вполне оформившуюся женщину. — На маму чем-то смахивает…

— Лаодамия, дочь Акаста Иолкского, — лениво бросил Иолай, стараясь не показать, как задели его последние слова Алкида. — Который на «Арго»…

— Акастова дочка? — дружно удивились братья. — Ты-то откуда знаешь?

Говорить приходилось громко, перекрикивая тех несостоявшихся женихов, которые и домой не разъехались, и на охоту в качестве зрителей не собирались, оставшись во дворе — напиваться с горя на дармовщинку, славить Диониса-Лисия.[52]

— Знаю, — Иолай не стал вдаваться в подробности; он еще ночью решил, что обо всем расскажет близнецам только по возвращении в Тиринф. — Мне малиновка насвистела. На ушко. Ну что, парни, пошли?

И они вместе со всеми двинулись к воротам, для разнообразия давая подзатыльники путавшемуся под ногами Лихасу, — парнишка раздобыл где-то короткий меч, к счастью, довольно тупой, и теперь сиял от счастья, явно надеясь отличиться; правда, еще не знал, чем.

…Дорога сначала шла под уклон, потом принялась петлять, время от времени прикидываясь еле заметной тропинкой для овец, уводящей охотников от побережья в лесистую сердцевину острова; солнечные лучи брызгали искрами во все стороны, поранившись о копейные жала и бронзовые насадки на концах луков; шумно галдели, бряцая оружием, многочисленные зрители в предвкушении отличного развлечения; даматы-придворные вслух славили твердость руки и божественную меткость своего басилея и его сыновей; впереди двумя цветными пятнами — нежно-розовым и лазурным — отсвечивали одеяния девушек, и доносилось шлепанье сандалий носильщиков по стертым камням.

Часть общего возбуждения передалась и Иолаю, а раскрасневшийся Лихас — тот вообще удрал вперед, затесавшись в самую гущу народа, где и врал напропалую про стрелы в колчане у Алкида: дескать, те самые, знаменитые, смоченные в черной желчи Лернейской Гидры, рядом стоять — и то опасно.

Ему верили.

Лишь на подходах к лесной прогалине, наискосок от которой простиралась обширная луговина, шелестя метелками пахучих трав чуть ли не в рост человека — лишь тогда басилей Эврит призвал к молчанию и вскоре принялся расставлять стрелков полукругом, лицом к дальней опушке леса, откуда высланные еще перед рассветом загонщики должны были выгнать дичь.

Носилки — устроив для девушек что-то вроде невысоких сидений — установили в центре, за спинами стрелков; Иола-невеста сидела с прежним отсутствующим выражением на лице; если окружающее и волновало ее, то это никак не проявлялось. Утренний прохладный ветер играл выбившимися из прически светлыми прядями на висках, дергал полы легкой накидки, дерзко припадал к щеке зябким поцелуем — тщетно. Иола оставалась неподвижной.

Лаодамию же, напротив, живо интересовало происходящее, она то и дело о чем-то расспрашивала носильщиков и толстого неуклюжего дамата, стоявшего рядом, с нескрываемым любопытством рассматривала сосредоточенных претендентов на руку подруги; взгляд Лаодамии на мгновение задержался на Иолае (он и Лихас остались на правом фланге рядом с братьями, не пожелав отойти за деревья, потому что Лихаса сейчас никакая сила не могла оттащить от обожаемого Геракла, а Иолая — от обожаемого Лихаса); девушка задумчиво сдвинула пушистые брови, словно что-то вспоминая, потом обратилась к толстяку дамату — Иолай, словно почуяв интерес к своей персоне, резко вскинул голову…

В это время из леса, темно-зеленой стеной стоявшего на той стороне луга, донеслись приближающиеся крики, грохот, громыхание медных тимпанов; качнулись ветки напротив изготовившихся к стрельбе охотников, и крупный олень одним грациозным прыжком вылетел на открытое пространство и на мгновение замер, увидев множество людей.

Идеальная цель.

Это поняли все.

И восемь стрел почти одновременно с гудением пошли через луг. Кажется, никто из охотников не промахнулся — и Лаодамия зажала уши руками, когда олень, пронзительно вскрикнув, почти как человек, бесформенной грудой повалился в траву.

На тонком прозрачном лице Иолы не отразилось ничего.

Охота началась.

Следующими были две белохвостые косули. Выскочив из леса, они тут же, не останавливаясь, стремглав понеслись вдоль дальней кромки смертельно опасного для них луга.

Тишина.

Не только смолк — непонятно почему — далекий еще шум загонщиков, но даже птицы и кузнечики, казалось, замерли в ожидании.

Коротко рявкнула тетива. Вторая. Третья…

Ближняя косуля с разгону кувыркнулась через голову и исчезла в волнующемся разнотравье; ее товарка стала заворачивать обратно в чащу, и в следующее мгновение четыре стрелы догнали животное: две воткнулись в шею, две — в бок.

Критянин Лейод и безымянный сын Авгия выстрелить не успели. Томный, немного похожий на девушку Лейод с задумчивым сожалением опустил лук и, чуть рисуясь, поправил свои буйные курчавые волосы; сын Авгия же не скрывал своего раздражения, глазами ища кого-нибудь, на ком бы он мог выместить свою злость.

«Кто-то» появился почти сразу, вызвав восторг у всех собравшихся. Это была целая стая уток, с оглушительным кряканьем взметнувшаяся из-за верхушек деревьев.

«И откуда они взялись?» — успел еще подумать Иолай, глядя, как птицы то и дело валятся вниз, навылет пронзенные стрелами. Наверное, каждый из охотников знал, попал он или промахнулся, — но конечный результат станет известен позже, когда слуги соберут убитую дичь и выяснится, кому принадлежат стрелы; а стрелы соискателей перепутать невозможно хотя бы потому, что на всех стоит разное оперение.

— Иолайчик, что это? — прошептал нервно пританцовывавший рядом Лихас, выводя Иолая из раздумий.

— Где?

— Вон, в траве… змея, что ли?

Действительно, в пятнадцати-двадцати оргиях от них трава колыхалась совершенно непонятным образом, как если бы там что-то ползло; крупная змея, например…

Охотникам сейчас было не до земных забот — их внимание приковывало небо и заполошно мечущиеся утки.

Легкий, едва ощутимый холодок зашевелился внутри Иолая — чувство опасности редко подводило его, не раз спасая жизнь, хоть первую, хоть вторую, — и он, не задумываясь, тронул за локоть целившегося в очередную крякву Алкида, сбивая прицел.

Другой же рукой Иолай поманил к себе испуганно заморгавшего толстяка дамата; сам дамат интересовал его в последнюю очередь, но за спиной придворного на перевязи болталась тяжелая двусторонняя секира-лабрисса с укороченным древком.

Алкид раздраженно обернулся, готовый выругаться; вместе с ним, словно услышав безмолвный окрик, повернулся только что сбивший утку Ификл. Иолай молча повторил жест Лихаса, указав на дорожку шевелящейся травы — близнецы изменились в лице, и Ификл потащил из колчана очередную стрелу, — потом Иолай еще краем глаза успел заметить, что дамат с секирой подошел и собирается заговорить, что басилей Эврит с недоумением смотрит в их сторону…

И тут, видимо, оставшиеся во дворце выпивохи-неудачники, поднимая чаши во здравие ушедших охотников, допустили какую-то бестактность по отношению к мстительному Дионису — потому что события словно с цепи сорвались и понеслись стремительно, как прыгающий леопард, священный зверь веселого бога.

Два леопарда.

Самец и самка.

Колыхнулись, брызжа пыльцой, травяные метелки, выплюнули из себя две пятнистые молнии; матерый леопард с низким утробным рыком сшиб стоявшего впереди прочих красавчика Лейода-критянина — теперь в полукруге охотников образовался провал, стрелять в леопарда можно было только с риском попасть в одного из людей, и между зверьми и свободой находились лишь носилки с не успевшими еще ничего понять девушками.

Леопард хлестнул себя по бокам сильным гибким хвостом и прыгнул во второй раз.

Две стрелы одновременно ударили в зверя — сверху и снизу. Басилей Эврит стрелял хладнокровно и чисто, как на стрельбище, учитывая все, кроме того, что учесть было нельзя — разъяренный зверь прыгнул почему-то не на девушек, а на замешкавшегося спартанца Проноя; и Эвритова стрела, пущенная с высоты гигантского роста басилея, вошла леопарду не в затылок, как предполагалось, а в плечо.

Алкид же, коротко толкнувшись обеими ногами, плашмя рухнул на спину, назад и чуть вправо, держа лук горизонтально поперек груди, — и оперенное дубовое древко стрелы до середины впилось под нижнюю челюсть самца, бронзовым клювом раздробив позвонки у основания черепа и выйдя наружу.

Это была счастливая смерть.

Мгновенная и легкая.

Конвульсии — не в счет.

Более благоразумная самка, стелясь над самой землей, скользнула мимо Иолая — и тот, едва не оторвав злосчастному дамату голову, сдернул висевшую секиру с толстяка и наискось полоснул уворачивающуюся пятнистую бестию. Раненый зверь взревел, приседая на задние лапы, времени на второй замах не оставалось, и Иолай швырнул секиру в оскаленную морду самки, хватая проклятую кошку за загривок, — и через себя, словно соперника-борца в палестре, послал прочь, подальше от не шелохнувшейся Иолы и пронзительно визжавшей Лаодамии, с ногами забравшейся на носилки, словно это должно было ее спасти.

Отбросив бесполезный лук, Ификл перехватил воющую самку в воздухе, ударил оземь — кровоточащие полосы от когтей протянулись от ключицы к правому плечу Амфитриада — и дважды опустил кулак на узкую, почти змеиную морду животного. Раздался хруст; самка дернулась раз-другой — и вытянулась.

На миг все замерло — даже Лаодамия подавилась визгом, — и тишину разорвал дикий, торжествующий, рвущийся из самых глубин крик Лихаса:

— Знак! Знак! Знамение богов! Великий Геракл застрелил зверя! Великий Геракл победил басилея Эврита! Геракл — победитель! Слава!..

— Слава… — прохрипел, стоя на четвереньках, невредимый критянин Лейод, растерявший изрядную часть своей томности.

— Слава! — Ифит-ойхаллиец вскинул вверх руки, и вдруг стало ясно, что он выше своего отца, просто сутулится в отличие от басилея.

— Геракл — победитель! — хрипло, по-солдатски рявкнул спартанец Проной, и страшное, обожженное лицо его внезапно просияло детской радостью. — Слава сыну Зевса!

— Знамение!.. — не вникая в подробности, подхватили опомнившиеся зрители, и отдельные возгласы потонули в общем восторженно-приветственном шуме.

Иолай наконец более или менее отер ладони от липкой звериной крови — трава оказалась неожиданно жесткой, так и норовя рассечь кожу, — и выпрямился.

— Слава!.. Эврит проиграл Гераклу!..

Иолай почувствовал, что глохнет. Вокруг беззвучно раскрывались и захлопывались рты, а напротив стоял басилей Ойхаллии Эврит-лучник, Эврит-Одержимый, и белыми от ненависти глазами смотрел на радостно орущего Лихаса и поднимающегося с земли грязного Алкида.

Так смотрят на смертельных врагов.

11

Белый гривастый конь — рослый красавец с точеными бабками и лебединой шеей — сочно хрупал овсом, склонив горбоносую голову к треножнику и нимало не заботясь собственной судьбой.

И небо над Эвбеей было ласково-прозрачным, как взгляд влюбленной ореады.

Судьба же, перворожденная Ананка-Неотвратимость, которая (по слухам, ибо кто ж ее видел!) превыше людей, богов и коней, стояла рядом и безмятежно улыбалась той улыбкой, которой черной завистью завидуют все Сфинксы от восхода до заката; и обреченные отсветы ложились на лоснящийся круп гордости ойхаллийских табунов, на два небольших посеребренных треножника — уже не с овсом, разумеется, а с родниковой водой и фасосским вином для омовения рук и торжественного возлияния, — на парадную накидку цвета осеннего пшеничного поля с кроваво-пурпурной каймой по краю…

— Живот пучит, — негромко пожаловался Алкид, зябко передернув широкими плечами; и волны пробежали по спелой пшенице, по дареному фаросу, утром присланному Гераклу будущим тестем. — Свинину у них тут готовят — и не можешь, а ешь! С черемшой, барбарисом и орехами… убить повара, что ли?

— Тебе сейчас жертву Аполлону приносить, — наставительно сказал Ификл, не любивший жирного мяса. — А потом — жениться. Так что молчи и думай о возвышенном.

— Не могу, — по мучительной гримасе, исказившей отекшее лицо Алкида, было видно: да, не может. — Сходить водички попить? Или… ты как думаешь, Ификл?

Двор был забит народом теснее, чем стручок — горошинами; правители с сыновьями теснились ближе к желтовато-блеклым ступеням из местного мрамора, к колоннаде, ведущей в прихожую мегарона, откуда должен был с минуты на минуту появиться (и все не являлся) Эврит Ойхаллийский с дочерью-невестой, открыв тем самым жертвенную церемонию; прочие отставные женихи норовили встать рядом с Гераклом-победителем и предназначенным Аполлону-Эглету белым конем.

Иолаю, хмурому и настороженному, такое распределение чем-то не нравилось, но он не мог понять — чем?

Неожиданная победа и надвигающаяся свадьба, Салмонеево братство, памятный разговор с Эвритом-Одержимым, пропавший с ночи гулена Лихас — этого хватало с избытком, чтобы тухлый привкус не уходил изо рта и тупо ныл рассеченный в Критском лабиринте бок; очень хотелось исчезнуть с Эвбеи (хоть вместе с нелепо выигранной невестой, хоть без) и очутиться где угодно, но лучше в Тиринфе, под защитой могучих башен, знакомых каждым щербатым зубцом, и стен толщиной в пять оргий.

Он безнадежно вздохнул и повернулся к близнецам.

Те, по-видимому, уже некоторое время о чем-то спорили и никак не могли договориться.

— Иолай, родной, — страдальчески прошептал мающийся Алкид, — ну хоть ты ему скажи! Пусть за меня постоит… я быстро, никто и не заметит! Эврит и так задерживается, пока придет, пока то, пока се… В конце-то концов, что Аполлону, не все равно, кто для него коня прирежет — я или Ификл?!

— Ладно уж, обжора, иди до ветру, — смилостивился Ификл, незаметно для окружающих меняясь с братом накидками. — Только поторопись, а то жену молодую проворонишь… или ей тоже все равно — ты или я? Надо будет при случае поинтересоваться…

Алкид, не слушая его, облегченно вздохнул и спиной стал проталкиваться к боковой галерее, намереваясь обойти дворец с тыла; Иолай же погладил безразличного к ласке коня — ох, и восплачут кобылы табунов ойхаллийских, гривы землей посыпая! — и зачем-то двинулся следом.

Уже сворачивая за угол, он мимоходом обернулся — нет, никто не шел из мегарона… да что ж это Эврит, в самом деле?!

Тоже животом скорбен?

Остановившись у боковой восточной калитки, ведущей на пологий, поросший праздничными венчиками гиацинтов склон, Иолай на миг задержался — гул толпы, дожидающейся начала обряда, сюда доносился еле-еле, глухим бормочущим шепотом — и поднял голову, бездумно разглядывая террасу второго этажа, резные столбики перил, потемневшие балки перекрытий, свисающую почти до земли веревку с измочаленным концом…

Это была веревка Лихаса; и тройной бронзовый крюк тускло поблескивал у основания перил, хищной птичьей лапой вцепившись в податливое волокнистое дерево.

— Ну что, пошли обратно? А то Ификл нам обоим устроит…

Алкид громко хлопнул калиткой, весело приобнял Иолая за талию — и вдруг замолчал.

— Может, ночью к девке полез, — без особой убежденности предположил он, — и заспался после трудов праведных?

— Лихас? — только и спросил Иолай. Алкид, набычившись, подергал веревку — крюк держался прочно, — смерил взглядом расстояние до перил и одним мощным рывком бросил свое тело почти к самой террасе, молниеносно перехватившись левой рукой рядом с крюком. Потом, продолжая висеть, он подтянулся, вгляделся в невидимый для Иолая пол террасы и перемахнул через затрещавшие перила.

— Здесь кровь, — глухо прорычал он сверху. — Вот… и вот.

Веревка обожгла ладони, ноющий с утра бок внезапно отпустил — так бывало всегда, когда предчувствия становились реальностью, — и Иолай, взобравшись на верхнюю террасу, тоже увидел бурое засохшее пятно на крайнем из столбиков.

Ковырнув его ногтем — грязные чешуйки беззвучно осыпались на пол, — Иолай выдернул крюк, смотал веревку в кольцо и повернулся к Алкиду.

Алкида больше не было. Не было вольнонаемного портового грузчика, проигравшегося в кости гуляки, беззлобного буяна и любителя свинины с черемшой и барбарисом не было; полгода безделья провалились в какую-то невообразимую пропасть, грохоча по уступам, и Иолаю оставалось лишь одно, последнее, привычное: прикрывать Гераклу спину, надеясь, что Ификл, в случае чего, удержит дорогу к воротам…

— Он удержит, — уверенно бросил Геракл через плечо и коротким толчком настежь распахнул дверь, ведущую во внутренние покои.

Таким Иолай видел его лишь однажды: во Фракии, во время боя с воинственными бистонами, когда проклятые кобылы-людоеды растерзали сторожившего их шестнадцатилетнего Абдера, младшего сына Гермия; и Геракл проламывал собой ряды копейщиков в островерхих войлочных шапках, слыша страшный крик умирающего мальчика, топча живых и мертвых, и не успевая, не успевая, не успевая…

Именно тогда, два дня спустя, он не дал Иолаю прогнать приблудившегося к ним Лихаса.

«Это мой собственный маленький Гермес…»

Дворец вывернулся наизнанку, обрушившись на них коридорами и пустыми комнатами, всплескивая рукавами сумрачных переходов, кидаясь под ноги так и норовившими всхлипнуть половицами, суматошно пытаясь запутать, заморочить, не пустить в сокровенное, в сердцевину; «Плесень… — дважды бормочет Геракл, не останавливаясь, — плесень…» — и Ананка-Неотвратимость смотрит его бешеными глазами в красных ветвистых прожилках, дышит его ровным беззвучным дыханием зверя, идущего по следу, сжимает пальцы рук в каменные глыбы кулаков; пустота крошится в мертвой хватке, стены шарахаются в стороны, бледнея выцветшими фресками, шум толпы то уходит, то снова приближается, накатываясь прибоем и разбиваясь брызгами отдельных взволнованных возгласов, — потом неожиданно становится светло, и, уворачиваясь от летящего в голову кувшина, Иолай понимает, что Геракл только что убил человека.

Человека, стоявшего рядом со связанным Лихасом.

Кувшин вдребезги разлетается от удара о косяк, брызнув во все стороны мелкими острыми черепками; вспышкой отражается в сознании: рычащий Геракл рвет веревки на распластанном поперек странного приземистого алтаря Лихасе, веревок много, слишком много для худосочного парнишки с кляпом во рту, труп с разбитым кадыком грузно навалился Лихасу на ноги, а за ними — Гераклом, Лихасом и незнакомым мертвецом — виден балкон, головы людей внизу, во дворе, жертвенные треножники и белое пламя нервно гарцующего коня, и еще пламя, золотисто-пурпурное, а над накидкой Ификла каменеют его глаза, одни глаза, без лица, обращенные к Иолаю… нет, не к Иолаю, а к колоннаде перед мегароном, над которой и расположен балкон; черная быстрая тень перечеркивает увиденное, тело откликается само, привычно и равнодушно — и, сбрасывая с колена на пол хрустнувшую тяжесть, Иолай понимает, что тоже только что убил человека.

Человека, кинувшегося от балкона к двери в коридор.

Через мгновение Иолай — на балконе.

Даже не заметив, что по дороге швырнул Лихасу его веревочное кольцо с крюком, которое парнишка поймал освободившимися руками и еле успел отдернуть от Геракла — иначе тот непременно сослепу разорвал бы и эту, ни в чем не повинную веревку.

Внизу, под Иолаем — ступени.

Ступени цвета старой слоновой кости.

На них — Эврит Ойхоллийский.

Один.

Без дочери.

И длинная рука седого великана обвиняюще указывает туда, где над плещущим пшеничным полем с кровавой межой горит яростный взгляд Ификла Амфитриада.

— Отцовское сердце! — надрывно кричит басилей.

— Безумец! — взывает к собравшимся басилей. — Проклятый Герой, богиней брака!

— Отдать ли единственную дочь великому Гераклу? — проникновенно вопрошает басилей.

И сразу же:

— Отдать ли дочь убийце первых детей своих и детей брата своего?! Не могу, ахейцы, заранее скорбя об участи внуков нерожденных! Боги, подайте знамение! Внемлите, бессмертные…

Вместо знамения за спиной Иолая злобно взвизгивает Лихас. Обернувшись, Иолай видит: затекшие ноги не удержали спрыгнувшего со стола парня, тело его ящерицей скользнуло по полу к двери, до половины высунувшись в коридор; Лихас вскидывается, снизу посылая крюк вдоль коридора, веревка на миг натягивается струной — и обвисает.

Хриплый гортанный вскрик и удаляющийся топот в коридоре.

— Ушел! — Слезы ненависти душат парнишку, он судорожно пытается встать и не может. — Сорвался, сволочь! Они же меня… они же меня в жертву хотели, гады! Я за полночь к девке полез, а они меня — сзади… еще и смеялись, паскуды! — радуйся, мол, доходяга, такая честь, из дерьма в жертву самому Гераклу!.. Я уж и впрямь — с отчаяния радоваться начал… хоть какая-то польза от меня…

«Польза-а-а!» — смеется кто-то внутри Иолая, шурша остывшим пеплом.

Внизу, под Иолаем — ступени.

Старая слоновая кость.

И вдоль галереи, ведущей к ступеням от прихожей мегарона, к Эвриту Ойхаллийскому бежит, спешит, торопится жирный коротышка, зажимая ладонью разорванное плечо. Он спотыкается, сбивает какой-то замотанный в холстину предмет, длинный и узкий, до того стоявший у колонны в шаге от басилея; холстина разворачивается, и в душе у Иолая все обрывается, когда он видит у подножия колонны — лук.

Натянутый заранее массивный лук из дерева и рога, длиной от земли до плеча рослого человека, с тетивой из трех туго скрученных воловьих жил; и кожаный колчан с боевыми дубовыми стрелами.

Сквозняк игриво треплет оперение стрел — серое с голубым отливом.

Коротышка, добежав, почти повисает на басилее, брызжа слюной, торопливо шепчет тому на ухо; Эврит вздрагивает, как от ожога, стряхивает с себя раненого и оборачивается, поднимая голову.

И видит Иолая на балконе.

Неистово ржет белый конь.

Захлебывается шум во дворе; тихо, тихо, тихо…

Все, что должно было случиться и не случилось, втискивается в единый, невозможно короткий миг, в целую жизнь между двумя ударами сердца: вот Алкид начинает возносить хвалу Аполлону, вот басилей Эврит сообщает о боязни отдать единственную дочь безумному убийце первенцев своих, жертвенный нож тайно вонзается в грудь Лихаса, даря Алкиду прорвавшийся Тартар, — после чего ни боги, ни люди не осудят Эврита Ойхаллийского, застрелившего сумасшедшего героя во дворе собственного дворца на глазах у многочисленных свидетелей; тех, кто стоял подальше от взбесившегося Геракла и остался жив.

Сердце стучит во второй раз, и неслучившееся умирает.

Иолай прыгает вниз.

Мрамор ступеней стремительно несется навстречу, жестко толкая в ноги; Иолай почти падает, чудом не раздавив скулящего коротышку-доносчика, но в последний момент изворачивается — и всем телом отшвыривает Эврита Ойхаллийского на вздрогнувшие перила балюстрады внешней галереи.

— Миртила-фиванца мало?! — голос мертвый, чужой, он раздирает горло, он идет наружу, как застрявший в ране зазубренный наконечник, с хрипом, с кровью, и сдержаться уже невозможно. — Кого еще на жертвенник, Одержимый?! Миртила, Лихаса, меня? Кого, мразь?! Кого?!..

Вот оно, совсем рядом, искаженное морщинистое лицо, лицо старика, а не благожелательно-величественный лик вершителя чужих судеб; в расширенных глазах несостоявшегося родственника мутной волной плещет страх, страх попавшего в западню животного, нутряной вой испуганной плоти, которого, выжив, не прощают… на Иолае повисают ничего не понимающие сыновья Гиппокоонта, ближе остальных стоявшие к ступеням, повисают всей сворой, грудой остро пахнущих молодых тел, мешая друг другу, и это хорошо, потому что туманящяя рассудок ненависть выходит короткими толчками, как кровь из вскрытой артерии, а спартанцы кричат, и это тоже хорошо, раз кричат — значит, живы, значит, сумел удержаться; и теперь главное — суметь удержать…

Он сумел.

* * *

…Уходили молча. Кричал что-то вслед опомнившийся Эврит, сбивчиво проклиная безумцев и насильников, поправших законы гостеприимства и поднявших руку на хозяина дома; недоуменно моргали женихи, уступая дорогу и стараясь не встречаться взглядами; дождевым червем корчился на ступенях затоптанный коротышка с разорванным плечом, песок двора радостно впитывал воду и вино из опрокинутых в суматохе жертвенных треножников, фыркал белый конь, косясь на рассыпанный овес; уходили молча, как зверь в берлогу.

Отвечать?

Доказывать?

Бессмысленно.

Дика-Правда, дочь слепой продажной Фемиды, была безумна, как Геракл.

Кто поверит?

Уходили молча, не боясь удара в спину; ничего уже не боясь.

И поэтому не видели (да и никто не видел), как непонятно откуда взявшийся человек, которого Иолай и Лихас впервые повстречали в Оропской гавани, где он с улыбкой наблюдал за нанимающимися в грузчики близнецами — как этот человек, не смешивающийся с толпой, словно масло с водой, приближается к балюстраде, наклоняется и незаметно для остальных поднимает сломанный в свалке массивный лук из дерева и рога; поднимает и смотрит, как смотрят на старого, давно не виденного приятеля.

Безвольно раскачиваются обрывки витой тетивы.

— Миртил-фиванец? — бесцветно спрашивает странный человек у обломков, словно те должны ему что-то ответить. — Ну-ну…

И швыряет сломанный лук обратно.

…Уходили молча; один Лихас пытался огрызаться, но Ификл, так и не задавший ни единого вопроса, трогал парнишку за локоть, и Лихас умолкал.

Только внизу, много позже, когда терракотовые черепицы крыш Эвритова дворца окончательно скрылись из виду, Алкид заговорил.

— Папа, — еле слышно сказал Алкид, — я больше не могу с этим жить. Может быть, хватит — жить?

Лихас злобно оглянулся на скалистые утесы Эвбеи, потом посмотрел в небо, явно адресуя непонятные слова Алкида туда, наверх; парнишку трясло, он то и дело отирал со лба холодный пот — сейчас Лихас был очень похож на того заморыша шестилетней давности, которого лишь по чистой случайности не успели скормить клыкастым кобылам Диомеда.

— Дубину там оставили, — Лихас мотнул взъерошенной головой назад, и голос парнишки сорвался на всхлип, — у гадов этих… И невесту… жалко.

— Кого больше — дубину или невесту? — без тени усмешки спросил Алкид.

— Дубину жальчее, — честно ответил Лихас и шмыгнул носом. — Невест-то кругом — валом…

12

Ветер раненой птицей ударил в грудь, хлестнул крыльями по щекам и сполз в бессилии, подрагивая у ног, — а Алкид все стоял на тиринфской стене и бездумно смотрел вниз на клубящуюся вдоль эстакады пыль, длинным хвостом уходящую чуть ли не к самому горизонту.

Полугода не прошло, как закончилась работа — подвиги, горько усмехнулся он, — завершилась постылая служба Эврисфею; зарубцевались, лишь изредка напоминая о себе, раны — и телесные, и те, которые не видны прозорливым лекарям. И вот снова: Лихас на алтаре, ломающийся с сухим хрустом хребет жреца, испуганно-ненавидящий взгляд басилея Эврита…

Алкиду вдруг отчетливо вспомнился кентавр Хирон: каким он был на Фолое, после побоища, когда недоуменно глядел на левую переднюю ногу, оцарапанную отравленной стрелой. Нет, это сделал не Алкид, а Фол-весельчак, кентавр-Одержимый… уже подыхая, Фол исхитрился выдернуть из себя омоченную в лернейском яде стрелу и зацепить наконечником Хирона, явившегося на шум.

И с тех пор на Пелионе умирает и все никак не может умереть бессмертный кентавр Хирон, сын Крона-Павшего.

Вот уже скоро десять лет.

А вся Эллада привычно винит в этом безумного Геракла.

— …Алкид? — неуверенно раздалось за спиной.

Алкид не сомневался, кому принадлежит этот вопрос. Еще сверху он опознал в необычайно рослом вознице своего бывшего учителя Ифита Ойхаллийского, чья колесница совсем недавно медленно катила вдоль стены по наклонному пандусу, пока не скрылась за тяжелыми внешними воротами.

Но, повернувшись, Алкид увидел перед собой изнуренного старика с глазами затравленного зверя.

Видеть таким Ифита-лучника было мучительно.

Вот когда впору было порадоваться, что ни Иолая, ни Ификла сейчас нет в Тиринфе: Иолай, по дороге рассказав близнецам о Салмонеевом братстве и той роли, которую заговорщики отводили Алкиду и Ификлу в грядущей Гигантомахии, уехал через три дня после возвращения. Сказал — искать Автолика. Зачем? Да не все ли равно… А Ификл зачастил к окрестным лекарям и знахарям, хотя был абсолютно здоров, потом его не раз видели в компании местных юродивых; и наконец он отправился по Дромосам в Афины — там якобы остановился сам Асклепий, сын Аполлона, земной бог-врачеватель.

— Ты случайно не из-за этих дурацких табунов приехал? — поинтересовался Алкид, чтобы хоть что-то сказать, и понимая, что говорит глупости. — А то Эврит дымит на весь мир: Геракл-вор, Геракл-разбойник, Иолу не получил, так коней угнал…

Ифит-лучник не ответил.

Ветер побитой собакой подполз к его сандалиям и заскулил, кружась волчком.

— Мой отец собирался убить тебя, — слова срывались с растрескавшихся губ ойхаллийца словно помимо воли. — Я видел лук… я видел… я знаю. Он нарочно злил тебя, Алкид.

— Да, — Алкид отвернулся, не в силах глядеть на бывшего учителя. — Ты прав. Но то, что замышлял твой отец, гораздо хуже, чем просто из ревности застрелить обозленного Геракла.

— Что может быть хуже?

— Смерть многих невинных.

— Неужели мой отец…

— Нет. Их убил бы я. В припадке безумия.

— Безумия?! Но Гера…

— Гера ни при чем.

Алкид чувствовал, что его несет, что он не сможет остановиться, пока не разделит с кем-нибудь тяжкий груз, лежащий на душе…

И он замолчал лишь тогда, когда рассказал стоящему перед ним человеку все.

— Вот, значит, как, — пробормотал ойхаллиец, и выжатого как тряпка Алкида передернуло от этого надтреснутого голоса. — Да, сейчас я понимаю, что имел в виду мой отец, когда в разговоре с Авгием обронил фразу: «Геракл — это неудавшаяся попытка. Теперь мы знаем, какими должны быть Гиганты: неуязвимые для богов и бессильные против нас». Извини, Алкид, но для Одержимых и Павших ты и впрямь «неудавшаяся попытка»; возможно, что и для Олимпийцев — тоже. Поэтому я и пришел к тебе — просить, чтобы ты остановил их.

— Кого — «их», учитель? Салмонеевых братьев? Павших? Олимпийцев? Кого?!

— Нет. Останови Гигантов. Наших… наших детей.

— Ваших детей?! — Алкид решил, что ослышался.

— Наших детей, — тихо повторил ойхаллиец, подняв на Алкида слезящиеся глаза, полные нечеловеческого страдания. — Моих, Авгиевой сестры Молионы, Нестора, сына Нелея Пилосского, Подарга, сына Лаомедонта, Филея Авгиада и других… А также, — Ифит сглотнул, и острый кадык судорожно дернулся, словно кусок застрявшего в горле яблока, — а также сестер Горгон, Сфено и Эвриалы,[53] убитого тобой Трехтелого Гериона, его отца Хрисаора Золотой Лук и прочих потомков Павших и древних титанов, о которых люди предпочли забыть.

— Вы, — изумление мешало Алкиду говорить, — вы… решились?!

— А кто нас спрашивал?! — хрипло выкрикнул Ифит. — Никто… не спрашивал… никто! Наши отцы просто втолкнули нас в Дромосы («Ты знаешь, что это такое?» — «Знаю», — кивнул Алкид) и захлопнули дверь за нашими спинами! А сами мы не умели их открывать… да и сейчас не очень-то умеем. Вот так, Геракл, глупые дети хитроумных отцов оказались на Флегрейских полях…

— А… те? Горгоны, Герион… другие? Их что, тоже втолкнули?!

— Нет. Их убедили. Убедили в необходимости продолжения рода, в необходимости притока свежей крови, как это делают Олимпийцы. Ведь их дети друг от друга рождались чудовищами, с сознанием и повадками Зверя: запугать до смерти какую-нибудь Лерну или Немею, добиться человеческих жертвоприношений и осесть в смрадном логове, пока не придет…

— Какой-нибудь Мусорщик, — жестко закончил Алкид без боли или иронии; просто подводя черту.

— Какой-нибудь Геракл, — отрезал Ифит, и что-то в его голосе, в отвердевшем лице, в холодном прищуре напомнило о былом. — Потому что боги выжидают, Геракл приходит сам, Зверь охотится или спит, а мы, сыновья и младшие родичи Одержимых… о небо, нас просто использовали! Как племенной скот, тупую, бездушную скотину, годную лишь на одно — размножаться!

Воспрянувший ветер комкал сказанное Ифитом в горсти, рвал в клочья и обрывками швырял в Алкида.

— Страшно… поначалу это было страшно. Многие не выдерживали; четыре женщины умерли родами. Молиона повредилась рассудком, родив от Трехтелого двух сросшихся идиотов, чуть не разорвавших ей чрево, — но детей не отдала, кричала, кусалась… сейчас они в Элиде, у Авгия. Полиба-лаконца милашка Сфено просто разорвала, не удержавшись в миг оргазма! Мне повезло: Попрыгунья, ее сестра, оказалась сдержанней… Позже к нам прислали еще людей, в том числе и мою сестру Иолу. Я пытался…

— Иолу?!

— Да. Но отец почти сразу забрал ее, сообразив, что она не вынесет… впрочем, того, что Иола успела увидеть, ей хватило — с тех пор она перестала разговаривать и испытывать боль.

Алкид вспомнил Иолу-невесту: леопарды, кровь, крик — и сгусток ледяного, нечеловеческого равнодушия на носилках.

— Четыре года, — почти беззвучно бормотал Ифит, — четыре с лишним… человек — странное существо! Он способен привыкнуть ко всему, привыкнуть, притерпеться… нас даже начало тянуть друг к другу, возникли какие-то болезненные привязанности… мы даже ревновали! Я думал, что начинаю понимать их, потомков титанов, не ставших чудовищами, но и переставших быть чудом!.. так, эхо, отзвук былого величия. Они одиноки, Алкид, безмерно, невероятно одиноки на забывшей их Гее. «Лучше уж Тартар», — сказала однажды мне Сфено. И была права. Уйдя от мира живой жизни и не превратившись в беспамятные тени, они живут как в полусне, отгородившись в своих замкнутых мирках от всего, погрузившись в иллюзии и воспоминания… Встреча с нами была для них не меньшим потрясением, чем для нас — с ними; вот почему позднее Герион предпочел погибнуть, но не пустить тебя к одному из Флегрейских Дромосов.

— Что ж он мне сразу-то не сказал?! — растерянно пожал плечами Алкид.

— Сказал? Тебе?! Для них Геракл — кровавый призрак, ужас бессонных ночей, убийца-герой, живая молния Зевса! А на Флеграх к тому времени дети не только рождались, но и выживали! Необычные, в чем-то ущербные — но дети! Наши дети! — хотя их почти сразу отбирали Одержимые, воспитывая отдельно…

Кажется, ойхаллиец плакал.

Вдруг он качнулся к Алкиду и обеими руками вцепился в фарос собеседника, сломав серебряную фибулу в виде эмалевой бабочки.

— Они убили их! — истерически выкрикнул Ифит, брызжа слюной. — Убили! Они принесли их в жертву! Они…

— В жертву? Кто — они?! Кого — их?! — холодея, прошептал Алкид, незаметно стараясь отвести возбужденного ойхаллийца от края стены.

Ответа он не услышал.

Лишь странные слова неожиданно возникли в сознании: «Я, Аполлон-Тюрайос…» — и над Тиринфом запахло плесенью.

13

— Прими гостя, мудрый Автолик, — негромко произнес Иолай, стоя на пороге мегарона, куда его проводил молчаливый крепыш-слуга, и ничего не видя после яркого солнечного света.

— А почему ты не говоришь мне «радуйся», друг мой Амфитрион? — донесся от холодного очага насмешливый старческий голос. — Или ты полагаешь, что я слишком дряхл, чтобы радоваться?

Глаза мало-помалу привыкли к сумраку, и Иолаю наконец-то удалось разглядеть ложе больного, рядом с которым на крепком буковом табурете сидел… Гермий.

— Он знает, — негромко бросил юноша-бог. — Я ему рассказал. Как раз перед твоим приходом.

И Иолай понял, что Автолик умирает.

Дело было даже не в том, что старый друг уже давно перевалил через шестидесятилетний рубеж, что голова его облысела, лицо исполосовали морщины, а и без того грузное тело бывшего борца стало откровенно жирным и неподъемным.

Дело было не в этом.

— Извини, что не встаю, — знакомо ухмыльнулся Автолик. — Вот, отец говорит, что перед смертью вставать вредно… и недостойно. Да и кто он такой, этот Танат, если ему наш мальчик бока намял?! Встречусь с Железносердым, припугну Гераклом — глядишь, и вернусь…

— Вернешься. — Юный отец сидел над умирающим сыном. — Вернешься. С Владыкой все оговорено.

Иолай невольно скрипнул зубами.

Он хорошо помнил свое собственное возвращение.

И знал, что у дочери Автолика, острой на язык Антиклеи, и Лаэрта, басилея с острова Итака, несколько лет назад родился сын. Лаэрт назвал мальчика Одиссеем, что значит «Сердящий богов», потому что кого боги хотят наказать, того они лишают рассудка — короче, мальчик родился умственно неполноценным.

Иолаю не надо было объяснять, что это могло значить для умирающего Автолика.

— Мы еще встретимся? — Иолай не рассчитывал на ответ.

— Нет, — отрезал Гермий. — Дядя Аид на этот раз даже мне не говорит, что задумал. Так что ни к чему вам встречаться.

Помолчали.

— А мне Ифит-ойхаллиец на днях лук подарил, — ни с того ни с сего заявил Автолик. — Как выкуп за табуны, которые Геракл у его отца украл. Ну, я об этом, понятное дело, не знаю, не ведаю — но обещал разобраться. И разберусь. Если не помру раньше.

«Ах ты, старый плут, — удовлетворенно усмехнулся Иолай, садясь на свободный табурет. — Даже не скрываешь, что табуны — твоих людей работа! Нет уж, Лукавый, тут ты погорячился… чтобы покойный Амфитрион с покойным Автоликом не встретились?! Не по Ифитову луку узнаю, так по характеру… Неужто такие люди, как мы, часто рождаются?!»

— Значит, табуны вернутся к Эвриту? — весело спросил он.

— Вряд ли, — хмыкнул Гермий. — У меня недавно братец старшенький гостил, Аполлончик… все Эвритом интересовался. Ну, я ему кое-что и рассказал: про Миртила-фиванца, и все такое-прочее… Так что, думаю, возвращать табуны будет некому. Или — уже некому.

— Но ведь Эврит — Одержимый! — вскочил Иолай.

— Правильно. Вот пусть и валит в Эреб, на задушевную беседу с дядей Аидом.

— Но тень Эврита добровольно не пойдет в Аид! Ты что, не помнишь, как уходила Галинтиада и другие Одержимые?! Или Аполлон тоже Психопомп-Душеводитель, как и ты, Гермий?!

— Тартар в Эреба мрак! — Гермий изменился в лице. — Как я сам не сообразил!

Но кинуться к выходу Лукавый не успел.

В полутьме мегарона еле слышно прозвучало:

— Я, Аполлон-Тюрайос…

14

— Радуйся, ученик! Я, Аполлон-Тюрайос,[54] пришел открыть для тебя последние двери смертных — врата в Аид!

Эврит Ойхаллийский резко обернулся.

Позади него, за белой балюстрадой террасы, зияла пропасть; перед ним стоял тот, кто тайно наблюдал за близнецами в Оропской гавани, кто разговаривал с обломками лука во внешнем дворе, когда Геракл покидал негостеприимную Эвбею, — перед Эвритом стояли волк и дельфин, лавр и пальма, стрела и кифара, Дельфы и Дидимы,[55] обещавшие Совету Семьи в течение полугода следить за свободным Гераклом.

И в беспощадных глазах Аполлона ясно читался приговор.

— Мой брат Гермий сказал мне, что ты любишь приносить человеческие жертвы Гераклу, — сухо добавил бог, и сверкающая стрела легла на тетиву лука. — Что ж… Внемлите, Крониды на Олимпе и Павшие в Тартаре: я, Феб-Аполлон, Олимпиец, приношу басилея Эврита, своего ученика, Одержимого, в жертву сыну Зевса Гераклу! Да будет так!

Огненный луч сорвался с тетивы.

…Нет, Алкид не видел всего этого. Просто ветер вдруг рассмеялся ему в лицо, запорошив глаза пылью, пахнущей заплесневелой сыростью земляного погреба; просто безумие почти сорокалетнего Геракла было иным, чем прошлое безумие Алкида из Фив; горящий светлым пламенем взгляд гневного бога на миг возник из ничего, заслонив собой зубчатые башни Тиринфа, и еле различимые слова «Я, Феб-Аполлон, Олимпиец…» слились в золотую стрелу, ринувшуюся на Алкида, — ничего не понимая, он попятился, пытаясь схватить руками вспышку смерти, сослепу налетел на что-то мягкое, услышал глухой вскрик и рухнул в бездну, гудящую медным гулом…

Тень Эврита Ойхаллийского стояла у перил и смотрела в пропасть — туда, где на камнях жалко скорчилось исковерканное тело басилея.

— Вот, значит, как это бывает… — тихо сказала тень и во второй раз обернулась к богу.

— Убирайся в Аид! — презрительно усмехнулся Аполлон. — Подать навлон[56] для Харона?

— В Аид? Ты глуп, бог, или поторопился; или и то и другое сразу. Неужели твой брат Гермий не сказал тебе, что жертвы Гераклу не идут в Аид; во всяком случае, добровольно? Да, теперь я вижу — не сказал… забыл. Иначе ты, зная, что имеешь дело с Одержимым, трижды подумал бы, прежде чем принести его в жертву Гераклу!

Бог шагнул к тени.

— Ты пойдешь туда, куда прикажу я! Или ты в состоянии отыскать место, где тебя не достанет рука Аполлона?!

— Нет, ты все-таки глуп. — Тень повела призрачной ладонью, открывая Дромос; и стеклянистые нити его отливали черным. — Хорошо, тогда иди за мной, грозный и торопливый брат Гермия-Психопомпа!..

Аполлон кинулся к Дромосу, где только что исчезла тень Одержимого, — и отшатнулся.

На той стороне были Флегры.

Пожарища.

Колыбель Гигантов.

…Нет, Алкид не видел этого. Дрожа всем телом, он стоял на краю стены, медленно приходя в себя — вот сейчас упадет еще одна капля в водяной клепсидре, еще одна песчинка в песочных часах, на волосок удлинятся тени, и Алкид опустит взгляд.

Он неумолимо приближается, тот миг, когда Геракл увидит разбившегося Ифита-лучника; увидит изломанный труп у подножия тиринфской стены.

И вспомнит родившийся из безумия звенящий голос:

— Я, Феб-Аполлон, Олимпиец…

Завтра вернувшиеся в Тиринф Иолай и Ификл узнают, что Геракл, убив во время припадка бывшего учителя, уехал в Дельфы.

15

Он гнал колесницу на север.

Грохочут колеса.

Скоро Дельфы.

Скоро.

Он гнал колесницу, горяча храпящих коней, а следом за ним тысячекрылой голосистой стаей летела молва.

— Убил учителя и друга?! — ужасались мессенцы.

— Небось украденных у Эврита табунов отдавать не захотел! — прикидывали элидяне.

— Какие табуны?! — возмущались арголидцы. — О чем вы?! Это же великий Геракл, Истребитель Чудовищ! Его же на Эвбее несправедливо обидели!

— Чудовища чудовищами, — не сдавались упрямые элидяне, тщательней приглядывая за собственными стадами, — обида обидой, а табуны, извините, табунами! Одно другому не мешает. Небось заманил беднягу Ифита на стену — глянь, мол, не ваши ли кони пасутся? — а там и спихнул вниз! Очень даже запросто!

— Ревнивая Гера, за что караешь? — шептали аркадские и лаконские девушки, жаркими ночами мечтая о Геракле.

— Безумец, — пожимали плечами в Ахайе.

— Герой! — откликались в Беотии.

— Величайший… — и те и другие.

Посмеивалась на все Эгейское море крепкостенная Троя.

Молчали Ойхаллия и Пилос.

Впрочем, нет — Пилос уже не молчал. И ванакт Нелей Пилосский врал направо и налево о том, что, возвращаясь с Эвбеи домой, он повстречал Геракла, который якобы просил его, благочестивого Нелея, очистить невольного убийцу от скверны — но Нелей, как кладезь благочестия и осторожности, отказал Гераклу в очищении, ссылаясь на давнюю дружбу с Эвритом, отцом убитого.

Что вы говорите?

Ах да, конечно — с покойным отцом убитого… теперь-то ясно, почему так вздорожала соль, поставляемая на материк с соляных варниц Эвбеи!..

И во главе стоустых полчищ Геракл ворвался в священные Дельфы.

— Омой руки в Кастальском источнике! — сурово сказали жрецы, преградив путь герою, когда тот шагал по мощеной дороге мимо скалистой восточной стены. — И вознеси хвалу лучезарному Аполлону!

— Нимфа Касталия превратилась в Кастальский ключ, спасаясь от домогательств вашего бога, — был ответ. — Не омою рук в слезах несчастной! Прочь с дороги!

— Надень лавровый венок! — строго приказали жрицы, встав перед Гераклом у входа в храм.

— Нимфа Дафна стала лавром, лишь бы не уступить похотливому Фебу, — был ответ. — Не надену венка из волос несчастной! Посторонитесь!

— Нет тебе очищения! — возгласила разгневанная пифия, и грозно дрогнул туман над расщелиной скалы. — Нет и не будет!

— Аполлон убил юного Гиацинта, сына басилея Амикла, — был ответ. — Кто очистил от скверны твоего бога, женщина?!

— В этом храме, безумец, тебе прорицать не будут!

— Я сам себе храм и прорицатель, — был ответ. — Уйди, женщина, и не стой между мной и богом!

И Геракл кощунственно схватил золотой треножник, на который садилась пифия во время пророчеств.

— Аполлон! Где ты, Олимпиец?! — рев этот еще долго будет преследовать пифию, в страхе бежавшую из сокровенной части храма. — Явись и ответь Гераклу!

Ответом была огненная стрела, посланная с той стороны расщелины.

Треножник описал сверкающую дугу, золото земли столкнулось с небесным золотом, пламя с пламенем, и — только искры разметало по храму.

…Никто и никогда не узнает правды о том, как схватились между собой безумный Геракл и разъяренный Аполлон; смертный и бессмертный. Только шепнут в Дельфах, повторят от Эпира до Аттики, и эхом отзовется на Пелопоннесе: сила сошлась с силой, вынудив Зевса-Тучегонителя метнуть молнию, дабы разъединить борцов и не допустить гибели сына… а вот которого из сыновей — не шепнут о том в Дельфах, не повторят от Эпира до Аттики, и промолчит благоразумное пелопоннесское эхо.

Да еще услышит краем уха старая жрица, некогда разрешившая безымянному юродивому остаться на территории священного округа, как скажет усталый Геракл, остановившись у только что въехавшей в ворота колесницы:

— Он не виноват. Гермий не открыл ему всей правды… нет, Феб не виноват. Он даже не знал, что его любимец, Адмет[57] из Фер — Одержимый.

И кивнет молодой возница с запавшими немолодыми глазами, а стоявший рядом с ним мужчина спрыгнет наземь и подойдет к Гераклу.

Сморгнула старая жрица, пожевала высохшими губами, переводя взгляд с одного брата на другого, да и пошла себе прочь — так и не услыхав, как тихо выдохнул Ификл:

— Никто не виноват; и все виновны. Не очищать тебя надо, Алкид, — спасать. Спасать тебя от тебя.

В это время на Олимпе звучало слово златолукого Аполлона:

— Я пойду на Флегры только вместе с великим Гераклом, лучшим и несчастнейшим из смертных; или не пойду вовсе.

И Крониды переглянулись в смущении.

— Ты знаешь, как? — спросил Геракл.

— Надеюсь, что знаю, — был ответ.

 

[45]Лик — волк; т. е. Лик Фиванский — Фиванский Волк (греч.).

[46]Копрей, сын Пелопса и дядя Эврисфея по матери, бежал после совершенного им убийства из Элиды в Микены, где был очищен от скверны.

[47]Во время Троянской войны критский царь Идоменей (внук Миноса и в некотором роде племянник Минотавра) выступает уже как вассал Микен.

[48]В честь Ила (отца нынешнего правителя Лаомедонта) город звали Илионом; в честь Троя (отца Ила и деда Лаомедонта) — Троей.

[49]Ритон — священный сосуд для возлияния богам.

[50]Лекиф — черпак.

[51]Эрифия — пурпурный остров Заката по ту сторону Океана; место обитания трехтелого великана Гериона, внука Медузы Горгоны, чьи стада пасли Гигант Эвритион (Эвритион — греч. «родич Эврита») и двуглавый пес Орф.

[52]Лисий — распускающий, освобождающий.

[53]Горгоны — дочери Морского Старца Форкия и Кето-Пучины: Сфено — Сильна, Эвриала — Далеко Прыгающая, Медуза — Властительная (греч.).

[54]Тюрайос — Дверной; одно из древнейших прозвищ Аполлона.

[55]Священные животные, растения, атрибуты и культовые центры Аполлона.

[56]Навлон — плата Харону за перевоз через Ахеронт.

[57]Адмет, басилей Фер, аргонавт — любимец Аполлона, который не раз спасал Адмету жизнь. За семь лет до описываемых событий Адмет предлагал друзьям, родителям и челяди умереть вместо него (т. е. быть искупительной жертвой). Согласилась лишь жена Адмета Алкестида, которую потом Геракл отбил у бога смерти Таната. Позднее замалчивали, почему любимец Аполлона Адмет при всех его добродетелях не собирался умирать сам за себя, предлагая эту честь другим.

Оглавление