7

Может быть, это случайность, может быть, нет, но он приходит, когда рабочие обедают и на крыше — никого.

Ярко светит, начиная пригревать, солнце, небо голубое, летают белые чайки, видна верфь в Лимхамне, и нет никаких следов того снега, из-за которого мы здесь стоим. Мы с господином Рауном, следователем государственной прокуратуры.

Он маленького роста, не выше меня, но на нем очень большое серое пальто с такими большими ватными плечами, что он похож на десятилетнего мальчика из мюзикла о временах сухого закона. Лицо у него темное и потухшее, словно застывшая лава, и такое худое, что кожа обтягивает череп, как у мумии. Но глаза живые и внимательные.

— Я решил заглянуть к вам, — говорит он.

— Это очень любезно с вашей стороны. Вы всегда заглядываете, когда получаете жалобу?

— В исключительных случаях. Обычно дело передается в районную комиссию. Положим, что это связано с обстоятельствами дела и вашей наводящей на размышления жалобой.

Я ничего не отвечаю. Я хочу посмотреть, как помощник прокурора поведет себя во время паузы в разговоре. Но молчание не оказывает на него никакого заметного воздействия. Его песочного цвета глаза пристально и без всякой неловкости смотрят на меня. Он может простоять здесь столько, сколько потребуется. Уже одно это делает его необычным человеком.

— Я говорил с профессором Лойеном. Он рассказал мне, что вы были у него. И что вы утверждаете, будто у мальчика была боязнь высоты.

Его положение в этом мире мешает мне испытывать к нему настоящее доверие. Но я чувствую потребность поделиться хотя бы частью того, что меня мучает.

— На снегу были следы.

Очень немногие люди умеют слушать. Либо какие-то дела отвлекают их от разговора, либо они внутри себя решают вопрос, как бы попытаться сделать ситуацию более благоприятной, или же обдумывают, каким должен быть выход, когда все замолчат и наступит их черед выходить на сцену.

Человек, который стоит передо мной, ведет себя иначе. Когда я говорю, он сосредоточенно слушает, и ничего больше.

— Я читал протокол и видел фотографии.

— Я говорю о другом. Есть еще кое-что.

Мы приближаемся к тому, что должно быть сказано, но что невозможно объяснить.

— Это было движение с ускорением. При отталкивании от снега или льда происходит пронация голеностопного сустава. Как и в случае, когда идешь босиком по песку.

Я пытаюсь ладонью изобразить это слегка направленное наружу вращательное движение.

— Если движение очень быстрое, недостаточно устойчивое, произойдет незначительное скольжение назад.

— Как и у всякого ребенка, который играет…

— Если привык играть на снегу, не будешь оставлять такие следы, потому что это движение неэкономично, как и при неправильном распределении веса при подъеме в горку на беговых лыжах.

Я сама слышу, как неубедительно это звучит. И ожидаю едкого замечания. Но Раун молчит.

Он смотрит на крышу. У него нет тика, нет привычки поправлять шляпу, или зажигать трубку, или переминаться с ноги на ногу. Он не достает никакого блокнота. Он просто очень маленький человек, который внимательно слушает и серьезно размышляет.

— Интересно, — говорит он наконец. — Но и несколько… легковесно. Было бы сложно объяснить это неспециалисту. На этом трудно что-нибудь построить.

Он прав. Читать снег — это все равно что слушать музыку. Описывать то, что прочитал, — это все равно что растолковывать музыку при помощи слов.

В первый раз это сродни тому чувству, которое возникает, когда обнаруживаешь, что ты не спишь, в то время как все вокруг спят. В равной мере одиночество и всемогущество. Мы направляемся из Квинниссута к заливу Инглфилд. Зима, дует ветер, и стоит страшный мороз. Чтобы пописать, женщинам приходится, накрывшись одеялом, разжигать примус, иначе вообще невозможно снять штаны, не получив в ту же секунду обморожения.

Уже некоторое время мы наблюдаем, как собирается туман, но когда он возникает, это происходит мгновенно, словно наступает коллективная слепота. Даже собаки съеживаются. Но для меня не существует никакого тумана. Есть только бурное, радостное возбуждение, потому что я абсолютно точно знаю, куда нам надо ехать.

Моя мать слушает меня, а остальные слушают ее. Меня сажают на первые сани, и я помню возникшее у меня ощущение, что мы едем по серебряной нити, натянутой между мной и домом в Кваанааке. За минуту до того, как силуэт дома выступает из тьмы, я чувствую, что сейчас это произойдет.

Может быть, тот раз и не был первым. Но именно так я это запомнила. Может быть, неправильно, что мы вспоминаем переломные моменты нашей внутренней жизни как нечто, происходящее в отдельные, исключительные мгновения. Может быть, влюбленность, пронзительное осознание того, что сами мы когда-нибудь умрем, любовь к снегу — на самом деле не неожиданность, может быть, они присутствуют в нас всегда. Может быть, они никогда и не умирают.

Я вспоминаю и другой туман, кажется, тем же летом. Мне редко приходилось бывать в открытом море. Я не знакома с подводным миром. Непонятно, почему меня взяли с собой. Но я всегда знаю, где мы находимся по отношению к ориентирам на суше.

С этого дня меня стали брать с собой почти каждый раз.

В американской военной лаборатории «Колдуотер» на острове Байлот были сотрудники, специально занимавшиеся изучением способности человека ориентироваться на местности. Там мне попались толстые книги и длинная библиография статей о том, что по всей земле дуют ветры постоянных направлений, создающие кристаллы льда под определенным углом, так что даже при плохой видимости можно определить стороны света. О том, что другой ветер, почти незаметный бриз, дующий несколько выше, в тумане дает совершенно определенное ощущение прохлады с одной стороны лица. О том, что подсознание регистрирует даже обычно незаметный свет. Существует теория, согласно которой в арктических районах человеческий мозг должен реагировать на электромагнитную турбулентность магнитного полюса Земли, находящегося поблизости от Буха Феликс.

Устные доклады о том впечатлении, которое создает музыка.

Моим единственным братом по духу является Ньютон. Я была взволнована, когда в университете нам рассказали о том месте в Principia Mathematica, Книге первой, где он, наклонив ведро с водой и используя наклонную поверхность, доказывает, что внутри и вокруг вращающейся Земли, и вращающегося Солнца, и танцующих звезд, не позволяющих найти какую-нибудь постоянную точку отсчета, систему координат и точку опоры в жизни, есть Absolute Space — Абсолютное Пространство, то, что остается неподвижным, то, за что мы можем ухватиться.

Я расцеловала бы Ньютона. Позднее я впала в отчаяние от критики Эрнстом Махом эксперимента с ведром, той критики, которая стала основой работ Эйнштейна. Тогда я была моложе и впечатлительнее. Сегодня я знаю, что они лишь хотели показать, что аргументация Ньютона была недостаточной. Всякое теоретическое толкование — это ограничение интуиции. Но никто не смог поколебать нашу с Ньютоном уверенность в существовании Абсолютного Пространства. Никто не найдет дорогу в Кваанаак, зарывшись в труды Эйнштейна.

— А как вы сами представляете то, что случилось?

Ничто так не обезоруживает, как расположение.

— Я не знаю, — говорю я.

Это очень близко к истине.

— Чего вы ожидаете от нас?

Здесь при свете дня, когда снег растаял, а жизнь на Книппельсбро продолжается и со мной говорит вежливый человек, все мои возражения предстают вдруг такими несерьезными. Я не нахожу, что ему ответить.

— Я, — говорит он, — снова изучу дело, с начала до конца, и рассмотрю его в свете того, что вы мне рассказали.

Мы спускаемся вниз, и это двоякого смысла спуск. Там, внизу, меня ожидает депрессия.

— Я оставил машину за углом, — говорит он.

И тут он совершает большую ошибку.

— Я хочу предложить вам, пока мы пересматриваем дело, забрать назад свою жалобу. Чтобы мы могли спокойно работать. И по той же причине: если журналисты обратятся к вам, вы, как мне кажется, должны отказаться от комментариев. И не упоминать о том, что вы мне рассказали. Переадресуйте их в полицию, скажите, что полиция продолжает расследовать дело.

Я чувствую, что краснею. Но не от смущения. От гнева.

Я не совершенна. Мне больше нравится снег и лед, чем любовь. Мне легче интересоваться математикой, чем любить своих ближних. Но у меня есть надежная опора в этой жизни, нечто незыблемое. И можно называть это способностью ориентироваться, можно называть это женской интуицией, можно называть это как угодно. Я опираюсь на фундамент, ниже которого опуститься не могу. Очень может быть, что я не лучшим образом устроила свою жизнь. Но я всегда — хотя бы одним пальцем — чувствую Абсолютное Пространство.

Поэтому существует предел тому, насколько мир может расшатываться, насколько все может идти вкривь и вкось, прежде чем я это обнаружу. Теперь у меня нет ни тени сомнения в том, что здесь есть какая-то загадка.

У меня нет водительских прав. А если ты хорошо одеваешься, существует слишком много факторов, о которых следует помнить, чтобы одновременно и ехать на велосипеде, и следить за машинами, и сохранять достоинство, и придерживать маленькую охотничью шляпку от Вауна с Эстергаде. Так что, как правило, я иду пешком или еду на автобусе.

Сегодня я иду пешком. Вторник, 21 декабря, холодно и ясно. Сначала я иду в библиотеку Геологического института на Эстервольгаде.

Есть один тезис, который мне очень нравится. Это постулат Дедекина о линейном сжатии. Он гласит — в приблизительном изложении, — что где угодно в числовом ряду можно внутри любого ничтожно малого интервала найти бесконечность. Когда я в библиотечном компьютере ищу Криолитовое общество «Дания», я получаю материал для чтения на год.

Я выбираю «Белое золото». Оказывается, что это книга, полная блеска. У рабочих в криолитовой каменоломне блеск в глазах, у владельцев этой отрасли, зарабатывающих денежки, блеск в глазах, у гренландцев-уборщиков блеск в глазах, а синие гренландские фьорды полны солнечных бликов и отблесков.

Потом я иду пешком мимо Эстерпорта и по Странбульвару. К дому номер 72Б, где у Криолитового общества «Дания», поблизости от конкурировавшего с ним Криолитового общества «Эресунн», когда-то было пятьсот сотрудников, два здания с лабораториями, цех по переработке криолита-сырца, сортировочный цех, столовая и мастерские. Теперь остались только железнодорожные пути, рабочая площадка, организованная для сноса здания, несколько сараев и навесов и большая вилла из красного кирпича. Из прочитанной мною книги я знаю, что два больших криолитовых месторождения у Саккака были окончательно выработаны в 1960-х и что компания в течение 1970-х перешла к другим видам деятельности.

Сейчас здесь есть только огороженный участок, подъездная дорожка и группа рабочих в светлой форме, которые спокойно наслаждаются рождественским пивом, настраиваясь на празднование приближающегося Рождества.

Бодрая и предприимчивая девушка подошла бы к ним и, поприветствовав их по-скаутски, поговорила бы с ними на их жаргоне и выкачала бы из них сведения о том, кем была фру Любинг и что с ней сталось.

Такая прямота мне не свойственна. Мне не нравится обращаться к незнакомым людям. Мне не нравятся датские рабочие, собравшиеся в группу. Мне вообще не нравятся никакие группы мужчин.

Размышляя обо всем этом, я обхожу весь участок, и рабочие, заметив меня, машут руками, подзывая ближе, и оказываются учтивыми джентльменами, проработавшими здесь целых тридцать лет, а вот теперь перед ними стоит печальная задача все ликвидировать, они знают, что фру Любинг все еще жива, и у нее квартира во Фредериксберге, и номер ее телефона можно найти в телефонной книге, а почему меня это интересует?

— Она когда-то мне очень помогла, — говорю я. — А теперь я хочу кое-что узнать у нее.

Они кивают и говорят, что фру Любинг многим людям помогала, и что у них есть дочери моего возраста, и чтобы я еще заходила.

Когда я иду по Странбульвару, я думаю о том, что глубоко внутри самой параноидальной подозрительности запрятаны человеколюбие и стремление к контакту, которые лишь ждут возможности проявиться.

Ни один человек, живший когда-либо бок о бок с животными, обитающими на воле, не может после этого посещать зоопарк. Но однажды я веду Исайю в Зоологический музей, чтобы показать ему там залы с тюленями.

Ему кажется, что они выглядят больными. Но его привлекает чучело зубра. По пути домой мы проходим через Фэлледпаркен.

— Так сколько ему лет? — спрашивает он.

— Сорок тысяч лет.

— Тогда он, наверное, скоро умрет.

— Наверное, умрет.

— Когда ты умрешь, Смилла, можно мне будет взять твою шкуру?

— Договорились, — отвечаю я.

Мы идем по площади Триангл. Стоит теплая осень, туманно.

— Смилла, мы можем поехать в Гренландию?

Я не вижу никаких причин щадить детей, скрывая от них правду, от которой все равно никуда не денешься. Ведь когда они вырастут, им надо будет выносить то же, что и всем нам.

— Нет, — говорю я.

— Нет так нет.

Я никогда ничего ему не обещала. Я ничего не могу ему обещать. Ни один человек ничего не может обещать другому.

— Но мы можем почитать о Гренландии.

Он говорит «мы» о чтении вслух, прекрасно понимая, что он своим присутствием вносит такой же вклад, что и я.

— В какой книге?

— В «Началах» Эвклида.

Когда я возвращаюсь домой, уже темно. Механик затаскивает свой велосипед в подвал.

Он очень большой, похож на медведя, и, если бы он распрямился, он мог бы быть импозантным. Но он ходит пригнув голову, то ли извиняясь за свой рост, то ли чтобы не ударяться о притолоки этого мира.

Мне он нравится. У меня слабость к неудачникам. Инвалидам, иммигрантам, самому толстому мальчику в классе, тому, с которым никто никогда не танцует. Душою я с ними. Может быть, потому что я всю жизнь знала, что в некотором смысле всегда буду одной из них.

Исайя и механик дружили. Еще с тех времен, когда Исайя не умел говорить по-датски. Им наверняка не требовалось много слов. Один ремесленник узнал другого ремесленника. Двое мужчин, каждый из которых был по-своему одинок в мире.

Он тащит свой велосипед, а я иду за ним. У меня появилась одна мысль, связанная с подвалом.

Помещение ему выделили в два раза большее, чем всем, в расчете на мастерскую. Здесь цементный пол, теплый сухой воздух и резкий желтый электрический свет. Ограниченное пространство тесно заставлено. Вдоль двух стен — верстак. На крючках — велосипедные колеса и камеры. Коробка из молочного магазина, наполненная сломанными потенциометрами. Пластмассовая панель для гвоздей и шурупов. Доска, на которой маленькие кусачки с изолированными ручками для работы с электроникой. Доска с гаечными ключами. Девять квадратных метров фанеры, на которых, похоже, все существующие в мире инструменты. Шеренга паяльников. Четыре полки с сантехническим оборудованием, банками с краской, сломанными стереоустановками, набором торцевых ключей, сварочными электродами и целой серией электроинструментов «Метабо». А у стены два огромных баллона для электросварки в углекислом газе и два маленьких для сварочной горелки. Кроме этого, разобранная стиральная машина. Ведра с антисептиком против домового грибка. Велосипедная рама. Велосипедный насос.

Здесь собрано так много предметов, что кажется, будто они ждут малейшего повода, чтобы создать хаос. Если бы такого человека, как я, послали сюда с поручением включить свет — тут же началась бы полная неразбериха, в которой потом не удалось бы отыскать и выключатель. Но сейчас каждая вещь занимает свое место благодаря всепоглощающей, деятельной любви к порядку. Человек хочет быть уверен в том, что он сможет найти то, что ему понадобится.

Это место представляет собой двухъярусный мир. Наверху верстак, инструменты, высокое конторское кресло. Под верстаком мир повторяется в уменьшенном в два раза размере. Маленький столик из мазонита с лобзиком, отвертка, стамеска. Маленькая скамеечка. Верстачок. Маленькие тиски. Ящик из-под пива. Примерно тридцать баночек клея «Хумброль» в коробке из-под сигар. Вещи Исайи. Я была здесь как-то раз, когда они работали. Механик на своем стуле, склонившись над лупой в штативе, Исайя на полу, в трусах, оба далекие от всего мира. В воздухе стоял запах оловянного припоя и отвердителя для эпоксидной смолы. И чувствовалось другое, более сильное — абсолютная, полная отрешенности сосредоточенность. Я простояла там минут десять. Они даже не взглянули на меня.

Одежда Исайи не годилась для датской зимы. Юлиана очень редко собиралась с силами, чтобы купить ему что-нибудь подходящее. Когда я уже знала его полгода, у него в четвертый раз за два месяца началось серьезное воспаление среднего уха. После пенициллиновой интоксикации он стал плохо слышать. С тех пор я, читая ему, садилась напротив, так чтобы он мог следить за движением моих губ. Механик стал для него тем человеком, с которым можно было говорить иначе, чем при помощи языка.

Я уже несколько дней ношу кое-что в кармане, потому что я ждала этой встречи. Теперь я достаю этот предмет.

— Для чего это?

Я показываю ему приспособление с присоской, которое взяла в комнате Исайи.

— Присоска. Стекольщики используют их для переноски больших кусков стекла.

Я достаю вещи Исайи из пивного ящика. Несколько предметов, вырезанных из дерева. Гарпун. Топор. Лодка, сделанная из плотного, покрытого крапинками, наверно грушевого, дерева — umiaq. Она гладко отполирована снаружи, отверстие выдолблено долотом. Долгая, трудоемкая, тщательно выполненная работа. Далее автомобильчик, сделанный из согнутых и склеенных алюминиевых полосок, вырезанных из пластинки чуть толще фольги. Кусочки цветного необработанного стекла, которые были расплавлены и растянуты над газовой горелкой. Несколько оправ для очков. Плейер. Крышка исчезла, но она искусно заменена пластинкой из плексигласа с маленькими привинченными петлями. Он убран в полиэтиленовый футляр, сшитый вручную. На всем лежит печать совместной работы ребенка и взрослого. Здесь также целая куча магнитофонных кассет.

— Где его нож?

Он пожимает плечами. И вскоре уходит. Он друг всего мира, он весит сто килограммов, у него приятельские отношения с дворником. У него есть ключи от подвалов, и он может ходить куда угодно и когда угодно.

Я беру маленькую скамеечку и сажусь у дверей, откуда мне видно все помещение.

Широко распространено мнение, что дети — открыты, что правда об их внутреннем мире сама лезет наружу. Это не так. Нет никого более скрытного, чем дети, и ни у кого нет большей потребности быть скрытным. Это своего рода реакция на мир, который постоянно пытается открыть их с помощью консервного ножа, чтобы посмотреть, что же у них там внутри и не надо ли заменить это более подходящим содержимым.

Первой потребностью, появившейся у меня в интернате, — кроме постоянного, никогда по-настоящему не удовлетворяемого голода, — была потребность в покое. В общей спальне покоя не найти. Потом это желание приобретает другую форму. Оно превращается в стремление иметь тайник, потайное место.

Я пытаюсь представить себе жизнь Исайи, те места, где он бывал. Квартиру, квартал, детский сад, набережную. Места, которые никогда нельзя будет полностью обследовать. Поэтому я довольствуюсь тем, что имеется в моем распоряжении.

Я изучаю помещение. Очень внимательно. И ничего не нахожу. Ничего, кроме воспоминаний об Исайе. Потом я вызываю в памяти представление о том, как все здесь выглядело во время двух моих давних посещений.

Я сижу, должно быть, уже полчаса, когда меня осеняет. Полгода назад дом обследовали на предмет наличия грибка. Из страховой компании пришли люди со специально натренированной собакой. Они нашли два небольших мицелия, которые уничтожили, а затем заштукатурили. Одним из тех мест, где они работали, была мастерская. Они вскрывали стену в метре от пола. Потом они опять ее заделали, но это место еще не покрыто штукатуркой, как остальная часть стены. Под верстаком, в тени, остался квадрат величиной шесть на шесть кирпичей.

И однако я чуть было не пропустила это место. Он, должно быть, ждал, пока рабочие закончат. Потом он пришел сюда, пока раствор еще не застыл, и продвинул один из кирпичей немного внутрь. А потом подождал минуту и снова поставил его на место. Так он делал, пока раствор не застыл. Тихо и спокойно, в течение всего вечера, с перерывами в четверть часа, он спускался в подвал, чтобы передвинуть кирпич на один сантиметр. Так я это себе представляю. Между кирпичом и раствором нельзя засунуть лезвие ножа. Но когда я нажимаю, он начинает уходить внутрь. Сначала я не могу понять, как он смог его вынуть, потому что за него нельзя ухватиться. Потом я беру присоску и разглядываю ее. Я не могу толкнуть кирпич вперед, потому что он просто упадет в пустоту за стеной. Но когда я подношу черный резиновый кружок к поверхности и при помощи маленькой ручки заставляю его присосаться, кирпич выходит, преодолевая сопротивление. Вытащив его, я понимаю, что создавало сопротивление. С обратной стороны забит маленький гвоздик. На него намотан тонкий нейлоновый шнур. На гвоздь и шнур капнули большую каплю клея «Аральдит», ставшего теперь твердым как камень. Шнур спускается в пустоту за стеной. На другом конце висит плоская коробка из-под сигар, обмотанная двумя толстыми резиновыми бинтами. Все вместе — просто поэма технической изобретательности.

Я кладу коробку в карман пальто. Потом осторожно вставляю кирпич на место.

Рыцарский дух — это архетип. Когда я приехала в Данию, копенгагенский амт собрал класс из детей, которые должны были учить датский в школе Ругмаркен и жить в общежитии для иммигрантов социальной службы в Сунбю на острове Амагер. Я сидела за одной партой с мальчиком, которого звали Барал. Мне было семь лет, и я была коротко пострижена. На переменах я играла с мальчиками в мяч. Месяца через три был урок, на котором мы должны были называть имена друг друга.

— А кто сидит рядом с тобой, Барал? Как ее зовут?

— Его зовут Смилла.

— Ее зовут Смилла. Смилла — девочка.

Он посмотрел на меня с немым изумлением. После того как прошел первый шок и в последующие полгода в школе, его отношение ко мне изменилось только в одном. К нему добавилось приятное, учтивое желание помочь.

И у Исайи было такое же отношение ко мне. Он мог неожиданно перейти на датский, чтобы сказать мне «вы», как только он понял заложенное в этом слове уважение. В последние три месяца, когда саморазрушение Юлианы усилилось и стало более систематическим, случалось, что по вечерам он не хотел уходить.

— Как вы думаете, — говорил он, — я могу поспать здесь?

После мытья я ставила его на крышку унитаза и намазывала кремом. Оттуда ему в зеркале было видно его лицо, и то, как он с подозрением принюхивается к розовому запаху ночного крема «Элизабет Арден».

Днем он никогда не касался меня. Он никогда не брал меня за руку, никогда не ласкался ко мне и никогда не просил о ласке. Но бывало, что ночью он прижимался ко мне, погруженный в глубокий сон, и лежал так несколько минут. Когда он касался моей кожи, у него возникала легкая эрекция, которая то появлялась, то проходила, то появлялась, то проходила, будто выпрямлялась, а потом оседала детская игрушка на ниточках.

В эти ночи я плохо спала. При малейшем изменении его быстрого дыхания я просыпалась. Часто я просто лежала и думала о том, что сейчас вдыхаю воздух, который он выдыхает.

Оглавление

Обращение к пользователям