3

Мы сидим на кровати, прислонившись спиной к стене. Шрамы вокруг его запястий и лодыжек в этом освещении кажутся черными металлическими браслетами на фоне его белого обнаженного тела.

— Как ты думаешь, Смилла, мы сами все определяем в своей жизни?

— Только детали, — говорю я. — Серьезные вещи происходят сами по себе.

Звонит телефон.

Он снимает скотч и выслушивает короткое сообщение. Потом кладет трубку.

— Пожалуй, тебе стоит поискать туфли на высоком каблуке. Бирго хочет сегодня вечером встретиться с нами.

— Где?

Он загадочно улыбается.

— В сомнительном месте, Смилла. Но оденься получше.

Он несет меня на руках вверх по лестнице. Я пытаюсь вырваться из его объятий, и мы приглушенно смеемся, чтобы не привлечь к себе внимание. В Кваанааке, в моем детстве, жених в ночь после свадьбы нес невесту к саням, и они уезжали, а вслед за ними с гиканьем гнались гости. Иногда и сейчас так делают. Тот час, который мне теперь предстоит провести в одиночестве, чтобы переодеться, мне заранее кажется долгим. Мне хочется попросить его остаться, чтобы все время можно было его видеть. Он еще не вполне утвердился в моем мире. Его грубоватая мягкость, его массивность и неуклюжая вежливость все еще как сон наяву. Но всего лишь как сон. Я вытягиваюсь, хватаюсь за дверной косяк и сопротивляюсь, когда он хочет опустить меня на пол. Я провожу пальцами вдоль верхней петли. Два кусочка скотча оторваны, и краешки щекочут кончики моих пальцев.

Я беру его руки и провожу ими по скотчу. Его лицо становится очень серьезным. Он приникает губами к моему уху:

— Тихо уходим…

Я качаю головой. Мое жилье неприкосновенно. Можно что угодно отнять у меня. Но тихий угол — без него мне никак не обойтись.

Я берусь за ручку двери. Она не заперта. Я вхожу. Ему приходится идти за мной. Но он не в восторге от этого.

В квартире холодно. Оттого что я всегда закрываю краны на батареях, когда ухожу. Мне жалко энергии. Я заделываю окна. Я закрываю двери. Это еще со времен Туле. Когда было разумное понимание того, как дорог керосин и как его мало.

И поэтому я, само собой разумеется, уходя, везде гашу свет. И вообще жгу его как можно меньше. А тут из комнаты в прихожую проникает свет, которого я не зажигала.

Вращающийся стул отодвинут от стола к окну. На спинке его висит пальто с очень широкими плечами. Прямо на плечах покоится шляпа. На подоконнике — пара черных, начищенных ботинок.

Мне кажется, что мы вошли очень тихо. И все же ботинки убирают с подоконника, и стул медленно поворачивается к нам.

— Добрый вечер, фрекен Смилла, — говорит сидящий человек, — и господин Фойл.

Это Раун.

Лицо у него пепельно-серое от усталости, и на щеках видна щетина, которая, как мне кажется, не понравилась бы начальнику отдела по борьбе с экономическими преступлениями. Говорит он невнятно, как человек, который долго не спал.

— Вы знаете, каково первое условие для того, чтобы сделать карьеру в Министерстве юстиции? — спрашивает он.

Я оглядываюсь по сторонам. Но похоже, что он один.

— Первое условие — это лояльность. Высокий средний балл по всем предметам тоже необходим. И желание внести необыкновенно большой вклад в дело. Но в конечном итоге решающим становится, лоялен ли ты. Здравый смысл, напротив, совсем необязателен. И более того, может служить препятствием.

Я опускаюсь на стул. Механик прислоняется к письменному столу.

— В какой-то момент необходимо было сделать выбор. Одни стали помощниками судей, а потом и судьями. Они часто обладали врожденной верой в справедливость, в систему. Верой в возможность излечения и восстановления. Другие, такие как я, стали помощниками начальника полиции, полицейскими следователями, а потом и сотрудниками Государственной прокуратуры. Со временем, возможно, даже следователями Государственной прокуратуры. Мы были недоверчивы. Мы считали, что заявление, признание, событие редко являются тем, чем они кажутся на первый взгляд. Это недоверие было для нас прекрасным орудием. Пока объектом его не становилась наша работа или само министерство. Ни при каких обстоятельствах чиновник обвинительной инстанции не должен сомневаться в том, что он прав. Прессу с любым бестактным вопросом ему следует отсылать к высшим инстанциям. Любая опубликованная статья, содержащая хотя бы намек на критику, — да, собственно говоря, всякая статья — будет истолкована как проявление нелояльности по отношению к министерству. В некотором смысле в Министерстве юстиции не существуешь более как индивид. Большинство подчиняются этому требованию. Я могу вам сообщить, что многие в глубине души считают благом то, что государство освобождает их от необходимости быть самостоятельными людьми. От тех, кто не может вписаться в систему, избавляются на более раннем этапе.

Я встречала подобное во время длинных переходов. Когда человек вконец измучен, он неожиданно обнаруживает в глубине себя бездну веселого цинизма.

— И все же иногда случается, что какая-нибудь темная личность остается в системе. Человек, которому удается скрывать свою подлинную сущность до тех пор, пока не становится слишком поздно. Пока он не сделает себя настолько незаменимым, что министерство с трудом может отказаться от него. Такой человек никогда не достигнет вершины. Но он может достичь известных высот. Может даже стать следователем Государственной прокуратуры. К этому моменту он становится слишком старым — и, возможно, в своей области слишком компетентным, — чтобы без него можно было обойтись. Но он причиняет чересчур сильное беспокойство, чтобы можно было продвигать его наверх. Такой человек всегда будет камешком в ботинке министерства. Он не причиняет особенно болезненных ощущений, но он раздражает. Такого человека со временем попытаются поместить в какую-нибудь нишу. Где можно использовать его упорство и память, но где его держат подальше от общественности. Возможно, он в конце концов начнет выполнять особые поручения. Например, расследования, сама природа которых такова, что ему приходится держаться в тени. К нему может в конце концов попасть жалоба на ход следствия по делу о смерти маленького мальчика. Если к тому же окажется, что в этом деле уже имеется какая-то докладная записка.

Он не смотрит в нашу сторону. Он говорит, глядя прямо перед собой.

— Бывает так, что сверху спускают указание, что того, кто жалуется, надо успокоить. «Надавить на него», как говорят на Слотсхольмене. В таких делах накоплен определенный опыт. Но на сей раз дело сложнее. Смерть ребенка. Фотографии его следов на крыше. Это легко может стать вопросом совести. И я высказываю предположение, что в смерти мальчика есть что-то непонятное. Но я не получаю никакой поддержки ни от полиции, ни из министерства.

Он с трудом поднимается со стула.

— Потом происходит этот инцидент с пожаром. К сожалению, это тоже как-то связано с Гренландией. И погибший господин назван в вышеупомянутой докладной записке. Вчера утром у меня забрали дело. «Вследствие сложного характера» и так далее.

Он поправляет шляпу и подходит к письменному столу. Слегка постукивает по красному кресту из скотча на телефоне.

— Хорошо придумано, — говорит он. — Нет конца тем несчастьям, которые эти аппараты приносят невиновным гражданам. Но было бы лучше вообще не отвечать на звонки и никому не давать свой номер телефона. Судно сгорело практически дотла. Но телефон был, очевидно, сделан из материала, который плохо горит. К тому же он лежал на полу. В нем была встроенная память, в которой запоминается последний набранный номер. Последним набирался ваш номер. Я предполагаю, что вас очень скоро пригласят на беседу.

— Вы рискнули прийти сюда? — спрашиваю я.

В руке у него ключ.

— Мы брали ключ у дворника во время предварительного расследования. Я позволил себе сделать дубликат. Поэтому я прошел через подвал. Я решил, что буду возвращаться тем же потайным путем.

На короткий миг с ним что-то происходит. Его лицо освещается, как будто за застывшей лавой вспыхивает щепотка юмора и человечности. Окаменелое воспоминание пемзы о том времени, когда все было горячим и движущимся. Именно этот свет позволяет мне задать вопрос:

— Кто такой Тёрк Вид?

Свет гаснет, его лицо становится невыразительным, как будто душа покинула тело.

— А такой существует?

Я беру его пальто и помогаю ему надеть его. Он немного ниже меня. Я смахиваю пылинку с его плеча. Он смотрит на меня:

— Мой домашний телефон есть в телефонной книге. Подумайте, не позвонить ли мне, фрекен Смилла. Но, будьте любезны, из телефона-автомата.

— Спасибо, — говорю я.

Но он уже ушел.

Бьют куранты церкви Христа Спасителя. Я смотрю на механика. Руки у меня за спиной. Комната полна тем, что принес и оставил здесь Раун: искренностью, горечью, намеками, каким-то человеческим теплом. И чем-то еще.

— Он солгал, — говорю я. — Под конец он солгал. Он знает, кто такой Тёрк Вид.

Мы смотрим друг другу в глаза. Я вижу — что-то не в порядке.

— Я ненавижу вранье, — говорю я. — Если уж без него не обойтись, то я готова взять это на себя.

— Ну и сказала бы ему об этом. Вместо того чтобы так откровенно трогать его.

Я не верю своим ушам, но вижу, что не ошиблась. В его глазах светится чистая, неподдельная, идиотская ревность.

— Я его не трогала, — говорю я. — Я помогла ему надеть пальто. По трем причинам. Во-первых, потому что это любезность, которую надо оказать субтильному пожилому господину. Во-вторых, потому что он, очевидно, рисковал своим положением и своей пенсией, придя сюда.

— И в-третьих?

— В-третьих, — говорю я, — потому что в результате смогла украсть его бумажник.

Я выкладываю на стол, под лампу, туда, где когда-то стояла сигарная коробка Исайи, толстый бумажник из грубой коричневой телячьей кожи.

Механик пристально смотрит на меня.

— Мелкая кража, — говорю я. — В Уголовном кодексе это квалифицируется как незначительное преступление.

Я выкладываю содержимое на стол. Кредитные карточки, купюры. Пластиковый чехол с белой карточкой, на которой под черными контурами короны указано, что Раун имеет право ставить машину на министерскую стоянку для машин на Слотсхольмене. Счет из ателье «Братья Андерсен». На 8000 крон. Маленький кусочек серого шерстяного материала скрепкой прикреплен к бумаге. «Мужское пальто, твид „льюис“, выдано 27 октября 1993 г.». До этого момента я считала, что все его пальто — недоразумение. Партия товаров, купленная в комиссионном магазине. Теперь я вижу, что он носит их не случайно. Из своей скромной зарплаты чиновника он покупает за сумасшедшие деньги жалкую иллюзию того, что он на полметра шире в плечах. Почему-то это примиряет меня с ним.

В бумажнике есть отделение для мелочи. Я высыпаю ее. Среди монет лежит зуб. Механик наклоняется надо мной. Я прислоняюсь к нему спиной и закрываю глаза.

— Молочный зуб, — говорит он.

В глубине лежит пачка фотографий. Я раскладываю их, как карты в пасьянсе. На серванте из красного дерева стоит самовар. Рядом с сервантом — книжная полка. Среди датских слов, которые я никогда не считала ничем иным, как резиновыми дубинками, чтобы оглушать других людей, имеется слово «интеллигентный». Но, пожалуй, его можно было бы употребить в отношении женщины на переднем плане. Седые волосы, очки без оправы, белый шерстяной костюм. Ей, должно быть, около шестидесяти пяти. На других фотографиях она сидит в окружении детей. Внуков. Это объясняет происхождение молочного зуба. Она качает ребенка в колыбели, разрезает торт, стоя у стола в саду, берет грудного ребенка из рук молодой женщины, у которой ее подбородок и худоба Рауна.

Эти фотографии цветные. Следующая черно-белая. Она кажется передержанной.

— Это следы Исайи на снегу, — говорю я.

— Почему они так выглядят?

— Потому что полицейские не умеют фотографировать снег. Если использовать вспышку или лампы под углом более чем в сорок пять градусов, все теряется в отраженном свете. Фотографировать надо с помощью поляризационных фильтров и ламп, которые находятся на уровне снега.

На следующей фотографии женщина на тротуаре. Эта женщина — я, тротуар — перед домом Эльзы Любинг. Фотография смазанная, сделана из окна машины, часть двери попала в объектив.

С механиком им больше повезло. Волосы кажутся слишком короткими, но вообще сходство есть. Фотография и в профиль, и анфас.

— Из армии, — говорит он. — Они нашли старые фотографии с армейских времен.

Следующая фотография опять цветная, она похожа на сделанную в отпуске среди солнца и зелени.

— З-зачем наши фотографии?

Раун ничего не записывает, ему не нужны были бы фотографии для подкрепления памяти.

— Чтобы показывать, — говорю я, — другим людям.

Я кладу на место бумаги, зуб и монеты. Я все кладу на место. Кроме последней фотографии. Пальмы под наверняка нестерпимо палящим солнцем. Влажность воздуха, без сомнения, около ста процентов. И однако на человеке, стоящем на первом плане, рубашка и галстук под медицинским халатом. Он выглядит невозмутимым и довольным. Это Тёрк Вид.

Оглавление

Обращение к пользователям