Арестуйте нас

Было строго-настрого установлено: сразу после посещения аптеки каждый должен идти в комендатуру. Подозрительных обыскивали, немецкий врач проверял, какие лекарства больной получил и вообще болен ли он. По этому поводу шутили:

– Видите, как беспокоятся, чтобы нас правильно лечили. А вы говорите!

Мама держалась на одних нервах. Лицо без кровинки, под глазами морщины, вся темная – больно смотреть.

За медикаментами теперь приходит учительница из деревни. Очень строгая на вид. Толя в ее присутствии почему-то смущается, точно он не выучил чего-то. В руках у нее всегда корзинка. И заходит – корзинка пустая, и уходит – пустая. А лекарства, бинты уносит – Толя это знает.

Случалось и непредусмотренное. Из окна аптеки увидели Лесуна. Бредет в огромном кожухе, живот руками поддерживает.

– Родилку Артем ищет, – со смехом заметил какой-то больной.

Рыжебородый Лесун прошел по мостику, поднялся на крыльцо и тут грохнулся прямо под ноги Фомке-полицаю, который вечно торчит возле аптеки.

– Перебрал, дед? – с уважением и завистью спросил Фомка.

Стонущего Артема втащили в аптеку, подняли на широкую скамью.

– Докторка, помру сейчас, кишки завязались, переворот сделался.

– Будьте добры, кликните доктора Грабовского, – попросила мама Фомку. Тот хмыкнул и ушел не к медпункту, а в сторону комендатуры.

Не переставая вопить, Лесун шептал:

– Ой, о-ой… Забыл, как его, черта… Батюшки мои!.. У командира воспаление легких… Смертонька моя пришла!

– Сульфидин, – поняла мама.

– Во, во… воечки, воечки!

А Пуговицын наглел. Ввалился однажды ночью. Лицо кирпично-красное, полы кожанки белые, обмерзшие. Просунулся в зал и остановился, пьяно раскачиваясь. Увидел себя с винтовкой в большом зеркале – это натолкнуло на какую-то мысль. Стащил с плеча десятизарядку, хватается за затвор.

– Десять бандитов – тах, тах и – кон дела.

С женским страхом мать смотрит, как пьяный возится с оружием.

– Оставьте в покое вашу винтовку, господин Пуговицын.

– А, докторка… мадам Корзун…

Улыбнуться не удалось: затвердевшее от мороза и водки лицо лишь перекосилось в гримасу. Брякнулся на стул, не удержался и с грохотом опрокинулся вместе со стулом на пол. Стволом винтовки достал зеркало, зазвенев, оно ослепло нижней половиной. Раскорячась, Пуговицын поднялся с пола, окинул хозяев злым взглядом.

– Ага, так, не нравлюсь… не тот гость в доме доктора…

– Почему же? – спокойно возразила мать. – Только по-человечески надо.

Принесена была из кладовой капуста и самогон в четвертушке. Пуговицын все подсчитывал, сколько партизан он может убить из своей десятизарядки или гранатой. Стащил шлем. Бритая голова бледная, голубоватая, а лицо грязно-красное, будто наклеенное.

– Бог с ними, с партизанами, – сказала мать. – Закусите лучше.

– А вы, мадам докторка?

– Со старшим моим выпейте, как мужчины.

– А у доктора видная жена, ви-идная, это все знают. Мне надо поговорить с вашей мамашей. Идите отсюда. Сказано!..

Алексей поднялся с дивана, Толя вдруг увидел, что глаза у него начали стекленеть, как бывало у отца, когда он вот-вот перестанет владеть собой…

Мама схватила Алексея за руку, оттолкнула, а Пуговицыну сказала:

– Что за ерунда! Никуда они не уйдут.

– А я сказал…

– Хватит! Завтра я иду в комендатуру.

Пуговицын тяжело поднялся, по-волчьи узко посаженные круглые глаза его, кажется, совсем сошлись на переносице.

– По-ойдешь! Как миленькую поведут. Хорошо – так хорошо, а нет – попомните Пуговицына.

Не переставая угрожать, полицай вывалился за дверь, в темноту, откуда и появился.

– Уйдите от света, еще выстрелит! – забеспокоилась мама.

– Ну и пускай, – упрямо отозвался Алексей.

Толя задул коптилку.

– Опрокиньте вазоны, стол. Ну, что вы, не понимаете? Что-то предпринимать надо, погубит он нас.

Но когда Толя с удовольствием опрокинул тяжелый фикус вместе с табуретом, мать не выдержала:

– Осторожно ты!

Утром она, осмотрев комнату, в которой будто лошади на постое были, отправилась к Шумахеру. Но дома его не застала. Надо опередить Пуговицына, придется идти в комендатуру. Забежала домой, чтобы твердо знать, что дети ушли на работу Отправила вслед им Нину с наказом не возвращаться до завтра.

Подходила к часовому, который прогуливался около колючей проволоки, и еще не знала, повернет ли в комендатуру или сделает вид, что ей нужно прямо. Часовой остановился и от нечего делать поджидает ее. Она подошла к нему, попыталась объяснить, что ей – к Шумахеру. А переводчик как раз на крыльцо вышел, крикнул, чтобы ее пропустили. Женщина заговорила еще издали:

– Я к вам. Не могу больше. Пойдите посмотрите, что Пуговицын натворил. Приходит, грозит, требует бог знает что, перевернул все…

– Не надо, Анна Михайловна, я сделаю, что смогу. Идемте.

Шумахер пошел впереди. Знакомые больничные коридоры пугают.

– Сюда, – сказал Шумахер, как бы уводя женщину от того, что лежит у стены.

А там лежит человек в пятнистом белье. Голова неестественно завернута, со щеки что-то свисает, повертывается, как на ниточке. Глаз, выдавленный человеческий глаз! Шумахер, трусливо подняв плечи, прошмыгнул мимо. Анна Михайловна впервые подумала о нем с холодной неприязнью. Ей сделалось еще страшнее, точно Шумахер уже предал ее. А она, идя сюда, очень рассчитывала на него…

– Обождите, – уже как-то отчужденно сказал Шумахер и пропал за дверью, которая когда-то вела в приемную ее мужа (заметно даже, где табличка висела). Анна Михайловна осталась лицом к лицу с солдатом, который будто придавил ее к стене тяжелым взглядом. Женщина уже не знала, что она скажет, как скажет, когда войдет к коменданту. Она понимала только одно: не следовало приходить сюда, она совершила что-то непоправимое. Большой, как луковица, глаз человека, лежащего у стенки, все качался на ниточке-нерве и страшно смеялся над всеми чувствами, словами, которыми она собиралась убедить и победить немца-коменданта. Солдат вдруг показал на замученного и удовлетворенно сказал:

– Партизан.

Открылась дверь, выглянул Шумахер.

– Заходите.

Комендант сидел за столом, боком к двери. Напротив – человек в черном мундире. Он настолько мал, что локоть его, опирающийся о стол, почти на уровне плеча. Его глаза первыми встретили взгляд вошедшей и как бы сказали: «Для меня все тут понятно, и я знаю, что с тобой делать, но любопытно, что здесь произойдет, любопытно…» Человечек посмотрел на коменданта выжидающе и с откровенной иронией.

Комендант повернулся к двери. Лицо женщины показалось ему знакомым. Требовательно взглянул на переводчика.

– Говорите, – тихо сказал Шумахер.

– Я пришла предупредить… сказать, – глядя в узкое лицо коменданта, начала женщина. – Или арестуйте меня, или дайте нам жить, или мы… или я должна буду уйти в лес.

Слезы загнанного человека, которому все уже безразлично и ничего не страшно, заблестели на глазах говорившей. Женщина пришла обмануть врага, но когда она говорила о том, что ее мучило, что пугало, она говорила с искренней болью и страданием.

Шумахер перевел и что-то от себя добавил, видимо о ночном погроме, учиненном Пуговицыным. Наступило молчание, Анне Михайловне оно казалось тяжелой дверью, медленно и навсегда закрывающейся у нее за спиной.

Теперь уже и комендант смотрел на женщину с откровенным любопытством, а маленький немец так и впился в нее хищным взглядом.

Анне Михайловне было страшно, слезы текли сами, но она знала, что страх надо скрыть, а слезы – пусть. Она плакала искренне, но одновременно понимала, что плач ее и должен быть искренний.

Комендант что-то сказал.

– Он что, приставал? – спросил Шумахер и добавил: – Пан комендант интересовался, вы ли это были на свадьбе. Я сказал, что да.

Еще не зная, как он поступит, комендант присматривался к худолицей интеллигентной женщине в большом белом платке. Уйду в партизаны! Ничего не скажешь – смело. Нет, это скорее уверенность, что невиновный может смело смотреть в глаза каждому. Чем-то очень устаревшим и беспомощным веяло от этого. Комендант даже развеселился. Он мельком взглянул на маленького немца в черном мундире. Лишь такой вот тупица может заподозрить, что у этой женщины в голове есть что-либо кроме страха за детей. Для него все тут просто. Пришел русский и говорит: пойду в партизаны. Хватай и стреляй его, яснее ясного. Братья моей Эльзы никогда не отличались особой склонностью к умственным усилиям, потому-то они все сделали карьеру. Вон как глазками впился! Я тебя сейчас удивлю, уважаемый родственничек. Вам всегда казался старомодным чудаком муж вашей сестры. А тут ты и рот откроешь.

Шумахер продолжал переводить:

– У меня дети, я мать и не хочу, чтобы они погибли под деревом. Но такие, как этот ваш Пуговицын, заставят на все пойти. Вот так у вас и партизаны делаются. Полицейским только и надо, чтобы в лес убегали, барахло им достается. Придет время, они вас предадут, как свою родину предали.

Комендант удивленно смотрел на женщину. Да она его мысли читает! Это или очень хитрый и опасный враг, или же…

Женщина обманывала врага с полной искренностью. То, что они считают виной, – это святое право человека оторвать от лица руку, не дающую дышать. То, что они считают преступлением, – это ее нелегкое право рисковать детьми, идти навстречу самой большой опасности ради той жизни, которая так нужна ее детям.

Комендант все больше верил, что перед ним лишь домовитая наседка, которую глупо принимать за птицу, могущую летать.

– А если мы тебя за ноги подвесим, что ты заговоришь?

Произнес это по-русски маленький эсэсовец. Он поднялся со стула, но остался маленьким. Казалось, оттого он постоянно желчный, что всегда маленький. Женщина обмерла вся, но в лице не изменилась.

– А если мы за ноги тебя?..

Не понимая, о чем говорят, комендант раздраженно взглянул на Шумахера. Тот сказал по-немецки, маленький закричал, подергивая головой, указывая на женщину. Комендант, очень довольный, выжидающе молчал, давая возможность родственничку выкричаться. Потом встал, такой высокий и тонкий перед маленьким. Шумахер обрадованно перевел его решение:

– Можете идти, никто не смеет трогать вас, если вы не виноваты. Пуговицын будет наказан.

Женщина вышла на крыльцо, и ее ослепила белизна снега, солнца, неба.

Приходил Шумахер. Посмотрел на разгром, учиненный Толей и Алексеем, и сказал:

– Ну, ничего, больше он не посмеет к вам прийти. Обещаю.

Постоял в нерешительности.

– А вы все-таки будьте поосторожней, Анна Михайловна.

Мать не стала возражать. Сказала только:

– Вы многим помогли.

Шумахер понял.

– Всех, Анна Михайловна, и я не обогрел. Найдутся, что и на меня в обиде. Думаете, я не понимаю, к какому концу все идет? Давно понимаю. Я дочку здесь схоронил и жену. Господи, как немцы искупят свою вину? Я ведь тоже немец…

– От нас самих все зависит.

– Ох, Анна Михайловна, что может маленький человек, когда тут державы!.. А на хорошем слове – спасибо.

И вдруг сказал:

– Позавчера ездил в Большие Дороги. Думал, выручу своего зятя. Поймали его. Ничего не помогло. Казнили. Чужой человек, но он мой единственный родственник. Теперь – никого.

Сутулясь, пряча голову в воротник, Шумахер вышел на кухню.

– Я расскажу, что он тут натворил. Пуговицына на сутки в холодную посадили. Но радоваться этому не приходится. Он теперь прилипнет к вашему дому. Захочет свое доказать.

Шумахер был прав. Прямо из карцера Пуговицына вызвали к коменданту. Тот был не в настроении после ночной попойки с братом покойной жены, маленьким эсэсовцем. Через него же раздраженно приказал немало озадаченному Пуговицыну: если кто-либо из семьи аптекарки окажется за чертой поселка – стрелять без предупреждения.

Оглавление

Обращение к пользователям