Глава девятая. Медиоланская базилика. (1 января 385 года – 2 апреля 386 года)

В Милане – изобилие всего. Не счесть дворцов – творений дивных зодчих, и великих умов, и людей, что смеются столь охотно. Разросся город, мало ему одной стены – воздвигли и вторую. Миланский цирк – предмет народной страсти. Большой театр там есть, и храмы, и императорский дворец; монетный двор и термы с мраморными статуями, и стены, рвами окруженные. И даже близкий Рим не может бросить малейшей тени на Медиолан.

Авзоний

Уже год или немного больше Юстина, мать малолетнего императора Валентиниана, преследовала Твоего Амвросия по причине ереси, которой соблазнили ее ариане. Благочестивая толпа бодствовала в церкви, готовая умереть вместе со своим епископом, рабом Твоим… Город был в смятении и беспокойстве. Тогда и постановлено было петь гимны и псалмы по обычаю Восточной Церкви, чтобы народ совсем не извелся в тоске и печали…

блаж. Августин. Исповедь

Валил снег. Крупные хлопья летели в лицо, мешали смотреть. При каждом шаге лошадь разбрызгивала жидкую грязь. Мокрый с головы до ног, в римском дорожном плаще с рукавами и капюшоном, от сырости тяжелом, как латы, Меркурин Авксентий, опальный епископ Доростольский, заехал на постоялый двор на окраине Медиолана.

Соскочил с лошади, не потрудившись отвязать от аланского седла с высокой лукой узел с пожитками, скорей к дому направился. В дверях наскочил на слугу – тот лениво тащился к лошади путешественника. Меркурин помедлил в дверях – точно ли слуга туда идет, куда надо; убедился и, пригнувшись перед притолокой, вошел.

Скорей мокрый плащ снял, служанке сунул – высушить. Сам, ежась, поближе к жаровне устроился (в зимнюю пору хозяин посреди общей комнаты для тепла ставил жаровенку с углями).

Замашки у путешественника барские. Худощавый, жилистый, сутулый, золотоволосый, лет сорока. На вид казался природным ромеем, хоть и вряд ли хороших кровей. С прислугой изъяснялся по-латыни; а когда на ногу ему случайно наступили, выругался, как варвар.

В ту пору, кроме Меркурина, в таверне находились еще несколько человек, тешились местным вином. Были это готы, но не вези, а другие – остроготы.

Заговорил с этими готами Меркурин на их языке. Хоть некоторые слова иначе выговаривал, а поняли его остроготы, за своего сочли, место за столом дали. Никак ты, вези, только что приехал? Обрадовались и с ходу окатили потоком местных сплетен. Точно живой водой омыли – любил Меркурин сплетни.

Сплетничают готские воины получше любой женщины. Вот и узнал Меркурин больше, чем даже рассчитывал. И о государе Западной Римской Империи Валентиниане Втором, и о вдовствующей императорице Юстине, к которой, собственно, в Медиолан и прибыл. Слушал, впитывал слухи и россказни, как губка вино.

Валентиниан Первый, владыка Западной Империи, хитер был и груб – унтер-офицер с головы до последнего гвоздя в подошве своих легионерских сапог. Жена у него была Севера Марина.

Эта Севера Марина где-то сиротку подобрала. Жалостливая была. Говорят, не то в лупанарии, не то на помойке близ лупанария. Отмыла бедное дитя от грязи, блох с нее выбрала – да так и ахнула: девочка оказалась редкой красоты.

– А что государыня Севера Марина делала на помойке близ лупанария? – спросил Меркурин по лукавой простоте.

Готы набычились.

– Не перебивай, вези. Сказано: на помойке, стало быть, так оно и надо. Не порть историю.

Красива была та сирота, как юная Венера, вроде той каменной, что в саду у дворца государева стоит. Епископ-то здешний все статуи переколотить велел, ромейских богов бесами объявил. Может быть, одна только та статуя и осталась на весь Медиолан. Ты улучи время, вези, сходи туда и погляди.

Ну вот. Севера Марина красотой той пленилась свыше всякой меры. И в постель ее к себе брала, и купалась вместе с нею, а главное – супругу своему рассказала, какое чудное дитя подобрала и в дом свой привела. Ей бы смолчать, Марине-то.

Валентиниан же покойный был, как уже сказано, ромейский солдат. Знаешь, каковы солдаты ромейские. Всего двумя словами обходятся: ать и два. Привели пред очи его милую девочку. Поглядел на нее государь, поглядел, а через малое время – ать-два, указ обнародовал: так мол и так, отныне дозволяется брать двух жен…

Тут не выдержал рассказчик – захохотал. И остальные засмеялись. Меркурин согрелся от вина и смешной беседы. Давно и речи готской не слышал; а тут текла рекой, звучная, выразительная, расточительная – богатая сверх меры, так что чужеродцу постигнуть ее невозможно, ибо нет в ней никаких правил. Это у ромеев язык что легион – делится на манипулы, в каждой манипуле по две центурии, в каждой центурии по три взвода. А у варваров язык толпой наваливается – тут и конные, и пешие; подвернется случай – станет пеший конным, а конный пешим…

– Глянь-ка, вези, как с вина тебя развозит. Дрянь тут вина, что и говорить… – И так дружески кулаком хватили, что ловить Меркурина пришлось, чуть не нырнул с лавки на пол.

Юстина, сиротка-то, мало что красавица – еще и плодовита оказалась. Нарожала императору наследников, один другого краше. Повезло Валентиниану с бабами, да что по это говорить, коли помер он.

О покойниках долго судачить не стали: померли и Бог с ними. Не было уже в живых ни Северы Марины, ни государя Валентиниана.

Теперь вот императором на Западе – малолетний Валентиниан Второй, сын Юстины. Правит же, считай, сама Юстина. И военачальники ее; первый же из них – Бавд, франк родом, консул.

О Бавде говорили много. Надежные руки руками Юстины водят. Одним глазом на границы косит Бавд, другим за ромеями приглядывает, ибо мятежа отовсюду ждать возможно.

Хорошо готам здесь, в Милане. Юстина, ревностная арианка, окружила себя единоверцами. А кто арианский символ исповедует? Готы и другие народы сходного языка; стало быть, и при дворе им тепло.

Тут и епископа готского Ульфилу вспомнили. Меркурин едва от слез удержался. И снова о Юстине стал выспрашивать – все лучше сплетничать, чем по близкому человеку перед незнакомыми плакать!

О Юстине эти готы хоть целую ночь говорить готовы. И такая она, и сякая. И бесстрашная, и бесстыдная. Епископ-то здешний ее иначе, как Иезавелью, и не именует. Среди готов были несколько, которые, хоть и не кафолики, а иной раз к епископу в храм его захаживали, чтобы только послушать, как он государыню честит. Остер на язык епископ Медиоланский и в выражениях не стесняется.

Как ни чернили императрицу-мать, какие только сплетни о ней ни изливали, а между слов только одно и слышалось: красавица. С красавицы же и спрос иной. Хоть блядь распоследняя, но глянешь – и все кости в теле размягчаются, а душа и вовсе киселем становится. Поневоле благоговеешь, ибо кого попало Бог красотой не наделяет…

И напились в конце концов эти готы и с ними Меркурин Авксентий, епископ Доростольский, покойного Ульфилы приемный сын и первый ученик, – ибо неумеренно возносили кубки свои за здравие потаскухи безродной, которая спала сперва с женой, потом с мужем, – души мятежной и неуспокоенной, Иезавели и Иродиады – самой прекрасной, самой знаменитой и притягательной женщины Империи.

* * *

Драчливый Меркурин Авксентий потерял свою епископскую кафедру в Доростоле, поскольку упорно держался арианского символа, многократно запрещенного как Вселенскими и поместными соборами, так и императорской властью, имевшей в своем распоряжении наиболее веский аргумент – легионы. Но вместо того, чтобы мирно удалиться в изгнание, Меркурин поскакал в Милан, где при дворе юного государя и его матери, вдовствующей императрицы, арианство пыталось поднять голову.

И подняло бы, если бы не епископ Миланский.

Об этом епископе, Амвросии, на каждом шагу слыхать. Амвросий то, Амвросий се. Расхрабрившийся Меркурин, собственно, и прибыл для того, чтобы дать ему решающий бой. Но прежде Амвросия увидел он союзников своих, воинов готских, военачальников из среды варварской, и саму Юстину. Случилось это следующим образом.

На новый 385 год военачальник Бавд торжественно отмечал начало своего консульства.

Стоя в толпе приглашенных, за спинами царедворцев, смотрел Меркурин на Бавда – рослого, отяжелевшего при дворе немолодого франка с глубокими морщинами на грубом лице. Варвар из варваров был этот командующий италийскими легионами, опора Юстины и Валентиниана. В каждой дружине князей германских с десяток таких Бавдов наберется. Только взгляд у Бавда усталый, погасла в нем лихость.

Стоял в консульских одеждах. Говорят, рабыни-одевальщицы кровавыми слезами умылись, пока этому медведю облик человеческий придали. Даже и не человеческий, а сверх того, ибо римский консул – воплощение всего лучшего, на что только способны слабые порождения мужчин и женщин. Искусные руки одевали франка, ибо в римской тоге не выглядел ряженым.

Слегка склонив крупную, почти звериную голову, слушал Бавд торжественную речь, в его честь произносимую. Витийствовала новая местная знаменитость – недавно прибывший из провинции, из Африки, молодой преподаватель риторики медиоланских школ. Какой-то Августин из Карфагена.

Более знающие поправляли: не из Карфагена, а из Тагаста. Дыра какая-то в Африке, на границе с владениями диких берберов. А кто такие берберы? Ну, непонятно, что ли? Берберы – это варвары, только там, в Африке.

Этот Августин собирал на себя всевозможные ереси, как бродячая собака репей. Едва лишь Феодосий объявил манихеев вне закона и велел предавать их смертной казни, как тотчас же сделался заядлым манихеем. До Африки у Феодосия руки не дотягиваются, а то вздернул бы.

«А этот Августин и посейчас манихей?» – «Неведомо. Впрочем, не язычник и не арианин. Может быть, приверженец какого-нибудь мистического культа».

«Все эти примитивные Юноны, Юпитеры, Вотаны, порождения темного ума, – все это, знаете ли, совершенно неопасно. Бессмыслица их уже доказана и никто в том не сомневается. Неприлично даже как-то. Другое дело – новомодная чума, что ядовитыми каплями сочится с Востока – из Сирии, Египта, Ирана – Великая Мать, Митра, Аттис… Говорят, при посвящении в мистерии делают ужасные вещи. Заставляют мужчину и женщину публично совокупляться, поливая их при том кровью жертвенного быка…»

«Так кровавые жертвы запрещены. Законами караются.»

«Мало ли что запрещены. А вот делают и за руку никто не схватит…»

До разговаривающих доносился ясный голос оратора, произносившего слова четко, без малейшего акцента:

– …Служение… Держава… Долг…

«А что вы хотите? (Снова приглушенное перешептывание в толпе приглашенных.) В прошлую зиму неурожай был похуже любого землетрясения. Крестьяне обнищали, горожане одичали, вечером на улицу выйти жутко, того и гляди волками оборачиваться начнут. Да и то сказать, зверю все же легче пропитание добыть, чем человеку. Вот и начинают кто во что горазд. Кто в Митру, кто в Кибелу, а кто и того похуже. Это все от бессилия, знаете ли. Смиренно принимать от Господа все, что ни пошлет, – на то доверие требуется. А чтобы Господу доверять – для этого вера нужна. И где ее взять, веру-то, коли она в соседней лавке не продается?»

Будто услышав перешептывание, произнес оратор:

– …Доверие…

«А Бавд – он язычник, чистая душа. Молится своему Вотану или как там его, командует легионами, а в остальное время пиво пьет. Лучше уж язычники, вроде Бавда, чем недохристиане или эти все мистики…»

Меркурин шептался с толстым старым царедворцем, скорее всего, евнухом. И, скорее всего, соглядатаем, с которым лучше бы не шептаться. Но больно уж любопытно было опальному пастырю Доростольскому.

«Мистика, дорогой мой, она человеку иллюзию создает. Ходит такой мистик, в бычьей крови омытый, взгляд у него над бородой эдакий загадочный. Тайну ему доверили великую, показали что-то такое, а соседу не показали. Стало быть, сосед – тварь жалкая, не то что он, посвященный. И вот уже вообразил, что мироздание за веревочки дергать может…

…Нет, от бессилия все. Червь человек, а вот поди ж ты, дерзит и рвется занять место владыки Вселенной. Где такое видано, чтобы червь – и вдруг во льва обратился?»

– …Как лев среди людей…

А ведь и правда, похож на льва Бавд. Не на медведя – на льва, царя зверей. Вот уж кому мистика и прочая муть незачем, так это Бавду. Он и без всяких астральных духов армиями командует.

Меркурин сместился в толпе, чтобы лучше видеть.

Увидел.

По левую руку от молодого государя Валентиниана восседала императрица. Сорокалетняя женщина, купающаяся в белом зимнем свете, что широким потоком лился из больших окон. Окруженная придворными, полководцами, царственными детьми, она сидела на троне рядом со старшим своим сыном, бледным четырнадцатилетним подростком, надменным, красивым, очень похожим на мать.

У Юстины медного цвета волосы, уложенные короной над высоким лбом, медовые глаза, большой, улыбчивый рот. Лицо ее было одновременно и величавым, и озорным. Точно для того и создана была императрица, чтобы поражать в самое сердце и мужчин, и женщин, и монахов.

Меркурину сравнение на ум пришло из Священного Писания – Иродиада. И сразу подумалось о медиоланском епископе, об Амвросии, недруге государыни. Но ведь прав хотя бы в этом Амвросий! Такая победительная красота – она и впрямь всего добиться может, исполнения любого, самого чудовищного своего каприза…

Оратор говорил:

– …Достойная опора государя…

Юстина еле заметно улыбалась. Солнечный свет скользил по ее дивному лицу. Крупное, гибкое, полное тело угадывалось под тяжелыми свободными одеждами.

Какой-то рослый варвар, окатив запахом овчины, втиснулся перед Меркурином, неожиданно скрыв от него императрицу. Меркурин переместился еще немного и наконец увидел из-за спин придворных оратора – знаменитость.

Он и вправду был молод, не старше тридцати лет, высокий, худощавый. Крепко не понравилось Меркурину его страстное смуглое лицо с резко очерченным ртом, изогнутым, как сарматский лук. Ему вообще оратор не нравился – не союзник в грядущих битвах с Амвросием. Хорошо бы еще не противником оказался, ибо кто их разберет, манихеев.

– Чувство долга такая же редкость, как черный жемчуг, – говорил между тем оратор своим звонким голосом, – и тем драгоценнее, чем реже встречается…

Бавд принимал похвалы спокойно, хотя и не делал вид, что они ему безразличны.

А оратор, чтоб его волки съели, действительно был хорош. Не зря его в Медиолан сманила риторская школа и большое жалованье положила.

И вдруг, ни с того ни с сего подумалось Меркурину Авксентию, что, говоря о долге, о служении, о власти, очень хорошо понимает этот Августин из Карфагена, о чем говорит.

* * *

Громкий стук подбитых гвоздями сапог. Ближе, ближе. Кожаный, золотыми оленями расписанный занавес отлетает в сторону. Легат Сальвиан вскидывает голову – гребень шлема едва не дерет низкий потолок. Навстречу легату летит уже яростный взгляд медовых глаз императрицы. Сальвиан докладывает – невозмутимее тех деревянных истуканов, которым поклоняется консул Бавд:

– Мятеж, ваше величество.

– Ка-ак?..

Роскошное тело Иезавели изгибается под переливами тяжелых шелков – государыня встает, государыня идет к выходу, государыня желает все знать. И немедленно!

В спину ей глядят мужчины: Бавд – лениво, Валентиниан – настороженно, Амвросий, епископ Медиоланский – с неприкрытой ненавистью.

Легат Сальвиан преграждает ей дорогу.

– Туда нельзя, ваше величество.

Ласково, будто скрывая за «вашим величеством» – «милую». Почти и не скрывая.

Шум шелков, звон браслетов – резко повернулась к Сальвиану спиной, лицом туда, где те трое сидели, что глаз с нее не спускали. И, заранее зная, чего ожидать, шевельнулся консул Бавд и поднялся на ноги Амвросий, епископ Медиоланский.

Амвросий мал ростом, хрупок, невзрачен, лет пятидесяти от роду. Странно видеть рядом с широкоскулым Бавдом этого римского аристократа с его мелкими, тонкими чертами.

Разъяренной жар-птицей налетает на Амвросия императрица:

– Это твоих рук дело, епископ!

Еле заметно Амвросий пожимает плечами.

– Как вам угодно считать, ваше величество.

Вмешивается Бавд:

– Две сотни готских конников могли бы разметать эту толпу за четверть часа. – Быстрый взгляд на Сальвиана; в ответ – кивок. Бавд добавляет: – Однако думаю, такое решение было бы слишком поспешным и непопулярным.

Валентиниан молчит. К нему никто и не обращается; кому дело до юноши? Ненависть, как и любовь, не пускает к себе посторонних.

За окнами вновь повалил снег – должно быть, последний в нынешнюю зиму. Февраль на исходе; в Медиолане жили ожиданием Пасхи. Собственно, из-за светлого праздника и переругались.

Юстина любила церковные праздники. С тех пор, как указы Феодосия, императора Восточного, лишили ее радости посещать литургию, маялась, точно заблудившийся в пустыне от жажды. И вот, в середине февраля, переломив себя, уступила нескольким своим приближенным, поставила подпись на письме их к Амвросию. Те обращались к епископу с нижайшей просьбой передать арианам одну маленькую базилику на кладбище, за чертой города. Ибо есть у Амвросиевой паствы уже базилики – Ветхая, Новая, Великая, а еще построена для них Апостольская. Перечитала Юстина это письмо несколько раз, губы покусала и подмахнула. После сыну дала и тоже подписать велела.

Амвросий отказал.

Что, должен он у детей отнять и собакам кинуть? Так, не стесняясь, спросил в ответном послании. Указами государя Феодосия запрещены еретикам публичные богослужения. Есть у императрицы дворцы и роскошные термы, есть у нее цирки и парки – вот ими пусть и распоряжается по своему усмотрению; храмы же должно оставить епископу. Ибо существуют области, где не император епископу – епископ императору приказывает.

Юстина официально, через чиновника, вызвала упрямого пастыря ко двору. Амвросий присланных за ним от государыни ждать заставил. Те возле храма терлись, а из настежь раскрытых дверей доносился голос Амвросия (ох как хорошо обучили этого потомка знатных римских родов искусству риторики!). Сообщал пастве, что ко двору его призывают, ибо угодно императрице (Иродиаде, Иезавели) отобрать у кафоликов храм, пусть и малый, и на злые дела употребить. Прошел, вскинув голову, сквозь толпу и предался в руки поджидавших его чиновников. Со стороны так выглядело, будто арестовать его пришли и на мученическую смерть уводили, никак не меньше.

Юстина сперва ничего этого не подозревала. Хотя должна была, ибо неистового Амвросия уже не первый год знала. Приняла епископа сдержанно, однако вполне милостиво, надеялась на спокойный разговор. Предложила хорошего вина, мозельского, с родины епископа – из Тревира.

Заговорили, конечно, о законах. Разумеется, Феодосий издал уже несколько свирепых указов против ариан, но ведь Феодосий – на Востоке, в Константинополе. В Западной же части Империи – другая власть. Здесь, в Медиолане (ногой потопала по полу: здесь!) – иной владыка. И царственным жестом на сына своего указала.

А государь Валентиниан отменил некоторые эдикты соправителя своего и издал другие, более мягкие. Да и как не снизойти к просьбам, если они исходят от самой государыни и опоры ее наивернейшей – доблестных воинов германского языка, которые также исповедуют арианство? (Другой царственный жест – в сторону франка Бавда).

Франк ухмыльнулся.

Императрица язык прикусила. А Амвросий – аристократ до мозга костей! – сделал вид, что даже не заметил промаха. И от великодушия этого презрительного вздрогнула Юстина, порозовела.

А тут и легат Сальвиан явился и доложил о мятеже. Так, мол, и так, ваше величество, у ворот дворца собралась огромная толпа. Угрожают ворота снести, во дворец проникнуть, растерзать императорскую семью с чадами и домочадцами ее.

Что же тут удивительного? Верные прихожане помчались отбивать своего епископа у супостатов. Небось, чают снять его с пыточного колеса. Мечтатели.

У Юстины – легионы, большая армия, почти вся состоящая из остроготов и алан. У Амвросия – народ медиоланский, за него умереть готовый. И не чаяла бедная маленькая базилика, что такие силы вокруг нее схлестнутся, застынут над самой пропастью гражданской войны.

И вдруг у Юстины губы задрожали. Стала будто меньше ростом перед хрупким этим человеком. Годы проступили сквозь мгновенно померкшее сияние красоты ее. Сказала глухо:

– Отдай мне храм тот, Амвросий. Так давно не служат у нас…

И осеклась.

Амвросий не шевельнулся. Глядел на Юстину холодно, как прежде, в бытность свою губернатором, на какого-нибудь проворовавшегося чиновника глядел. Наконец молвил спокойно:

– Отступись от своих заблуждений, Юстина. Покайся. Оставь гордыню и смиренно входи в мой храм.

Краска залила лицо Юстины, будто пощечину ей дали. Вместе с гневом вернулась и дивная ее красота.

За спиной Юстины мальчик Валентиниан процедил сквозь зубы:

– Дерзкий поп!

Амвросий и бровью не повел. Только развел в стороны свои слабые, тонкие руки и слегка поклонился юному императору:

– Велите меня казнить, ваше величество, но не просите невозможного.

Бавд оглушительно захохотал, оскорбив сразу и епископа, и императрицу. Бесцеременно втиснулся между ними, разрушая тонкую паутину ненависти, сплетенную из прочнейших нитей.

Валентиниан перехватил взгляд Бавда, кивнул подбородком Сальвиану.

– Мы велим нашему легату разогнать толпу. Пусть объяснит этим людям, что с их епископом ничего не случится.

Сальвиан не двинулся с места.

– Они кричат, что готовы умереть за веру, ваше величество.

Амвросий сжал губы в тонкую полоску.

– Велите казнить меня, ваше величество, если я вам неугоден, – повторил он.

Угроза прозвучала столь откровенно, что всех, включая Бавда, покоробило.

Амвросий стоял среди своих врагов один – он был меньше ростом всех, даже мальчика-государя, что очень бросалось в глаза, – и слегка улыбался. Как будто сказать хотел: с настоящим римским аристократом вам не тягаться.

Наконец вымолвила Юстина, величаво выпрямившись:

– Мы просим тебя, Аврелий Амвросий, выйти к толпе и успокоить ее. Ни одна из базилик не будет взята у тебя – ни добром, ни силой. Пусть эти люди, твои прихожане, разойдутся по своим домам. – Гневно шевельнула ноздрями. – Ты же отобрал у меня Пасху. Радуйся, Амвросий!

Епископ невозмутимо простился с малолетним императором, с государыней и вышел следом за Сальвианом. Аланской работы кожаный занавес скрыл обоих.

* * *

Муторное дело в оцеплении стоять. Лошади то и дело начинают пятиться, когда кто-нибудь из толпы их напугает. Неподвижно сидят на высоких своих конях рослые аланы, варварская гвардия. Развалились в высоких седлах, на толпу глядят, как на скот. Даже не на саму толпу, а куда-то поверх голов, ибо скучны им лица горожан. Волосом аланы белы, как готы, но отличаются от них и речью, и обычаем.

Вся площадь перед базиликой завалена лошадиным навозом. Спасибо, мух еще мало. Ранняя весна в Медиолане.

– Эй! Куда?..

Из толпы протискивается женщина. Плащ на ней из грубой шерсти, волосы под плат убраны, в руке корзина. Упрямо пригнув голову, семенит к оцеплению.

Мимо бабы этой глупой глядя, один алан копье вперед наклоняет. Вроде и не смотрит, а целит точнехонько ей в грудь.

Остановилась. Залопотала. То на корзину покажет, то куда-то вдаль махнет, то подбородком вперед кивнет, на площадь перед базиликой, а под конец умильный вид приняла и алану улыбнулась.

Хмурое, красивое лицо у алана.

Ничего-то он из ее объяснений не понял. Она шажок вперед сделала – так, для пробы. Он копьем ее отогнал. Она снова свое залопотала. Оглянулся алан назад. Что же такого бабе понадобилось?

Долго до аланов доходило. Не землепашцы они. Готы – те сразу бы поняли: навозу домогается. Столько дарового навоза на площади лежит, пропадает зря.

Что и говорить, отчаянная. В толпе языками цокали, головами качали.

Аланы спорить с бабой, ее наречия не понимая, быстро соскучились и обидели ее смертно, прогнали прочь, лошадью наехав.

Уже три седмицы стояли тут оцеплением, всем богам насмех. Эти, кто в Бога Единого веруют, между собой опять перегрызлись. У них как Пасха – так едва до войны не доходит.

Ночами жгли костры аланские конники. Всю площадь у базилики запятнали навозом, кострищами, объедками. Государыня распорядилась подвозить продовольствие прямо сюда, на позиции. Аланы – кочевники, им такое житье в привычку. Пригнали десяток кибиток, чтобы ночевать, и жили не тужили.

И вправду на войну похоже было то, что происходило в Медиолане весной 386 года. И непонятно, кто против кого мятеж поднял: императрица против Амвросия или Амвросий против императрицы?

Прошлой весной отступилась Юстина. Уехала в Аквилею, оставив Милан Амвросию. Все лето в Аквилее сидела. И Меркурин Авксентий при ней был, пастырский долг выполнял, а после наставлений в духовном совершенствовании пиво пил с остроготами. Про свой город Доростол им рассказывал; их истории слушал.

А сам почти неотступно об Ульфиле думал, о своем епископе.

Ульфила! Скажешь это имя – и тепло на сердце. Никого так не любил в своей жизни Меркурин Авксентий, как епископа готского. Всегда помнил его старым, с белыми волосами; но ведь было некогда и такое время, когда Ульфила был молод. Однако даже в молодые годы был он уже епископом. Ульфила-гот, служитель Церкви, носящий волчье имя.

Каждую ночь молился Авксентий, каждую ночь плакал, себя жалея, точно дитя, потерянное посреди поля. И однажды увидел себя в поле. Только что был тесный темный покой, где пахло выделанной кожей и жирными благовониями, – и вдруг стал простор и свет, но не открытый, а подернутый туманом. Не вполне понимая, спит он или же все происходит наяву, Меркурин Авксентий пошел по этому полю, минуя неспелые еще колосья. А они сами собою расступались перед ним.

Наконец Меркурин устал – так устал, что и ноги уже не держали. Остановился, сел на землю, заплакал и стал кричать: «Ульфила! Ульфила!» Сперва никто ему не отзывался, а потом чей-то голос промолвил:

– Он здесь. Не кричи.

Меркурин повернулся и увидел трех человек. Двое из них были точь-в-точь римские легионеры, только не безродные, с примесью македонской, мезской, франкской крови, а настоящие римляне, вроде этого Авмросия. Между ними стоял Ульфила. Глаза его были закрыты, губы сжаты, руки и ноги в цепях.

– Вот Ульфила, – сказал Меркурину один из легионеров. – Зачем он тебе?

От страха и сострадания сердце в груди Меркурина задрожало, треснуло, как стекло, осколки впились в грудину и стали там поворачиваться.

– Отпустите его! – закричал он, протягивая к Ульфиле руки, но легионеры отогнали его. Тогда Меркурин стал звать: «Ульфила, Ульфила», чтобы тот хотя бы открыл глаза и посмотрел на своего приемного сына. Однако Ульфила как будто не слышал.

– Что тебе от него нужно? – спросил легионер.

Хотел было Меркурин слукавить – мол, доброго совета, – но не сумел и поневоле сказал правду:

– Чуда!

– Чуда тебе! – сказали ему легионеры. – Все только и хотят, что чуда! Всем подавай чудо! Одной любви им мало! Одной красоты им мало! Хлеба и гранатовых яблок им недостаточно! Для чего же ты поставлен на земле человеком, если не умеешь увидеть чудо там, где оно уже есть?

«Загадка», – смятенно подумал Меркурин. Он не умел разгадывать загадки.

И спросил, вытирая слезы:

– Зачем же вы заковали его?

– Это не мы, – сказал легионер. – Это он сам.

– Когда же снимут с него цепи? – не отступался Меркурин.

– Когда они истлеют, – сказал легионер.

Закусив губу и набычась, Меркурин вдруг бросился к своему епископу – хотя бы обнять его, хотя бы прикоснуться – и пробудился.

Во сне он свалился с лавки и больно ударился головой. Сел, все еще во власти видения, потер виски. Он чувствовал сильное смущение, не зная, что и подумать. «Вот уж действительно загадка! – сказал себе Меркурин Авксентий. – Но не для ума загадка, а для сердца. Значит, и разгадывать ее придется сердцем…»

Он встал, набросил плащ, вышел. До рассвета бродил – думал, думал… Игла из груди понемногу вынималась, образ Ульфилы, закованного и немого, постепенно таял в памяти.

Нет, в битвах с Амвросием Ульфила – не советчик. Ульфила в сражения не вступал. Он уходил. Поворачивался спиной – бей, если смеешь! – и уходил без единого слова.

Да и как ни поверни, а против Амвросия одного Меркурина мало.

Вдвоем с Юстиной закон сочинили для всей Гесперии – Империи Западной. Отныне в той части державы ромейской, что находится под милостивым управлением Валентиниана Второго, объявляется свобода отправления культа для тех, кто исповедует христианское вероучение, как оно было определено на Соборах в 359 и 360 годах. А кто свободе этой воспротивится или ограничивать ее вздумает, тому смертная казнь.

Долго формулировки оттачивали, изощрялись в изяществе слога. Ну, что теперь Амвросий запоет?

Амвросий взбеленился. Новый закон кровожадным обозвал. Собственный закон сформулировал: у еретиков одна свобода есть – покаяться; прочее же – сплошная тирания. И пригрозил, не таясь: будет вам свобода!

И стала полная свобода в Медиолане. Базилика оцеплена, толпа каждый день собирается, заранее прицеливаясь, как прорываться будет.

Мальчик император самолично по ланитам нескольких царедворцев отхлестал, крича, что знает он черные души приближенных своих, которым лучше бы на рудниках гнить; только и ждут, пока Амвросий-епископ им свистнет, чтобы черни его, государя законного, выдать на растерзание. Кричал со слезой, на визг сорвался.

Императорские слезы часто заканчиваются кровью подданных. А проливать кровь Амвросий не давал. Железной рукой удерживал толпу, где каждый второй рвался пострадать за веру. И беспорядков в городе не происходило. Разметать сторонников Амвросия было невозможно – не к чему придраться. Аланы зевали, держа оцепление.

Императрица вошла с Амвросием в долгий торг, пытаясь выпросить хоть малую уступку; тот на все ее просьбы неизменно отвечал отказом.

Все это время Меркурин находился рядом с нею, помогал Юстине вести бесконечную переписку с епископом. Видел, как раз за разом коса находила на камень. Искры так и сыпались, грозя поджечь все вокруг.

«Повелеваем отдать нам Апостольскую базилику в центре города, ибо такова воля наша, согласно закону, опубликованному 23 января сего года…»

«Нет.»

«Не желаем кровопролития и потому не прибегаем к насилию, но надеемся на полюбовное согласие. Отдай мне хоть малую Порциеву базилику. Из тех, что за городскими стенами!»

«Нет.»

«Хорошо же. Давай встретимся, епископ, и поговорим. Соберем комиссию. Пусть разбирают спор наш десять доверенных лиц, по пять человек с твоей стороны и по пять с моей. Докажи перед всеми, что прав ты, так поступая со мной и моими единоверцами.»

«Не стану ничего доказывать.»

И отказался защищаться; но и уступать не захотел. Просто «нет» и все.

(Тут-то Валентиниан и разразился слезами.)

Чтобы успокоить свое дитя и унять колотившееся сердце, послала Юстина в город солдат, повелев оцепить все храмы и патрулировать улицы. Это было разумно, ибо оскорбленные ариане (по большей части остроготы) и кроткие овечки стада амвросиева могли поддаться соблазну и начать убивать друг друга.

Только в желании сохранить в городе порядок и сходились между собою императрица и епископ. И потому был в Милане порядок. И даже когда в одной церкви народ улучил-таки минуту и передрался, Амвросий мгновенно потушил пожар – хватка у него осталась еще с прежних времен губернаторская. И обошлось без крови, хотя у верующих в Бога Единого так и чесались руки в преддверии светлого праздника Пасхи. Только нос какому-то арианскому пресвитеру сломали и двух благочестивых приверженцев Амвросия едва насмерть не затоптали. Мелочь, если подумать о том, что могло случиться.

* * *

Меркурин Авксентий бродил по весеннему Медиолану. Чужим был для него этот большой красивый римский город, заложенный галлами шестьсот лет назад. Все здесь чужим было – и высокие дома, и мощеные улицы, и мрачноватые, темным камнем и кирпичом сложенные храмы. И впервые за долгие годы потянуло Меркурина домой, в скромное, полное простых трудов житье, под суровый пригляд нового епископа готского – Силены.

Милан перезимовал. Он был полон предчувствия весны. Шла Страстная седмица. Тяжесть давила на души извне, а внутри, в глубине этих душ, уже зарождалась радость – еще не созревшая, еще только зреющая. Еще седмица – и вырвется радость на волю, разметав бесследно и тяжесть, и грусть, и злобу, что за год накопились и грузом на душе осели.

Меркурин остановился возле большого храма в центре города – Великой базилики. Большие, как городские ворота, двери были затворены, но неплотно, будто приглашая войти. Из окон сочился свет, слабый, точно устал за ночь. Люди, собравшиеся в храме, ночь не спали – молились, пели, ждали чуда. Это смутно надвигающееся чудо могло быть чем угодно. Если бы Юстина повелела сейчас своим молчаливым аланам спалить храм вместе с прихожанами, они и это сочли бы долгожданным чудом.

Аланы жгли костры у базилики, расположившись вокруг нее, но не сплошным кольцом, как в первые дни оцепления, а треугольником: по посту с обеих сторон от входа и еще один пост сзади, где имелось большое окно. Разворотили камни мостовой, вбили в землю столбы, устроили коновязь.

Жевали мясо и хлеб, переговаривались, пересмеивались. Огромные тени аланов тускнели на стенах базилики, ибо уже занималось утро, и небо постепенно светлело, умаляя яркость огня.

Большой город не желал ложиться спать. Повсюду бродили люди, словно охваченные смятением. То на алан поглядывали, то на храм, то друг на друга. И все чего-то ждали. Чего? Штурма? Общих слез примирения?

Меркурин спрятал руки в рукава римского плаща. Ему было зябко. Он вышел на улицы, чтобы без помех поразмыслить над происходящим. Недавно один знакомый гот передал ему, будто медиоланский пастырь вовсю честит Меркурина Авксентия и именует его «диаволом». Стало быть, проняло-таки Амвросия. Это хорошо.

По совету Меркурина, императрица оставила сутяжничать с Амвросием и прижала торговцев. Для всех, кто исповедует с Амвросием одну веру, установила новый налог. И немалый. Пусть позлятся на своего обожаемого епископа. Не проявлял бы упрямства, не вынудил бы и государыню за самое чувствительное место купцов тяпнуть – за деньги. Купцы действительно ворчали, но на саму императрицу. И деньги покорно принесли.

Бавд, как узнал, раскричался. Какие только мысли гуляют по женскому умишке Юстины? Да понимает ли она, что делает? Эти проклятые торгаши!.. С них станется ради своего Амвросия город голодом уморить. Амвросий опять выходит героем, а вот Валентиниан потеряет царство.

Башней надвинулся на Юстину консул Бавд: русые патлы до яиц, усы, как угри, до пупа; скуластое лицо иссечено шрамами и ранними морщинами.

– Отступись, Юстина. Не видишь разве? Амвросий сильнее тебя. Царство дороже базилики, поверь.

Красивая женщина губу закусила, на глазах вот-вот слезы проступят. И ненавидела она Бавда смертно в эту минуту, ибо прав был франк.

И Меркурин тоже это знал.

Для того и пришел сейчас к храму Меркурин Авксентий, чтобы понять: в чем сила Амвросия? В воздухе она, что ли, разлита?

Рядом с Меркурином остановился еще один человек. Не глядел ни на грозных алан, ни на уличных зевак, готовых в любую минуту сплотиться и стать грозной толпой. Жадно, будто голодный на хлеб, уставился на закрытые двери базилики. Тяжелые деревянные створки, обитые медными полосами с крупными бляхами на месте перекрестий полос. Возле дверных колец медь начищена прикосновениями рук и блестит.

Меркурин вспомнил, где видел его прежде – у Юстины. Знаменитость. Преподаватель риторики, о котором Меркурин еще при первом взгляде на него подумал: лишь бы среди сторонников Амвросия его не было. Ибо сила в том человеке угадывалась страшная.

Меркурин одолел неприязнь (не любил и не понимал страстных людей и потому опасался их), заговорил с тем человеком, имя которого забыл. Спросил его:

– Как ты думаешь, почему все, что бы ни делалось, оборачивается на пользу Амвросию?

Тот человек повернулся. Он стоял лицом к востоку. Каждая черта его темного лица была ярко освещена. Темным казалось оно не потому, что от природы было смуглым; темным делала лицо это сила, которая таилась в том человеке.

И сказал тот человек – с жадной тоской, точно говорил о недоступной возлюбленной:

– Потому что Амвросий прав.

* * *

«Прав!..»

Слово сказано и жжет нестерпимо.

Впервые в жизни Меркурин испугался по-настоящему. Смерть подступала близко – не боялся; одиночество и голод сторожили за порогом – но и тогда не одолевал его страх; теперь же, усомнившись в собственной правоте, увидел перед собой разверстую пропасть погибели – и устрашился.

Затравленным зверем метался по чужому красивому городу, себя проклинал. Зачем только вырвался из тесной родной земли? Не видеть бы ему чужих людей, не ведать сомнений – хотя бы эту, земную жизнь прожить в покое, с простеца и спрос другой.

А весна надвигалась, неотвратимо, как смерть, неся на влажных широких крыльях Страдания и Пасху.

Меркурин сам не заметил, как выбрался за черту города. Вот она, маленькая кладбищенская базилика, куда императрица не допускает Амвросия, а Амвросий – императрицу. Стоит, черная в рассветной полутьме, пустая, холодная. Чуть поодаль десяток алан жгут костер, переговариваются, смеются. Неслышно ходят в ночи их лошади, только фыркают иногда.

Меркурин остановился, рассматривая базилику. Скучно ей, должно быть. Душа сама потянулась к святому месту, и Меркурин решил: войду, аланы не заметят! – и взялся рукой за двери…

И едва успел отпрыгнуть! Еще бы немного – без зубов бы остался, с переломанным носом.

Створки, предупреждая прикосновение чужой руки, стремительно распахнулись, и из темной базилики вырвался ветер. Пригнул к земле аланский костер, разволновал деревья. Слышно было, как кричат в отдалении аланы, как ржут и бьют копытами лошади.

Меркурин осторожно приблизился к раскрытым дверям. Слезы бежали по лицу густым потоком – опальный епископ Доростольский заметил их лишь тогда, когда насквозь промочили его одежду на груди и плечах. Шумело вокруг все сильнее – ветер это ревел, нарастая, или пламя костра, Меркурин не понимал.

Язык пламени ворвался в узкое окно базилики и заметался под потолком, оставляя везде легкие черные мазки. А затем разом вспыхнули в базилике все лампы и лучины и стал виден низкий каменный крест и две птицы, изваянные наверху его перекладины. Меркурин хотел было молиться у этого креста, но его не пустило войти – толкнуло в грудь, бросило на землю; тогда он простерся у порога и стал молиться там.

Помоги мне, Господи, ибо я сирота.

* * *

В Великий четверг аланы нежданно-негадано были отозваны, оцепление снято, а торговцам к Пасхе сделан от правительства подарок – все выплаченные штрафы были возвращены назад.

По этому случаю Амвросий разразился огромным посланием, в котором расписывал свою победу всеми цветами радуги. Эпистола была адресована его старшей сестре Марцеллине, которая жила в Риме. Частный характер послания совершенно не препятствовал многочисленным копиям этого письма гулять по всему Медиолану.

Меркурин Авксентий, разумеется, эту эпистолу читал.

Сочинение амвросиево, то гневное, то забавное, то тяжелое от подробностей, не отпускало, заставляло дочитывать до конца. Будто историю сплел, вроде тех, какими готы друг друга за пивом развлекают. И о чем бы ни писал Амвросий, какой бы темы ни коснулся, – все к своей правоте вел.

Долго сидел задумавшись Меркурин Авксентий. Наконец резким движением к себе придвинул таблички. На воске еще остались не затертые строки – черновик последнего письма императрицы к Амвросию: «…Скажи прямо, епископ, чего ты добиваешься? Какова твоя цель? Не захватить ли власть в Медиолане, дабы править здесь единолично и тиранически?..» Амвросий даже не соизволил дать на это ответ.

Меркурин старательно затер императрицыно письмо. Начал:

«Давно просил ты меня, любезный Палладий, рассказать, каков был Ульфила, епископ готский, истинный отец для нашего народа, – ибо кем, как не отцом, считать того, кто составил азбуку для записи готской речи и переложил на наш языческий язык боговдохновенные письмена…»

Палладий был один из арианских епископов и служил некогда в Иллирике. Меркурин и сам не знал, почему обратил письмо именно к нему. Имя Палладия первым пришло на ум; на самом же деле – как и все, что он делал в эти дни, – эпистола адресовалась Амвросию.

Ульфила – вот самый сильный довод в споре с пастырем медиоланским.

«Я знал его с детства моего, – торопливо писал Меркурин, сажая одну грамматическую ошибку за другой. – Столько сделал он для меня, взяв от родителей моих и окружив заботой, точно собственного сына…»

(…бесконечные драки, краденые яблоки и тайком выпитое у соседей молоко, порванная одежда, ложь и лень, дерзости и препирательства…)

«…Не одним только словом учил он народ наш, но и всей жизнью своей, которая вся была подражанием жизни Господа нашего Иисуса Христа и святых Его. С детства просвещенный светом крещения, вышед из среды угнетенной, в одночасье возвысился до сана епископского, не по земному бытию своему, но по высотам духа. Ты спросишь, кем был он в дни молодости своей? Ничего труднее этого вопроса не придумаешь. Ни раб, ни свободный (ибо не было у него земли), сперва чтец, а после сразу епископ, рождением каппадокиец, но истинный вези и духом, и сердцем, и умом – таков был он, таким и вошел туда, где нет ни «еллина, ни иудея».

Он умирал в Константинополе на руках моих и еще одного пресвитера готского по имени Фритила. В те дни государь Феодосий объявил нас вне закона и запретил нам собрания хотя бы и за чертой города, о чем тебе известно не хуже, чем мне. Зная, что наше вероисповедание имеет немало подвижников и мучеников, сам претерпевший страшное гонение от Атанариха, князя готского, обратился тогда Ульфила к государю, и тот обещал ему собор «о вере». Чем завершился собор тот, помним мы слишком хорошо.

Но не только поражение от Феодосия и единоверцев его, не только ужасные последствия засухи и неурожай, так что думали, будто настает конец света, не только набег от гуннов претерпели мы в том году. Унес тот год и жизнь Ульфилы.

Хотя умирал посреди крушения надежд своих, это была светлая кончина – благая и радостная, ибо шел на свидание с Тем, ради Кого трудился всю жизнь не покладая рук.

Зная, что скоро земные уста навсегда замкнет печать смерти, обратился ко мне, дабы я записал последнюю его волю. Не о земных благах пекся, ибо никогда не имел таковых; завещал то драгоценное, что в душе хранил…»

…Шел Меркурин Авксентий к Ульфиле – тот умирал уже – и Фритигерна повстречал. Хмурился князь, будто обидели его или он кого-то обидел; что прилюдно заплакать боится Фритигерн – то и в голову Меркурину не пришло.

На Фритилу, как петух, наскочил Меркурин. Кричал на верзилу пресвитера – шепотом, чтобы Ульфилу не тревожить. Как только мог Фритигерна к епископу допустить? Знал же, что не выносит Фритигерна епископ! Для чего князю через порог переступить позволил? Не для того ли, чтобы он Ульфилу в гроб вогнал!

Фритила этому Меркурину Авксентию одним ударом кулака шею переломить мог; просто Ульфилу расстраивать не хотел: знал, что привязан старик к драчливому и вздорному епископу Доростольскому. Фритила поступки ульфилины не то что судить – обсуждать не смел, ибо любил его слепо, не рассуждая.

Авксентий Фритилу распекал до тех пор, пока из соседней комнаты, из-за занавеса, глуховатый голос Ульфилы не донесся:

– Меркурин.

Меркурин Авксентий Фритилу оставил и к Ульфиле вошел.

Остолбенел.

Впервые увидел то, что прежде замечать отказывался: Ульфила действительно умирал. Лежал в постели, точно в гробу, кожа на скулах натянулась, рот ввалился. Смерть еще не завладела им, но уже изменила это лицо, с детства любимое.

И испугался Меркурин Авксентий.

После нежелание свое замечать эту близость смерти приписывал большой любви, какую к Ульфиле испытывал; на самом же деле проистекало все от детского себялюбия – боялся Меркурин остаться на земле один, без Ульфилы.

Смотрел Ульфила на него, будто из далекого прошлого. Из того дня, когда из готского села в Македоновку дохлая корова приплыла. Сравнивал, прощался.

Хотел было спросить Авксентий, зачем лис-Фритигерн приходил. Но не посмел.

Ульфила на столик махнул, где дощечки восковые лежали.

– Возьми.

О, как понимал сейчас Евсевия! Не уйти без наследника на земле, среди людей, – вот первая забота. Прочие же – боль в груди, слабеющие руки, угасающая воля влачить на себе это измученное тело, эту бренную помеху, истинный гроб для огромной, крылатой, на волю рвущейся души, – эти заботы как будто и не гнетут его вовсе.

Авксентий в ногах постели стоит, дощечки в руках прыгают. Хотел бы Ульфила утешить его, но не мог. Никогда не умел людям слезы вытирать. А сейчас еще и некогда ему было.

«Не плачь» – хотел бы сказать Меркурину, а вместо того велел:

– Пиши.

Будто ребенку, которого грамоте обучал.

И начал было:

– Ik, Wulfila, gudja jah…

После рукой махнул. И снова начал, по-латыни, чтобы слова его в Империи ромейской всем внятны остались:

– Ego Ulphila episkopus et confessor semper sic credidi…

«…Я, Ульфила, епископ и исповедник, всегда веровал так…»

И продиктовал символ веры своей, чтобы сомнений не оставалось, ни сейчас, ни потом: Ульфила-гот веровал так.

Все остальное может порасти травой забвения, но только не это, ибо вот единственное из всего земного наследия, о чем не следует строить ни догадок, ни предположений.

И еще велел написать Ульфила, что завещает народу своему и князю Фритигерну, которого благословил, мир и любовь. Но места на табличке больше не было, и Меркурин хотел после записать слова эти; после же забыл…

«Не к такой ли кончине следует стремиться? – писал Меркурин Палладию (Амвросию, Амвросию, Амвросию!) – Но чтобы умереть, как умер епископ Ульфила, надлежит прожить такую жизнь, какую прожил он…»

Оглавление

Обращение к пользователям