Глава 16. Город мертвых

49

Все началось в Улан-Баторе, в Республиканской библиотеке. Тогда еще статуя Сталина стояла перед ней, а не в ночном клубе с голыми девушками, где его заново покрыли бронзовой краской от шевелюры до подметок. Правую руку вождь держал на груди, заложив кисть между пуговицами френча. Прежде это была поза державного покоя, а теперь казалось, что он тянется рукой к больному сердцу.

Работая в рукописном отделе, Хангалов наткнулся на монгольский перевод книги жившего в начале XVIII века китайского историка Чжан Юйшу «Повествование об умиротворении и присоединении Северо-Западного края». В ней рассказывалось о войне маньчжурского императора Канси с джунгарским Галдан-ханом и вхождении Внешней Монголии в состав империи Цинов. По-монгольски это сочинение называлось «Баруун хойт газрыг тувшитгэн тогтоосон бодлогын бичиг» и давно было известно специалистам. Заслуга Хангалова состояла в том, что он нашел еще один список того же перевода, более поздний. В середине XIX века текст скопировал лама бурятского происхождения Ченин Тыхеев из Эрдене-Дзу. Свой труд он сопроводил историческим комментарием с опорой на дошедшую до него устную традицию. Предания об этих судьбоносных для монголов событиях долго сохранялись в народной памяти.

Вначале Хангалов приводил цитату из Чжан Юйшу с описанием политической обстановки в Халхе летом 1688 года:

«Галдан-хан с войском вторгся во владения Тушетухана и захватил Эрдене-Дзу. Грабежи, убийства, пленение тайджей, пожары в дацанах и хийдах, истребление буддийских книг – вот его дела. Люди Халхи в страхе разбрелись кто куда, оставив юрты, скот и имущество. Тушету-хан бежал под защиту императора Канси, прося у него помощи».

Далее цитировалось примечание к этой записи, сделанное Ченином Тыхеевым:

«Рассказывают, что в то время в Эрдене-Дзу проживал один знатный старый орос, князь 2-й степени, сын цаган-хагана Шу-Ки. Он пришел сюда из земли оросов, где его хотели убить за желание принять желтую веру. Святейший Ундур-гэген Дзанабадзар высоко ценил его за мудрость и умение узнавать будущее по звездам. Когда джунгары пришли в Эрдене-Дзу, этот орос явился к Галдан-хану и сказал, что нужно прекратить войну, потому что ее затеяли духи тогру и одой, которые входят в людей и вынуждают их воевать между собой. Галдан-хан прогнал его от себя, тогда он поехал к Тушету-хану и стал говорить ему то же самое, но китайцы убили его, и война продолжалась, пока вся Халха не стала владением императора Канси. Потом святейший Ундур-гэген привез в Эрдене-Дзу землю с могилы этого ороса».

Затем слово брал сам Хангалов.

«В конце XVII в., – писал он, – пути из Сибири в Монголию были хорошо известны, первые казаки появились в Халхе еще в 1616 г. Позднее сюда стали пробираться гонимые раскольники. Этот русский мог быть казаком, служилым человеком, раскольником или беглым ссыльным, а сообщение о его княжеском титуле основано, как можно предположить, на недоразумении. По-видимому, он носил имя Иван, что монголы истолковали как “ван”, то есть князь 2-й степени по маньчжурской иерархии. Вполне объяснимо и утверждение, будто его отцом являлся цаган-хаган – Белый царь, общепринятое в тюрко-монгольском мире наименование российских государей. По нашему мнению, живший при Ундур-гэгене “царевич” был типичным порождением той эпохи, когда самозванчество как характерная для России форма социального протеста стало массовым явлением. Шу-Ки – это, несомненно, Василий Шуйский. Наш герой называл себя его сыном, поэтому гипотеза о том, что его сослали в Сибирь как политического преступника, представляется наиболее вероятной. Что касается войны тогру и одой, т. е. журавлей с маленькими людьми, пигмеями, здесь мы имеем дело с древнейшим мифологическим сюжетом, представленным в фольклоре разных народов, но радикально переработанным в духе буддийского пацифизма. Это еще раз доказывает, что история наших культурных связей уходит корнями…»

Дальше можно было не читать. Шубин оттолкнулся спиной от стены и встал. Потеплело, снег начинал таять. За дальней линией субурганов невидимо тек Орхон, воздух там туманился, сгущенный расстоянием и влажностью. Дальше гряда за грядой поднимались плоские, растущие вширь холмы, на их фоне монастырь казался совсем крохотным. От его красоты щемило сердце, настолько она была неоспоримой и в то же время непрочной, безропотно готовой раствориться в окрестном пейзаже. «Я не знаю, почему он поселился именно в этом месте, но оно того стоило», – справедливо писал Прохор Гулыбин, забайкальский казак на японской службе, прилетавший сюда за другим царевичем.

Шубин обвел взглядом внутристенное пространство. Где-то здесь, в неровном кольце из ста восьми белых тибетских ступ, лежал прах его любимца, привезенный сюда Ундур-гэгеном из ставки Тушету-хана. Там он в последний раз пропел свою песню о журавлях и карликах, ставшую для него лебединой.

Чтобы в Москве ему сохранили жизнь, Анкудинов должен был сказать Никите Романову приблизительно следующее: «Коли король польский или свейская королева, или турский султан и иные государи, будь они папежской веры или люторской, или бусурманской, всей силой пойдут на нашего великого государя со всем своим войском, пешим и конным, то ежели вы – карлики, я среди вас – журавль, дающий вам силу против моих собратий, а ежели природа ваша журавлиная, то я – карлик, и без меня вы все падете, яко назем на пашню и снопы позади жнеца».

Он перебывал католиком, протестантом, мусульманином, иудеем. Его, как вакцину, впрыснули в тело державы, чтобы она переболела легкой формой этих смертельных болезней, грозящих ей с запада и с юга, а потом отправили к монголам, посчитав, что для безопасности с востока нужно привить ему еще и желтую религию.

Шубин с сожалением отмел эту красивую гипотезу. Скорее всего Конюховского выдали за Анкудинова и четвертовали вместо него, потому что никто другой под руку не подвернулся, а Тимошку под чужим именем оставили при Посольском приказе как ценного специалиста со знанием иностранных языков, хорошо знакомого с политической обстановкой в Европе и Азии. Кадровый голод заставил московских дипломатов пойти на этот подлог, но позднее Анкудинов или проштрафился, или просто в его услугах перестали нуждаться. Ему припомнили старое и сослали в Сибирь, оттуда он бежал в Монголию, где пополнил коллекцию принятых им исповеданий еще одним экземпляром.

Могло, конечно, быть и по-другому. Гадать не имело смысла. Есть вещи, которых не узнаешь никогда. Довольно и того, что в конце пути этот человек подал о себе хоть какую-то весть. Через три столетия после смерти он послал своему биографу снисходительный привет, как пролетающий над деревенским прудом дикий гусь – домашнему, как владелец бессчетных душ – хозяину единственной жалкой душонки, как хранитель тайн – отгадчику кроссвордов.

«Потщитесь понять, кто я был таков, – предупреждал Анкудинов голштинского герцога, – от кого послан и для чего ездил много лет по разным государствам, и станете узнавать путь мой по звездам и улавливать меня мысленными тенетами, но духа моего пленить не сможете, ибо тайна сия непостижна есть для смертных».

Одно было несомненно: ни журавли, ни карлики не сумели в него вселиться. Он так быстро бежал и так часто менял обличья, что всякий раз ускользал от них, когда они норовили завладеть его душой.

От тишины и солнца звенело в ушах. Хуврэки, игравшие в футбол, ушли на занятия, немцы толпились возле Западного храма. Жены нигде не было видно. Шубин собрался идти ее искать, но передумал и пошел в антикварный магазин.

Вдоль стен тянулись составленные из столов прилавки. За ними никого не было, продавцы обступили прибывшую с немцами экскурсоводшу. Они, должно быть, пытались узнать у нее, планируются ли на сегодня другие автобусы с туристами, но при виде Шубина поспешили занять свои рабочие места. Ни одного покупателя он не заметил. Немцы или уже отоварились, или оставили главное удовольствие напоследок.

На столах были разложены ритуальные маски из пластмассы, будды и бодисатвы конвейерного литья, колокольчики, храмовые барабанчики, трехгранные жертвенные ножи, вачиры, курильницы, ручные молитвенные мельницы, еще какие-то принадлежности культа, чье назначение Шубин мог лишь предполагать. На каждой вещице незримо проступало клеймо мade in China. Зеленели искусственной окисью дешевые сплавы, неубедительно выдающие себя за бронзу, штампованный мельхиор маскировался под старинное серебро с благородной чернью во впадинах чеканки. Работа была грубая, китайские производители давно усвоили западный принцип: вещь должна быть достаточно плоха, чтобы хорошо продаваться.

Чем дальше от входа, тем чаще в море этих сорочьих сокровищ стали попадаться островки настоящего антиквариата. Появились глиняные амулеты в застекленных, как детские секретики, коробочках, ташуры с ременными хвостами, деревянные чаши-аяги, хитроумные замки из кованых звеньев, свидетельствующие, что добродетельные кочевники не чурались воровства задолго до того, как атеизм и социализм повели атаку на их моральные устои.

Всегда отдельно, в центре расчищенного для него пространства, то тут, то там возлежал хан здешних антикварных лавок – узкий монгольский нож с украшенной серебром круглой ручкой, верно служивший своему хозяину за обедом и при нарезке табака. Иных подвигов за ним обычно не водилось. Такой нож смело можно вешать в гостиной, не боясь испортить себе карму. Вероятность того, что его лезвие хоть раз омылось горячей кровью, ничтожно мала. Те ножи, которыми режут скот и сдирают шкуры с тарбаганов, лежали в других магазинах, туристы ими не интересовались.

Одна девушка за тысячу долларов продавала кремневое ружье. Она вынула из уха проводок от плеера и по-английски сказала Шубину, что с этим ружьем ее дед ходил на охоту. Задушевная интонация выдавала трезвый экономический расчет. За фамильную реликвию можно было просить подороже, готовность оторвать ее от сердца включалась в тариф.

На соседнем столе выделялись наконечники стрел разной формы и разного предназначения, нарытые самим продавцом или потыренные на раскопках. Чего-чего, а их в этой земле было видимо-невидимо. Темные, но чистые, прокипяченные, вероятно, в дистиллированной воде, чтобы отошла ржавчина, они поражали своими размерами и тяжкой мощью. Чтобы запустить в полет стрелу с этакой махиной на конце, лук должен быть поистине богатырским. В Улан-Баторе, над громадной, во всю стену, витриной в Национальном музее, сплошь увешанной такими же ромбовидными и треугольными железяками, Шубин видел горделивую надпись: «Стратегическое оружие древних монголов». С этим оружием они покорили полмира.

Еще через пару шагов мишура китайских поделок уступила место бурханам столетней давности. Крупные и поменьше, литые и склепанные из кусков металла, тускло-желтые, посеребренные, раскрашенные в цвета четырех стихий, они стояли каждый сам по себе, не равняясь на других. Кое-кого из них Шубин знал по имени. Дарующий земные блага пузатый Намсарай по-дамски сидел верхом на льве и держал в руках мышь со счастливой жемчужиной во рту, бодисатва Маньчжушри поднимал меч, чтобы рассечь мрак невежества и заблуждений, кротко клонила голову к плечу милосердная Дара-Эхэ с глазами на руках и на ступнях ног, яростный синеликий Махакала плясал на бычьем трупе. Шубин приценился к небольшому Цзонхабе и понял, что покупка даже самого скромного из этих красавцев будет стоить ему скандала с женой.

Оставались ксилографы. Эти резные деревянные доски, с которых в монастырских печатнях тискались книги или иконы, обычно стоили от пятнадцати до пятидесяти долларов, в зависимости от величины и наличия рисунков. Одна из них, выделяемая продавцом как лучшая и поэтому не лежавшая в общей куче, а прислоненная к стене, сразу бросилась в глаза. Шубин взял ее в руки. Ксилограф был размером с поднос, тончайшей работы, с каллиграфическим тибетским текстом и чудесным рисунком.

Продавец, молодой парень в бейсболке, написал на бумажке цифру два с пятью нулями. В пересчете с тугриков на доллары это составляло без малого две сотни. Шубин положил доску на прилавок и медленно пошел дальше, надеясь, что остановят и сбросят цену. На третьем шаге не продавец, а кто-то другой сзади тронул его за плечо. Он обернулся. Перед ним стоял мужчина, с которым полчаса назад столкнулся в директорском кабинете.

– Из Москвы? – спросил он по-русски без малейшего акцента.

– Да.

– И двести баксов для вас дорого? Это же аукционная вещь, в Европе стоит минимум тысячу. Ее просто так не вывезешь, не пропустят на таможне. Нужно разрешение от министерства культуры, с фотографией. У нас оно есть, пожалуйста. Сами понимаете, тоже входит в цену.

Мужчина взял у продавца доску и, любовно ее оглаживая, начал объяснять, насколько она хороша и чем именно заслужила право быть проданной на аукционе. Выражение его длинного лица с чуть отвисшей нижней губой все меньше и меньше совпадало со смыслом сказанного. Внезапно левая бровь у него поползла вверх, он улыбнулся.

– Не узнаешь?

Шубин узнал его секундой раньше, не испытав при этом ничего, никаких чувств, кроме страха, что все так сошлось.

50

Третьего октября одиннадцать лет назад Жохов сидел на асфальте возле баррикады на Дружинниковской улице и безучастно смотрел, как трое мужчин пенсионного возраста взбадривают палками вялый костерок из обломков багета и фрагментов порезанного на куски Клинтона. Сам он отделался быстро набухающим подбровьем и рассеченной губой. Кроме того, при обыске порвали карман.

Ясноглазый крепыш в лыжной ветровке стоял рядом, изучая оба отобранных у Жохова паспорта, внутренний и международный, в котором, слава богу, не имелось ни одной визы. Последнюю неделю он на всякий случай носил при себе тот и другой, но не вместе, а в разных отсеках куртки.

Подошла немолодая женщина, с виду вполне мирная. Впечатление оказалось обманчивым.

– Смотрите! – надрывно завопила она, обеими руками оттопыривая жидкие, с незакрашенной сединой у корней, кудельки на висках. – Вчера ни одного седого волоса не было! Это из-за таких, как он! Дайте ему, парни!

Спектакль явно был не премьерный. Ясноглазый привычно шикнул на нее и подозвал своих ребят. Коротко потолковали, его голова повелительно мотнулась в сторону Белого дома. Одному из двоих он отдал жоховские паспорта. Они ухватили Жохова под мышки, вздернули на ноги и повели в указанном направлении. Он уже очухался и попробовал с ними заговорить, попросил сигаретку. Ноль внимания. Тот, что шел слева, придерживал его пониже плеча, сквозь рукав чувствовались чугунные пальцы.

Второй достал пропуск. Приближались к боковому подъезду, когда из толпы кто-то крикнул им что-то радостно-тревожное. Что именно, Жохов не расслышал. Тут же, ни слова не говоря, они отпустили его и рванули в противоположную сторону. Один, обернувшись на бегу, бросил ему оба паспорта.

Жохов застыл как завороженный, не веря своему счастью. Причина раскрылась позже. В это время волонтеров скликали в поход на Останкино, и его конвоиры испугались, что им не хватит места в грузовиках.

Никто к нему больше не привязывался. Он сделал независимое лицо и пошел домой. Сердце пело, пока в подъезде не обнаружил, что из разорванного кармана выпали ключи от квартиры. Искать их на том месте, где его били, казалось рискованно, да и слабо верилось, что они там до сих пор лежат. Жохов стал звонить к соседям, чтобы пустили умыться и позвонить Кате, но нигде не только не открыли, а даже не спросили, кто там. Люди предпочитали не подходить к дверям, будто никого нет дома.

Кое-как он утерся низом рубашки, снова заправил ее в штаны, спустился в двор и по Рочдельской, мимо американского посольства, вышел на Садовое. Все таксофоны, попадавшиеся по дороге, не работали. Наконец нашелся один исправный, но у Талочки никто не брал трубку. Жохов вспомнил, что сегодня воскресенье, Катя с теткой и Наташей собирались в гости к родственникам. Вернутся, значит, не раньше девяти.

Нужно было где-то перекантоваться до вечера. Проще всего найти недорогое кафе с интимным освещением, забиться в угол и отмякнуть за рюмкой коньяка и чашечкой кофе. Деньги были, и немало. Хранились они не в бумажнике, где для отвода глаз лежало всего несколько сотен, а в потайном кармане с толстой суконной простежкой и практически не поддавались прощупыванию. При обыске до них не добрались.

На углу Нового Арбата кучкой стояли омоновцы. Один с деланой ленцой заступил дорогу.

– Кто это тебя? – спросил он, без сочувствия разглядывая его покорябанную физию.

– Они, – кивнул Жохов в сторону Белого дома.

– Ай-яй, какие нехорошие.

Омоновец подцепил пальцем ленточку с ленинским профилем, по-прежнему алевшую на груди у Жохова. Он забыл про нее начисто.

Чудом удалось увернуться от дубинки, которая не так больно, как могла бы при прямом ударе, проехала по плечу. Едва не упав, Жохов перебежал улицу и дунул по тротуару, виляя между прохожими. Битое стекло хрустело под ногами.

Через полквартала перешел на шаг. Никто его не преследовал. Значок был выброшен, но и без него не стоило с такой мордой маячить на проспекте. За кинотеатром «Октябрь» он свернул на Борисоглебский, бывшую Писемского, и осенило, что совсем рядом, буквально в двух шагах, находится монгольское посольство. С весны в нем работал старый друг Саша, сын монгольского генерала. Отец по своим каналам сумел перенацелить его с бесперспективной по нынешним временам геологии на дипломатию. Пару раз Жохов заходил к нему в гости, после того как летом случайно встретились на Ярославском вокзале. Саша получал там прибывшую с улан-баторским поездом экологически чистую баранину для посла.

Жохов взял со стола бутылку «Столичной» с недавно приговоренной к сносу гостиницей «Москва» и гроздью выставочных медалей на этикетке, снова наполнил рюмки. Себе налил поменьше. Пил он всегда немного.

Сидели в его двухкомнатной квартире на главной улице Хар-Хорина, в двухэтажном кирпичном доме типа тех, какие на Урале, в родном городе Шубина, после войны строили пленные немцы, а здесь, наверное, японцы. Квартира была с хорошей мебелью, с тюлевыми занавесками и кружевной салфеткой на телевизоре. По дороге Жохов сказал, что женат на монголке. Она врач, при Цеденбале по путевке окончила иркутский мединститут, заведует инфекционным отделением в здешней больнице. Вчера ее вызвали в Улан-Батор на трехдневные курсы повышения квалификации.

Он закусил кровяной колбасой, закурил, открыл форточку и заговорил снова. Шубин слышал, как под окнами проезжают машины, с усыпляющим шумом разбрыгивая колесами лужи. В тепле, после водки, его разморило. Он крепился, но на пару минут все-таки задремал и пропустил несколько звеньев той цепи, на которой Жохова прямо со Старопесковского переулка зашвырнуло в Улан-Батор. Кто держал другой ее конец, тоже было неясно. Вроде какие-то монголы, Сашины знакомые. Лишь яйца завроподовых динозавров, водившихся на территории Гоби, докатились до него сквозь дремотный туман. Одно такое яйцо стоило три тысячи долларов, а если с зародышем, цена поднималась до ста тысяч. Эта цифра заставила окончательно проснуться.

– В тот же день и вылетели ночным рейсом, – рассказывал Жохов. – Морду мне подпудрили, Саша визу сделал, а эти гаврики с летчиками договорились, чтобы билетов не брать. В Улан-Баторе взяли «уазик», поехали в Даланцзагад. Это центр Южногобийского аймака. Так-то до него шестьсот километров, по здешним масштабам не расстояние, но по дороге ломались два раза, потом снег пошел, дорогу перемело. Пилили четыре дня. Бросился в Москву звонить, да вот хрен тебе! В Улан-Батор и то не прозвонишься.

– Обожди, – перебил Шубин. – Почему ты Кате сразу-то не сообщил?

– Так вышло. Я из посольства звонил, из аэропорта, из Улан-Батора. Не берут трубку, и все. Потом выяснилось, у Талочки телефон не работал. В Улан-Баторе пошел давать телеграмму и тут только спохватился, что не знаю номер дома. Улицу знаю, квартиру знаю, а это как-то не отложилось в памяти. Писем я ей не писал, платежки не заполнял. Незачем было запоминать. То ли так, то ли так, то ли так. Дал три телеграммы на три адреса, и все оказались неправильные… Значит, в Даланцзагаде подремонтировались и двинули в горы, на ГурванСайхн. Красота кругом потрясающая, но для жизни места гиблые. Одна только юрта и попалась по дороге. Живет баба с пятью ребятишками, все от разных мужей. Мужики там не задерживаются. Поживет немного, ребенка заделает и свалит куда-нибудь поближе к цивилизации. Недавно по телевизору документальный фильм показывали про гобийских женщин, так у них у всех, оказывается, дети от разных мужей, а мужа ни у одной нет. Вся страна смотрела и плакала. Моя прямо уревелась вся.

Имелась в виду его жена.

– И что дальше? – спросил Шубин.

– А ничего. Будут жить, как жили. И дочери у них так же будут жить и рожать от кого ни попадя. Ничего не поделаешь.

– Я не о том. Поехали вы за этими яйцами…

– Да, они мне кладку обещали нетронутую, а в кладке до сотни штук бывает. Три дня мотались, ничего не нашли. Опять снег повалил, но у меня до сих пор такое чувство, что там ничего и не было. Они же как дети, верят, что если может быть, значит, будет точно, можно считать, уже в кармане. Тут при Цеденбале надумали денежно-вещевую лотерею проводить, наши умники им насоветовали. Что потом творилось, ё-моё! Билеты расхватали, все уверены были, что выиграют.

– Яиц нет, снег повалил, – вернул его Шубин к основной теме. – Чем кончилось-то?

– Ничем, вернулись в Даланцзагад. Сидим день, сидим неделю. Самолеты не летают, машины не ходят, телефон не работает.

– А монголы твои что?

– А что им? Спят, водку жрут на мои деньги. Говорят, летом придем, найдем обязательно. К концу октября еле-еле добрались до Улан-Батора. Звоню Кате. Она уж меня похоронила, а я, видите ли, живой. Виноват, конечно, хотя для нее же старался… Плакать стала. Думаю, поплачет и простит. Ни хрена подобного! Велела больше к ней не показываться. Я не послушался, в Москве пошел с цветами, свитер привез кашемировый, шарф, шапку. Тогда кашемир дешевый был, это теперь цены взвинтили… Она меня выгнала, я опять пришел. На третий раз остался ночевать, но… В общем, не сложилось.

– И ты вернулся в Монголию?

– Ну, не сразу. Я много чем занимался, в дефолт все накрылось. А тут опять Саша. У него в посольстве зарплата маленькая, ему из Монголии литье привозили на продажу. Я с ним прошелся по антикварным, смотрю, цены нормальные, спрос есть. Полетел на разведку.

Он, видимо, утомился последовательным изложением событий и резко перешел к текущему моменту:

– Короче, шестой год здесь живу. Жена у меня из Хар-Хорина, родственники помогли раскрутиться. Я в молодости буддизмом увлекался, «Тибетскую книгу мертвых» прочел еще при Андропове. Кое-что в этом деле смыслил.

Через три месяца после того как он исчез, Шубин справлялся о нем у Гены, когда звонил поздравлять с Новым годом. Гена ответил, что не знает и знать не хочет, этот человек для него больше не существует. До Марика было уже не добраться, к тому времени он сменил все телефонные номера и пропал с горизонта. О его убийстве Шубин узнал из газет.

– Видал, в воротах всякую дрянь с земли продают? – продолжил Жохов. – Я сперва так же сидел, а сейчас у меня доля в магазине. Сам за прилавком не стою, как видишь. Нанял продавцов, работаю с агентами. Они по улусам ездят, скупают вещи. Раньше сам ездил. Туризм у нас на подъеме, за сезон до пяти тысяч баксов заколачиваю. Здесь это много. Столицу перенесут из Улан-Батора, будут все десять.

– Сначала пусть дорогу нормальную сделают, – сказал Шубин. – А то мы четыреста километров целый день пилили.

– Сделают, не беспокойся. Китайцев пригонят, они сделают.

На стене висела картинка в рамке под стеклом, но что на ней изображено, Шубин рассмотреть не мог, пока солнце не двинулось дальше к западу. Стекло перестало отсвечивать, и сердце будто тронули кошачьей лапкой с поджатыми коготками. Этот рисунок он знал всю жизнь.

Луна озаряла мощеную брусчаткой площадь, на ней из ночной тьмы выступал громадный слон с башней на спине, с облупившейся на ногах-тумбах штукатуркой, из-под которой вылезала каркасная дранка. В животе чернело отверстие с уходящей в него приставной лесенкой. Внутри обитали крысы, чья родня погубила другого слона с такой же дыркой в брюхе. Этот олицетворял собой мощь французского народа, взявшего Бастилию, тот – монгольского, свергнувшего власть Пекина. Одиннадцать лет назад перед Белым домом копилась та же сила, но памятником ей стали заводская шестерня и модель автомата Калашникова. Время слонов со спящими в них ребятишками ушло навсегда.

– «Гаврош», – подсказал Жохов.

– Знаю, у меня в детстве была книжка с такой картинкой. Чего ты ее на стенку повесил?

– Долго рассказывать… К жене один здешний лама приходил, она его лечила. Тоже заинтересовался. Я ему объяснил, что двести лет назад этот слон стоял в Париже, на площади Бастилии. Никто уже не помнил, когда его там поставили, зачем, на какие деньги. Лама говорит: «Такие слоны ставят в память о том, как царице Махамайе приснилось, что в нее вошел белый слон, и она после этого родила Будду Шакьямуни». Я говорю: «Это другое». А он мне: «Раз все забыли, почему он там стоит, ему очень много лет. Может быть, предки этих людей были буддисты, а потомки отреклись от них и перешли в другую веру». Словом, – усмехнулся Жохов, – если французы когда-нибудь обратятся в буддизм, ты не удивляйся. Это будет означать, что они вернулись к вере предков.

– Скорее в ислам они обратятся, – заметил Шубин.

– Не исключено. А вот с монголами этот номер не пройдет, они мирные.

Затем в его голосе появилась новая нота.

– Иногда, конечно, накатывает что-то такое, не знаю даже, как толком объяснить. Идешь утром на работу, и кажется, или все это прямо сейчас исчезнет, все эти дацаны, субурганы, бараны, хуяны, или они останутся, а меня самого тут не будет. Странное ощущение. То вроде все нормально, а то живешь как во сне. Хотя, если вдуматься, в девяносто третьем мы так же жили. Ничего не соображали, что вокруг творится. Зато живы. В этом состоянии есть большой плюс.

– Какой?

– Кто смотрит на мир как на мираж, того не видит царь смерти… Из «Дхаммапады», – пояснил Жохов.

И развил мысль:

– А кто в то время быстро все сообразил, тех уже нету. Марика, например.

Он жевал кровяную колбасу вперемешку с печеньем «Юбилейное», курил, прихлебывал чай, но Шубина не покидало чувство, что сидящий перед ним человек не совсем реален и вот-вот может истончиться до полной прозрачности. Их свидание было как встреча на том свете.

51

Осенью в Монголии темнеет рано. Уже в сумерках они с Жоховым пересекли абсолютно пустой монастырь и через восточные ворота вышли к каменной черепахе, установленной здесь то ли при Чингисхане, то ли при его преемниках. Когда-то таких черепах было четыре, они окружали город с четырех сторон света, но уцелела единственная. Для чего ее здесь поставили, было не вполне понятно. Согласно общепринятой научной гипотезе, она вместе с тремя исчезнувшими подругами усмиряла гневного бога реки и охраняла Каракорум от наводнений, но версия представлялась Шубину сомнительной: вряд ли Орхон мог разливаться настолько, чтобы угрожать городским стенам со всех четырех сторон. Вырубленная из цельной глыбы серого гнейса, эта мрачная рептилия казалась последней обитательницей разрушенного святилища, символом забытой древней веры, которую исповедовали предки сегодняшних жителей Хар-Хорина. Она почти не пострадала от времени и непогоды, лишь стерлись узоры на спине и выветрились глаза. Синий шелковый хадак, повязанный у нее на шее, шевелился под ветром.

– Хочешь долго жить, панцырь ей потрогай, – посоветовал Жохов. – Такое поверье.

Шубин коснулся ее несокрушимого щита, в кончиках пальцев остался тысячелетний холод.

Жохов этим ритуалом пренебрег.

– Меня бабка крестила тайком от отца, отец был партийный, – сказал он, прикуривая от спички, а не от зажигалки. – В церковь никогда не ходил, но сейчас все больше склоняюсь к православию. Ламы, если с ними рядом долго поживешь, не особо вдохновляют. Я сперва разбежался, полез к ним с разговорами, а они в основном малообразованные, некоторые даже в позу лотоса сесть не в состоянии. Я-то раньше запросто садился.

Впереди лежала река, невидимая за полосой прибрежного тальника. Эрдене-Дзу остался за спиной, серый и безмолвный. Ветер дул с воды, поэтому не слышно было, как звякают колокольчики под карнизами храмов и тихонько постукивают на кровлях молитвенные мельницы.

– Хотя среди них разные есть, – говорил Жохов. – Один хотел купить у меня одну антикварную вещь, зашли к нему в келью потолковать о цене. Он мне чаю налил, блюдце выставил с шоколадными конфетами. Конфеты из Улан-Удэ, с тамошней кондитерской фабрики. Называются «Муза», с белой начинкой. Тут считаются самые лучшие. Я его спросил: «Знаете, что значит по-русски муза?» Он улыбнулся и говорит: «Дух». Меня почему-то тронуло до слез. Чувствую, к горлу подкатило, глаза щиплет, а что, почему, не понимаю.

– Потом понял?

– Нет.

Дошли до Орхона. К осени река обмелела, пойменный галечник широко тянулся вдоль воды. Противоположный берег был совсем близко. На нем серела такая же галька, и ветер так же шумел в зарослях ивняка. На том берегу, немного ниже по течению, совершил посадку прилетевший из Хайлара двухмоторный японский самолет с забайкальскими казаками на борту. Всего в двух-трех километрах отсюда находилась старообрядческая деревня на девять дворов, в ней жил Алексей Пуцято, пока не был похищен и застрелен капитаном Нагаоми.

– Нет, – сказал Жохов, выслушав историю его жизни и смерти, – он жив остался. Я его видел.

Лишь тогда Шубин вспомнил, что одиннадцать лет назад слышал об этом в кафе «Аист» на Большой Бронной. Та стекляшка давно исчезла, а чугунные птицы изгибались в брачном танце возле стильного ресторана с тем же названием.

С реки задувало, Жохов поднял воротник, продолжая рассказывать, как после четвертого курса впервые оказался в Монголии на полевой практике. Разведку вели в районе Шанхинь-хийда. Мясо брали у монголов, но магазина там не было, за хлебом ездили в Хар-Хорин. Как-то приехали, встали в очередь. Подходит к ним один дедок, спрашивает: «Адали, вы, ребятки, из Москвы?»

Это забайкальское словечко засело у Шубина в памяти с тех пор, как служил в армии. В Читинской области и в Бурятии старики пересыпали им речь едва ли не через предложение. «Адали» значит «кажись» или «вроде», но с множеством оттенков, оставшихся от тех времен, когда человеку в этих диких краях ничего нельзя было знать наверняка.

– Я говорю, да, из Москвы, – закончил Жохов. – Ну, он и пошел.

– Куда?

– На улицу. Мы же в магазине стояли.

– И все?

– Все, больше ни о чем не спрашивал. Потом уж местные сказали, что это цесаревич Алексей. Мы посмеялись и забыли, мало ли чокнутых, но в перестройку возникли сомнения. Японцы-то действительно самолет за ним присылали. Хотели увезти в Маньчжурию, но обознались. Схватили не того. Мне один бывший народоармеец рассказывал, он сам труп видел. Говорит, мужик из той же деревни, но другой. Или самураи ошиблись, или твой Пуцято кого-то им вместо себя подсунул. Посулил ему с три короба, тот и соблазнился. Тоже, наверное, из беженцев, бедолага. Чего ему терять? Хуже не будет. Их тут после революции много было. Кто побогаче в Китай ушли, а публика попроще осела здесь. Староверы их к себе не очень-то принимали, большинство по заимкам жили, по шерстомойкам, сторожами у китайцев. У них главная задача была – первый шухер пересидеть. Кого сразу не постреляли, оставили в покое, только паспортов даже после войны не выдали. В Улан-Батор ездить запрещалось, а так монголы их не обижали. Жили себе помаленьку, огородничали, рыбку ловили, кто и с ружьишком похаживал. Оружие им не позволено было иметь, но смотрели сквозь пальцы. Все люди понимали, что жить-то надо. Теперь никого нет. Старики поумирали, дети разъехались кто куда.

– Когда ты его видел? – спросил Шубин.

– В семидесятом году.

– И больше не встречались?

– Не пришлось. В следующий раз попал сюда через два года, его уже не застал. У нас тогда с Китаем, сам знаешь, какие отношения были. Думали, вот-вот война. Монголы подсуетились и решили под это дело выселить всех китайцев как потенциальных шпионов. Они их не любят. Со всеми не получилось, страна большая, но какую-то часть запихали в грузовики и отправили на историческую родину. Кроме шпионажа подвели еще идейную базу типа того, что они брезгуют честным трудом на благо народа и занимаются спекуляцией. А цесаревич этот кого-то у себя в избе спрятал. Их нашли, он пошел к аймачному секретарю, начал выступать. Нехорошо, мол, люди не виноваты, что Брежнев с Мао Цзэдуном разбираются, чей коммунизм лучше. А сам – никто, беспаспортный! Его загребли и увезли в Улан-Батор. Говорят, умер в тюрьме.

Стояли на берегу. Черная река текла бесшумно, хотя течение было довольно быстрое. Над холмами показались первые звезды, вечные, как война журавлей и карликов. Они потому и воевали между собой всегда, что побеждали по очереди.

52

Жена встретила Шубина с каменным лицом, но смягчилась, когда он представил ей гостя и поведал об их знакомстве. Потрясенная этой встречей, а еще сильнее – тем, как близко повеяло дыханием судьбы, жена простила ему, что он полдня где-то шлялся, а она места себе не находила. Сгоряча ее хватило даже на то, чтобы самой пойти в столовую договориваться насчет ужина.

Баатар сидел в юрте. Пока Шубин переодевал отсыревшие носки, он поговорил с Жоховым по-монгольски, определил в нем делового человека и решил ознакомить его со своим бизнес-проектом по импорту красной икры. Из машины была принесена заветная карта с условными значками на месте дальневосточных рыбзаводов. Вернувшись, жена обнаружила их сидящими рядышком на кровати. Оба склонились над картой, Жохов тыкал в нее пальцем, объясняя, где, по его мнению, выгоднее всего брать этот продукт с учетом последующей доставки в Монголию. Баатар вдумчиво кивал и высказывался в том плане, что возит сюда туристов исключительно с целью сколотить начальный капитал для реализации своей идеи.

– Хочу работать с русскими или с немцами, – говорил он. – Наши – все жулики.

Жена вполголоса сказала Шубину:

– Я читала у одного французского писателя, не помню фамилию, как он беседовал со старым сельским кюре и сказал ему: «Вы всю жизнь исповедуете своих прихожан, вы знаете о них все. Можете ли вы какой-нибудь одной фразой выразить ваше понимание человеческой природы?» Кюре ответил, что да, может.

Шубин молчал, хотя уже слышал от нее эту историю. Ключевая фраза была следующая: «Взрослых людей не бывает». Жена произнесла ее и глазами указала на Жохова с Баатаром. Действительно, всем своим видом они подтверждали правоту старого кюре.

Вчерашняя девушка, оцененная в пять долларов за ночь, принесла большое блюдо с бозами. Жохов на пробу проткнул одну вилкой, из нее брызнул горячий сок. Тридцатиградусную монгольскую водку приобрели по дороге. Шубин расставил рюмки и тарелки, но за стол сели втроем, Баатара вызвал из юрты какой-то знакомый.

– Мне в столовой предложили позвать исполнителя народных песен, я согласилась, – отпив глоточек за встречу, сообщила жена. – Всего пять тысяч за концерт. Он скоро придет.

Суточное проживание в войлочном балагане с дровяной печкой стоило вчетверо дороже, чем любовь прелестной девушки и музыка степей. Как везде, тело и душа здесь тоже сильно потеряли в цене по сравнению со стоимостью площадки, где потреблялся этот товар.

– Я его знаю, – кивнул Жохов. – Дипломант республиканского смотра, между прочим. Поет замечательно.

– Так он, значит, профессионал? – обрадовалась жена, что задешево удалось отхватить такое сокровище.

– Профессионалы – в Улан-Баторе. Он электрик, с моей женой в больнице работает.

Девушка принесла второе блюдо, с мясом. Жохов переключился на него, одновременно рассказывая про рыбу, как ее много в Орхоне и какая она нежная.

– Вообще-то, – добавил он, – ламы запрещают употреблять в пищу существа с глазами без век. В старину монголы не ели рыбу, а теперь едят. У них психология другая, чем у мусульман. Никогда мусульманин не станет есть свинину.

Вернулся Баатар.

– Тот бизнесмен приходил насчет моей карты. Очень хочет, – доложил он Шубину, садясь рядом.

– И что ты?

– Все-таки не стал продавать.

– Правильно, – одобрил Жохов, уже, видимо, введенный в курс дела. – В следующий раз приедешь, продашь за двести.

Баатар был возбужден широким спектром открывшихся перед ним возможностей и проявленной твердостью.

– Мы с ним в машине посидели, – сказал он, – я полкарты отогнул, кое-что показал ему, а продавать не стал. Не торговался, нет. Извини, говорю, сам хочу по икре работать.

Жохов сделал ему знак помолчать и поднял рюмку.

– Предлагаю монгольский тост про три белых. У юноши белые зубы, у старика белые волосы, у мертвеца белые кости. Выпьем за то, чтобы все шло своим чередом.

– Веселенький тостик, – покривилась жена.

– Вы не так поняли. Смысл в том, чтобы умереть не раньше, чем поседеешь.

Баатар с сомнением покачал головой:

– Я такого тоста не знаю.

– Молодой еще. Теперь будешь знать, – отозвался Жохов.

Он царил за столом по двойному праву гостя этой юрты и хозяина всего, что ее окружало. Главная тема разговора определилась быстро – причуды судьбы, которая так странно распорядилась его жизнью. У них на Урале, в поселке при пушечном заводе, где он родился и окончил школу, перед проходной установлена огромная пушка на пьедестале. Ее отлили в единственном экземпляре, собирались везти на Балканы, когда освобождали болгар от турок, но опоздали, а к войне с немцами она уже устарела. В детстве они с ребятами залезали ей в ствол, он полметра в диаметре. Один местный поэт написал: «Как заряд птенцовой картечи, забирались мы в дуло ее». Жохов тогда уже поступил в институт, жил в Москве. Отец прислал ему заводскую многотиражку с этими стихами. Птенцы – это они, пацанята, их там помещалось человека четыре.

– Недавно ночью не спалось, – рассказывал он, – вышел в кухню покурить. Окно открыл – тишина, звезды.

И подумалось, что я вылетел, как картечь, из этой пушки и долетел до Хар-Хорина.

– А выстрелил кто? – спросила жена.

– Не те, о ком вы думаете.

Кто именно, узнать не успели, появился исполнитель народных песен со своим моринхуром. Морин – по-монгольски «лошадь», конская голова украшает гриф этой виолончели, на которой можно играть в седле, уперев ее в переднюю луку и водя смычком по струнам. Звук у моринхура низкий, грубый, шероховато-скрипучий, но временами берущий за душу варварской пронзительностью тона.

Певец был одет в национальный костюм тропической яркости, как артист фольклорного ансамбля. Раньше это попугайское великолепие предназначалось для смотров художественной самодеятельности, ныне – для туристов.

Его пригласили к столу, он из вежливости пригубил водку, съел одну бозу, затем отсел на кровать и стал настраивать инструмент, передвигая туда-сюда крупные деревянные колки. Закончив, замер в картинной позе, со смычком на струнах. За столом он кое-как изъяснялся по-русски, но теперь заговорил по-монгольски, чтобы вступительная речь плавно перешла в музыку и пение. Ясно было, что толмачи найдутся.

– Рассказывает, как монголы любят моринхур, какая это полезная вещь, – начал переводить Жохов. – Бывает, верблюдица после родов не принимает верблюжонка, не подпускает его к себе. Это очень нервное животное. Тогда хозяин играет на моринхуре, и ей делается стыдно, что она такая плохая мать. От стыда она плачет настоящими слезами и дает верблюжонку сосать вымя.

Шубин заметил, что жену впечатлила эта история. Ее больно ранили статистические данные о младенцах, оставленных матерями в родильных домах. Причиной утраты материнского инстинкта она считала разрыв между человеком и природой.

– Сейчас будет исполнена песня «Мать Чингисхана», – объявил Жохов, когда певец замолчал.

Тот сделал глубокий вдох, резко двинул смычок и запел, ведя сразу две партии, как положено при горловом пении, по-монгольски – хуми. Его музой воистину был дух – задержанное дыхание. Лицо у него напряглось, губы вздулись и дрожали, преграждая путь рвущемуся из груди воздуху. Гортань стала пещерой ветров, откуда их выпускали по одному. Протяжные ноты перемежались вскриками, орлиный клекот переходил в жалобу души. Мелодии не было, или Шубин ее не улавливал, но волнение росло, больничный электрик в бутафорском халате пробуждал в нем чувство сродни тому, с каким в горах или под звездным небом радостно отдаешься сознанию ничтожности собственной жизни. Прожитые им самим пятьдесят с лишним лет мало что значили по сравнению с возрастом этой музыки. Песня была ровесницей черепахи у восточных ворот Каракорума.

– Это песня из одного фильма, зимой по телевизору показывали, – на ухо Шубину сказал Жохов и зашептал перевод.

Чингисхан воевал в разных странах, вел войско от победы к победе, но не было дня, когда бы он не вспоминал свою мать и его сердце не рвалось бы к ее золотой юрте, где будущий хаган, великий как море, с материнским молоком всосал любовь к родному народу. Услышав весть о ее смерти, он, даже ребенком не проливший ни единой слезы, плакал как женщина и говорил, что отдаст всю вселенную, только бы жива была та, что дала ему жизнь.

– Помнишь, – шепнул Жохов, – у Ельцина мать умерла, и как раз в тот день отменили референдум?

Хуми странно гармонировало с этим воспоминанием. Рыдание, по кускам выходящее из перехваченного спазмом горла, и царапающий звук моринхура были музыкой той безнадежной весны с ее неотвязным страхом, бессилием, бедностью, угрюмыми толпами в уличной слякоти, пикетчиками у метро, близкими войнами, далеким гулом чужого праздника.

Шубин посмотрел на жену. Для своих лет она выглядела на редкость хорошо. Впервые пришла мысль, что это мутное время продлило им молодость. Еще пара лет, и можно будет вспоминать его с умилением и нежностью. У Бога все времена рядом лежат на ладони, неотличимые друг от друга. «Внимательно наблюдая за вещами, мы можем сказать, что в мире нет даже двух различных вещей», – процитировал Жохов кого-то из дзэнских мудрецов, когда в магазине решали, какую водку взять.

Певец умолк, ему немного похлопали. Он продемонстрировал, на что способен моринхур, извлекая из него голоса разных животных, из которых Шубин не узнал никого, а жена – всех, спел еще несколько песен, чье содержание осталось тайной, поскольку Жохов увлекся мясом с лапшой, и ушел, получив от жены пять тысяч тугриков. Столько же Шубин украдкой сунул ему в руку.

После целого дня на свежем воздухе спать хотелось невыносимо. Деликатный Баатар взял запасное одеяло, пожелал всем спокойной ночи и отправился ночевать в машине. Жохов понял, что третья кровать остается свободной.

– Жена в Улан-Баторе, – сказал он, – что-то домой идти не хочется. Не против, если я тут лягу? Заодно печку буду подтапливать.

Через десять минут лежали в постелях. Как только погас свет, Шубин стал засыпать. Сквозь подступающий сон доносился голос Жохова.

– Вам, наверное, рассказали про это чудо-дерево в Тумэн-Амалгане, – полушепотом говорил он жене. – Там из одной трубы лилось вино, из второй – мед, из третьей – пиво, из четвертой – кумыс. Кумысом никого насильно не поили. Это и есть свобода в имперском ее понимании. За покоренными народами признавали право на национальную самобытность и культурную автономию. Пили, что хотели.

В полудреме Шубин увидел чудесный фонтан работы Гийома Буше, семь столетий назад разрушенный китайцами вместе с дворцом, но вечно сияющий серебряной листвой на стволе из меди. Вокруг него сидели четверо, чьи лица он узнал сразу, хотя двоих из этой четверки не встречал никогда в жизни. Вострубил серебряный ангел, и четыре дракона принялись извергать из себя перечисленные Жоховым напитки. Они были разного цвета и с разным звуком лились в одинаковые медные чаны. Баатар выбрал кумыс, Анкудинов – вино, Алеша Пуцято – безобидный мед, Жохов – демократичное пиво. Отпив, каждый передал свою чашу по кругу.

Голос Жохова звучал все дальше, все тише:

– Чингисхан сначала узнавал, что кому по вкусу, и сажал гостей к соответствующей трубе. А у нас никто о таких вещах не заботился. Сюда, например, при Брежневе повадились завозить портвейн «Три семерки». Монголы, естественно, его не покупали. Наши, помню, очень удивлялись. Портвейн вроде нормальный, дешевый, выпить они любят, а вот не берут, и всё. Хоть обратно вези. Нет чтобы почесаться и выяснить, что у монголов «семь» – несчастливое число. На седьмом километре от Улан-Батора самый аварийный участок…

Потом Шубин уснул и больше ничего не слышал.

Проснулся он рано. Печка потухла, но еще не совсем остыла. Смутно вспоминалось, что ночью вставал и подкладывал в нее дрова, хотя это обещал делать Жохов.

Сквозь дырку в крыше проникал рассвет. Жена спала в полезной для здоровья позе льва, Жохов по-женски свернулся калачиком и укутался по самую макушку. Шубин машинально отметил, что она еще не поседела.

Стараясь не шуметь, он влез в кроссовки на босу ногу, накинул куртку. Брюки надевать не стал. Вылез из юрты и опять подумал о том, как все-таки милостива к нему судьба, если на шестом десятке привела его в это место. Ночью снова шел снег, но чувствовалось, что день будет ясный. Ближние субурганы отчетливо виднелись на фоне светлеющего неба, дальние тонули в рассветной дымке. Их было сто восемь, по числу имен Авалокитешвары Великомилосердного. Помимо страниц священных книг и лоскутов шелка с сутрами и заклинаниями, каждый хранил в себе какую-нибудь драгоценную реликвию, доверенную только ему. Это могли быть четки или кусок одежды одного из местных перерожденцев, или немного каменистой тибетской земли с могилы кого-то из учителей и реформаторов буддизма. Эрдене-Дзу – значит «сто драгоценностей». Возможно, Анкудинов, раз его так ценил сам Ундур-гэген Дзанабадзар, лежал в одной из этих ступ горсточкой замурованного праха.

Тишину нарушал однообразный механический звук, слабый, но постоянный. Шубин прислушался, пытаясь определить, откуда он исходит. Наконец понял, что с автомобильной стоянки. На ночь там осталась только их «хонда». Значит, Баатар ночью замерз и спит с включенным двигателем. На этот раз «дворники» он не включал, лобовое стекло было запорошено снегом.

Шубин подошел к машине и смахнул его рукавом. Баатар сидел, скрючившись, вжавшись в тесное пространство между рулем и дверцей. Лица не видно, голова свесилась на приборную доску. Рядом валяется скомканное одеяло.

Поза была странная. Шубин стукнул в стекло костяшками пальцев. Никакого эффекта. Постучал громче, всей ладонью, и вдруг понял, что это не Баатар, а Жохов. Баатар спал в юрте, это он тоже сообразил только сейчас, вспомнив торчавшую из-под одеяла темную макушку.

Что-то заставило со всей силы рвануть на себя ручку дверцы. Она легко распахнулась, и Жохов кулем начал валиться из машины. Седые волосы у него на виске были в крови.

53

Первую половину дня провели в милиции, выехали около полудня.

– Я не просил, он сам захотел со мной меняться, – в очередной раз оправдывался Баатар, выруливая на трассу. – Пришел и говорит: «Иди в юрту, я покараулю. Все равно не спится». Я не хотел идти, он заставил. Обещал потом разбудить и не разбудил.

– Можно было и самому проснуться, – сказала жена.

Он горестно покивал, соглашаясь:

– Мог бы, да, но крепко очень заснул.

Из машины пропала его карта, это и навело на след преступников. Они сразу во всем признались.

Бизнесмен, которому Баатар отказался продать свое сокровище, знал, где оно хранится, и послал за ним двоих местных парней, обещав заплатить тысячу тугриков. Ночью им велено было разбить стекло и вынуть карту из бардачка. Вблизи они увидели, что в машине кто-то есть, тем не менее решили не отступать. Один зашел со стороны водителя, чтобы выманить его наружу. Второй должен был воспользоваться моментом, но ему не хватило терпения подождать, чем закончится дело. Когда человек за рулем открыл левую дверцу, он дернул правую и полез в бардачок. Обе дверцы были не заперты. Жохов успел схватить вора за руку, тогда другой парень, имевший аймачный приз по борьбе, стукнул его головой о приборную доску. В темноте они так и не поняли, что перед ними Жохов, хотя прекрасно его знали. Он потерял сознание, а эти двое захлопнули дверцы и убежали с добычей. Включенный для тепла двигатель продолжал работать. Выхлопная труба упиралась в деревянный щит, за два дня под ним намело кучу снега, не таявшего в тени. Через проржавевшее днище отработанный газ пошел в салон, и Жохов не проснулся. Не то отделался бы сотрясением мозга.

– Машина старая, есть проблемы. Забыл сказать, чтобы мотор не заводил, – сокрушался Баатар.

Свою карту он получил назад в обмен на то, что умолчал в протоколе о ее пропаже. Бизнесмен был человек влиятельный, ссориться с ним никто не хотел. Видимо, дело решили квалифицировать как мелкое хулиганство, а смерть Жохова – как результат несчастного случая.

Он уже почти полсуток был мертв, плыл в потустороннем мраке, невесомый, легкий как пух от уст Эола. Вскоре ему предстояло увидеть Ясный Свет и узнать его среди обманных огней, гораздо более красивых и ярких. Они еще не появились перед ним, сейчас его окружала тьма, а здесь повсюду, куда ни глянь, лился с небес ясный свет золотого сентябрьского дня. Монгольское лето, последнее из трех, не торопилось уступать очередь зиме.

За рекламным щитом с надписью про единственное место в мире, не испорченное человеком, в кармане у Баатара защебетал мобильник.

– Жена звонила, – пояснил он, закончив разговор и еле сдерживаясь, чтобы не расплыться в улыбке. – Норвежцы не обманули, все сделали как обещали. Приглашение пришло.

– Какое приглашение? – не понял Шубин.

– На семинар. В октябре полечу в Гонконг.

Чуть позже сквозь гудение изношенного двигателя слышно стало, что Баатар тихонько поет. Жена попросила его перестать, он послушался, но ненадолго. Через пару минут пение возобновилось.

– Оставь, пусть, – шепнул Шубин жене, собравшейся опять сделать ему замечание.

Он полез в сумку, достал ксилограф. Эту аукционную вещь Жохов продал ему со скидкой, за сто пятьдесят долларов вместо двухсот. Тоже немало, но доска того стоила.

Темное прямоугольное поле покрывала угловатая вязь тибетских букв. Сами по себе странные, они казались еще причудливее оттого, что вырезаны в зеркальной проекции. Наверху распластался в полете волшебный конь химорин с клубящимися вокруг копыт облаками, а внизу в мирном соседстве располагались могендовид и свастика. Резчик понятия не имел, что они могут означать еще что-то, кроме вечного круговорота жизни и столь же бесконечного превращения одного в другое, подобное прежнему, как любой из шести лучей этой звезды – пяти остальным.

За опущенными стеклами шумел ветер, Баатар пел. Он радовался, что сегодня вернется домой, обнимет жену, а потом полетит в Гонконг, и если кто-нибудь спросит, почему у Иисуса Христа нет ни братьев, ни сестер, встанет и ответит: «У Бога много сыновей и дочерей, все мы Его дети, все мы братья и сестры». Включая китайцев и бурят.

– Это старинная песня, мы ее вчера слушали, – сказал он важно, словно иначе ему бы в голову не пришло петь в такой день.

– О чем она? – спросил Шубин.

– Жили три брата. Скота у них не было, ничего не было, они сели на лошадей и поехали в разные стороны искать счастье…

Жена взглянула на Шубина. Глаза ее мгновенно намокли, но сквозь слезы она улыбнулась ему той улыбкой, за которую он когда-то ее полюбил и любил до сих пор, и знал, что будет любить до смерти.

– Один поехал на восток, в Китай, – рассказывал Баатар, – другой – на юг, в Тибет, третий – на север, в Россию. Прошло много лет. Первый стал китайским генералом, второй – ученым гелуном, третий – большим русским начальником, но счастья не нашли. Они вернулись домой и сказали: «Скакать на коне по родной степи – вот счастье!»

Выпавший ночью снег растаял, день выдался солнечный и теплый. Вокруг опять была рыжая осенняя степь, голые холмы в цветовой гамме от бурого до фиолетового. Среди них выделялся один угольно-черный. Казалось, его выжгло степным пожаром, но скоро Шубин увидел, что просто на нем лежит тень облака.

Оглавление