Глава одиннадцатая

Слухи о «деле Уртабаева» и о предполагаемом исключении его из партии стаей назойливых комаров жужжали по вечерам над строительством. Ко дню партийного суда все три участка, как школьники, репетирующие заученный урок, склоняли на все падежи фамилию Уртабаева.

В парткоме в этот день работа шла вяло. Даже людей заходило как будто меньше обыкновенного. Синицын просматривал гранки своей статьи для местной газеты о перестройке партработы на базе отдельных участков, когда в его брезентовый кабинет вошёл Нусреддинов.

– Я хотел бы с тобой поговорить, товарищ Синицын. У меня есть кое-что сказать тебе по делу Уртабаева.

– Давай, – поднялся Синицын.

Он заколол английской булавкой разрез в холстине, отделяющей его кабинет от общей комнаты парткома. Это обозначало, что дверь заперта на ключ, что секретарь занят.

– Я слыхал, что сегодня на бюро парткома стоит вопрос об исключении Уртабаева из партии. Правда это?

– Правда.

– Я боюсь, товарищ Синицын, что бюро делает ошибку, большую ошибку. Я потому и пришёл предупредить тебя. Нельзя исключать Уртабаева: он не виновен.

– Не виновен? Тем лучше. Давай факты. Ошибку исправить никогда не поздно.

– Фактов у меня нет. Но я знаю, что он не виновен.

Синицын стукнул раздражённо по столу карандашом.

– Это всё, что ты хотел сказать? Немного. На основании только твоего личного мнения бюро парткома решения не изменит. Для этого нужны факты.

– У вас тоже нет фактов!

– Не говори глупостей, Керим. И лучше всего, не вмешивайся в дела, которых не знаешь. Мне, наверное, тяжелее констатировать, что Уртабаев обманул наше доверие и надежды, которые мы на него возлагали. Когда имеешь дело с явным предательством, личная дружба тут ни при чём, товарищ Нусреддинов. Запомни это. Секретарь комсомольского комитета должен бы об этом знать. Я считал тебя более зрелым.

– Напрасно обижаешь меня, товарищ Синицын. Я не маленький. Ты сделал для меня очень много, я это помню, но ты часто продолжаешь со мной разговаривать, как с мальчиком. Неправильно разговариваешь. Я вырос с тех пор. Я знаю уже партийную азбуку, этому меня учить не надо. Если я б сюда пришёл защищать Уртабаева потому, что он мой друг, тебе надо было бы плюнуть мне в лицо. Я говорю, что у вас нет фактов, и знаю, почему так говорю. Я здешний, я тут вырос. Я видел не одно такое заявление. У нас, как только какой-нибудь активист начинает расти, становится опасным, – баи, вместо того чтобы его убивать, стараются поскорее очернить: организуют заявления, наставят сто двадцать пальцев, выдвинут вперёд бедняков, которые танцуют под их дудку. Каждый из них поклянется на коране, что ты зарезал своего отца, изнасиловал мать, растлил его дочку. И дочь приведут, и та будет свидетельствовать, что всё так точно. А потом, когда поймаешь того, кто их накручивал, и припрёшь к стене, все будут кланяться в пояс и говорить: мы люди тёмные, неграмотные, нас подговорили. Не знаешь ты ещё нашей страны, товарищ Синицын!

– Знаю немножко, дорогой Керим, и не тебе меня учить. Видел я не одно заявление и знаю, как к ним подходить. Прежде чем не проверил, не принял бы решения. Ходжияров – не байский ставленник. Ходжияров дрался с басмачами, когда Уртабаев предал нас и поддерживал с ними связь. Ходжияров в борьбе с басмачами был ранен, и никто не мог сказать о нём плохого слова. Одного того, что он рассказывает о битве под Кииком, достаточно, чтобы поставить Уртабаева к стенке.

– Одного свидетеля достаточно?

– Бывает достаточно и одного. А если тебе интересно – есть и другой. Я тебе это говорю потому, чтобы ты выкинул дурь из головы. Остался в живых один из джигитов Файзы, который принёс в прошлом году в ГПУ в Пархаре голову своего курбаши. Так вот, этот джигит, – звать его Куандык, – участвовал в засаде под Кииком со стороны басмачей. Допрашивал его на днях Комаренко. Куандык говорит, что Файза заранее велел им не трогать Уртабаева. Это раз. Говорит, что два русских техника не были убиты в бою, а захвачены в плен и расстреляны потом, когда Уртабаев беседовал с Файзой. И Уртабаев стоял и смотрел на их расстрел. Ему было важно, чтобы не остались свидетели с нашей стороны. Это два. Когда Файза отпустил Уртабаева, дав ему коня, ни о какой сдаче отряда Файзы на третий день, как подтверждает Уртабаев, между басмачами и речи не было. Наоборот, после отъезда Уртабаева Файза созвал своих джигитов и сказал им, что через три дня они будут в Курган-Тюбе, там всё будет подготовлено. Все джигиты поняли, что подготовить это должен Уртабаев. Этого мало?

– С каких пор, товарищ Синицын, ты веришь показаниям басмача?

– Куандык не здешний житель, а муминабадский. Никто не мог предугадать, что его будут допрашивать. Хочешь больших доказательств? Есть большие. Записка к Кристаллову. История с экскаваторами. Ещё мало?

– Насчёт экскаваторов Полозова выяснила у инженера Кларка. Кларк не знает – договорился ли Уртабаев с Баркером, или нет.

– Зато знает Мурри. Этого вполне достаточно. Уртабаев морочил нам голову целый месяц, посылал вслед за Баркером телеграммы и в Москву и в Нью-Йорк, – никакого опровержения не получили. Что ж, по-твоему, все – фирма Бьюсайрус, и дехкане, и басмачи – сговорились, чтобы погубить Уртабаева? Брось дурить, Керим, иди-ка лучше и займись своими делами.

– Я знаю, что дело запутанное, поэтому и нельзя его решать так быстро. Из партии исключить всегда успеешь. Надо подумать и о том: Уртабаев у нас один таджик инженер, больше Уртабаевых у нас нет. Нельзя такими людьми бросаться.

– Тебе рано учить меня, Керим. Знал я всё это раньше тебя. Напрасно только ты у меня время отнимаешь.

– Не напрасно. Вспомнишь мои слова, товарищ Синицын. Ошибку большую делаешь. Ай, какую ошибку! Уртабаев не виноват.

– Надоел ты мне, заладил одно, как попугай. Иди докажи, вместо того, чтобы болтать впустую, потом будем разговаривать.

– И докажу. Только поздно будет, за ошибку отвечать будешь, товарищ Синицын.

– Ты уж обо мне не беспокойся. Я за свои поступки отвечал, когда ты ещё на карачках ползал. И с делами своими справлюсь уж как-нибудь без твоих советов.

– Я не хотел против тебя идти, товарищ Синицын. Сам меня заставляешь.

– А ты, если уверен в своей правоте, иди хоть прямо в ЦК Таджикистана. Что тут против меня, я человек маленький. Только меньше болтай и не пытайся никого запугать. Если все твои доказательства будут ограничиваться одной пустой трепотнёй, мы тебя живо призовём к порядку. Ну, а теперь не отнимай у меня времени. Займись лучше комсомольской бригадой, вчера опять соревнование проиграли.

Он был раздражён, а сегодня надо было быть очень спокойным. Разговор с Нусреддиновым неожиданно выбил его из колен Этот мальчишка, которого он вёл в течение пяти лет как младшего брата, радуясь каждому его успеху, – осмеливался сейчас выступать против него с какими-то глупостями, давать ему советы и поучения, объявлять ему войну. Синицын подумал о неблагодарности этих коричневых малышей и сейчас же одёрнул себя. По сути дела, всё, что он сделал для этого малого, было его элементарной партийной обязанностью.

Сунув бумаги в портфель, Синицын вышел из парткома. Ему нужно было поговорить с Морозовым о нескольких вопросах, требующих немедленного разрешения.

В юрте, кроме самого Морозова, он застал Кирша, Мурри и небольшого прилизанного техника («наверное, из дворян»), служившего Мурри переводчиком. Техник сидел без занятия и сосредоточенно ковырял в зубах. Мурри толковал что-то по-английски Киршу. Морозов, понимавший с пятого на десятое, внимательно прислушивался к разговору. Синицын расслышал фамилию Уртабаева. Он посмотрел вопросительно на Морозова. Морозов молча указал на табуретку рядом с собой и наклонился к Киршу:

– Вы мне потом переведёте? Я тут не всё понимаю.

Кирш кивнул головой.

– Вы должны понять, мистер Кирш, – говорил по-английски Мурри, – что для меня лично это в высшей степени неприятно. Как-никак, я первый обратил ваше внимание на эксперимент мистера Уртабаева. Говорят, что Уртабаев ссылается на согласие Баркера. Я не хочу отрицать такой возможности. Правда, насколько я помню, Баркер, в беседах со мною, очень неодобрительно отзывался о перебросках экскаваторов с места на место, по в конце концов перед самым отъездом мистеру Уртабаеву, может быть, удалось его убедить. Баркер мог, скажем, согласиться на эксперимент с одним-двумя экскаваторами. Таким образом, коллега Уртабаев, возможно, только несколько превысил свои полномочия…

– Я не понимаю, почему вы так рьяно стараетесь обелить Уртабаева, – перебил Кирш.

– Видите, получается, что я совершенно невольно подложил свинью своему таджикскому коллеге. Это противоречит элементарным принципам нашей корпоративной этики. Коллега Уртабаев мог это воспринять как донос. Факт остаётся фактом: Уртабаев пострадал на этом деле. Сознание этого для меня в высшей степени неприятно. Вы, как инженер, должны бы это понять. Я пришёл вас просить не делать выводов из ошибки коллеги Уртабаева. Уверенность, что я испортил карьеру местному коллеге, будет мне серьёзно мешать в моей дальнейшей работе.

– Вы ошибаетесь, полагая, что управление устранило от работы товарища Уртабаева за допущенную им ошибку. Товарищ Уртабаев отстранён не за то, что он допустил ошибку, а за то, что отказался её исправить, за то, что он не подчинился распоряжению начальника строительства. Дело с экскаваторами, а тем более вы лично, тут решительно ни при чём. Что же касается разговоров о суде над Уртабаевым, распространяемые досужими людьми, то это совершенно особое дело. Товарищ Уртабаев, как член коммунистической партии, отвечает перед ней за ряд поступков, не имеющих пряного отношения к нашему строительству. Ваша корпоративная совесть вполне чиста…

Часам к шести к помещению парткома, где должна было состояться заседание бюро по вопросу Уртабаева, начали мало-помалу сходиться члены бюро. Около дверей, во дворе, собралась небольшая группа беспартийных.

Когда на площади появился Уртабаев, рабочие зашушукались, провожая его неприязненными взглядами.

Уртабаев поспешно вошёл в партком. Ему указали место немного сбоку, рядом со столом бюро. Минут пять спустя в партком прошли Синицын с Комаренко и уполномоченным Контрольной комиссии.

Синицын открыл заседание и сообщил, что на повестке дня стоит один вопрос: дело товарища Уртабаева, члена партии с 1924 года, обвиняемого в поддерживании связи с басмачеством и его вожаками в Афганистане, в убийстве двух техников, в поддерживании связи с контрреволюционными элементами на строительстве, в облегчении их бегства в Афганистан и в планомерном вредительстве.

Он зачитал по-русски и по-таджикски заявление, поступившее в партком от Ходжиярова и других рабочих, сообщил о записке Уртабаева к Кристаллову и рассказал вкратце историю с экскаваторами. Он закончил свою информацию сообщением, что бюро парткома проверило достоверность упомянутых фактов. Он предложил разбить вопросы на три группы: вопросы относительно достоверности выдвигаемых против Уртабаева обвинений, вопросы к свидетелю Ходжиярову и вопросы к самому Уртабаеву, – и просил придерживаться впредь этого порядка, что значительно облегчит и упростит ведение заседания.

Вопросы первой категории касались преимущественно личности свидетеля Ходжиярова и других свидетелей, достоверности экспертизы почерка, дела с экскаваторами и скоро исчерпались.

Свидетелю Ходжиярову предложили пройти к столу и отвечать оттуда. Поднялся худой дехканин в засаленном халате, перехваченном платком. В прорехи, под мышками и с боков, вылезала клочьями белая вата, это делало его похожим на взмыленного коня. У дехканина не было левого глаза, от чего лицо казалось сплющенным на одну сторону. Говорил он только по-таджикски.

Его попросили рассказать подробно о гибели отряда Уртабаева в засаде под Кииком. Он провёл рукой по усам и бороде, словно выжимая воду, и начал свой рассказ.

– Как подъехали мы к кишлаку Киик, сразу грохнуло на нас, как из двадцати винтовок, и конь мой сейчас же упал и затрепыхал задними ногами. А был я тогда без оружия, проводником. Понимаешь? И думаю я: остаться мне на дороге, зарубят меня наверное и оружия у меня нет никакого. А недалеко, совсем рядом, был невысокий дувал и в дувале трещина, куда можно было пролезть. А когда я увидал, что многие кони и люди валяются на земле, а многие кони скачут назад по дороге без всадников, перескочил я дувал и залёг у расщелины в траве. С дороги меня не видно, а мне в расщелину всю дорогу видать. И увидел я, как из кишлака выскочили басмачи на чёрных конях и наскочили на отряд, а из отряда мало уже кто остался. И как наскочили басмачи на Уртабаева, он поднял руку и в руке что-то держал. Понимаешь? А что держал, я не мог разглядеть, только не тронули его басмачи и проскакали мимо. А конь у Уртабаева был ранен в ногу, он слез с коня и пошёл прямо в кишлак, и всё время что-то показывал в поднятой руке. И подъехал к нему сам Файза и с коня пожал ему руку обеими руками. Стали они у края дороги и о чём-то разговаривали, а о чём – я расслышать не мог. А потом подъехали остальные басмачи и пригнали двух русских, пеших и без оружия, а были они оба в нашем отряде. Привели их басмачи к Файзе, и Уртабаев сказал что-то Файзе. Файза махнул рукой, и русских отвели шагов на тридцать, под дувал, и четыре джигита выстрелили им в голову. И Уртабаев стоял и смотрел, и Файза смотрел, и я видел, что Уртабаев смотрит и смеется и говорит что-то Файзе. Я спрятал голову и подумал: ай-ай-яй!

А потом все они ушли в кишлак, а убитые остались валяться на дороге. И тогда я увидел, что нога у меня прострелена, завязал ногу крепко платком и, как только стемнело, потихоньку стал пробираться ущельем к кишлаку Дагана, чтобы известить наш отряд. Понимаешь? А у кишлака Даган засели басмачи, и схватили меня басмачи и спрашивали: чего нога у тебя прострелена? Я им рассказал, что шёл по дороге в свой колхоз, выскочили аскеры и басмачи и началась перестрелка, и мне попало в ногу. И домой я вернуться не могу, потому что по дороге стоят аскеры и могут подумать, что я раненый басмач. А они мне не поверили и потащили меня с собой и дали мне коня, и два дня таскали меня с собой по горам. На третий день я убежал и попал в кишлак Кокташ, пошёл в рик просил перевязать мне ногу. А из рика шла тогда машина в Исталинобод, и раис посадил меня в машину и велел отвезти в Исталинобод в больницу. И в больнице я пролежал два месяца.

А когда меня выписали из больницы, встретил я на улице в Исталинободе Уртабаева и очень удивился. И Уртабаев узнал меня и подошёл ко мне и сказал: «Здравствуй, Иса! Это ты нас завёл тогда в засаду под Кииком. Я сейчас велю тебя арестовать!» Я очень испугался и подумал: как я докажу, что не я завёл под Кииком отряд в засаду, а он? Он тут в большом почёте и человек учёный, а я простой дехканин, и грамоте меня не учили, – кому поверят, мне или ему? Понимаешь? И стал я его просить не арестовывать меня, а отпустить домой. Сказал я ему, что меня тогда под Кииком ранило в ногу и я убежал через бахчи с простреленной ногой и ничего не видал, – убили кого-нибудь или нет. А он подумал и сказал:»Хорошо, я не велю тебя арестовывать. Иди домой и помни, что под кишлаком Киик я уговорил Файзу сдаться в ГПУ».

Я уехал в свой колхоз, а потом соседи сказали, что на строительстве нужны рабочие копать землю, я пошёл и нанялся. Я увидел там Уртабаева, и все говорили, что он тут главный. А потом стали говорить, что на Уртабаева рассердился самый главный начальник и что его будут судить. И секретарь нашей ячейки говорил нам, что надо выявлять сообщников басмачей, потому что басмачи могут прийти из Афганистана опять и потоптать посевы. Понимаешь? И рабочие стали говорить, что видели, как к Уртабаеву ходили афганцы. Я тогда рассказал, как было дело под кишлаком Киик, и они мне сказали, что надо об этом написать, потому что Уртабаева будут судить, и надо, чтобы его судили сразу за всё. И всё, что я сказал, есть настоящая правда…

Рассказ Ходжиярова произвёл на всех большое впечатление. Вопросов было немного. Касались они преимущественно периода его двухдневного пребывания у басмачей.

Пришла очередь вопросов к Уртабаеву.

После первого вопроса Уртабаев встал и попросил разрешения ответить сразу по всем пунктам обвинения. Он раскрыл портфель, достал из него какие-то записки; долго не мог застегнуть замок: видно было, как у него дрожат руки.

– Товарищи, я постараюсь кратко и с возможной точностью восстановить те события, на которые ссылаются обвиняющие меня люди, преднамеренно извращая факты, имевшие место в действительности… Первое звено этого обвинения относится к прошлому году, ко времени, непосредственно предшествовавшему налёту басмачей из Афганистана. Свидетели, которые принимали участие в составлении заявления, говорят, будто за три дня до налёта ко мне приходили из Афганистана два дехканина, якобы под предлогом, что хотят организовать в Афганистане колхоз, на самом деле, – чтобы известить меня о готовящемся налёте. Ко мне действительно пришли из Афганистана два дехканина, работавшие в течение двух-трёх месяцев здесь, на строительстве, и потом ушедшие обратно на родину. Они принесли мне письменное заявление от дехкан кишлака Калбат, Имам-саибского хакимства, скреплённое оттисками нескольких десятков пальцев.

Он вытащил засаленную бумажку и положил её на стол.

– В этом заявлении они просят послать им инструктора, который научил бы их, как организовать колхоз. Я думаю, ничего странного в этом нет. При открытой границе с Афганистаном вести о нашем колхозном строительстве расходились и продолжают расходиться довольно широко. Афганские дехкане, – особенно те, которые побывали здесь у нас на работах, – видят преимущество нашего колхозного хозяйства над единоличным и рады бы заполучить этот «секрет». Запросите, товарищи, сколько таких ходоков приходит из Афганистана к секретарю бауманабадского райкома и просят инструкторов, трактора, семян для организации колхоза по ту сторону Пянджа. Вполне естественно, что дехкане, работавшие раньше здесь, обратились ко мне, – я единственный инженер-таджик партиец, в их представлении большое начальство, говорящее на их языке. Удивительно было бы, если б они обратились не ко мне, а к кому-нибудь другому. Мне стоило большого труда убедить их, что инструктора мы послать не можем. Я дал им инструктивную брошюру о колхозах на таджикском языке и посоветовал обратиться в бауманабадский рик, который, я уверен, помог им семенами. Обращались ли они в Бауманабад, не трудно бы, я думаю, было проверить.

– Вы же сами говорите, что в Бауманабад их обращается много. Как же вы проверите, обращались ли именно эти?

– Да, это, пожалуй, правильное замечание. Проверить это в точности будет почти невозможно.

Морозову, не спускавшему глаз с обвиняемого, показалось, что по лицу Уртабаева скользнула косая улыбка.

– Это по вопросу о прошлогодних гостях из Афганистана, – продолжал Уртабаев. – Я прошу вас, товарищи, обратить внимание на тенденциозное изменение срока этого визита. Дехкане были у меня не за три дня до налёта, а за месяц, может быть, и больше.

– А чем вы можете это доказать?

Уртабаев поднял глаза на спрашивающего, и они столкнулись с устремлёнными на него пристальными глазами Морозова. Морозов заметил две злые, насмешливые искорки.

– Есть число на этой афганской петиции? – спросил Комаренко.

– Нет, к сожалению, дехкане не имеют привычки датировать свои заявления.

– Значит, и этого нельзя проверить?

«Издевается, сволочь», – закусил губы Морозов.

Уртабаев вытер рукавом пот со лба, и глаза его опять скользнули в сторону Морозова. И Морозову по хитрому блеску этих глаз стало вдруг ясно, что Уртабаев вовсе не волнуется, он абсолютно уверен и спокоен, и это вытирание лба рукавом и дрожание руки, нервно перебирающей записки, – всё это чистейшая комедия, заранее прорепетированная и обдуманная.

– Продолжайте.

– Дальше: рассказ о визите двух афганцев, бежавших вместе с Кристалловым и Сыроежкиным и навещавших меня якобы накануне своего бегства, – конечно, вымышлен с начала до конца. Я не хочу заподозривать свидетелей. Были нередки случаи, когда рабочие афганцы обращались ко мне по целому ряду вопросов, не будучи в состоянии договориться на своём языке ни с прорабом, ни с начальником участка. Бывали случаи, что они приходили ко мне на квартиру. Я не могу точно вспомнить, заходил ли ко мне кто-нибудь как раз в этот день. Возможно, что и заходил.

– Возможно, что и эти два афганца?

– Возможно, что и эти два афганца, поскольку они ничем не отличались от других, и я не мог заранее догадаться, что они собираются бежать.

Опять глаза Уртабаева остановились на Морозове.

«Издевается, сукин сын, явно издевается», – подумал Морозов. Игра Уртабаева вызывала в нём глубокое возмущение.

– Почему же вы тогда говорите, что вся история выдумана? Выходит, что она не выдумана, – бросил он резко, чувствуя, как кровь ударяет ему в лицо.

– Выдумана, что я принимал каких-то афганцев, зная заранее об их предполагающемся бегстве.

– Значит, о том, что они собираются бежать, вы не знали?

– Нет, не знал.

– А записка Кристаллову? – спросил, роясь в бумагах, уполномоченный КК.

– Кристаллова я вообще знал очень мало, только по его работе в техническом отделе. О том, что в техническом отделе есть неполадки, я знал, но какие именно и кто такой Кристаллов, мне никогда и в голову не могло прийти. И никаких записок Кристаллову я не писал.

– Значит, записка эта написана не вами? – поинтересовался Комаренко.

– Нет, не мною. Дальше: дело с засадой под Кииком. Надо начать с того, что Ходжиярова я вижу впервые. Хотя нет, это было бы не точно. Лицо его я откуда-то знаю. Где-то я его видел. Вот я сидел, когда он рассказывал, смотрел на него и силился припомнить: где я его видел?

– А под Кииком-то, под Кииком? Припомните хорошенько.

– Нет, под Кииком Ходжиярова не было. И проводником в нашем отряде он никогда не служил.

– А лицо всё-таки знакомое?

– А лицо знакомое.

– Вот и я так думаю!

В зале засмеялись.

– Вы напрасно, товарищи, стараетесь мои слова превратить в шутку. Мне не до шуток.

– Я думаю!

– Так вот: весь рассказ Ходжиярова выдуман. Ходжиярова вообще не было в нашем отряде. Не было его и под Кииком. К сожалению, и этого простого факта нет возможности установить, так как от всего отряда остался в живых один я.

– Вот это-то и странно!

– Разрешите мне рассказать, как было дело под Кииком.

– Пожалуйста.

– Отряд наш из двенадцати человек попал в засаду и, насколько я могу сейчас восстановить, был перебит до того, как басмачи выскочили на нас из своей засады. Одним из первых выстрелов убили мою лошадь, которая, падая, придавила мне ногу…

– Убили или ранили?

– Не ранили, а убили. Упав с коня, я очутился под ним и не мог точно видеть, перебили ли весь отряд из засады, или кто-нибудь остался в живых и его прикончили шашкой. Во всяком случае, когда меня вытащили из-под коня, я был единственным живым человеком из всего отряда.

– А два русских техника?

– Были убиты вместе со всеми.

– А не расстреляны потом?

– Я повторяю, я был единственным живым человеком из всего отряда, и поэтому, по-видимому, меня не прикончили, а взяли живьём и повели к курбаше, надеясь получить от меня сведения о численности и расположении наших войск. Файза сам стал меня расспрашивать. Я называл преувеличенные цифры прибывших из Ташкента частей Красной Армии, говорил о сдаче Кур-Артыка и других курбашей, доказывал, что дело Ибрагима проиграно, и советовал сдаться, – советская власть сдавшихся с оружием безнаказанно отпускает по домам. Он знал об этом от других курбашей и сказал мне, что он не прочь был бы сдаться: ему надоело воевать, и он видит, что Ибрагим втянул их в безнадёжную авантюру, обещав поддержку населения, от которого сам сейчас вынужден спасаться. Он сказал мне, что не сдался до сих пор, так как не доверяет доброотрядцам. Среди здешнего населения есть у него старые, закоренелые враги, которые, взяв его в свои руки, не преминут свести с ним счеты. Он заявил, что готов сдаться лишь уполномоченному ГПУ. Я обещал это устроить. Мы договорились: на третий день Файза со своими джигитами будет ждать в ущелье Дагана-Киик и, если придёт за ним отряд ГПУ, сдаст оружие. После того как мы с ним договорились, он дал мне свежего коня и отпустил меня, а я приехал в Курган-Тюбе и доложил обо всём тогдашнему уполномоченному ОГПУ товарищу Пеховичу. На третий день мы выехали в ущелье Дагана-Киик, но в ущелье никого не оказалось.

– Ага, значит, Файза так и не сдался?

– Дайте мне кончить. Насколько мне удалось выяснить, на отряд Файзы накануне наскочил случайно другой наш отряд и истребил его почти совершенно.

– А где же тогда доказательства, что Файза вообще намеревался сдаться и что об этом именно он с вами договаривался?

– Да, другого доказательства, кроме моих показаний, нет.

– Слабое доказательство… А с Ходжияровым в Сталинабаде вы не встречались и не разговаривали?

– Нет, не встречался и не разговаривал. Я же сказал вам, что не знаю Ходжиярова.

– А в Сталинабаде в этот период времени, о котором говорит Ходжияров, бывали?

– Если речь идёт о времени два месяца спустя после ликвидации басмачества, то в это время я в Сталинабаде был.

– Ах, в Сталинабаде в это время были?

– Да, в это время был… Говорить дальше?

– Да, расскажите об экскаваторах.

– На идею, что экскаваторы можно пустить от пристани собственным ходом, натолкнуло меня безвыходное положение с транспортом, застопорившим всё наше строительство. Довести экскаваторы без помощи тракторов на головной участок – это значило развернуть в течение нескольких недель работы полным ходом, это значило двинуть строительство вперёд на целые месяцы. Я, конечно, не решился бы сам на этот эксперимент без согласия представителя фирмы Бьюсайрус. Я обратился к этому представителю, инженеру Баркеру, и изложил ему свой проект. Баркер сказал, что экскаваторы их фирмы, правда, никогда таких больших переходов не делали, – максимальный их единовременный пробег не превышал семи-десяти километров, – но что теоретически это не невозможно, и для его фирмы было бы даже интересно проделать такой опыт. Он говорил, что в крайнем случае придётся экскаваторы после пробега поставить на недельку в ремонт. По сравнению с теми сроками, которые могла нам обеспечить перевозка тракторами, это были сущие пустяки. Четверяков тогда уходил и делами уже не занимался. Нового начальства не было. Согласовывать больше было не с кем. Я поехал на пристань, стал собирать экскаваторы и пускать их на плато. Когда часть экскаваторов уже вышла, а половина была почти собрана, я получил неожиданную записку от товарища Морозова с категорическим требованием прекратить сборку и выехать на «голову». Я в первую минуту опешил, подумал, что, может быть, новое начальство не успело ещё выяснить этого дела с инженером Баркером и испугалось, что я это делаю на свой страх и риск. Я не мог остановить на полдороге ушедшие экскаваторы. Я решил закончить сборку тех двух, которые были уже наполовину собраны, и тогда поехать переговорить с новым начальством. Я был убеждён, что этот приказ – простое недоразумение, и, узнав, что я действую с согласия фирмы Бьюсайрус, товарищ Морозов не будет настаивать на его выполнении. Тогда, в последнюю минуту, неожиданно приехал товарищ Морозов, снял меня с работы и отдал приказ о разборке экскаваторов.

– Значит, вы настаиваете на том, что действовали с согласия инженера Баркера? – Морозов даже приподнялся с места.

– Да, с полного согласия.

– Доказать этого, конечно, опять-таки нельзя, так как инженер Баркер уехал в Америку.

– Доказать это можно, только, понятно, не в данную минуту.

– Как же это так? Вам инженер Баркер говорил одно, а инженеру Мурри другое?

– Я сам этого не понимаю. Может быть, инженер Баркер в последнюю минуту испугался ответственности перед фирмой и пошёл на попятную.

– Подождите, подождите! Ведь если вы вообще разговаривали об этом с инженером Баркером, то должен быть простой свидетель этого разговора – переводчик.

Водворилось минутное молчание. Морозов прищурил глаза. Удар попал в цель. Уртабаев покраснел, голос его впервые зазвучал неуверенно и смущённо:

– Я сам учусь говорить по-английски и немного говорю. И беседовал об этом с Баркером без переводчика.

– А в других случаях всё-таки, говоря с американцами, как мне доподлинно известно, вы пользовались переводчиком.

– Да, очень часто, если вопрос трудный и мне не хватало слов, я прибегал к помощи переводчика.

– Только в этом вопросе у вас как раз хватило слов и вы обошлись без переводчика, который мог бы сейчас засвидетельствовать.

– Да, переводчика при этом разговоре не было.

– Вы, кажется, принимаете нас за детей, Уртабаев!..

– Это всё, что вы можете сказать в своё оправдание? – спросил угрюмо уполномоченный Контрольной комиссии.

– Да, это всё…

Уртабаев вытер рукавом пот. На этот раз Морозов не сомневался в искренности этого жеста. «Приперли к стенке, не улизнёшь».

– Я понимаю, товарищи, что все факты, умело подтасованные моими врагами, говорят против меня, и, благодаря нелепому стечению обстоятельств, я лишён возможности противопоставить им хоть одно так называемое вещественное доказательство, хоть одного свидетеля, который бы говорил в мою пользу. Я понимаю, что вы не можете верить мне на слово, если я скажу вам: я не виновен…

Голос Уртабаева дрогнул, и вдруг, словно опасаясь, что его слова, слишком тихие, не дойдут до собрания, он крикнул на весь зал:

– Я не виновен, товарищи!

Произошло небольшое замешательство. В комнате стало тихо.

«Ну и актёр! В театре ему выступать, а не на бюро парткома», – злобно подумал Морозов.

Уртабаев вытер рукавом лоб и закончил сухим, бесцветным голосом:

– Я не буду ссылаться на те незначительные заслуги, которые я имею перед партией. Партия дала мне всё, я дал ей только то, что обязан отдать каждый партиец. Партия послала меня на учебу. Партия сделала из меня человека. Всем, что во мне есть нужного и хорошего, я обязан партии. Партия вправе отнять у меня всё, что она мне дала. Изгнать меня из партии – это значит отнять у меня жизнь. Партия дала мне жизнь, партия вправе её взять.

Он скомкал в руке бумажки, – видимо, конспект заключительной речи, которую не произнёс, – и сунул их в портфель.

Минуту длилось молчание.

– Ну, это всё лирика, не меняющая существа дела, – сказал Морозов. – Всё ясно, и поздним раскаянием тут не поможешь.

– Да, дело ясное.

– Что ж, товарищи, есть ещё какие-нибудь вопросы или будем прямо ставить па голосование?

– Дело ясное!

– Давайте голосовать.

– Кто, товарищи, за исключение Уртабаева из партии?

Поднялось одиннадцать рук.

– Кто против?…

Подняли руки Комаренко и экскаваторщик Метёлкин.

– Объявляю заседание закрытым.

Уртабаев встал, минуту шарил по карманам, как человек, потерявший бумажник, достал из кармана партбилет и положил его на стол. Потом быстро, не оглядываясь, пошёл к дверям.

Синицын вернулся домой раньше обыкновенного. Он чувствовал себя в этот вечер, как хирург после трудной операции, проведённой чисто и без ошибки, по всем правилам медицинского искусства, во время которой пациент умер на операционном столе. Он решил сегодня больше не работать и, возвращаясь домой, подумал, что вечер этот нужно бы было посвятить Валентине. Со времени их утреннего разговора после самоубийства Кригера Синицын откладывал этот разговор на завтра, завтра опять было экстренное заседание, – и так прошли дни, потом недели.

Он шёл, укладывая в голове план этой трудной беседы, не зная, с чего именно начать. Тут нужно было уже не операционное вмешательство, а мягкое внушение.

Не застав Валентины дома, он искренне опечалился, – вряд ли ещё так скоро представится свободный вечер, – и в надежде, что она скоро вернётся, стал её ждать. Этот вечер должен был стать поворотным в болезни Валентины. Синицын мысленно подбирал неотразимые аргументы, способные переубедить любого закоренелого оппортуниста, пробовал парировать их возможными возражениями. Никакие возражения не способны были устоять против их логической неопровержимости.

Когда аргументы были уже взвешены и выстроены в ряды, Синицыну показалось, что это совсем не то, что надо. Всё это Валентина могла с равным успехом почерпнуть из газет. Тут надо было что-то совсем другое.

Валентина не приходила. Прошёл час, потом другой. Синицын суетился по пустой комнате, заходил в свой «рабочий кабинет», выделенный в отдельную резиденцию воздушной перегородкой из фанеры. Прошёл ещё час. Наконец дверь, ведущая во двор, скрипнула.

Синицын поднялся навстречу. В комнату вошел Комаренко.

– А, это ты… – разочарованно протянул Синицын.

– Проходил мимо, решил заглянуть. Есть что-нибудь новое?

– Очередь за тобой. Придётся арестовать Уртабаева.

– Я арестовываю вне очереди и на этот раз очередью не воспользуюсь.

– У тебя всегда шутки. Нельзя ведь его, после того как всё установлено, оставить на свободе.

– А почему бы нет?

– Ты дурачишься или всерьёз?

– Конечно, всерьёз.

– Ты не считаешь достаточно вескими те факты, которые были установлены в процессе следствия не только мною, но и тобою самим?

– Чтобы исключить Уртабаева из партии, быть может, достаточно выявленных фактов. Чтобы его арестовать, нужно ещё кое-что выяснить.

– Связь с Афганистаном, сообщничество с Кристалловым – это для тебя ещё недостаточные факты?

– Связь с Афганистаном до конца не раскрыта. Куандык может врать. Единственный свидетель – твой Ходжияров. А насчёт Кристаллова, предупреждение о том, что автор записки расскажет обо всем Синицыну, не свидетельствует ещё о далеко идущем сообщничестве. К тому же без заключения экспертизы почерка нельзя со всей уверенностью утверждать, что записка бесспорно принадлежит Уртабаеву.

– Значит, по-твоему, мы его неправильно исключили?…

Хлопнула дверь. Синицын поднялся.

В комнату вошла Полозова.

– Я вам не помешала?

– Ничего. А что у вас, опять новости? Случилось что-нибудь с американцами?

– Новая фаланга? – поинтересовался Комаренко.

– Нет. Ничего особенного не случилось. Сегодня вечером инженер Кларк поделился со мной впервые своими подозрениями. Не вдаваясь, насколько они обоснованы, я считала своей обязанностью поставить вас об этом в известность. Тем более, что он сам говорил мне о них несомненно с этой целью.

– Ну, ну, давайте. Это интересно, – оживился Комаренко.

– Помните, когда американцам стали подбрасывать записки с угрозами, все спрашивали, каким образом записки попадают к ним в комнаты. Они тоже ломали себе головы, и Кларк пришёл к предположению, что, может быть, кто-нибудь из посещающих их людей оставляет незаметно эти письма.

– Замечательно! Это самое простое и дельное предположение, – вставил Комаренко.

– Так вот, он стал вспоминать, кто именно навещал их в этот день. И пришёл к заключению, что оба раза заходил к ним Уртабаев.

– Что? Опять Уртабаев? – Синицыя отодвинул табуретку и стал расхаживать по комнате.

– Вы помните, товарищ Синицын, разговор в столовой, когда Кларк и Мурри показали вам впервые полученные записки? Помните, вы тогда сказали, что таджик не нарисовал бы черепа, это европейская символика?

– Помню.

– Кларк заметил, как Уртабаев, присутствовавший при этом разговоре, будто бы очень рьяно поддерживал ваше предположение, что таджик ни в коем случае не мог быть автором записки.

– Ну, а дальше?

– Дальше история с фалангами показала неопровержимо, что автором записок является именно таджик. Европеец не мог бы придумать такого трюка. Кларк отмечает как лишнее подтверждение и тот факт, что в момент покушения сам Уртабаев отсутствовал, словно хотел, как говорит Кларк, заранее создать себе алиби. Он отмечает, как странное совпадение, и то, что с того момента, как у Уртабаева начались личные неприятности, – дело с экскаваторами и другие, – угрожающие записки и покушения прекратились как по мановению руки, словно автор их, занятый другим делом, лишён был возможности продолжать свою игру. Вот и всё. Инженер Кларк долгое время не решался сообщить никому о своих подозрениях, зная, что Уртабаев коммунист. Он решил это сделать только сейчас, узнав об исключении Уртабаева из партии. Я передаю дословно то, что мне сказал Кларк. Мне лично, право, не верится, чтобы всё это было возможно. Мне кажется, что это скорее какое-то досадное совпадение…

– Спасибо, товарищ Полозова. Вы поступили очень правильно, тем более, что вы являетесь вместе с Нусреддиновым, насколько мне известно, большими друзьями Уртабаева, уверенными в его невиновности.

– Я выполнила свою обязанность. Это не мешает мне оставаться при своём мнении: я продолжаю считать, что в деле Уртабаева произошла какая-то трагическая ошибка, которую я не в состоянии разъяснить, но которая, я надеюсь, вскроется.

– Ваше личное мнение, к сожалению, не вносит ничего нового. Что же касается товарища Нусреддинова, то он поступил бы правильнее, если б не вдавался в критику решений партийного комитета и не втягивал бы в это дело комсомольцев.

– Товарищ Нусреддинов и я вовсе не представляем мнения комсомольского комитета, а только наше личное мнение. Я думаю, каждый комсомолец и партиец, если он предполагает, что по отношению к одному из заслуженных партийцев была допущена ошибка, не только вправе, но даже обязан приложить все усилия, чтобы помочь раскрыть и исправить ошибку. Это не имеет ничего общего с втягиванием комсомольского актива в дискуссию по поводу решений парткома.

– Можете быть уверены, я первый буду приветствовать всякого, кто нам докажет, что мы ошиблись в оценке Уртабаева.

– Я в этом не сомневаюсь.

– К сожалению, никто не в состоянии этого доказать. Всё дело ограничивается ненужными разговорами о личных симпатиях и убеждениях. Эти обывательские разговоры надо прекратить.

– Хорошо, вы больше их не услышите.

– Вот это правильно! – Синицын проводил Полозову до дверей. – Ну, как, ты всё ещё не собираешься арестовывать Уртабаева? – обратился он к Комаренко.

– Разреши мне поступать по моему усмотрению. Я за это отвечаю.

– Боюсь, что берёшь на себя слишком большую ответственность. Хотелось бы знать, по крайней мере, на основании чего всё это делаешь? Тоже личное убеждение или что-нибудь более существенное?

– Что-то тут, понимаешь ли, до конца ещё не раскрыто.

– Боюсь, что в поисках таинственных политических заговоров можешь упустить нити, которые сами лезут в твои руки. Это с вашим братом бывает. Поверь мне, я дольше тебя работаю в этих краях, и кое-какой опыт у меня есть: не бывает такого случая, чтобы в одной и той же местности работали параллельно две организации, из которых одна занималась бы специально вредительством и террористическими актами, а другая держала связь с басмачеством и Афганистаном. Такого не бывает.

– Да, я тоже так думаю.

– Поймав один кончик нитки, неизбежно разматываешь весь клубок.

– Если не оборвёшь этого кончика. Всё дело – правильно ухватить.

– А по-твоему, Уртабаев не является такой ниткой?

– По-моему, нет.

– Мудришь. Имей в виду: если Уртабаев останется на свободе, а на американцев повторится покушение, я буду считать своей обязанностью довести мои соображения до сведения ППОГПУ в Ташкенте.

– Это твоё право. Можешь это сделать, не дожидаясь. Ну, дай бог всякому!

Комаренко сел на коня и шагом пересёк площадь, окружённую бараками. Городок спал, закутанный в ночь, как в бурку, мутно мигая редкими освещенными окнами. Окна издали мерцали, как звёзды. Через стёкла окон, как в стекло телескопа, проезжающий мимо видел обособленные мирки чужой ночной жизни. Вот, придвинувшись близко к окну, таджик в зелёной тюбетейке читает книгу. Вот, нагнувшись над столом, рябой прораб в непослушном пенсне чертит схему на голубой графлёной бумаге. Вот усатый детина, прижав к столу стриженую полураздетую женщину в сползающей с плеч сорочке, покрывает поцелуями её лицо и шею. Чужая обособленная жизнь: учёба, работа, любовь.

Комаренко тронул повод. Ему не раз приходилось заглядывать в чужую жизнь, незваным гостем блуждать по её задворкам. Как семейный врач этих мест, он знал тут наперечёт всех. Встречаясь с людьми, он не различал их по цвету волос, по окраске кожи, по внешним отличительным признакам. Он распознавал их, как врач распознаёт старых пациентов по особенностям их внутренней комплекции: не высокий блондин, а увеличенная селезёнка; не коренастый рябой, а камень в печени; не грудастая рыжая, а расширение аорты. В окружающих людях Комаренко видел то, чего не мог разглядеть в них никто. В лице светлоусого старшего техника, изуродованного небольшим рубцом, похожим на обычный шрам от пендинки, он видел застрявшую и не вытащенную красноармейскую пулю, раздробившую это миловидное лицо ещё в те времена, когда, вместо гармской тюбетейки, его украшала фуражка с врангелевской кокардой. В глазах неказистого встречного дехканина, окучивающего хлопок, премированного ударника и бригадира, в искусном взмахе уверенной руки, поднимающей кетмень, – он видел блеск кривой басмаческой сабли, отрубившей головы трём пленным красноармейцам и, напоследок, собственному курбаше. Глядя на печально улыбающийся, ещё свежий рот увядающей шатенки, жены главного кассира строительства, проходившей часто мимо его окон с сумкой за продуктами, он видел в нём не искусно спрятанную золотую коронку, а жёсткий комок неразжёванных бумаг, проглоченный этим улыбающимся ртом в день неожиданного обыска на квартире первого мужа мадам, начальника охранного отделения.

Комаренко не воспринимал людей как нечто готовое и данное. Он видел их в процессе их длинного становления, со всем грузом их социальной биографии. Люди проходили перед ним, как товарные поезда, обросшие на очередных станциях длинной цепью вагонов. Он осматривал их безошибочным взглядов, – простой стрелочник из пути, ведущем в социализм, – осматривал и пропускал дальше; редкие, те, которые не в состоянии были туда дойти, сворачивали на запасный путь, в ремонт; очень редкие – в тупик, в утильсырьё.

Лошадь споткнулась, Комаренко стянул поводья и шагом миновал последние хибарки «Самстроя». Городок спал, и уполномоченный не хотел тревожить его сна цоком неосторожных копыт. Он оглянулся назад. Вдали, на головном участке, горели огни, размеренно стучал трактор, выкачивая воду, прососавшуюся в котлован. Городок спал, на котловане шла работа. За всё это отвечал он, Комаренко: за спокойный сон городка, за бесперебойный стук трактора, за нормальную работу всего строительства. Чувство большой ответственности не тяготило, наполняло приятной гордостью. Уполномоченный широко расправил грудь и подобрал повод. Лошадь тронулась мелкой рысцой. Над головой развороченным муравейником кишели звёзды.

Уполномоченному вспомнилось твёрдое озабоченное лицо Синицына.

«Все имеют право ошибаться, – подумал он отчетливо, – все, кроме меня. Я лишён права промаха».

И сейчас же, как горькая реплика:

«И всё же я делаю промахи. Да, да, нечего закрывать глаза. Кристаллов бежал – раз. Я не сумел раскусить Кристаллова. Этот тип несколько месяцев процветал у меня под боком. Мало ли, что не было никаких данных. Если есть данные, всякий дурак сумеет. Теперь есть данные, но нет Кристаллова. Промах… Немировский, правда, изъят, но изъят с большим опозданием, после того как успел разладить строительство. Все материалы по обвинению Немировского собраны мною. Что ж из этого? Надо было собрать раньше. Ссылка на пассивное сопротивление и слепоту Ерёмина – не оправдание. Опять промах… Теперь Уртабаев. Абсолютно неожиданно. Ни тени подозрения. Случайное донесение. Если Уртабаев действительно во всём этом повинен, единственный выход – просить о переводе на низовую работу…»

Комаренко закусил губу. Он считал себя хорошим чекистом, гордился, что видит людей насквозь. И вдруг – Уртабаев. Промах с Уртабаевым был бы непростителен. Чекист, сделавший такую ошибку, не способен нести ответственность за безопасность строительства.

«Если Уртабаев виновен, – надо подать в отставку и переброситься на другую работу. Пойду в кооперацию муку развешивать».

Конь шарахнулся в сторону. Из мрака навстречу вынырнул всадник, нет, всадница и, хлеща лошадь, пролетела мимо.

Комаренко долго и недоумённо смотрел вслед удаляющейся Синицыной…

После ухода Комаренко Синицын потушил свет и лёг на постель не раздеваясь. Он долго лежал с раскрытыми глазами, стараясь что-то поймать. Это мешало, как зубная боль неизвестно под какой пломбой. Что это? Валентина? Уртабаев?

Он подумал в первый раз, что, может быть, переутомился. Это бывало уже с ним раньше, лет шесть назад. Тогда перед глазами в течение ряда месяцев носилась неотступно маленькая чёрная точка, неуловимая и назойливая, как москит, но никакого внутреннего нытья он тогда не ощущал.

Он хотел уже встать, зажечь свет, взяться за какую-нибудь работу. Тогда хлопнула дверь, и вспыхнуло электричество. В комнате стояла Валентина.

– Ты дома?

Он сел на кровать, щурясь от света.

– Да, дома… Выкроил свободный вечер и вернулся пораньше домой, хотел поговорить с тобой.

– Я была у Уртабаева.

– У Уртабаева?

– Не делай таких удивлённых глаз. Нет, это не то, что ты думаешь. Он никогда не был моим любовником.

– Зачем же ты к нему ходила именно сегодня?

– Пошла предложить ему, что проведу с ним сегодняшнюю ночь. И знаешь, что он сделал? Он меня выгнал вон. Ну, выпроводил, одним словом, очень ласково, но решительно.

– Зачем ты это сделала?

– Знаешь, это исключительно честный человек и хороший партиец. А вы, дураки, исключили его из партии. Половина из тех, которые за это голосовали, не стоят его подмётки.

Синицын стал крутить папиросу. Курил он редко, табак в бумажке топорщился, набухал, пока сквозь пальцы не высыпался на пол. Он скомкал бумажку и бросил в угол.

– Ты выкроил сегодня для меня специально вечер, хотел со мной поговорить и расстроился, что я ушла. Хорошо, я тебе за это расскажу, почему я туда пошла, если тебе интересно. Я верила во всю эту историю с басмачами и Афганистаном. Я верила, что Уртабаев виноват. Я знала, что после того как его исключат из партии, ему ничего не останется, как пустить пулю в лоб. Всё равно сегодня ночью он будет арестован. Я думала, что он покончит с собой, не дожидаясь ареста, и пошла к нему провести с ним эту ночь. Он меня столько раз просил уйти от тебя и жить с ним. Я знаю, что он меня действительно любит, больше, чем кто бы то ни было. Я не сошлась с ним потому, что он мне никогда особенно не нравился. Но я так долго водила его за нос, оставляя ему всегда капельку надежды, что решила – меня от этого не убудет, а человеку могу дать перед смертью несколько часов счастья. Я пришла к нему и сказала, что останусь у него всю ночь. Он в первую минуту очень обрадовался, потом спросил меня – верю ли я, что он виновен? Я сказала, что убеждена в этом, но это мне не мешает провести с ним его последнюю ночь. Он, наверное, подумал, что я очень его люблю. И он отказался. Понимаешь, отказался. Сказал мне просто, что не хочет, чтобы я с ним сходилась, будучи уверенной в его предательстве. Он и не думает покончить с собой. Он знает, что не виноват, и, рано или поздно, сумеет это доказать. И только тогда, когда он смоет с себя это пятно, он будет чувствовать себя достойным обладать мною… Я знаю, в этом много наивности и восточной романтики. Он мог прекрасно сойтись со мной и потом доказывать свою правоту. Но он думал, что, сойдясь со мною, он брал бы твою жену, жену человека, который сегодня исключил его из партии, он не хотел воспользоваться этой невольной местью, которая сама лезла ему в руки. Он перещеголял тебя с твоим благородством, дал тебе сто очков вперёд. Я знаю, что он невиновен, что его оклеветали, а ты и тебе подобные, во имя сухой формулы партийного устава, не задумываясь, поспешили похоронить живого человека, который лучше и благороднее вас и которого я люблю. Я теперь знаю, что люблю его. И больше я тебе не жена. Кончилось.

Синицын взял со стола тюбетейку и медленно пошёл к двери.

– Ты уходишь? На ночь глядя? Куда?

– Пойду на котлован.

– На котлован? – Валентина посмотрела на него внимательно. – Слушай, там взрывают скалу, может быть несчастный случай. Ты хочешь…

– Ночью не взрывают, да и аммонала нет, весь вышел. Просто пойду, посмотрю, как работает ночная смена.

– А-а… Ну, иди…

Оглавление

Обращение к пользователям