Глава двенадцатая

В этот день, с утра, Кларк получил извещение, что пришли из Сталинабада бетономешалки и компрессоры для бурения скалы и стоят на той стороне, у переправы. Он решил дождаться их в местечке и лично принять машины. Ждать пришлось долго, – на целое утро переправу закупорили возчики с лесом, дожидавшиеся уже два дня своей очереди. Бетономешалки привезли под вечер. Приняв машины, Кларк отправился к Киршу просить его отпустить лесу для шахтного подъёмника: леса привезли много, а когда прибудет следующая партия – неизвестно. Кирш перебрал пачку срочных заявок на лес со всех участков и, взвесив их срочность, уступил, – Кларк обещал освободить на днях два экскаватора.

Обрадованный победой, Кларк послал шофёра за Полозовой и за прорабом. Хотелось наверстать потерянный день и сегодня же начать подготовительные работы по постройке подъёмника.

Вызвали плотника. Пришёл бородатый дядя в картузе и почтительно остановился у притолоки.

– Вы будете товарищ Притула? – спросил прораб.

– Притула Климентий, он самый.

– Нам вот надо ставить на котловане шахтный подъёмник. Возьмётесь?

– Почему нет? Можно.

– А ставили уже когда-нибудь?

– Шахтный подъёмник? Нет, не приходилось.

– Ничего, дадим вам чертёж и все измерения. Будете работать под руководством американского инженера.

– Можно, – согласился Климентий.

Кларк на листке бумаги начертил схему сооружения и протянул листок плотнику. Климентий долго вертел листок в пальцах, пристально всматривался в рисунок, словно в ребус, который предлагали ему разгадать.

– Ну как? Понимаете?

– На бумажке-то оно всегда выходит так точно, а начнёшь строить, что получится – неизвестно.

– А вы в чертежах-то разбираетесь? – подозрительно покосился прораб.

– Мы плотники. Наше дело из дерева строить, а не из бумажек, – обиделся Климентий.

– Ну, брат, без чертежа тут своим умом не поставишь. Нет ли у вас в артели кого-нибудь, кто бы в чертежах понимал?

– Не такие штуковины строили и без бумажек. Ты вот расскажи, какой он из себя, твой подъёмник, сколько на высоту, сколько в ширину, а насчёт нашей работы не сумлевайся, сделаем.

– В шахтах ты бывал? Копер видел?

– Бывал. А где же у тебя тут шахта?

– Да не в шахте дело. Принцип тот же…

– Насчёт принципа не знаю, не видал и врать не хочу.

– Чудак ты человек! Ну, деревянная башня, кверху суживается, наверху колесо.

– Знаю.

– Так и тут то же самое, только меньше, поуже, и не клеть в ней ходит, а ковш от экскаватора. А на высоте, там, где колесо, отходит вбок эстакада.

– А выстукада тоже деревянная?

– Эстакада – это такой мостик, узкий, чтобы по нём ковш вбок мог отъехать. Башня сама стоит внизу, в котловане, высотой метров двадцать пять, колесо наверху вертится, вытаскивает наверх ковш, как из колодца. Ковш надо отвести вбок. Для этого от башни до самого края котлована строится мостик так, чтобы ковш, проехав по нём, высыпал камень за край котлована, на кавальере.

– На кавалерии? Разве лошадьми его вывозить будете?

– Да не на кавалерии, а на кавальере, на насыпи значит.

– А ты так и говори. Нас по-американски не учили, – Климентий покосился на американца.

– Ну как, понимаешь?

– Что же тут понимать, дело простое. Ты вот мне место покажи, где она стоять должна, а я тебе скажу, сколько дерева на неё нужно и какого.

– Давай попробуем. Мы едем сейчас на участок, садись с нами, посмотришь.

Они уселись в машину вчетвером.

На котловане теперь работали в три смены. Днём и ночью громыхали тачки, днём и ночью взлетали на воздух, один за другим, два грохочущих ковша, опрокидываясь на лету, высыпали в реку новые порции камня, и камень, как сахар, растворялся в кофейной гуще реки. Ночью над котлованом, как прирученная луна, всходил белый электрический шар, видимый издали на десятки километров, и внизу, по узкому карнизу дорожки, бежали вереницей тачечники с напудренными светом лицами, опрокидывали тачку, бежали назад, туда и обратно, как беспокойная вереница лунатиков по карнизу одинокого дома.

Когда машина подъехала к городку, была уже полночь. Мрак здесь был исколот булавками света. Над котлованом висел белый раскалённый шар, но котлован безмолвствовал, безмолвно стояли экскаваторы с неподвижной, патетически нацеленной в небо стрелой.

– Почему стоят оба экскаватора? Не хватило горючего?

Добродушный прораб, худощавый Андрей Савельевич, тоже встревоженно приподнялся на сиденье.

– Нет, горючее только вчера подвезли. Не пойму, что это такое. Не могли же застопориться сразу два экскаватора!

Машина остановилась; они вчетвером стали карабкаться на отвал. На краю котлована стояла группа людей. Кларк разглядел Кирша и Синицына. Дело становилось серьёзным.

– Что случилось?

Синицын посмотрел на часы.

– Дальверзинцы не вышли на работу. Вся третья смена потребовала прибавки пятидесяти копеек с кубометра. Знают, что некем их заменить, а работу надо закончить к сроку, – вот и попались на удочку рвачам.

Полозова перевела Кларку.

– У нас нет другого выхода, как согласиться на их требование, – обратился к Киршу Кларк. – Каждый рабочий пользуется затруднениями предпринимателя, чтобы урвать лишний цент. Против этого ничего не поделаешь. Каждая смена простоя обойдётся гораздо дороже, чем эти пятьдесят копеек.

– Дело не в пятидесяти копейках, дорогой мистер Кларк, – нахмурился Кирш. – Нельзя поощрять рвачества. Сегодня дадим пятьдесят, завтра потребуют рубль. Мы – не капиталистические предприниматели, у которых каждую прибавку надо вырывать из глотки забастовкой. У нас рабочий обеспечен во всех отношениях, – за исключением разве жилищного, но этого на деньги не купишь, – и ставки здесь больше, чем во всём Союзе. И потом вовсе не каждый рабочий пользуется затруднениями, чтобы вырвать у своего рабочего государства деньги, которых не заработал. Вы ещё мало видели наших рабочих. Только слабый, деревенский элемент поддаётся на кулацкую агитацию.

– Всё это очень хорошо, но у нас нет другого выхода. Перейти опять на две смены?

– А вот выход сейчас постараемся найти, – Кирш оглянулся на Синицына.

– Товарищ Полозова! – позвал Синицын. – Я только что послал Нусреддинова оповестить ребят и срочно организовать комсомольскую бригаду. Берите машину и поезжайте в Курган. Мобилизуйте всех комсомольцев, которых застанете на квартире.

– Есть, товарищ Синицын.

Она быстро сбежала по откосу.

С неба медленно отклеивалась сизая плёнка туч, и небо всплывало из-под неё чёткое, как переводная картинка, со своим серебряным кружком луны, с путаницей мерцающих фонариков, со своим городком, отпечатавшимся сплошным чёрным пятном, исколотым булавками света. Не хватало на нём только людей, скользящих, как канатобежцы, по гребню отвала, и американских экскаваторов, застывших с костлявой рукой, поднятой, как для фашистского приветствия.

– Экскаваторы в исправности? – спрашивал у кого-то Кирш.

Кларк молча следовал за ним.

– Будьте готовы, товарищи. Через час возобновим работу.

Экскаваторщик кивнул головой. Он ёжился в своей тёплой кожаной куртке.

– Что с вами? Вы нездоровы?

– Малярия треплет. Это ничего…

– Чего ж вы дома не остались? Можно было договориться с драгером первой смены, чтобы вас заменил.

– Нельзя. Заболел. Воспаление лёгких, кажется. Драгер второй смены проработал за него две смены подряд.

– Везёт так везёт! Ну, а вы-то выдержите? Завтра найдём вам заместителя.

– Выдержу. Не впервой.

Он поднял воротник кожанки и залез в кабинку.

– Андрей Савельевич, а Андрей Савельевич! – дёргал прораба за рубаху Климентий. – Где же копер-то стоять будет? Там внизу нешто?

– Да отстань ты от меня со своим копром! Видишь, тут не до этого.

– А вы мне только покажите, где это будет. Я сам всё посмотрю и вымеряю.

– Вон там, внизу. Только надо ещё выбрать в этом месте три метра скалы, тогда можно ставить. А раз некому выбирать, значит и постройку подъёмника отложить придется.

Климентий вытащил из кармана складной метр и стал спускаться в котлован.

Через некоторое время Кларк, растерянно бродивший по кавальеру, расслышал вдали шум мотора и всплески хоровой песни. Песня напоминала ту, которую в Москве пел проходивший по улице отряд красноармейцев.

Несколько минут спустя внизу, у насыпи, остановилась легковая машина. Из машины высыпал десяток парней, почти мальчиков, и одна девушка, – Кларк узнал Полозову. Парни с пением карабкались на кавальер, словно хотели взять его приступом. Кларку показалось на минуту, что он присутствует на каких-то ночных маневрах. Вскарабкавшись наверх, комсомольцы по-военному выстроились перед Синицыным.

– А где же Нусреддинов?

– Идёт. Мы его обогнали на дороге.

Нусреддинов с комсомольцами поднимался по другой стороне. Они выстроились парами. В отсвете электрического шара их смуглые лица казались посеребрёнными. Зазвенела песня, и комсомольцы гуськом стали сбегать по уступам отвесной тропинки, на дно котлована.

– Нусреддинов!

– Слушаю, товарищ Синицын.

– Плохой из тебя организатор. Не дело брать тачку и работать самому, – это каждый может. Секретарь комсомольского комитета должен уметь организовывать. Что ж ты больше двадцати пяти человек собрать не мог?

– Ночь, товарищ Синицын, в полчаса всех не разыщешь. Завтра организую как следует, а сегодня не сумел собрать больше, – придётся самому поработать.

Нусреддинов улыбнулся, по тёмному лицу скользнул поперечный блик. Не дождавшись ответа, Керим сбежал в котлован.

– Товарищ Кларк!

На выступе тропинки стояла Полозова.

– Поезжайте домой. Я тут останусь поработать с ребятами. Приезжайте к утренней смене. Буду вас ждать здесь.

Внизу уже звенели первые тачки и первые удары кирки.

– Андрей Савельевич, а Андрей Савельевич! – дёргал запарившегося прораба за руку Климентий. – Я вымерил. Построить можно. Завтра лес приготовить надо. Я сам выберу. Лес привезли подходящий. Послезавтра начнём. Только вот скалу, говорите, выбирать надо. Это они, что ли, выбирать-то будут? – он указал на комсомольцев.

Прораб кивнул головой.

– Они, а кто же?

– Нешто у них сила есть? Не выберут!

– Сколько смогут, столько и выберут.

– Долго выбирать будут. На такую работу мужиков здоровых надо, а такие дитяты и в месяц не выберут. А без этого никак строить нельзя?

– Сказал тебе – нельзя. Не нравится, иди и выбирай сам. Критику наводить каждый умеет, а когда надо помочь, – кишка тонка.

Прораб пошёл к экскаватору.

Ковши полетели вниз и опять взвились вверх. Внизу, под тяжестью тачек, жалобно скрипели доски, ребята держали ручки тачек, как крестьянин держит омач, напирая на него всем телом, и тачка спотыкалась и застревала, как омач в каменистой почве.

«Нет у ребят сноровки, – подумал Кларк, – всё равно тех двух бригад не заменят».

Он всё ещё продолжал стоять на гребне отвала, нерешительно поглядывая вниз. Полозова с парнем в зелёной тюбетейке грузили вываленный из тачек камень в ковш экскаватора. Кларк медлил. По правде говоря, делать ему было нечего, но уходить почему-то было неловко. Он мялся на месте, делая вид, что присматривает за работой, и отдавая себе одновременно отчёт в нелепости своей роли праздного наблюдателя. Он поднял глаза, разыскивая прораба, словно надеясь найти указание для себя в том, что делает сейчас прораб.

По другую сторону кавальера стоял бородатый мужик в картузе, плотник, посматривая вниз. Он топтался на месте так же нерешительно, как Кларк, словно тоже не знал, что ему с собой делать. Кларку эта аналогия показалась обидной. Он повернулся уже, чтобы сойти к автомобилю, когда вдруг увидел, что бородатый спускается по тропинке в котлован. Кларк остановился из любопытства. Бородатый достиг дна и, протиснувшись между комсомольцами, поднял с земли свободную кирку. Минуту он постоял в нерешительности, потом повернулся и, подойдя к самому худенькому подростку, рассыпавшему на полдороге свою тачку, мягко отстранил его рукой, сунул ему кирку, – как ребёнку, чтобы не обиделся, дают в руки игрушку, – и, навалив тачку, плавно покатил её к ковшу. Внизу одобрительно зашумели.

Кларк продолжал стоять. Положение его становилось всё более неловким. Ему казалось, что если он повернётся сейчас и станет сходить к автомобилю, все оглянутся в его сторону.

Тогда случилось совершенно неожиданное. Ковш одного из экскаваторов, нагруженный доверху, не взлетел. Снизу закричали, дёрнули цепь. Ковш продолжал неподвижно лежать.

Кларк быстро подошёл к экскаватору и натолкнулся на прораба, вытаскивавшего из кабинки неподвижного драгера. Кларк помог уложить драгера на камни.

– Что случилось? – прокричал он по-английски в ухо прорабу, и прораб, не понимая английского, понял и ответил:

– Малярия.

Кларк тоже понял. Они уложили упавшего в обморок драгера. Кларк расстегнул драгеру куртку: из-под кожанки дунуло жаром. Прораб побежал за водой. Кларк положил больному руки на лоб. Лоб горел, у человека было не меньше сорока градусов температуры. Прибежал прораб с водой и стал приводить драгера в чувство. Драгер открыл глаза. Глаза его горели, в глазах беспокойной каплей ртути прыгал зрачок.

Кларк поднял драгера за плечи и жестом приказал прорабу подхватить больного за ноги. Они снесли его по насыпи вниз, в ожидавшую машину. Кларк рукой показал шофёру по направлению к городку, а сам стал обратно карабкаться на отвал. Прораб в молчании следовал за ним. Они остановились у затихшего экскаватора.

Прораб махнул рукой. В переводе на слова это означало: «Капут!».

Кларк взглянул вниз, где у неподвижного ковша столпилась кучка парней, потом с сожалением посмотрел на свои снежно-белые брюки, повернулся и быстро поднялся в кабинку.

Прораб разинул рот.

Ковш вздрогнул и взлетел вверх. Внизу радостно зашумели, за перемычкой разгневанно хлюпнула вода.

В кабинке густо пахло маслом. Кларк уселся поудобнее и, засучив внезапно побуревшие рукава, стал размеренно, как циркулем, отмерять дреглейном расстояние от котлована до реки, сначала медленно, потом быстрее и быстрее.

Внизу грузно громыхали тачки, поскрипывая несмазанным колесом, кирка раскалывала камень, и от соприкосновения их, как от столкновения слов «кирка» и «камень», выскакивал односложный звук, похожий на звук «как», с ударением на «к», как его выговаривают грузины.

Скрип несмазанного колеса, удар киркой: кир-ка, кир-ка, кир-ка…

Так пела работа. Кларк не слышал этой песни. Слышал её один прораб Андрей Савельевич. Он всё ещё стоял в недоумении у экскаватора.

Он был старый добросовестный работник, видевший на своём веку немало строительств, руководивший не одной работой ещё в «старое время». У Андрея Савельевича было своё, выращенное годами, отношение к работе, своя азбука работы, заученная в те времена, когда он бегал с тачкой и служил подносчиком, – простая, как десять заповедей: «работа есть работа», «хозяину важно, чтобы работали побольше, рабочему, – чтобы поменьше», «работать надо, чтобы есть», «кто может есть не работая, тот не дурак работать». Руководя работами, он защищал интересы хозяина, смотрел и требовал, чтобы работали побольше, и потому ценился как хороший работник. Когда на строительствах появились новые слова «энтузиазм», «ударничество», «соревнование», – он встретил их скептическим прищуриванием глаз, как большевистские штучки, но не выражал своего неодобрения и потому считался хорошим советским работником. По существу же он привык, что у хозяев бывают свои причуды, свои «коньки», и причуды эти надо уважать, не показывать виду, что над ними подтруниваешь, – ни один хозяин этого не потерпит. Иностранных специалистов, приезжающих на строительство, Андрей Савельевич уважал за то, что те работу принимали как работу, без штучек, и над штучками иронически щурили глаза. Они могли себе позволить делать это открыто, но и они соблюдали в этом общепринятые правила вежливости.

Американский инженер, залезший ночью на экскаватор, чтобы работать всю смену простым драгером, – такое Андрей Савельевич видел впервые. Рассуждая нормально, это была тоже «штучка», но она не исчерпывалась простой иронической улыбкой в глазу. Она нарушала всю азбуку. И Андрею Савельевичу было не по себе. Он чувствовал то, что, вероятно, должен чувствовать верующий, трудолюбиво и набожно проведший жизнь, которому вдруг в последнюю минуту, после соборования, поп сказал по секрету, что никакого бога нет.

«Ишь шпарит!» – подумал Андрей Савельевич, посматривая на взлетавший и падавший ковш, который комсомольцы с трудом успевали нагружать доверху.

Теперь он в свою очередь чувствовал себя неловко, один на гряде кавальера, и, оглядываясь кругом, раздумывал, что ему полагается делать в такой необычной ситуации. Стоять тут бесцельно наверху, когда работало даже заграничное начальство, – было явно нехорошо.

Кир-ка, кир-ка, кир-ка… – скрипело и звенело внизу.

Андрея Савельевича, как и Кларка, выручил случай. Снизу донёсся крик, и один из комсомольцев упал, потом привстал и прислонился к стене.

Тогда Андрей Савельевич тихонько спустился вниз, будто шёл посмотреть, что стряслось. Очутившись внизу, среди запаренных, блестящих от пота людей, в общей суматохе он незаметно поднял кирку и, нахлобучив на глаза тюбетейку, стыдливо принялся колоть камень.

Когда утром на работу явилась первая смена, она не сразу спустилась в котлован. У кавальера состоялся летучий митинг. Митинг открыл секретарь постройкома Гальцев, худой белобрысый парень на длинных ногах. Возраст его не позволяла в точности определить наивная цыплячья белизна волос и ресниц, словно выгоревших на солнце. На строительстве закрепилась за ним кличка «Египтянин», вероятно потому, что вид у него был такой, как будто спал он в складе на хлопке и не успел отряхнуться: на голове, на веках, на небритом лице остался белый хлопковый пух.

У Гальцева с утра был неприятный разговор с Синицыным, стащившим его в четыре часа с постели, – один из тех разговоров, когда один говорит, а другой молчит. Как назло вчера, – греха не утаишь, – Гальцев на октябринах у младшего бухгалтера распил бутылочку дубняка и, вернувшись домой в третьем часу, лёг спокойно спать. Узнав из уст Синицына, что дальверзинцы не вышли на работу, он пробовал было защититься вполне резонным замечанием: не может же он каждую ночь сидеть на котловане, но Синицын так выразительно посмотрел на него и таким, необыкновенным в его устах, неприличным выражением охарактеризовал работу постройкома, что Гальцев больше слова не брал, решив твёрдо про себя поставить немедленно на ноги все рабочкомы.

В течение трёх часов митинг был подготовлен.

Взбираясь на кучу камней, которая должна была заменить трибуну, Гальцев почувствовал бурный прилив красноречия. Он умел агитнуть, речь свою обдумал на ходу и боялся только одного, как бы, в увлечении, не покрыть дезертиров матом. Это с ним бывало, по этой линии был даже один выговор. Окидывая взглядом собравшуюся толпу, Гальцев думал с горечью, что выговора за ночную бузу дальверзинцез ему не избежать; спасти его может только исключительная активность и немедленная ликвидация прорыва.

Речь отгрохал хорошую, обстоятельную, рвачей почистил отборными словами, – с песочком, но без мата, зацепил и промфинплан, отметив, что комсомольская бригада перевыполнила задание на одиннадцать кубометров. Фразы, готовые, привычные, такие, какими поставляли их газеты, – в хорошем лозунге слова не переставишь, – летели из него, как из мясорубки: и ликвидация кулака как класса, и шесть условий, и овладение техникой. От рвачей из ночной смены, пропущенных через эту мясорубку и измолотых на котлеты, остались лишь, как дощечки на кладбище, одни позорные ярлыки: кулацкие подголоски, предатели рабочего класса, враги социализма.

Он всегда говорил речь, как играл в «козла», заранее приберегая козыри, чтобы не дать себя побить неожиданным вопросом или возгласом из публики. На этот раз игра была верная, в руках три крупных козыря: Кларк, Андрей Савельевич и плотник Климентий. Козыри стояли в толпе, потные и измазанные. Гальцев бросал их неторопливо, по одному, начиная с Климентия – сознательного рабочего, вставшего на ликвидацию прорыва на чужом участке; перешёл к Андрею Савельевичу – примеру единения инженерно-технического персонала с рабочей массой в общей борьбе за промфинплан; когда же, наконец, заговорил об американском инженере, проработавшем всю ночную смену вместо свалившегося драгера, толпа забулькала рукоплесканиями, кто-то крикнул: «Качать!». Отбивающегося недоуменно Кларка подхватили и, несмотря на его отчаянное сопротивление, раза четыре подбросили на воздух, потом церемонно подняли с земли его упавшую тюбетейку, помогли отряхнуть брюки и отпустили, виновато улыбаясь.

Гальцев сошёл с импровизированной трибуны. Он был доволен речью и произведённым эффектом. Спускаясь по камням, он оступился и сорвался прямо в объятия Климентия.

– Ты бы им сказал парочку слов, товарищ Притула, – предложил он, придя в равновесие, словно его, Притулу, он только и разыскивал.

Климентий от неожиданности снял картуз.

– Это я-то?

– Можешь говорить?

– А то языка у меня, что ли, нет?

– Лезь тогда на трибуну… Слово имеет товарищ Притула, плотник, проработавший всю ночную смену с комсомольской бригадой.

Климентий немного сконфуженно мял в руках картуз.

– Так что, товарищи, мне тут подъёмник ставить надо. С выстукадой, чтобы по ней камень отъезжал на колесиках. И вам подмога и нам, плотникам, интересно. Только не люблю я дела откладывать. Сказано делать, делай. А тут мне Андрей Савельич намедни говорит: нельзя, говорит, ставить, камень убрать некому. Вот, говорит, подожди, пока они выберут. А я говорю: да нешто такие выберут? Оно выходит – одна задержка. А мне ещё давеча Андрей Савельич говорил: копер-то он не простой, а с принципом, без бумажки не построишь. А я ему говорю: строили мы и почище, и мельницы строили, и ветряки строили, нешто нам копра не построить! Покажи, говорю, где строить надо, – построим. А тут, выходит, камень не убран, и строить, говорит, не убравши камня, нельзя. А работу кто же любит откладывать, сказано сделай, значит делай. И камень, выходит, убрать надо, как же ставить, не убрамши? Обязательно надо. А то, выходит, не работа, а одна задержка…

Мало кто понял, о чём говорил Климентий, а говорил он долго, даже вспотел и, слезая с груды камней, вытер лицо картузом. Все громко хлопали не столько тому, что он говорил, сколько количеству вывезенных им за ночь тачек. А он, сойдя с трибуны, ещё взволнованно договаривал какому-то рыжему, уставившему на него свои выцветшие круглые глаза, – такие бывают у щенят:

– А копер-то не простой, с выстукадой. На одну выстукаду, знаешь, лесу сколько, пойдёт? Лес привезли подходящий. Самый раз теперь взять, а то растащат…

Тогда попросил слова тачечник из второй смены и сказал, что рабочий, за пятьдесят копеек подставляющий ножку строительству, – не рабочий, а просто сука. Бригады Кузнецова и Тарелкина не впервые бузят и срывают работу. Таким рабочим надо объявить бойкот, чтобы даже никто с сегодняшнего утра с ними не здоровался и не разговаривал, а будут разговаривать – не отвечать. И на работу, хоть бы и захотели встать, пускать их больше не надо. Пусть сначала публично, перед всеми рабочими, признают, что поступили как последние суки, и выгонят раскулаченных, которые их на это подбивают, а тех чтобы без никакого разговору передать в Гепеу.

Все кричали: «Правильно!» «Так их и надо!».

Мужик в соломенной шляпе закричал, чтобы это вписать в резолюцию.

Гальцев тут же на клочке бумаги набросал резолюцию и зачитал её вслух, пропустив только предложение о передаче зачинщиков в ГПУ. Он доказывал, что ГПУ – орган диктатуры пролетариата для борьбы с особой важности врагами советской власти и трудящихся. Ему закричали, что это и есть враги советской власти, и настаивали, чтобы непременно в Гепеу. Гальцев, видя, что всех не перекричишь и что выходит, будто он защищает рвачей, записал этот пункт в такой редакции, что если ГПУ найдёт нужным, то собрание просит выяснить личности зачинщиков.

Резолюция была принята единогласно.

Три дня спустя, наблюдая за работой комсомольцев, Кларк мимоходом спросил у Полозовой, что случилось с теми двумя бригадами.

– Хотят встать на работу на старых условиях. Вчера вышли в полном составе. Рабочие не пустили их в котлован. Вынуждены были вернуться обратно в барак. Бойкот.

– Раз признали свою ошибку, почему же не пускают их на работу?

– В том-то и дело, что не хотят публично признаться. Амбиция не позволяет.

– Ну хорошо, а как же они живут, ничего не зарабатывая уже четвёртый день? Надо их тогда просто уволить. Не собираетесь же вы взять их измором?

– То есть как это взять измором? – обиделась Полозова. – Едят то же, что и все рабочие.

– Это замечательно. А что же они, собственно, хотят? Кормят их, не дают работать. Какое ж это наказание? Это отдых!

– Наказание не в этом, а в том, что никто из рабочих с ними не разговаривает и руки не подаёт.

– Чем же это кончится? Хотите сломить их упрямство? Это неплохо. Плохо то, что в результате от этого страдает строительство. Ведь комсомольцев, которые их сейчас замещают, пришлось снять с других работ; чтобы залатать один участок, надо было обнажить другой. Амбиция не такая уже плохая черта, – может, и не особенно стоит её ломать. Тем более, что, отказываясь от своих чрезмерных требований, они тем самым фактически признают свою ошибку и готовы исправить её на практике. Разве уж так важно, чтобы это сделать публично и на словах?

– Важно, чтобы через неделю или через месяц у нас не было опять такой же истории. А для этого надо сделать все напрашивающиеся выводы, то есть надо на ней воспитать не только эти две бригады, но и всю остальную рабочую массу строительства.

– Вы смотрите на строительство с точки зрения педагогики, а я смотрю на него с точки зрения скорейшего выполнения намеченных работ. Это противоречие, по-видимому, тормозит ваши строительства не только в этом конкретном случае.

– Наоборот, милый товарищ Кларк, наоборот. Если бы мы не воспитывали рабочих в процессе самих работ, то с тем человеческим материалом, с которым мы начали строить, мы наверное не были бы в состоянии осуществить ни одного строительства. В этом весь секрет наших успехов.

Кларк покачал головой.

Из котлована вылезали комсомольцы, смена как раз кончила работу: они с весёлым шумом окружили Кларка.

Со времени памятной ночи, проработанной им на котловане, Кларк везде, куда б он ни повернулся, встречал эти лица. На улице, в столовой, на кавальере, в кино незнакомые коричневые парни встречали его улыбкой, как дружеским поднятием шляпы. Кларк на первых порах даже удивлялся, откуда у него появился такой широкий круг знакомых. В приветствии этом было больше чем знакомство. Так приветствуют не просто знакомого человека, а своего человека. И Кларк отвечая улыбкой. Чувство большого одиночества, которое он ощущал здесь в первые недели своего приезда, постепенно растворялось в этой мягкой теплоте встречных улыбок людей, с которыми он не обменялся ни одним словом, но глаза которых предлагали дружбу.

Возвращаясь как-то поздно вечером в городок, где ждала его машина, Кларк заметил, что кто-то следует за ним по пятам. На другой вечер, оглянувшись, он увидел идущую за ним в десяти шагах тёмную фигуру. Это не могла быть простая случайность. Кларк рассказал о своих вечерних встречах Полозовой. Она, словно извиняясь, объяснила, что комсомольцы, узнав об угрожающих записках, опасаются, чтобы с Кларком чего-нибудь не случилось во время его ночных возвращений через пустырь, и решили попеременно провожать его с участка в городок. Кларк пробормотал что-то невразумительное; нельзя было понять – доволен он этой опёкой или нет. На самом же деле он просто был смущён, но в смущении было что-то тёплое и хорошее. Расхаживая по строительству, он уже не оглядывался, как прежде, с опаской по сторонам. Ощущение наличия вокруг многочисленных незримых союзников было радостно и ново.

И сейчас, окружённый комсомольцами, он хотел им сказать что-нибудь приятное, дать им понять, что он ценит их дружбу и сам чрезвычайно хорошо к ним относится. Он в затруднении подбирал слова, как писатель, потеющий над автографом, который надо написать не откладывая, экспромтом, и выдумать его тем труднее, что заранее знаешь – он будет ходить по рукам.

Тогда через группу молодёжи пробрался к Кларку «Египтянин» и попросил Полозову перевести, не согласится ли Кларк выступить сегодня вечером на собрании рабочих и ИТР по делу Уртабаева. Нужно сказать всего несколько слов, разъяснить дело с экскаваторами, и хорошо бы было, если бы выступил американский специалист. Мурри отказался, – никогда публично не выступал. Кларка помнят ещё с первого выступления; знают о его участии в ликвидации прорыва на котловане, и было б очень хорошо, если он выступил именно он.

Кларк отрицательно мотнул головой. Гальцев пробовал настаивать, но Кларк отрезал решительно: выступать публично не умеет, по экскаваторам спецом не является и в роли эксперта ни в коем случае выступать не будет. Напоминание о его первом выступлении в бараке в устах Полозовой задело его, как насмешка. От выступления этого он сохранил маленькую обиду, которой не показал ни тогда, ни потом; не догадывалась о ней даже Полозова. Обида со временем стёрлась, но воспоминание об истории, в которой, на его взгляд, он оказался в смешном положении, было Кларку по-прежнему неприятно.

Гальцев, убедившись, что американца не уговоришь, вежливо извинился и зашагал на своих длинных ногах к городку. Он был озабочен сегодняшним собранием, вся организационная сторона которого лежала на его плечах. О деле Уртабаева циркулировали слухи, всё более невероятные. Все уже знали, что Уртабаев не арестован и свободно уехал в Сталинабад. Слухи надо было пресечь в корне, показать беспартийным рабочим, что это вовсе не партийный секрет: бороться с Уртабаевыми должна вся рабочая масса. Гальцеву как антрепренеру сегодняшнего собрания хотелось обставить его с возможной помпой. Выступление Кларка, который, сам этого не подозревая, пользовался среди рабочих большой популярностью, могло быть гвоздём собрания. Да и вообще выступление американца, наряду с русскими, таджиками, узбеками и киргизами, давало бы повод для произнесения неплохого заключительного слова о международной солидарности. Гальцев был явно раздражён, он ускорял шаги, и широкие штанины на его тощих ногах трепыхались на ветру, как флажки.

У входа в юрту постройкома он с размаху столкнулся с выходившим оттуда Тарелкиным.

– Я к тебе, Гальцев. Второй раз захожу.

– Зашёл – подожди. Не мне же целый день в постройкоме ждать твоего визита. Долго пришлось бы сидеть. У меня дел, как у тебя волос, и все успеть надо. А ты, слава богу, за три дня отоспался. Хорошо, хоть на четвёртый удосужился зайти. Ну, ну, садись, послушаем, что нового надумал.

Тарелкин раздражённо передёрнулся.

– Я пришёл тебе сказать, что пора эту волынку кончать. Не хотите нас на работу пускать, так давайте расчёт. Сами себе работу найдём.

– Договор ты заключал не со мной, не со мной его и расторгать будешь.

– Чего вам от нас надо?

– Ты резолюцию общего собрания читал? Вот этого самого! Признать, что поступили неправильно и что наш советский рабочий так не поступает. Это раз. А во-вторых, не мешало бы вам немножко бригаду почистить, приглядеться, кто у вас там мутит. Дело простое, не над чем было три дня думать.

– Для тебя, может, и простое, для нас нет. Никто нас не мутит, у каждого своя голова, и каждый сам себе хозяин. А насчёт того, что неправильно, – наше дело просить, ваше – не дать. Каждому интересно получить побольше.

– Это чьё же – ваше и наше? А я вот думал, всё наше.

– Ты меня на слове не лови.

– Ты, Тарелкин, видать, три дня думал и не додумался, почему это рабочие разговаривать и работать с вами не хотят. Это кто же будет – наши или ваши?

– А нам что? Прощения у них на коленях, что ли, просить? Не дождутся, больно надо!

– Эх, Тарелкин, Тарелкин, у кого прощения не хочешь просить? У своего класса? Да он, класс, тебе снисхождение оказывает, что разговаривает с тобой. Поддал бы раз коленом под зад, и катись от наших к вашим. Амбиция тоже заела! Перед кем ломаешься? Перед своим же рабочим, товарищем! Ишь стыд какой! Не выходить на работу, рвачей слушать не постыдились, а прощения просить у своего брата рабочего им стыдно.

– Ну, одним словом, подговаривать нас никто не подговаривал и выгонять из своей бригады никого не будем. А впрочем, приходи сам в барак, потолкуй с ребятами. Я им не командир.

– Вот и плохо, что ты им не командир. Раз выбрали бригадиром, значит командиром быть должен. Ты ступай, поговори со своей бригадой, а я освобожусь, зайду к вам через часок, побалакаем.

В барак Гальцев через час не пошёл, а переждал часика два с половиной – пусть шельмы подождут и поволнуются. По дороге заглянул в гараж и захватил помощника монтёра, который с утра заходил к нему в постройком.

Подойдя к бараку дальверзинцев, он велел парню подождать:

– Вертись тут около барака. Когда позову, заходи.

В бараке было непривычно тихо. Увидя «Египтянина», дальверзинцы столпились поближе. Видно было, что его ожидали.

«Египтянин» присел на стол, достал кисет и невозмутимо принялся крутить цигарку; скрутив, пододвинул кисет к ближайшему: на, мол, угощайся.

Все молчали.

– Ну, как? Надумали? – бросил, наконец, «Египтянин», затягиваясь цигаркой.

Ответа не последовало.

– У вас что, языки отнялись?

– Пусть Кузнецов говорит, – предложил мужичок с рыжей бородкой.

Раздвигая толпу, вышел вперёд парень в синей майке, с вытатуированным на левой руке большим сердцем, пробитым стрелой.

– Насчёт извинения, шут с ним: раз все рабочие говорят – неправильно, значит неправильно. А насчет того, чтобы товарищей выдавать, все решили – все отвечают поровну. Никто нас не подговаривал, и выдавать никого не будем.

– А тебе кому выдавать велят? – соскочил со стола Гальцев, наступая на Кузнецова. – Заучил наизусть: «не выдадим» да «не выдадим» и думает – рабочая солидарность! С кем солидарность держишь? С классовым врагом, с кулаком, вот с кем! Думаете, мало тут бежавших раскулаченных на строительство к нам втёрлось? Как их различишь, – у каждого две руки и две ноги, как у меня с тобой. Почём их узнаешь? По агитации! Если у тебя такая сука в бригаде агитацию ведёт, возьми её за ворот и покажи всему рабочему классу: вот он кулацкий агитатор, посмотрите, братцы, что у него там под рабочей рубахой! Вот как настоящий рабочий класс поступает! А вы что? Грудью своей перед рабочим классом его заслоняете? Не дадим, мол, своего, кулака, он нам родного брата милее. Вот оно ваше «не выдадим!». А не выдавай, чёрт с тобой, видно один другого стоите.

– Нет у нас никаких кулаков, ты нам очков не втирай! – огрызнулся Кузнецов.

– Нет? Наверное знаешь? А ну-ка, посмотрим.

«Египтянин» направился к дверям. Все думали, что разозлился и уходит, но он открыл дверь и позвал:

– Козюра, заходи.

Вошел монтёр со второго участка.

– Ну, показывай, который?

Парень обвёл всех глазами, раздвинул передних, чтобы разглядеть стоящих позади; осмотрев всех, удивился:

– А его здесь нет!

– Как так нет?

– Нету. Вчера его видел, а сегодня нет. В белой рубахе ходит, сам вроде блондин, а бородка у него рыжая.

Дальверзинцы переглянулись.

– Это он про Птицына небось. – отозвался Тарелкин. – Птицын! Где же он?

Все расступились, открывая дорогу, но Птицын не выходил.

– С рыжей бородкой, говоришь? Да он тут только что стоял!

– Верно, стоял!

– Вот-вот стоял.

– Куда же он смылся? Выхода у вас другого нет?

Несколько человек кинулось в другой конец барака.

– Отперта! Ей-богу, отперта! Настежь! Даже захлопнуть не успел.

– Вот вам и Птицын ваш! – «Египтянин» оглянулся. – Козюра! Беги в милицию!

Дверь хлопнула. В бараке залегло тяжёлое молчание.

– Кулаков никаких нет у вас? – «Египтянин» наступал на Кузнецова, и Кузнецов, шаг за шагом, пятился к стене. – Очки вам втирают, говоришь? А вот Птицын, из твоей бригады? Пролетарий чистокровный небось? А знаешь ты, что твой Птицын, после того как его раскулачили под Тамбовом, весь хлеб колхозный поджёг? Колхоз из-за него развалился, и люди по миру пошли. Пришёл ко мне сегодня утром парень, говорит так и так. Может быть, ошибаюсь, но только очень уж похож. Мы его, говорит, искали, искали, – пропал, как камень в воду, – а он, говорит, оказывается, на первом участке обретается…

Хлопнула дверь, в барак вбежал малый в длинных штанах, достигающих ему до подмышек и перехваченных в талии шпагатом.

– Ребяты! Не видали? Человек с берега в реку скакнул и вплавь пошёл. Ей-богу, не вру! Вода его снесла за километр. Вылез на мель, потом на тот берег выбрался. Вот те хрест, не вру!

– Вот вам и ваш Птицын! – махнул рукой «Египтянин». – «Не выдадим, не выдадим», – вот и не выдали!

«Египтянин» хлопнул дверью, с потолка посыпалась глина. Через минуту он уже шагал по направлению к парткому.

Сделав свой привычный круг, часа через два Гальцев зашёл в юрту редакции местной газеты и столкнулся там опять лицом к лицу с Тарелкиным и Кузнецовым.

– Вы что?

– Да мы тут заявление принесли в газету, насчёт бузы… что неправильно и всякое такое… И там ещё, насчёт чего обязуемся… – Кузнецов, не глядя на «Египтянина», сунул ему вспотевшую в руке бумажку.

«Египтянин» быстро пробежал глазами.

– А насчёт атитации, мы там ещё двух, чтобы не дали драпу, заперли в чулане. Разберитесь, кто и что… Только, ежели окажутся вроде как не кулаки, – не трогать. Все решили, у каждого своя голова, и отвечать, значит, надо поровну.

Они поправили кепки и быстро вышли из юрты.

Весть о заявлении дальверзинцев и о том, что в двенадцать часов они выйдут на работу, быстрее спешной телеграммы обежала весь участок. К двенадцати часам многие рабочие, на пять минут раньше побросав работу, столпились у котлована посмотреть, какие у шельмецов будут физиономии.

– Небось носи в вороты рубах попрячут.

– Совесть зазрила, стыдно им теперь на люди-то показаться. Четыре дня носы из барака не высовывали.

– Так им и надо! Пусть видят, что все на них смотрят.

Ровно без пяти двенадцать на дорожке, ведущей на котлован, появились дальверзинцы. Они приближались уже к насыпи, когда Кларк с Полозовой вылезли из котлована на отвал посмотреть на покаянное шествие.

– Видишь их! Собрались, как на гулянку!

Дальверзинцы шли гурьбой. Видно было, что к выходу своему они готовились долго. Они действительно принарядились, как на гулянку: на всех были свежевыстиранные белые рубахи и начищенные до глянца сапоги. Они знали, что рабочие, объявившие им бойкот, соберутся смотреть на их покаянное возвращение, и уязвлённая амбиция решила отказать им в этом спектакле. Они шли между шпалерами любопытных, не оглядываясь по сторонам, словно не замечая их присутствия. Впереди, пятясь задок, шёл гармонист, развернув павлиньим хвостом гармонь. Перед гармонистом, мелькая начищенными голенищами, упершись руками в бока, плыл светлый парень в белой рубахе. Гармонист, отбивая ногой такт, пел высоким задиристым фальцетам:

Стоит милый на крыльце,

Моет морду борною,

Потому что пролетел

Ероплан с уборною.



Они с музыкой вскарабкались на кавальер, с музыкой спустились в котлован, и только когда стрела экскаватора, как рука дирижёра, одним взмахом очертила полукруг, гармонь оборвалась, и зазвенела кирка и тачка.

Поезд медленно причалил к платформе. Сразу со всех его пор хлынули люди и, обгоняя друг друга, стремительно побежали к выходу. Кларк переждал, пока схлынет первая волна, взял в каждую руку по чемодану и вышел на перрон.

Большие часы показывали десять утра.

Очутившись на ступеньках вокзала, он поставил чемоданы, неодобрительно посмотрел на вертевшегося поблизости оборванного парня, зачарованного ослепительной желтизной чемоданной кожи (в вагоне предупреждали, что на вокзалах немилосердно обворовывают доверчивых иностранцев), и, распахнув пальто, достал бумажник. На листке русскими буквами был написан адрес гостиницы. Кларк, не отходя ни на шаг от чемоданов, жестом подозвал носильщика и, передав ему записку, показал на единственное такси.

Однако, прежде чем подоспел носильщик, более счастливые уже завладели такси, и только минуту спустя носильщик вернулся на подножке пролётки, запряжённой тощей рыжей лошадью, похожей на скрипку. Извозчик взвалил чемоданы на козлы и стегнул лошадь. Скрипка издала странный басовый звук, махнула костлявым грифом и засеменила вдоль площади.

Кларк, рассевшись в непривычно узком экипаже, снял кепку, подставляя тёплому ветру рыжеватые волосы, нагладко приутюженные к черепу. Недавняя досада рассеялась, не оставив следа, и он с весёлым любопытством рассматривал свой фантастический экипаж, площадь, перспективу моста и тень каменной триумфальной арки – гигантский лук, пронзённый улетающей в бесконечность стрелой проспекта. На арке шестёрка вздыбленных коней, запряжённых в колесницу, мчалась из города, вот-вот готовая сорваться на звонкую гладь проспекта.

Пролётка неторопливо пересекла тень арки, и Кларк, окинув взглядом своего рысака и торжественно возвышавшийся зад возницы, подумал, что его пролётка, запряжённая скрипкой, есть не что иное, как эта поднебесная колесница, сорвавшаяся в реальность. Он рассмеялся во всё горло, к немалому удивлению извозчика, застывшего с поднятым вверх смычком.

Они въехали в город рысью.

По обеим сторонам проспекта бежали дома. От природы сутулые и низкорослые, они упрямо поднимались вверх на обтёсанных ходулях лесов. Это не была улица, как все другие улицы мира – незыблемые овраги домов. Это смахивало скорее на весёлый парад физкультурников: дома двигались, на их плоские плечи карабкались новые этажи. Тротуары были завалены строительным материалом, и люди суетились на тротуарах и лесах, обрызганные солнцем, как известью.

По рельсам, змеящимся вдоль проспекта, с певучим звоном пробегали трамваи, и с площадок вагонов, словно из набитых корзинок, свешивались грузные гроздья пассажиров.

На перекрёстке, у палатки, стояла длинная очередь: мужчины в белых рубахах и женщины в весенних ситцевых платьях. Ситцевые платья женщин трепетали на ветру, казалось, что трепещет и извивается вся очередь, а прямоугольник палатки с развевающимся хвостом очереди походил издали на большой бумажный змей, готовый взлететь при первом порыве ветра.

Кларк повернул голову. Мимо него прожужжал жирный, поблескивающий автобус и грузно присел в ста шагах, у края большого сквера, зелёным четырёхлистником вкрапленного в асфальт площади.

Посредине площади, у двух больших досок, чёрной и красной, с непонятными надписями и цифрами, толпились люди. Чёрная доска напоминала огромные чёрные доски перед биржами, где отмечают последний курс акций. Но толпившиеся перед ней люди в рабочей одежде совсем не походили на круглых, разгорячённых биржевых дельцов.

Ещё у себя в Нью-Йорке Кларк много слышал и читал о социалистическом соревновании, о красной и чёрной досках, о фабриках, принадлежащих рабочим. Но только здесь, проезжая мимо этих гигантских досок и толпившихся около них людей, он подумал впервые, что вся эта необъятная страна, по которой мчался он со вчерашнего вечера, есть, по сути дела, одно огромное акционерное общество населяющих её людей. Чтобы не быть раздавленной, она должна любой ценой опередить все другие государства – акционерные общества нескольких крупных дельцов, распределивших между собою мир и не выносящих конкуренции. На этих чёрных и красных досках котировались акции небывалого в мире предприятия. Каждая надпись на чёрной доске означала, что акции этой страны упали на один пункт. И если бы чёрная доска заполнилась вся до краёв – это означало бы смерть страны, это был бы некролог, а если б заполнилась красная – это означало бы победу. Кларк понял, с каким напряжением должна смотреть на эти доски отчаянная страна, вооружившая против себя все акционерные общества вселенной. Он заволновался от ощущения азарта грандиозного состязания. Ему захотелось остановить пролётку, посмотреть сегодняшний курс акций, но возница стегнул лошадь и миновал сквер.

Они опять въехали в русло проспекта. Высоко над головами протянулось красное полотнище плаката, превращая улицу в триумфальную арку. Навстречу, чётко отчеканивая шаг, шёл отряд красноармейцев без винтовок, в ярко-зелёных фуражках. Красноармейцы пели бойкую песню с повторяющимся припевом. В припеве ударение падало на краткое, односложное слово, возвращавшееся несколько раз подряд, как упругий теннисный мяч, передаваемый в воздух ловкими ударами ракеток.

Извозчик, невозмутимо восседавший на козлах, вдруг повернулся, указывая кнутом на красноармейцев, подмигнул Кларку и сказал на интернациональном языке:

– Гепеу!

Кларк с любопытством покосился на поравнявшийся с ним отряд.

На расстоянии шага проходили четвёрками молодые голубоглазые парни в зелёных фасонных фуражках, похожих издали на марширующий газон. Они пели дружно, с задором. Выкрикивая «о!», они широко открывали рты, и тогда их рты превращались в цепь удивлённых красных «о». Отряд напоминал чем-то дружную спортивную команду, возвращавшуюся с удачного матча.

По тротуарам шло много штатских – мужчины в пиджаках нараспашку, с рыжеватыми портфелями, с усами цвета портфелей, и девушки в коротких юбках и белых стандартных блузках. Сами того не замечая, они подтягивались, подавались грудью вперёд и, бодро помахивая портфелями, приноравливали шаг к ритму бойкой красноармейской песни.

Кларк обернулся, чтобы посмотреть ещё раз, как отряд будет проходить под красной аркой. От пробегающего морозцем по коже интернационального слова «Гепеу», от весеннего газона фуражек, от бойкого «о» красноармейской песенки ему стало вдруг неудержимо весело, как недавно у вокзала, когда сорвавшаяся с каменной арки шестёрка коней оказалась скрипкой, запряжённой в пролётку.

Они выехали на площадь, пересечённую бульваром. С бульвара, как из открытой форточки, дул мягкий весенний ветер. Бульвар лежал у ног, как доллар, – зелёный и шуршащий. На бронзовом постаменте стоял бронзовый кудрявый человек в старомодном плаще и в недоумении смотрел на возвышающуюся против него церковь цвета земляники со сливками. По карнизу церкви, на высоте второго этажа, ехал небольшой автомобиль-каретка с внутренним управлением. По-видимому, это была реклама советской автомобильной фирмы. У автомобиля, вделанного в фасад церкви, вертелись колёса. Кларку реклама понравилась. Он прикинул, насколько дешевле обошлось бы Ситроену, вместо того, чтобы выписывать свою фамилию электрическими лампочками во всю высоту Эйфелевой башни, – просто поставить свой автомобиль на фронтон Нотр-Дам. Это было бы куда эффектнее! И Кларк рассмеялся уже в третий раз за своё короткое путешествие.

На стыке улиц стояла другая церковь, поменьше, с низким фасадом, не приспособленным для автомобиля. Она напоминала старую торговку со скрученным на макушке пучком.

Пролетка опять въехала в проспект, прорезанный красными полотнищами плакатов. Навстречу неслись звуки духового оркестра, минорные, замедленные, не гармонирующие ни с весенней бодростью солнечного дня, ни с деловитостью прохожих. Вдоль тротуара подвигался красный катафалк, запряжённый парой лошадей. На катафалке стоял гроб, но ярко-красного цвета. Это несомненно были похороны, хотя красный ящик походил скорее на большую игрушечную коробку, у которой вдруг отскочит крышка и из коробки выпрыгнет бородатый дядя на пружинке. Красный ящик удивительно не сочетался с представлением о гробе, обязательно ассоциировавшемся у Кларка с трауром, чёрным крепом, жестяными венками и распущенными космами лент.

За гробом шло человек пятнадцать музыкантов, по виду рабочих. Музыканты деловито пожёвывали золотые кренделя труб, и трубы гудели минорными звуками марша. Музыканты сосредоточенно смотрели в ноты, приколотые к спинам идущих впереди. Почему-то казалось, что сдуй сейчас ветер крошечные нотные листки с этих походных пюпитров, музыканты спутают такт и непременно сыграют что-нибудь весёлое.

За музыкантами стройными четвёрками, как на демонстрации, шли рабочие. Их было много, они образовали длинное шествие. Один из рабочих первой четвёрки нёс модель электрической лампочки больших размеров. Другой – красную дощечку с какими-то цифрами. По красной дощечке с цифрами можно было судить, что хоронят рабочего, по-видимому, с электрозавода, одного из тех, кого здесь называют ударниками.

Поравнявшись с рабочими, несшими модель лампочки, Кларк вспомнил, что в этой стране на могилах нет уже крестов и, видимо, этому рабочему, давшему стране рекордное количество электрических лампочек, поставят вместо памятника модели его продукции. Кларку эта идея показалась правильной. Ставят же на могиле разбившегося лётчика пропеллер погибшего вместе с ним самолёта. В этой стране кладбища должны выглядеть как мастерские после окончания рабочего дня с вывешенными на дощечках показателями соревнования.

Рабочие проходили длинной колонной. Было удивительно, что простого рабочего хоронят с таким почётом, словно знаменитого полководца, за катафалком которого адъютанты несут на подушке его шпагу и ордена, добытые в боях. Но Кларк сейчас же сам себе возразил: эта страна, для которой слово «не победить» – синоним слова «умереть», и есть одно необъятное поле битвы. Каждого, кто нанёс хоть одну чёрточку на красной доске победы, она вправе считать своим героем.

Кларк не верил в социализм. Он считал богатство единственным стимулом человеческой изобретательности и энергии. Но он был спортсмен. Ему нравилась эта страна, затеявшая небывалый эксперимент и отстаивавшая его наперекор всему миру. Поэтому он приехал сюда работать, принимать участие в осуществлении эксперимента, в который не верил. Его увлекала красота небывалого состязания одного со всеми, и в этом состязании он не хотел оставаться на стороне всех.

(Так думал он, Кларк. Ему нравилось чувствовать себя независимым, без предрассудков. Ему казалось, что он поступает очень смело и благородно, и это льстило его чувству собственного достоинства. Он упускал из виду кое-какие житейские детали, которые по мере отдаления от Америки начинали казаться ему второстепенными. Такой деталью было то, что вот уже четыре месяца как он потерял работу и напрасно предлагал свои услуги многочисленным фирмам, ибо в Америке господствовал кризис. Об этом писали в газетах. Об этом писали мудрые учёные и философы. Они не писали о Джиме Кларке, который не может найти работу, они писали научным языком, а на языке науки это называлось перепроизводством технической интеллигенции. Они писали целые трактаты, как избежать этого и других перепроизводств, ибо имелись и другие: перепроизводство рабочих, перепроизводство товаров. Товары сжигали и топили в море – это было, конечно, очень простое решение. Но рабочих нельзя было ни сжечь, ни утопить, – их было слишком много. Их нельзя было даже экспортировать. И учёные не видели выхода. Джим Кларк тоже не видел выхода. Он знал, что можно утопиться самому. Это было бы, конечно, очень простое решение. Но Джим Кларк не хотел приравнивать себя к товару. От этого страдало его достоинство. Поэтому при первом же подвернувшемся случае он предпочёл экспортировать себя в другое полушарие, в страну, где не было перепроизводства технической интеллигенции, перепроизводства рабочих и перепроизводства товаров и на которую за это очень сердились американские учёные, философы и газеты.)

Пролётка въехала на квадратную площадь – гладкую полированную крышку, из которой, как одинокий гвоздь, торчал каменный обелиск. Обелиск не понравился Кларку. В особенности каменная девица, прислонившаяся к подножью. Девица напоминала всех каменных Муз и Свобод, рассеянных по всем площадям мира. Её греческая туника явно не соответствовала местным климатическим условиям. Зимой девица непременно должна была страдать хроническим насморком.

Над небольшим красным домом, выдвинувшим, как броненосец, чёрные жерла громкоговорителей, развевался большой красный флаг. По другую сторону площади Кларк увидел тёмно-серый трёхэтажный куб, на фасаде которого русскими буквами стояло слово «Ленин», единственное русское слово, знакомое Кларку по начертанию. Гигантский куб заставил его забыть о девице, приколоченной за тунику к постаменту каменным гвоздём обелиска. Эта геометрическая глыба с высеченным на ней словом, одинаково звучащим на всех языках мира (на обоих полушариях нет человеческого рта, который хоть раз в жизни не выговорил бы этого слова), – это было лучше и величественнее всех статуй и памятников из мрамора и металла.

Проспект круто уходил вниз, и пролётка впервые покатилась без помощи костлявой лошадки. В памяти Кларка запечатлелся серый дом с большим географическим полушарием над входом. У Кларка промелькнула мысль, что для большинства жителей мира эта шестая часть земного шара остаётся такой же неизведанной, как левое полушарие луны: вряд ли о той стороне луны писалось больше фантастических небылиц. Он вообразил себя на минуту жюльверновским героем, попавшим на неведомую планету, и эта мысль приятно защекотала его самолюбие.

Пролётка пересекла широкий проспект. Глазам Кларка открылись зубчатая стена Кремля и крутой подъём, ведущий на бесконечную площадь, с которой могла соперничать только площадь Согласия. Площадь с разбегу обрывалась на горизонте, как длинный торжественный стол президиума, с возвышающимся на том конце одиноким канделябром Василия Блаженного. Кларк узнал его по репродукциям.

И действовала ли тут усталость от дороги или оптический обман, только Кларку внезапно, вопреки истинам школьной географии, показалось, что весь его путь от Нью-Йорка сюда вёл по непрестанно восходящей кривой полукруга, пока не привёл к этой кульминационной точке. Там дальше, за перспективой этой необъятной площади, начинается уже спуск. У Кларка было такое ощущение, будто он заехал на вышку мира. На секунду перехватило дыхание и показалось, что воздух сильно разрежен.

Пролётка резко повернула за угол и остановилась. Они стояли перед гостиницей.

В Москве Кларку пришлось задержаться недолго. В гостинице он застал Баркера и ещё одного инженера. Оба ждали его, чтобы вместе улететь завтрашним самолётом.

Баркера Кларк знал ещё по Америке. Они работали вместе в штате Калифорния, где Баркер руководил прокладкой гудронированной дороги. Баркер слыл отъявленным лентяем. Под свою леность он подводил принципиальную базу. Он считал, что люди вообще напрасно шляются слишком много по свету, вместо того чтобы сидеть дома; строить для них дороги – это значит приучать их к бродяжничеству. Он неохотно передвигался с места на место, и прикладка дорог, которую ему поручали, всегда наталкивалась на исключительные объективные препятствия, вроде особо неблагоприятной почвы.

Кларк невзлюбил Баркера. Во время работы в штате Калифорния между ними произошёл резкий конфликт. С этих пор Баркер переменил нерентабельную профессию и специализировался по экскаваторам. В СССР он приехал в качестве представителя фирмы Бьюсайрус, поставлявшей партию экскаваторов для одного из среднеазиатских строительств. Кларк удивился – куда занесло такого лоботряса, но вспомнил про кризис и больше не удивлялся. Он подумал только, что для этой страны, каждый день существования которой является новым мировым рекордом, люди такие, как Баркер, – просто балласт.

Другого инженера звали Мурри. Волосы его были серы, словно на них осел табачный дым, медленно струящийся из трубки. Мурри казался молчаливым и деловитым и сразу понравился Кларку.

Страна, в которую они ехали, называлась Таджикистан и отдалена была от Москвы на пять тысяч километров. Кларк никогда не слыхал о такой стране, знал только, что они должны были ехать в Азию. Страна, как пояснил Мурри, лежала на границе Афганистана и Индии, на крыше мира, и являлась одной из национальных республик в составе Советского Союза.

Баркер добавил, что в этой стране вообще нет никаких дорог, ездят в ней на ослах и на самолётах. Что есть там только горы и джунгли, где водятся тигры и бандиты, которых для экзотики называют басмачами. Что басмачи охотятся специально за европейцами и убивают их в среднем по двадцать штук в день. Что женщины ходят закрытые и открывать их нельзя, если не хочешь получить ножом меж рёбер от любого последователя корана. Что для уважающего себя американца нет даже, как в Турции, ни кафе, ни публичных домов, нет ничего, кроме жары в 80°, от которой виски закипает во фляжке, и малярийных комаров особой системы, изобретённых итальянским врачом Попатаччи. Вообще, чёрт знает, зачем понадобился им там хлопок, когда могут его покупать в Америке.

Днём Кларк ходил с Мурри по городу, зашёл в один из наркоматов и вечером вернулся в гостиницу голодный и усталый. В гостинице сказали, что машина с аэродрома приедет за ними в три часа ночи.

Баркер решил, что спать не стоит, и предложил спуститься в ресторан поужинать, потанцевать и послушать музыку. Они переоделись и сошли вниз.

В большом зале ресторана за белыми кубиками столов сидело много народа: мужчины в чёрных костюмах и женщины в вечерних туалетах. Кларку после прогулки по городу, кишевшему весенне-яркой толпой, они напоминали мух, облепивших куски пиленого сахара. Мухи говорили преимущественно по-немецки, кое-откуда доносилась английская речь. У женщин были рыбьи глаза. Женщины по-рыбьи открывали рты, выпуская папиросный дым, и дым пузырьками поднимался к потолку.

Оркестр играл танго. Посередине залы, между столиками, качалось несколько пар. Баркер заказал вино и пошёл танцевать.

Кларку и зал и публика показались несуразными на фоне этого города, где за окнами, как фронт солдат, выстроилась зубчатая стена, и приподнятая гигантская площадь в свете рефлекторов белела сейчас, как ледник, готовый вдруг медленно поползти вниз, сметая на пути дома. Он спросил Мурри, все ли рестораны выглядят здесь, как этот.

Мурри рассмеялся, и смех его, профильтрованный через трубку, долго висел над столиком клубком табачного дыма.

Мурри сказал, что этот ресторан для иностранцев, Здешние жители сюда почти не заходят, – у них есть свои фабрики-кухни, свои столовые и свои клубы. Этот ресторан они устроили для иностранных специалистов и туристов, которые им нужны (одни ввозят свои технические знания, другие – иностранную валюту). Поэтому они с ними предупредительны и любезны, но относятся к ним с еле заметным презрением, – приблизительно так, как американские антрепренеры к кафрам, привезённым в нью-йоркский зоологический сад и не привыкшим жить в каменных квартирных коробках: чтобы они не сбежали, им строят на воздухе, в саду, специальные шалаши, как на родине, в Африке. Кларк заметил, что сравнение не вполне верно: кафров заставляют жить в соломенном шалаше – хотят они или не хотят – не потому, что они не могут привыкнуть жить в американских квартирах, а потому, что публика платит деньги именно за эту экзотику.

Мурри согласился, но добавил, что, возможно, есть и такие, которым больше нравится жить в шалаше.

– Так вот, этот ресторан и есть наш шалаш, построенный для нас, приехавших из буржуазного климата и не желающих привыкать к местному. Они отвели нам сто квадратных метров паркета и сто кубометров протангованного, проспиртованного воздуха и сказали: «Вот вам ваша родная почва и вот вам ваш европейский климат, раз без него не можете. Дышите им по вечерам до одури, если потом будете лучше работать, а за вашу валюту мы купим несколько машин». Так вот и живём в этой гостинице, точно под стеклянным колпаком, защищённые от резких перемен местного климата. Надо сказать: люди здесь настолько тактичны, что не сходятся глазеть на нас и на наш шалаш.

Кларк посмотрел на качающиеся пары. Ему казалось странным то, что говорил Мурри, и он спросил удивлённо, не пробуют ли вести пропаганду среди иностранных специалистов. Ведь в Нью-Йорке говорят, что многие из американцев остаются в СССР и даже вступают в партию.

Мурри ответил не сразу. Он смотрел перед собой тусклыми неподвижными глазами, похожий сейчас на факира, боящегося спугнуть длинную змейку дыма, выползшую из трубки.

– Пропаганду? – сказал он наконец, не вынимая изо рта трубки, и спугнутая змейка мгновенно исчезла. – Очень умеренно. Показывают всё, что захотите, водят по фабрикам, по клубам. Если заинтересуетесь, охотно помогают вам ознакомиться. Можете ходить куда угодно, – вход везде открыт. В этом, пожалуй, и состоит вся пропаганда. Рабочие быстро втягиваются. Свыкаются, чувствуют себя дома. Даже мастера… Говорил я тут со многими, – не думают возвращаться. Что же хотите – это страна рабочих. Мы – из другого теста. Представители враждебного класса, как здесь говорят. Надо долго жить и работать, чтобы допустили вас в свою частную жизнь. Но ценить и оплачивать работу умеют, и знающий человек пользуется у них большим уважением.

Музыка перестала играть. Явился Баркер и с места в карьер сообщил, что круглая блондинка предложила проводить её домой, – наверняка что-нибудь бы вышло, если б не этот проклятый Таджикистан, куда несут их черти.

Мурри тихо посмеивался в трубку. Кларку вдруг стали противны пухлое самодовольное лицо Баркера, его голос, растяжимый, как резина, и весь этот зал, действительно похожий на стеклянный колпак с копошащимися внутри мухами. Он встал, сказал, что пойдёт спать, – после дороги чувствует себя усталым, – и быстро покинул ресторан.

В комнате было неуютно и душно, пахло гостиничной скукой, и предметы, как во всех гостиницах мира, блестели ненатуральным блеском, отполированные тысячью прикосновений.

Кларк вышел на балкон. Напротив коренастый трёхэтажный дом из обожжённого кирпича, с полукруглыми впадинами окон, бросал на площадь молнии рефлекторов, ввинченных в лоб фасада. Над входом виднелась надпись: «Революция – вихрь, отбрасывающий назад всех, ей сопротивляющихся». Надпись эту объяснил Кларку Мурри утром, когда они выходили пройтись по городу. Вдали, над зеленью бульвара, вздыбилась зубчатая стена Кремля.

Направо, у подъёма, ведущего на гигантскую площадь, возвышалось причудливое здание, похожее на средневековый замок с двумя остроконечными башнями. Третья башня посредине, срезанная наискось вровень с крышей, выделялась на квадратном лице фасада, словно огромный бутафорский нос. Под насупленными бровями карнизов два мощных рефлектора горели, как глаза, зажжённые лихорадкой. Замок загораживал собой напирающую на него сверху гигантскую площадь. Самой площади не было видно, от неё шло белое, полярное сияние рефлекторов.

Внизу, в ресторане, музыка играла танго, заунывно мяукало банджо.

Кларк закрыл дверь балкона.

– Африканский шалаш у подножья ледника, – подумал он вслух и, быстро раздевшись, зарылся с головой в крахмальные простыни.

Когда его разбудили, на дворе было по-прежнему темно. Баркер и Мурри, одетые по-дорожному, кончали укладывать чемоданы. У Кларка трещала голова, он вылил на неё кувшин холодной воды, быстро оделся и сошёл вниз.

У подъезда ждал автобус аэропорта, он повёз их вдоль уже знакомого проспекта. На перекрёстках пустынных улиц одинокие милиционеры в зелёных шлемах казались поставленными здесь на ночь, чтобы указывать путь созвездиям.

Автобус проскочил мимо хорошо запомнившейся Кларку триумфальной арки и, проглотив длинное шоссе, высадил их перед зданием аэростанции.

Пока в канцелярии взвешивали чемоданы и пассажиров, выяснилось, что в Ташкент летит их четверо: четвёртый пассажир был русский, светлоусый и разговорчивый.

Узнав, что его спутники – иностранцы и инженеры, русский всеми способами пытался выразить им своё расположение. Он немедленно повёл их на край аэродрома, где возвышались стены неоконченного большого здания и лежали груды строительного материала. Потом – к большим трёхмоторным самолётам, выстроившимся в ряд на краю необъятного поля. Он объяснил им что-то по-русски, вставляя в каждую фразу одно немецкое слово, которое он особенно упорно повторял по нескольку раз.

Баркер заключил, что это агент самолётной фирмы, который принял их за иностранных промышленников и уговаривает купить у него самолёёт.

Мурри тихо посмеивался в трубку и терпеливо поддакивал русскому.

Кларку было ясно, что Баркер говорит вздор, но ему не хотелось вмешиваться в беседу. Он уже знал по опыту своего путешествия от Негорелого до Москвы, что русский, увидев иностранца, хотя бы и не говорил на его языке, обязательно захочет ему показать достижения своей страны, – то, что, по его мнению, должно больше всего поразить приезжего. Этот несомненно старался им объяснить, какие самолёты выучилась строить его страна.

Пришёл человек с флажком и повёл пассажиров за собой. Одномоторный аэроплан ждал, готовый к отлёту. Это был тоже самолёт советской конструкции.

Баркер ворчал, выражая своё недоверие советским машинам, и сожалел, что не поехали поездом. Пропеллер описал круг и превратился в серый гудящий диск. От внезапного ветра у всех затрепетали и вздыбились горбом макинтоши.

Когда все уселись в кабинке, человек внизу махнул флажком, и самолёт медленно потрусил по направлению к старту. Баркер пробурчал, что, хотя он и неверующий, не мешает перекреститься: на эти русские машины никогда нельзя…

Самолёт круто повернул, оглушительно зажужжал и помчался во весь опор, неуклюже подпрыгивая на выбоинах. Внезапно, словно от оползня, земля аэродрома бесшумно осунулась вниз, и Кларк увидел под собой жестяную крышу дома. Через отверстие в крыше шёл пар.

Самолёт начал круто набирать высоту, и вскоре город внизу заколыхался, как поднос с фантастическим тортом в руках пробегающего гарсона. Самолёт поворачивал на юго-восток. Русский кричал что-то Кларку на ухо, указывая пальцем в окно, но слова его, не долетая до уха Кларка, утопали в шуме мотора.

Город медленно уползал назад, ощетинившись, как ёж, иглами строительных лесов.

Внизу, на необъятном прилавке земли, тщательно разложенные рукой человека, красовались лоскутья полей, похожие на образцы материй на прилавке магазина. Кларк ясно различал куски полосатенького шевиота огородов, зелёный габардин прорастающей ржи. Чем дальше от Москвы, тем отрезы становились крупнее. Русский что-то беспрестанно кричал, указывая пальцем в окно. Кларк уловил слово «колхоз». Он внимательно смотрел в окно, но не увидел ничего, и решил, что эти большие отрезы, видимо, и есть колхозы.

Пейзаж становился однообразным. Мурри развернул газету и погрузился в чтение. Кларк хотел было уже последовать его примеру, когда внезапно земля внизу заходила, как беспокойное море, зелёный вал полей вздыбился почти перпендикулярно, чтобы сейчас же отхлынуть. Минуту спустя самолёт вприпрыжку катил по ровному лугу и остановился вблизи невзрачной деревянной будки.

Это была Рязань. По сути дела Рязани не было, её не было видно. Был большой зелёный луг. На краю луга, у будки с бидонами, стоял одинокий красноармеец, облокотившись на винтовку.

Кларк и Мурри пошли по зелёной луговине. Им хотелось курить. Земля под ногами чуть-чуть колыхалась, ноги ступали как по упругому матрацу. Издали самолёт был похож на неуклюжего серого овода. Два маленьких человека лили в него вёдрами бензин. Кларк вспомнил бабочек, пойманных в детстве, на которых он лил из флакона эфир. Бабочки немедленно умирали, и пыльца на крыльях оставалась нетронутой. Серый овод, напоенный бензином, зажужжал, готовясь к отлёту. Кларк и Мурри заторопились обратно.

Два часа спустя, в большой комнате аэростанции в Пензе, за большим столом они жадно ели яйца всмятку и выкурили про запас по три папиросы. Баркер, которого рвало всю дорогу, начиная с Рязани, угрюмо глотал чай. На ступеньку самолёта он взошёл как на электрический стул: со стоическим отчаянием. Механик подставил ему ведро. Баркер спросил у Мурри, долго ли до следующей посадки. Мурри ответил, что следующая посадка будет приблизительно тогда, когда ведро будет полно, – такова средняя пассажирская норма.

Баркер больше не спрашивал, потому ли, что обиделся, или потому, что рот у него был занят: как только поднялись, его опять начало рвать.

Внизу, среди небрежно расположенных полосок материи, длинной лентой сантиметра извивалась Волга. Бесчисленные диски воды, застывшей в ложбинах, казались сверху крупными перламутровыми пуговицами. До самой Самары тянулась эта вселенская портняжная.

В Самаре они узнали, что вследствие сильного встречного ветра самолёт опоздал и долететь до следующей посадки в Оренбург уже не успеет. В Оренбурге смеркается в шесть часов. Они переночуют в Самаре – для ночных перелётов линия в этом году ещё не приспособлена. Узнали они это от небольшого сероглазого лётчика, который завтра должен был повезти их дальше на другом самолёте. Лётчик говорил по-английски,

Они приняли душ, переменили воротнички и сели ужинать. К концу ужина появился лётчик.

Кларк и Мурри засыпали его вопросами.

Лётчик рассказал, что они пролетели уже больше трети пути: из Москвы в Ташкент всего три тысячи пятьсот километров. Работы по организации линии были проведены в течение шести месяцев. После маленькой паузы он с дружелюбной улыбкой добавил, что в Америке организация линии той же длины продолжается три года.

Кларк и Мурри улыбнулись.

Лётчик, приняв их улыбку за выражение недоверия, немедленно привёл название американской воздушной линии, точную длину в километрах, фирму самолётной компании, фамилию оборудовавшего линию инженера и точные сроки начала и окончания работ… Говорил он об этом с любезной, немножко виноватой улыбкой, словно извиняясь: «Я знаю, – это нетактично со стороны советских инженеров и рабочих, что они сделали то же самое в шесть раз быстрее, но что же поделаешь, если это действительно так!..»

Он рассказал с той же виноватой улыбкой, что с весны будущего года линия будет уже оборудована для ночных полётов. Перелёт тогда будет производиться без ночёвки: Москва – Ташкент – восемнадцать часов. Путь их интересен тем, что даёт возможность посмотреть с птичьего полёта карту великих работ по изменению русла Волги. Что касается пустыни, над которой они будут пролетать завтра, то проекты её орошения разрабатываются, хотя ещё окончательно не утверждены. Кстати, слыхали ли господа американцы что-нибудь об авторе этих колоссальных проектов?

Нет, они не слыхали о нем ничего.

Так вот, автор их, инженер, и несомненно гениальный инженер, разработал несколько своих проектов ещё до революции и в 1915 году представил их царскому правительству. Проекты были расценены как выдумки сумасшедшего, а так как автор добивался их осуществления, его на всякий случай посадили в сумасшедший дом, где, впрочем, продержали недолго и выпустили как безвредного маньяка.

Потом пришла революция, за ней гражданская война, голод, разруха. Инженер продолжал разрабатывать свои проекты: орошал пустыни, поворачивал течение рек, осушал моря, переделывал климат. Советская власть в тисках блокады, с парализованным транспортом, билась над тем, чтобы засеять хоть часть освоенных земель. Инженер предлагал оросить под сев сотни тысяч гектаров безводных пустынь.

Инженеру пытались растолковать несвоевременность его работ, переключить его на разрешение насущных посильных задач. Инженер настаивал на своём. Тогда, чтобы проверить, не сошёл ли он случайно с ума, его отправили в психиатрическую больницу. Врачи выслушали гигантские проекты и решили, что инженер страдает манией больших масштабов.

Инженер продолжал писать докладные записки, в которых излагал суть своих проектов. Из докладных записок явствовало с потрясающей очевидностью, что перевернуть ту или иную реку хвостом вверх не только можно, но совершенно необходимо, и казалось вообще непонятным, почему это не сделано до сих пор. Свои докладные записки инженер размножал на гектографе и рассылал по всем советским учреждениям.

Так прошёл восстановительный период, и Страна Советов вошла в период реконструктивный. Пятнадцатый съезд партии голосовал за план великих работ, за немедленное построение социализма. Инженер имел счастье жить в эпоху великого переселения народов из капитализма в социализм.

Инженера вызвали к Сталину. Инженер, волнуясь, изложил свои очень простые, очень очевидные проекты. Проекты были включены для выполнения во вторую пятилетку.

Инженер возвращался из Кремля с висками, гудящими, как радиоприёмники. Он понял в первый раз: для того чтобы выполнить его очень простые, очевидные проекты, нужен был этот надоедливый грохот пулемётов, мешавший ему работать по ночам, эти годы недоеданий в каморке, отапливаемой стульями, эти пятнадцать лет упорного, напряжённого труда целой страны, в котором он не принимал никакого участия.

Инженеру отвели гулкий просторный особняк. Прикомандировали ассистентов, дали техников, чертёжников, ирригаторов. Пустые залы особняка запрудили чертёжными столами, наполнили пулемётным треском ударного взвода машинисток. От особняка вверх, до государственных плановых органов, и вниз, к спокойно спящим в своих вековых корытах рекам, побежали провода.

В большом зале по паркетному полу, от большой доски к столу с развёрнутыми на нем чертежами, в серой рабочей куртке ходит инженер, росчерком мела на доске изменяет течение рек, чертами каналов прорезает безводные пустыни, движением руки рассеивает тучи и перемещает огромные воздушные массы. Беспомощный маньяк в рамках капитализма, бесплодный фантазёр в отрыве от масс, совершавших революцию, могущественный победитель природы – с тех пор как стал рупором класса, переделывающего мир…

Так или приблизительно так говорил сероглазый лётчик. Потом он виновато улыбнулся, как человек, который поймал себя на том, что всё время говорит о своём здоровье и о своих делах, не расспросив ранее о здоровье и семье собеседника. И, желая, по-видимому, исправить эту оплошность, спросил:

– Ну, а как же там у вас, в Америке? Как кризис?

Это было сказано таким тоном, будто он спрашивал: «Как поживает ваш дядя в Америке?»

Минуту все помолчали. Ответил Баркер:

– У всех вас здесь преувеличенное представление об американском кризисе. Конечно, у нашего государства в данный момент есть некоторые затруднения, никто этого не отрицает. Но Соединённые Штаты слишком солидное и богатое предприятие, и нет основания опасаться, что оно не выйдет из этих затруднений в самое кратчайшее время. И вообще напрасно вас здесь так радует этот «кризис». Когда у вашего государства были неполадки и население его помирало с голоду, Соединённые Штаты, вместо того чтобы злорадствовать, помогали вашим голодающим. Теперь, когда благодаря нашей помощи вы изжили свои затруднения, – забыв об этом, начинаете злорадствовать над нашими.

Летчик всё ещё улыбался.

– Мне кажется, в данный момент немножко преувеличиваете вы, – сказал он наконец. – Мы очень благодарны господину Гуверу и американским гражданам за помощь, оказанную ими в своё время нашим голодающим, но размеры этой помощи были весьма незначительны, и вы, вероятно, сами не верите всерьёз, что мы ликвидировали голод только благодаря Америке. Граждане нашей страны помогали в свою очередь, как вам известно, голодающим горнякам Англии во время их забастовки. Несомненно, если ваши рабочие и фермеры очутятся в подобном положении, рабочие нашей страны окажут им большую помощь. Разве безработица в Америке не увеличилась бы, если бы промышленность отдельных ваших штатов не работала, почти исключительно выполняя наши заказы? Как видите, наше государство – единственный сейчас крупный заказчик вашей тяжёлой индустрии, платящий наличным золотом, – спасает десятки и сотни тысяч американских рабочих от безработицы. Не так ли?

Кларку показалось, что лётчик хочет добавить: «А безработные инженеры, приезжающие к нам работать?…» Но тот не сказал больше ничего.

– Я приехал сюда работать по моей специальности, а не спорить о политике, это меня не касается, – заявил раздражённо Баркер. – Я думаю, вообще пора уже спать. Спокойной ночи, господа.

Мурри, с интересом слушавший рассказ лётчика, сказал убеждённо:

– Партия много теряет, что держит вас на этой работе. Вы прекрасный рассказчик и прирождённый агитатор. Это нерационально, что вам приходится всю жизнь проводить в воздухе, где вы обречены на принудительное молчание.

Лётчик внезапно стал серьёзным:

– Вы ошибаетесь. Во-первых, я беспартийный…

Мурри и Кларк недоверчиво переглянулись.

– Не верите? Какой же смысл мне скрывать? Понимаю, у вас, в Америке… Но у нас же партия, как вам известно, легальна. Уверяю вас, я беспартийный. И, быть может, сам об этом часто жалею. Во время гражданской войны в партию не вступил, сам не знаю почему. Считал, что за советскую власть можно драться и вне партии. А сейчас… знаете, как трудно допускают в нашу партию интеллигентов, не имеющих перед революцией каких-нибудь крупных заслуг. А у меня, ну какие же у меня могут быть заслуги? Партия от того, что я нахожусь вне её рядов, конечно, ничего не теряет. Я не оратор, у меня нет серьёзного политического образования, к тому же моя профессия обрекает меня, естественно, на хронический отрыв от масс. А профессию менять в моём возрасте уже поздно. Вот полетаю ещё года два-три. В один прекрасный день врачебная комиссия меня забракует как негодного… сердце быстро изнашивается… Поставят меня тогда где-нибудь в степи начальником аэропорта – флажком помахивать. Будет много свободного времени, возьмусь за самообразование. В воздухе это не так даёт себя чувствовать, там думает за меня мотор и есть компас, показывающий направление. А на земле другой компас нужен. И выходит, для партии я, по этой простой причине, не подхожу…

Когда Кларка разбудили, было ещё почти темно. От земли шёл густой пар. Самолёт ворчал, готовясь к отлёту. Казалось, это ржёт земля, запаренная дневным пробегом.

Мурри, Баркер и русский стояли уже у самолёта, взъерошенные и продрогшие, с поднятыми воротниками макинтошей. Полосатая «колбаса» на шесте, указывающая направление ветра, беспомощно свисала, как пустой рукав однорукого. Лётчик, похожий в своём костюме на водолаза, возился у мотора. Все сосредоточенно молчали.

Через минуту самолёт уже летел над спящим городом, врезываясь, как трактор, в непочатую целину ночи. На горизонте внятно обозначалась белая межа рассвета. Однообразный гул мотора укачивал ко сну. Кларк не заметил сам, как вздремнул, прислонив голову к стене кабинки.

Когда он проснулся, был уже день. Внизу, на расстоянии десятка метров от машины, простирались бесконечные снеговые поля, все в буграх и впадинах. Здесь и там тянулись ввысь неподвижные фонтаны снега, готовые вот-вот задеть за крыло самолёта. Кларку показалось явственно, что летит он над Северным полюсом.

Он протёр глаза, пытаясь убедить себя, что он всё ещё дремлет, но причудливый снеговой пейзаж не исчез, – наоборот, самолёт опустился ещё на несколько метров, готовясь, очевидно, к посадке на этой снеговой равнине.

Кларк оглянулся на своих спутников. Мурри, втиснутый в угол, задумчиво смотрел на бесконечные белые поля. Баркер равнодушно блевал, наклонившись над ведром. Русский спал безмятежным сном, опустив голову на грудь.

Кларк с удивлением убедился, что альтиметр на моторе показывает 1800 метров. Он посмотрел ещё раз в окно и внезапно в проталине между двумя буграми, словно через глубокую прорубь, увидел далеко-далеко внизу зелёный лоскут земли. Они летели над лавой облаков.

Проталины между буграми начали появляться всё чаще. Зелёная кожа земли на дне белых колодцев колола глаза своей неестественной яркостью. Кларк увидел внизу узенькую змейку реки, притаившуюся между кочками деревьев.

Несколько минут спустя сплошная масса облаков внезапно оборвалась и огромной белой льдиной уплыла назад. Некоторое время самолёт летел над однообразной зелёной равниной. Постепенно он стал снижаться. Кларк почувствовал, что желудок подступает к горлу. Его начало мутить.

Он увидел под собой город, аккуратно расположенный, как пасьянс на вращающемся столике. У Кларка закружилась голова. Он решил больше не смотреть и открыл глаза только тогда, когда самолёт коснулся земли. Земля от прикосновения колёс долго вздрагивала, как кляча от назойливого овода, пока не застыла в покорном равнодушии.

Через открытую дверцу кабинки ворвался свежий ветер. Кларк грузно соскочил на траву. Земля под ногами ходила, как палуба. Он прошёл несколько шагов. широко расставляя ноги, и тяжело сел на землю. В стеблях травы гудел ветер. Кларк вытянулся навзничь и плотно прильнул к земле, впитывая всем телом блаженное ощущение устойчивости. На мгновение у него промелькнула мысль, что неподвижность эта иллюзорна – земля тоже вращается вокруг солнца. При одной этой мысли его начало мутить.

Минуту он лежал, ни о чём не думая, пока его не окликнул Мурри. Кларку стало неловко: Мурри и лётчик могли подумать, что его стошнило. Он вспомнил свои соболезнующие остроты над Баркером. Ему ни за что не хотелось показаться смешным. Он быстро встал, закурил папиросу, хотя папиросный дым в эту минуту вызывал в нём отвращение, и нарочито небрежным шагом направился к аэростанции.

Мурри и русский спутник уже с аппетитом уплетали неизменные яйца всмятку. Баркеру, смятому и обвисшему, как воздушная «колбаса» в безветрие, сердобольная хозяйка приготовила салат из помидоров. Кларк охотнее всего заказал бы себе такой же салат, но свободным тоном попросил яйца и проглотил их с отвращением.

Пришел лётчик и любезно предложил ватные тампоны, пропитанные парафином, охраняющие уши от шума мотора. Он шутливо посоветовал пассажирам распрощаться с Европой, так как Оренбург – их последняя посадка в этой части света. За Оренбургом начинается Азия.

За Оренбургом начиналась Азия. Кларку, как он внимательно ни всматривался, не удалось заметить никакой чёткой границы, никакого пограничного столба, отделяющего друг от друга две страны света. Бесконечная равнина, начавшаяся задолго до Оренбурга, становилась всё более жёлтой и однообразной. Она походила теперь на необъятный стол, покрытый рыжей клеёнкой. Разбросанные на нём редкими кучками чёрные караваи юрт и первые верблюды, похожие на русские чайники, прохаживающиеся по столу на четырёх тонких ножках, величественно потрясая крышкой горба, убедили Кларка, что Европа осталась позади.

Пейзаж и усталость от предыдущего этапа действовали усыпляюще. Кларк, следуя примеру русского, похрапывающего от самого Оренбурга, уснул на этот раз крепко и спал, должно быть, долго, так как проснулся свежим и бодрым.

Жёлтая равнина выглядела ещё пустыннее. Внизу бесконечным извилистым кабелем тянулось полотно железной дороги. Вот через пустыню ползёт поезд. Кажется, будто изрезанный на куски дождевой червь, таща с трудом свои обрубки, ползёт к какому-то перевязочному пункту. Вот он добрался до пункта, до станции. Ему отказали в перевязке, и он пополз дальше, к следующей остановке, и так от станции до станции, через всю пустыню.

Словно лопнувшие пузыри на поверхности вскипевшей каши, на кожуре пустыни вскакивали кратерообразные прыщи. Местами кожура переливалась всеми цветами радуги, похожая на застывшую лаву. Казалось, самолёт летит над луной. Такой именно изображают её поверхность в учебниках космографии.

Но вот знакомая груда спичечных коробок – город, а за городом – белый спасательный круг для заблудившихся самолетов – аэродром.

В Актюбинске сошёл русский. На аэродроме его ждала машина. Прощаясь со всеми, он особенно признательно жал руку лётчику, сел в ожидающий его форд и уехал, издали приветливо помахивая кепкой.

– Говорит, что за три месяца первый раз выспался по-настоящему, – пояснил Кларку лётчик. – Это красный директор Актюбстроя, большого завода, воздвигаемого здесь, в степи.

Кларк не мог понять, зачем понадобилось в этой пустыне строить завод и что этот завод будет здесь перерабатывать. Лётчик, к которому он обратился с вопросом, заметил, что пустыня ещё впереди. Актюбинск – центр одного из самых хлебных районов Казахстана. Земля здесь лежала нетронутой веками, а начали в ней ковырять – нашли залежи фосфоритов, асбест, слюду, медную руду – всё что хотите…

В домике аэропорта пассажиров ждал уже накрытый стол. За стол село их пятеро. Пятый был штатский, средних лет, с расстёгнутым воротом рубахи. Лицо его и шея были коричневы от загара, даже волосы как будто загорели: просвечивавшие в них серебряные пряди, не вызывая представления о седине, казались просто испепелившимися на солнце.

Лётчик взял с подоконника кусок известняка, расколол, понюхал и протянул Кларку. От известняка исходил терпкий запах нефти. Летчик, смеясь, заговорил о чём-то с начальником аэропорта. Кларк разобрал повторявшееся несколько раз слово «факир». Он тщётно пытался стереть платком с рук приставший к ним нефтяной запах и вопросительно смотрел на собеседников.

Проснулся от звуков заунывной причудливой музыки гортанных флейт, рассекаемой на такты размеренными ударами бубна. Играли на улице. Кларк соскочил с постели и толкнул рукой окно. Утренний воздух, свежий, как родниковая вода, смыл с лица тонкую паутину сна.

Улица, в лимонно-розовом свете подымающегося солнца, лежала ослепительно голая после ночной купели, не окутанная ещё зыбким покрывалом зноя, вдыхая последние крупинки тающей тени.

По дороге двигалось необыкновенное шествие. Впереди на крошечных осликах ехали два полосатых дехканина; каждый держал древко красного плаката. За ними вдоль улицы тянулась длинная кавалькада пёстрых всадников на осликах. Ослики деловито семенили, помахивая мышиными хвостами. Ноги всадников почти касались земли. Всадники плыли над землёй, торжественные и громоздкие в своих пухлых цветастых халатах, вылинявших чалмах и засаленных тюбетеях.

Впереди кавалькады, вслед за всадниками с плакатом, шли четыре музыканта. Музыканты дули в длинные тоненькие зурны, и зурны звенели носовой картавой трелью. Крайний размеренно ударял в бубен, глухой и утробный, как глиняный сосуд.

Перед музыкантами, лицом к кавалькаде, вытаптывая туфлями узорную дорожку, плыл танцор в потёртом халате, перехваченном в талии расшитым платком. Беспокойные руки танцора в набухших рукавах, вскинутые горизонтально ладонями вниз, одна согнутая в локте, другая легко брошенная в воздух, извивались и вздрагивали в лад переливам зурн. Бронзовая голова танцора плыла по воздуху, невозмутимо неподвижная, словно покоилась на ней не простая тюбетейка, а незримый сосуд, наполненный водой.

Из окна, по другую сторону веранды, выглянула растрёпанная женская голова.

– Саша, – прозвучал уже знакомый Кларку капризный голос. – Что там такое?

Немировский, кончавший мыться в углу террасы, снял с гвоздя полотенце, выбросил изо рта на дорогу длинную струю воды и сказал, вытираясь:

– Это колхозники. Приходили на хашар[15] в совхоз. Вчера кончили и возвращаются домой.

– Чего ж они с пяти часов утра спать не дают! – раздосадованно потянулась женщина.

– А они издалека, некоторые за двадцать-тридцать километров отсюда. Вышли пораньше, чтобы успеть до жары.

– Никогда не дадут выспаться, идиоты, со своими свистульками.

– Не ложись спать в четыре часа утра, тогда выспишься.

– Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала!.. – Она широко зевнула и с досадой задёрнула занавеску.

Кларк, впрочем, ничего не понял из этого разговора и долго ещё стоял в окне, ловя ухом отдаляющиеся переливы флейт.

Только когда утихли последние звуки, он потянулся к часам и, убедившись, что уже половина шестого, начал быстро одеваться. Он взял со стола лист с рисунком, сложил его, сунул в бумажник и вышел завтракать в столовую.

Когда он вернулся, перед верандой стояла легковая машина. На террасе ждала Полозова.

– Я думала, вы ещё спите, а вы, оказывается, и позавтракать успели. Вот и машина за вами.

– Разрешите, я только зайду на минуту в комнату, возьму блокнот и кое-какую мелочь.

Он раскрыл чемодан, вынул записную книжку, белый колониальный шлем, и, закрыв чемодан, надел шлем на голову.

– Знаете что, – услышал он над собой голос Полозовой; она стояла, опершись на подоконник. – Хотите послушать товарищеский совет, – не надевайте этого. Оставьте этот котелок дома. Возьмите кепку.

– А почему? – смутился Кларк.

– Это, конечно, пустяк, но колониальные шлемы имеют уже своеобразный политический стиль. По ту сторону границы, в Индии, они отличают господина-колонизатора от раба туземца. У нас этот стиль колет глаза. Мы все носим здесь тюбетейки. Это и проще, и легче, и практичнее. Хотите, я вам завтра достану тюбетейку?

Заметив смущение Кларка, она поспешно добавила:

– Вы, пожалуйста, не обижайтесь. Если хотите, можете ехать и в этом. Я просто хотела по-дружески предупредить вас от косых взглядов рабочих; они привыкли, что наши инженеры и руководители не отличаются особенно от них своим костюмом.

Кларк молча надел кепку, запер комнату и, проверив рукой окно, прошёл к машине.

– Жалко, что вы не видели сегодня колхозников, возвращавшихся с хашара из совхоза с музыкой, с танцами. Исключительная картина.

– Видел, действительно очень красиво. Совершенно своеобразная музыка, похожая немного на напевы индийских заклинателей змей, и очень своеобразный танец.

– Плевать на музыку… Извините, я не то… Я хотела сказать, что это – внешнее, несущественное. Это экзотика, которая привлекает внимание каждого европейца. Вы знаете, что такое хашар? Крестьяне из отдалённых кишлаков пришли помогать совхозу. Хотели оплатить им трудодни – отказались. Говорят, пусть район построит нам за это школу. Обещали прийти и на окучку и на сбор. Вы понимаете, что в этой стране, где ещё до двадцать шестого года байство и муллы вели за собой большую часть дехканства, – это целая революция.

– Да, это очень интересно…

Полозова замолчала. Автомобиль мчался по плато, навстречу надвигающемуся горному хребту. Горы на фоне бледно-голубоватого, чуть выцветшего неба, без единой крапинки, казались декорацией, вырезанной из картона. Мелкие морщины и изломы, обведённые коричневой тенью, выделялись на них рельефней, чем на настоящих.

У подножия гор лежал городок из фанеры: несколько деревянных бараков, несколько горбатых палаток из брезента с кривыми окошками из желатина в раскоряченных стенах, простой грузовик с разбитым кузовом, неподвижный и мрачный как статист.

Около центрального барака толпились, входили и выходили люди самой причудливой наружности: русские мужички с окладистыми бородами, одни в замасленных, подпоясанных бечёвками рубахах, другие в ватных кацавейках и рыжих яловочных сапогах; бронзовые парни в голубых, красных, зелёных майках, кто в картузе, кто в тюбетейке, кто в огромной соломенной шляпе, похожей на мексиканское сомбреро; цветистые таджики в тюбетейках и халатах; краснокожие люди неведомой национальности, с телом, словно ошпаренным кипятком, в куцых трусах, заслоняющих исключительно то, что необходимо. Среди этой разношёрстной толпы деловито суетилась кучка людей в брезентовых сапогах и белых рубахах с засученными рукавами.

Всё это удивительно смахивало на съёмку американского приключенческого фильма с отважными золотоискателями в пустыне. Люди в брезентовых сапогах, торопливо шнырявшие между бараками, напоминали кинооператоров, проверяющих последние детали мизансцены. Кларк невольно огляделся в поисках киноаппарата.

Машина остановилась у входа в барак. В комнате, в которую ввела Кларка Полозова, столы стояли сплошной лавой. Протискиваться между ними надо было узенькой извилистой тропинкой. Люди, стоявшие у столов, кричали на людей, сидевших за столами. Кто-то бил кулаком по столу так, что звенели чернильницы. Сидящий за столом человек в очках, откинувшись на спинку стула, терпеливо ждал, пока у посетителя не разболится рука, и только от времени до времени невозмутимо повторял одну и ту же фразу: «Ничего не могу поделать».

Между столами шмыгали люди с какими-то бумагами. Кларк, вслед за Полозовой, протиснулся наконец за перегородку. За перегородкой сидел Четверяков, разбирая кипу бумаг, испещрённых зигзагами красного карандаша.

Полозова обратилась к Четверякову, но в ту же минуту за перегородку ворвался усатый детина в сетке и белых штанах, весьма похожих на кальсоны, отстранил рукою Кларка и Полозову и, сорвав с головы тюбетейку, кинул её на пол перед Четверяковым.

– Не могу с этими сукиными детьми работать. Делайте со мной что хотите, не могу.

– Не кричите, Теплых, – спокойно заметил Четверяков. – Я не глухой. И не сорите на пол, – указал он головой на измятую тюбетейку. – В чём дело?

– Бригады Тарелкина и Кузнецова не вышли на работу.

– Почему?

– Говорят, третий день махорки не выдают. Не дадите махры, не будем работать!

– Скажите им, что махорка будет завтра или послезавтра. Скажите, что не подоспел транспорт из Сталинабада. Ну, сами знаете, что надо сказать. Зачем приходите ко мне с такими пустяками?

– Говорил, толковал – всё равно, что об стенку горохом. Не пойдём – и всё. Вчера уже бузили, не хотели выходить, но я их уломал, обещал, что сегодня будет. А теперь и слушать не хотят: «Вы, говорят, на посуле, что на стуле. Даёшь махру и никаких!» Не выйдут. Я их знаю.

– Чего же вы от меня хотите? Откуда я возьму махорки? Обращайтесь к Ерёмину.

– Да нет махры, ни одной пачки нет. Я уже всё вверх ногами перерыл.

– А чем же я могу помочь?

– Да надо же их заставить! Пусть товарищ инженер с ними поговорит. Может, вас послушают.

– Хорошо, пойдём. Пойдёмте со мной, – обратился Четверяков к Полозовой и Кларку. – Сейчас найдём кого-нибудь, кто проведёт вас на участок.

Они протиснулись вчетвером через запруженную комнату и зашагали по направлению к крайним баракам.

В бараке, куда привёл их Теплых, густо пахло портянками. На нарах у стен сидело и лежало десятков шесть рабочих. С нар в углу хрипло попискивала гармонь.

Когда Четверяков появился в бараке, гармонь оборвалась и часть рабочих привстала, остальные продолжали лежать, притворяясь, что не замечают прихода гостей.

– Товарищи, – сказал Четверяков, поправляя пенсне, – что это ещё за история? Хотите сорвать работу? Каждый сознательный рабочий должен понимать, что коллективные прогулы на строительстве равносильны вредительству. Сейчас, когда партия и советская власть поставили перед нашим строительством жёсткие сроки и с напряжением следят за ходом работ, когда дорога, дословно, каждая потерянная минута, – срывать из-за пустяков работу – это преступление, недостойное сознательного рабочего. Я уверен, что это была с вашей стороны простая демонстрация, чтобы напомнить руководству о недостатках, имеющихся в области снабжения. Я могу вас заверить, что администрация сделает всё от неё зависящее, чтобы ликвидировать перебои в подвозе продуктов. Во всяком случае, затягивать эту демонстрацию не следует. Вы оторвали и без того у строительства целый трудочас. Я не сомневаюсь, что все вы, как один, встанете немедленно на работу. Я жду, товарищи!

– Будет курево – пойдём. Не дашь махорки, и не зови! – сказал меланхолически парень в синей майке.

– Четвёртый день обещают!

– Ты нас на сознательность не бери. Сам небось папирос для себя подвезти не забыл!

– Я не курю, – сказал возмущённо Четверяков. – И вообще строительство не обязано, в ущерб снабжению предметами первой необходимости, подвозить вам махорку. Курение вовсе не необходимо для здоровья и даже вредно. Оно, как и водка, снижает трудоспособность. В колдоговоре не указано, что снабжение махоркой входит в обязанность работодателя.

– Значит, плохо составляли, надо поставить, – бросил с места мужик с рыжей бородой.

– Шибко о нашем здоровье заботятся. На прошлой неделе чай не выдали, тоже вредно. Скоро скажут по-учёному, что рабочему человеку и есть вредно.

Гармонист в углу вызывающе пиликнул два такта на гармошке.

– Суки, а не рабочие! – сказал вслух не то себе, не то Четверякову Теплых.

– Снабжать вас продуктами строительство обязано и снабжает. Не было ещё дня, чтобы оставили вас без еды. Если б управление захотело исполнять ваши капризы и ввозить вместо продуктов махорку, вы сегодня бы сидели без обеда. Считаю, что дискуссии на эту тему неуместны. О всех недостатках снабжения сможете высказаться на собрании. Теперь рабочее время, и все должны немедленно встать на работу.

– Не говори! – меланхолически бросил парень в синей майке. – Махорку дашь – пойдём!

– А ты почём можешь знать – нужна махорка рабочему человеку али нет, раз сам некурящий?

По всему бараку покатился хохот.

Гармонист восторженно брякнул на гармошке целый куплет.

– Это что такое? – раздался грозный голос у входа.

В дверях стоял Ерёмин.

Четверяков подошёл к нему вплотную.

– Рабочие бузят, не получили махорки, не хотят идти работать. Я их пробовал уговаривать – не слушают. Может быть, вы, Николай Васильевич, их образумите? Вы с ними умеете говорить. А меня ждут в конторе…

Не дожидаясь ответа, Четверяков быстро вышел из барака.

– Это ещё что такое? – грозно повторил Ерёмин.

Гармонист приумолк.

– Что вы тут за бузу затеяли? На работу не выходить? Прогуливать? Кулацкие подголоски вас тут подкручивают, а вы, как стадо баранов, против строительства идёте, против советской власти? Не дашь вам махорки, так вы и работать не будете?

– И не будем. Не дашь махорки – не будем.

– Да нет сейчас махорки, говорят вам! Всю выкурили! Откуда я вам возьму?

– Поищи – найдёшь.

– Где ж это прикажешь искать?

– У себя на квартире поищи, – небось чемодан папирос найдёшь.

– Мы не гордые, мы и папиросы покурим.

Ерёмин побагровел.

– Ах вы… да вас разогнать мало!

– Не торопись – сами уйдём.

– Поработали и хватит, пущай другие!

– Вы за пачку махорки советскую власть продадите! – кричал Ерёмин. – Мы на фронте, когда с белыми дрались, листья дубовые курили, тогда махорки не было!

– Ты тут сначала дубки посади, может и мы покурим, а то листика одного окрест днём с огнём не отыщешь. Из верблюжьего дерьма, разве что, цигарки крутить прикажете?…

Как приехал агроном

За коровьим дерьмом,

Не найдёт нигде никак —

Раскурили на табак… —



брякнул восторженно гармонист.

Барак одобрительно заржал, и подзадоренный гармонист, развернув гармонь веером, затянул во всю глотку:

Курил барин с псом сигары,

Пришла революция,

Нынче барин хвост коптит,

А собака куцая.



Кларк, задержавшийся у входа, молчаливо наблюдал за всей сценой.

– Вы, наверное, удивляетесь, что здесь происходит? – обратилась к нему Полозова. – Рабочим с вашего участка не привезли махорки, и они не хотят поэтому выйти на работу.

– Это рабочие с того участка, на котором я буду работать? – переспросил Кларк.

– Да, видите, какая неприятность сразу, при первом знакомстве.

Кларк растерянно провёл рукой по волосам. Ещё по дороге он много думал о том, какими средствами вернее всего он сможет приобрести необходимый авторитет среди подчинённых ему рабочих, установить принятые в этой стране товарищеские отношения, сохраняя надлежащую дистанцию. Неожиданный инцидент путал все обдуманные планы и, с другой стороны, создавал непредвиденную возможность каким-то удачным жестом сразу же приобрести расположение рабочих. Если сейчас он не решится на что-нибудь особенное, другой такой случай вряд ли скоро подвернётся.

Он нагнулся к Полозовой:

– Скажите, это не будет неудобно, если я попытаюсь с ними поговорить? Поскольку это рабочие с моего участка…

– Вы? А знаете, это неплохая идея!.. Товарищ Ерёмин, мистер Кларк хочет сам поговорить с рабочими своего участка. Это наверняка произведёт впечатление. Как вы думаете?

– Американец? А ну, валяй, пусть попробует.

– Давайте, мистер Кларк. Это будет очень хорошо.

Полозова выступила вперёд.

– Товарищи, к нам на строительство приехал из Америки инженер Кларк, который будет у нас здесь работать на первом участке. Он хотел бы сказать вам несколько слов и просит минуту внимания.

Гармошка умолкла.

Рабочие поднялись и присели на нарах, дальние придвинулись ближе, присматриваясь к гостю в куцых штанах. Водворилась тишина.

– Говорите, – толкнула Полозова Кларка.

Кларк смущённо откашлялся и сказал негромко по-английски:

– Рабочие, я понимаю, что без табаку курящему человеку трудно. Но ведь оттого, что вы не будете работать – ничего не изменится. Табак от этого не появится, а работа будет стоять. Будьте благоразумными не создавайте затруднений для администрации. Я присутствовал вчера на совещании, где говорилось о вопросах транспорта, и знаю, что временные затруднения со снабжением вызваны не недосмотром, а действительно физической невозможностью обслужить все области строительства при помощи очень ограниченного транспортного парка. Не создавайте лишних трудностей и выйдите на работу…

Он умолк, хотел ещё что-то сказать, но позабыл, смущённо откашлялся и не сказал больше ничего.

– Товарищи! – подумав минуту, перевела Полозова. – Инженер Кларк говорит, что у себя на родине, в Америке, он много слыхал о русских рабочих, которых американский пролетариат рассматривает как своих учителей, показавших рабочим всего мира, как надо делать революцию и как надо защищать её завоевания. Поэтому он говорит, что первая встреча с русскими рабочими принесла ему большое разочарование. Инженер Кларк говорит, что если все русские рабочие так же понимают свой долг перед революцией, то с такими рабочими социализма не построить. О том, что он здесь слышал и видел, ему стыдно будет рассказать американским рабочим.

Кларк во время перевода смущённо стоял в стороне, чувствуя на себе десятки пар внимательных глаз. Он сознавал, что произнёс плохую речь, и не понимал, почему так волнуется Полозова, переводя его слова, которые казались ему в эту минуту глупыми и беспомощными. Нужно было обязательно что-то предпринять и поправить впечатление от неудачной речи. Когда Полозова кончила, он внезапно сделал несколько шагов вперёд, подойдя вплотную к первым нарам, вытащил из кармана коробку папирос и протянул её рабочим.

Воцарилось неловкое молчание.

Несколько рук потянулось за папиросами.

– Инженер Кларк сказал ещё, – добавила поспешно Полозова, – что он приехал сюда работать не за еду и не за табак, и что тем, которые своё участие в социалистическом строительстве ставят в зависимость от пачки махорки, – он охотно уступает свою порцию.

Кларк всё ещё стоял с коробкой папирос в протянутой руке. Никто больше из коробки не брал. Парни, которые уже взяли, не закуривая, сосредоточенно вертели папиросу в пальцах.

– Небось у них в Америке рабочие сигары курят, а не махорку, – сказал после долгой паузы со своего места мужичок с рыжей бородкой.

Никто его не поддержал.

– Оно верно, без махорки работа – не работа, – поднялся с нар высокий усатый дядя. – Мутит курящего человека без курева. Но нельзя, ребята, и перед американцем лицом в грязь ударить. Обещали: догоним и перегоним, а выходит – не догнали и сели. Вот и правильно американец в рожу нам плюнул. Не рыпайтесь, значит. Шум подняли на весь свет, а на поверку – кишка тонка. Только зря он это. Как будто рабочему человеку и побузить нельзя. Не понимает он рабочего человека. Думает, и вправду из-за пачки махорки работаем. Чудаки они, американцы!.. Пошли, ребята? А? Покажем Америке, как русский рабочий вкалывает!

Человек тридцать медленно поднялись с нар.

– Иди, иди, трое не уговорили, так четвёртый уговорил, – бросил злобно мужичок с рыжей бородкой. – Уши развесили! Может, ещё он и американец-то не настоящий.

– А ты его проверь, побалакай с ним по-американски. Спроси, как там в Америке-то, скоро раскулачивать будут? – сострил гармонист.

– А ну, ребята, поскалили зубы и хватит, – поторопил усатый. – Пошли! Работнём назло Америке!

Все поднялись с мест.

– А ещё говорят – рабочая солидарность! – воркнул, напяливая рубаху, рыжебородый.

– Ну, и стоило, ребята, из-за пустяков столько крику поднимать? – сказал весело Ерёмин. – Теперь придётся поднажать, время потерянное наверстать надо. А то на чёрную доску запишут.

– Мы-то поднажмём, Николай Васильевич, а вы насчёт махорочки поднажмите. Ей-богу, без курева, как без жены, и на душе муторно и покрутить нечего.

Они толпой высыпали наружу.

Кларк, Полозова и Ерёмин вышли последними. В нескольких шагах от барака к ним подошёл невысокий человек в белой косоворотке.

– А наш американец-то, оказывается, свой парень, – подмигнул ему Ерёмин. – Какую речугу ляпнул!

– А ты понимаешь разве по-английски? – Человек в косоворотке обращался к Ерёмину, но глаза его были устремлены на Кларка.

– Полозова переводила.

– Я перевела совсем не то, что он говорил, – вмешалась, краснея, Полозова. – Я знаю, что это нехорошо, но мне хотелось ликвидировать весь инцидент возможно скорее. Я сказала им то, что на месте инженера Кларка сказал бы «наш» американец.

Кларк внимательно наблюдал за Полозовой. Он расслышал свою фамилию и заметил смущение Полозовой перед человеком в косоворотке.

– Это злоупотребление. Скажите об этом немедленно инженеру Кларку.

– Конечно, я как раз хотела ему об этом сказать.

Человек в косоворотке пошёл с Ерёминым к центральным баракам.

– Я должна перед вами извиниться, – начала Полозова, когда они остались вдвоём с Кларком. – Я безбожно переврала вашу речь. Вы говорили очень хорошо, но их такие слова не берут. Почему не послушались ни Четверякова, ни Ерёмина? Они оба обращались к их рассудку, а человека, когда он заупрямится, здравым смыслом с места не сдвинешь, надо добраться до селезёнки, на чувство подействовать, пристыдить. Ведь многие из них, по сути дела, хорошие ребята. Есть часть раскулаченных, и те постоянно воду мутят.

– Я говорил очень плохо. Правильно, что вы передали это по-своему. Поверьте, я никогда не выступал публично, и говорить, в особенности с русскими рабочими, которых совершенно не знаю, мне вдвойне трудно.

– Да нет, и сейчас было очень хорошо. Вот с папиросами, например, у вас вышло здорово. Я бы до этого никогда не додумалась… Только давайте – в будущем не надо, а то все папиросы разладите и потом, чего доброго, сами забастуете, – добавила она смеясь.

Они зашагали вслед за группой удалявшихся рабочих.

Ерёмин вернулся в свою юрту, временный кабинет начальника строительства на первом участке. Он предпочитал это помещение душной каморке за дощатой перегородкой канцелярии. Юрту он велел поставить на самом берегу, в двух метрах от обрыва, и повернуть выходом к реке. От реки в юрту круглые сутки струилась драгоценная прохлада. Толстые кошмы не допускали вторжения назойливых голосов с посёлка, как не допускали скорпионов и фаланг. Работая здесь, Ерёмин чувствовал себя отгороженным от внешнего мира плотным колпаком из войлока. Ему казалось, что только здесь он может по-настоящему сосредоточиться. И когда перехлёстывающий через голову хаос строительства заставлял Ерёмина захлёбываться в водовороте цифр, заявок, накладных, сводок и зияющих недовыполнений, когда все от него чего-то требовали, дожидались, настаивали, а он переставал уже понимать и в рефлексе самозащиты кричал, грубой руганью, как кулаком, бил в лицо осаждающей его толпы подчинённых, – в такие минуты он хлопал дверью, оставляя в недоумении ошарашенных прорабов, и шёл в юрту додумать что-то до конца, ловить за хвостик неуловимую первопричину разлада.

В юрту к нему не ходили. Знали – ничего, кроме ругани, от него в эти минуты не услышишь. «Пошёл в юрту» – значило: вышел из себя, орёт почём зря, значило: переждать и не трогать. Это было единственное помещение, кроме уборной, где Ерёмин оставался совершенно один и куда не приходили к нему с делами. Часто, не возвращаясь ночевать в местечко, он проводил в юрте целую ночь за сводками, таблицами, диаграммами, напряжённо пытаясь связать их в единую систему, искал ошибки, составлял новый план выполнения тех же заданий при наличных возможностях.

Наутро выходил заросший, жёлтый и спокойный. Шёл на участок. Вызывал Четверякова. Долго демонстрировал прорабам, как надо перераспределить рабочую силу и расставить механизмы, чтобы получить максимум эффекта. Четверяков кисло соглашался. Вечером приходила сводка. Если сводка показывала увеличение производительности на несколько кубометров, Ерёмин радовался, как ребёнок, созывал инженеров, подробно доказывал преимущество своей системы, развёртывал план на будущее. Из плана следовало, что при нормальной арифметической прогрессии прорыв через месяц должен быть целиком ликвидирован.

Но сводка следующего дня опять показывала снижение, – несколько механизмов вышло из строя, и ввиду отсутствия запасных частей, сектор механизации отказывался наметить даже приблизительный срок их ремонта. Тогда Ерёмина охватывало тупое отчаяние. Он запирался у себя на квартире и мрачно глушил коньяк или шёл к Немировской.

С Немировской дело началось как будто случайно. Когда приехал новый заведующий сектором механизации, фамилия его быстро облетела все участки не потому, что был он чем-нибудь знаменит, а потому, что привёз с собой жену исключительной красоты, бывшую актрису. Скоро на совещания инженеров стали являться одиночки. Вечером, если Ерёмину нужен был кто-нибудь из молодых инженеров, приходилось посылать за ними на квартиру к Немировским.

Ерёмину Немировская не понравилась. От женщины он требовал женского: круглых бёдер и раскидистых плеч. У этой не было ни того, ни другого, и вся она показалась Ерёмину похожей на обсосанный леденец.

Констатировав это, он перестал ею интересоваться. Поговаривали, что она путается с местным прокурором Кригером, но в этих разговорах молодых инженеров слишком явно сквозила собственная неудача. Ерёмин быстро забыл о существовании Немировской.

Напомнил о ней сам Немировский, зашедший однажды утром к нему в кабинет. Немировский просил устроить на работу его жену, которая скучает на этом пустыре. Жена знает стенографию, пишет на машинке и может вести секретарскую работу. Ерёмин велел её зачислить в канцелярию.

И потому ли, что машинистки были неопытнее выдвиженки, писали медленно и с ошибками, или потому, что хотелось ему проверить новую служащую, только диктовать ближайшую докладную записку вызвал Ерёмин Немировскую. Диктовать пришлось быстро, не останавливаясь на каждой фразе, как с машинистками. Немировская стенографировала. Ерёмин с любопытством смотрел через её плечо, как жёсткие фразы доклада претворяются на бумаге в цепь черточек и крючков. Ему до этого никогда не приходилось диктовать стенографистке. О принципе стенографии он имел весьма смутное представление. Питерский металлист, упорной учёбой постигший мудрости техники, он нередко наталкивался на неизвестные ему опасные области, которые приходилось обходить стороной, в то время как рядовой техник, со средним образованием, чувствовал себя в них как дома.

Смотря недоверчиво на скользящие по бумаге длинные пальцы Немировской, через которые, как через трансформатор, бежали его длинные мысли, выходя оттуда рябью условных знаков, он думал скептически – способна ли она сама разобраться в том, что написала, и восстановить его речь от начала до конца.

Когда на следующее утро она протянула ему докладную записку, чисто перепечатанную на машинке, и он убедился, что не переврано ни одно слово, он проникся невольным уважением к новой сотруднице.

Через несколько дней он перевёл её в личные секретари.

Теперь им приходилось работать вместе, подолгу засиживаясь по вечерам, и неизменно на следующее утро Ерёмин находил у себя на столе перепечатанный вчерашний материал. Было непонятно, когда она успевала всё это делать.

Однажды, – было это в те дни, когда график резко пополз вниз, – она зашла к Ерёмину на квартиру, чтобы передать очередные сводки. Ерёмин сидел за столом и стаканом пил коньяк. Она без слов подошла к столу, взяла стакан и выплеснула коньяк на пол. Ерёмин смотрел смущённо, глазами страдающей собаки. Немировская обвила его шею руками и привлекла к себе. И уминая своими большими лапами её податливое тело, словно желая придать ему новую форму, Ерёмин понял, что это куда крепче коньяка.

Так началась эта несуразная связь, – пошленькая связь шефа с секретаршей, островки разрозненных встреч, в промежутках между которыми оба продолжали оставаться друг для друга чужими. Те, которые знали об этой связи (а догадывались о ней все), одобрительно удивлялись, как мастерски маскируется Ерёмин в служебные часы, не выходя ни на минуту по отношению к Немировской из своей роли сурового шефа, Ерёмину же не надо было маскироваться. В периоды прилива энергии, когда график медленно, по миллиметру, карабкался вверх, присутствие Немировской тяготило его и раздражало, как напоминание о приступах собственной слабости. Он подумывал тогда о том, чтобы перебросить Немировскую в технический отдел. Но график летел вниз, приходил новый отлив, и Ерёмин брал Немировскую, как берут бром, с гулом в висках, и целовал её ноги, в звериной благодарности за ласку, за мягкость прикосновения, за доброе слово.

…Он пришёл в свою юрту, горько додумывая, что не умеет уже разговаривать с рабочими, как раньше, когда после его речи целый завод добровольно оставался на ночную смену.

Он подошёл к столу, взял первую попавшуюся сводку.

– Можно к вам? Не помешаю?

Ерёмин вздрогнул: кто мог прийти сюда?

У входа в юрту стоял Немировский.

– Можно? – повторил Немировский.

Ерёмин смотрел на него, не отвечая.

«А у него бородка, как у Христа, – подумал он ни к селу ни к городу. – И сюда пришёл как будто по воде: шагов не было слышно».

Ему вдруг пришла непреодолимая охота ударить этого человека кулаком в нос: «Полетел бы вверх тормашками прямо в реку, и дело с концом».

– Можно? – уже с оттенком нетерпения повторил Немировский.

– А я знал, что вы ко мне сегодня придёте, – сказал Ерёмин не то себе, не то Немировскому.

– Ясно, вы ведь вчера вечером на совещании заявили всенародно, что у вас будет со мной особый разговор. Слушаю…

– Нет, не потому. Впрочем, это не имеет значения.

– Итак?

– Итак, вы слыхали: я сказал вчера на совещании, что кое-кого отдам под суд. Я имею в виду вас.

– Очень мило.

– Я познакомился за последнее время с делами механизации, которая испокон веков являлась корнем всех наших бед и прорывов, и убедился, что вся работа механизации ведётся с таким расчётом, чтобы не помогать нашему строительству, а, наоборот, срывать все наши мероприятия.

– Убедились? И не думаете, что можете разубедиться?

– Нет, не думаю. Я полагал сначала, что это отдельные недочёты, но убедился, что это не недочёты, а система. Начиная с системы заработков. Среднему квалифицированному рабочему вы дали такие гигантские ставки, что никакая сдельщина его заинтересовать не может и никакое соревнование в этих условиях немыслимо. Шкала заработков построена у вас так, что рабочий менее всего заинтересован в производительности своей работы. И это оправдалось на практике. Производительность в вашем секторе смехотворна, о труддисциплине и говорить не приходится. Рабочий загребает огромные деньги, не давая почти ничего строительству. Более того, самой организацией работ вы изолировали мехмастерские от всей системы строительства, выделили их в какое-то государство в государстве. Рабочие у вас ничем не связаны с общими темпами строительства, всё организовано так, чтобы убить всякое чувство ответственности за совокупность работ.

– Это всё?

– Нет, это далеко не всё.

– Если б это было всё, я сказал бы вам, что те возвышенные вещи, о которых вы говорите: «чувство ответственности», «социалистическое соревнование» и тому подобное, – это дело профсоюзной организации, а не руководящего инженера. Мое дело – обеспечить строительству быстрый ремонт механизмов.

– Насчёт быстроты ремонта, я думаю, вам лучше не настаивать. Механизмы стоят у вас неделями и месяцами.

– Если не хватает запасных частей, я вообще отказываюсь ремонтировать.

– Я не сомневаюсь, что если б вы могли, то отказались бы и в тех случаях, когда у вас есть запасные части. Ваш конёк с запасными частями уже порядочно изъезжен. Вы имели за это время возможность выписать их сто раз. Не говоря уже о том, что целый ряд частей могли бы изготовить на месте, в собственных мастерских. Разве у вас работа ведётся по какому-нибудь плану, основанному на стремлении удовлетворить потребности строительства? У вас ремонтируются только те механизмы, о которых тот или иной прораб договорится за выпивкой с тем или иным из ваших мастеров. Трактор, испортившийся позавчера на первом участке, починили в двадцать четыре часа за две бутылки водки. Другие трактора стоят неделями.

– Это недоделки, неизбежные во всех азиатских строительствах. Если б я стал увольнять за это рабочих, у нас в скором времени никого бы не осталось. Приходится довольствоваться той рабочей силой, которую имеешь. Ни один хороший рабочий не пойдёт работать в здешних условиях.

– Я знаю случаи, когда вы увольняли рабочих, но как раз самых активных. Вы искусно подобрали в механизации всю татуированную шпану, патентованных рвачей и лодырей со всего Союза. Несмотря на все ваши усилия, даже среди этого элемента нашлись честные рабочие, болеющие за строительство. У вас стихийно возникли ударные бригады и разгорелось соревнование. Вы поторопились уволить застрельщиков под разными благовидными предлогами и повысили ставки, чтобы отбить у рабочих охоту к соревнованию. Вы постарались насмешливым отношением, издёвками и остротами остудить пыл ударников. Вы смеете говорить о качестве рабочей силы, а два месяца тому назад, когда вам прислали двести механиков-партийцев из демобилизованных красноармейцев, – вместо того чтобы обновить свой рабочий состав, вы отклонили их всех, всех до одного, под предлогом слабой квалификации.

– Мне кажется, как начальник механизации, я имею право и данные оценивать квалификацию моих рабочих. Машины чинят не языком, а руками. Механизации нужны квалифицированные рабочие, а не квалифицированные агитаторы.

– Вы прекрасно поняли, что рабочие-коммунисты разоблачат в три счёта вашу «систему» и организуют рабочую массу. Поэтому вы предпочли не допускать их в ваше заповедное государство. Оправдания ваши не стоят и ломаного гроша.

– Я вижу, что оправдания бесполезны там, где всё решено заранее и они могли бы разрушить готовые планы.

– Какие планы?

– В секторе механизации несомненно есть неполадки, как и во всех других областях строительства, но я не ошибся, когда предполагал, что вы захотите их преувеличить и раздуть до размеров преступления только потому, что во главе этого сектора стою именно я.

– То есть как? Будьте добры выражаться яснее.

– Яснее? Я думаю, мы оба понимаем, и нет надобности класть вам в рот и разжёвывать. Вы отняли у меня жену, а теперь решили освободиться от меня.

Ерёмин вскочил бледный, словно вся кровь хлынула в красные жилки внезапно набухших глаз. Рука с огромным кулаком качнулась назад, как для удара. Немировский заслонился рукой. Ерёмин провёл ладонью по волосам.

– Не бойтесь, я вас не ударю, – сказал он внезапно охрипшим голосом. – Если вы подлец, то, во всяком случае, ловкий подлец.

Он проглотил слюну и растерянно посмотрел на свои большие руки.

– Запутался я тут с вами… – сказал он вслух, как разговаривал с собой, когда был один в юрте.

Он посмотрел на Немировского.

– Вот что, уйдите отсюда… только сейчас же. Я сам зайду к вам сегодня в механизацию.

Когда час спустя Ерёмин появился в кабинете Немировского с кипой сводок в руке, он был уже совершенно спокоен.

– Вы говорили мне, что у вас не хватает к механизмам многих запасных частей, – сказал он, глядя в окно. – Мне кажется, быстрее всего будет, если вы сами съездите и поторопите… Дайте мне письменную заявку, я на этом основании подпишу вам командировку в Москву. Только заберите с собой всё… Ну, не вещи, конечно. Вещи надо оставить, отправим вам потом, – это вызвало бы ненужные толки. Возьмите всё, что вы с собой привезли… Я понимаю, семью… Через две недели я подпишу приказ о вашем увольнении.

По направлению к горам плато, усеянное камнями, заметно поднималось. Овраг, вырытый в галечнике, по мере возвышения плато врезался в него глубокой ложбиной.

У стены, уткнувшись мордой вниз, стоял одинокий экскаватор. Экскаватор, сопя и похрапывая, терпеливо грыз грунт. Набрав полную пасть камня, он поднимал свою жирафью шею, озирая окрестности, выплёвывая застрявший в глотке щебень, протяжно зевал и опять равнодушно принимался за работу. Чувствовалось, что экскаватору скучно, что ему надоело здесь копаться одному, что он тоже ждёт обещанной подмоги и, озираясь по окрестностям, высматривает, не видать ли тех двадцати пяти, не слышно ли, как под их лапами жалобно хрустит галька, не появилась ли уже на горизонте вереница длинношеих уродов, шествующих важно, как гуси, к каменному корыту.

Выйдя из канала, Кларк очутился над глубоким котлованом и тут же рядом впервые увидел реку, словно тяжёлым сабельным ударом обрубившую подошву гор. Река неслась внизу. От реки веяло холодком. С возвышенности видно было место, где она прошибала горы и вырывалась на равнину.

В горах Калифорнии Кларк наблюдал однажды автомобиль, съезжавший с пассажирами по крутому серпантину над обрывом и поломавший тормоза. Автомобиль мчался, набирая скорость, и потом с разбегу, подпрыгнув на повороте, плавно полетел в пропасть. Река, с бешеного разбега проломав в горе проход, летела вниз по плато, не в состоянии уже остановиться, с шумом разрезая воздух, чтобы где-то сорваться к чёрту или разбиться в мелкие брызги о предательский выступ скалы.

Кларк знал, что эту реку надо повернуть под прямым углом, отвести в глубь плато. Стоя на обрывистом берегу, он мысленно подсчитывал возможную силу удара.

– Вот мы, кажется, и пришли, – огляделась Полозова. – К сожалению, я не могу вам объяснить всего как следует, а из инженеров никого поблизости нет. Придётся послать за Уртабаевым.

Они сели на груду камней, ожидая, пока чернобородый узбек, вызвавшийся разыскать Уртабаева, не приведёт его на головное.

– Кто был этот человек с бритой головой, в русской рубашке, который подошёл к нам у выхода из барака? – спросил неожиданно Кларк.

Спрашивал он как будто нехотя, но Полозова уловила пристальный взгляд, устремлённый на неё из-под ресниц.

– Это товарищ Синицын, секретарь партийного комитета нашего строительства.

– У него хорошие, умные глаза.

– Прекрасный работник. Вот побольше бы таких. Местные условия знает, как коренной таджик. Выучился даже говорить по-таджикски.

– Он давно в Средней Азии?

– Пятый год, кажется. Рвётся в Москву на учебу – не пускают.

– Вот это меня у вас поражает. Встречаешься с этим на каждом шагу. Взрослые, зрелые люди, с большим практическим опытом, на тридцатом, на сороковом году жизни садятся на школьную скамью доучиваться и переучиваться. Это немыслимо ни в одной стране. У нас к тридцати годам человек формируется уже окончательно. Если он до этого возраста не сумел встать на тот путь, о котором мечтал, он мирится с этим и не пытается выпрыгнуть из кожи. У вас вся система образования построена с расчётом на то, чтобы уничтожить этот возрастной рубикон.

– Вы не считаете это положительным явлением?

– Признаться по правде, нет. Я, конечно, не говорю о товарище Синицыне, который, вероятно, просто хочет углубить свои знания, чтобы со временем стать руководителем вашей партийной организации в более широком масштабе. Это вполне понятно. Я говорю о тех внезапных, я бы сказал, немножко истерических прыжках – от одной профессии к другой, от физического труда к умственному, – которые люди проделывают здесь на каждом шагу. Один, положим, до тридцати пяти лет был хорошим токарем по металлу и внезапно, увлёкшись секретами химии, садится за парту изучать химию, чтобы к сорока годам превратиться в инженера-химика. Другой, скажем, половину своей жизни делал колёсики для часов, научился вырабатывать их рекордное количество и внезапно, заинтересовавшись проблемой использования солнечной энергии, бросает станок и начинает грызть книги, чтобы через несколько лет стать инженером-тепловиком. Примеров вы можете привести сами из своего окружения сколько угодно.

– А почему вы считаете, что это плохо?

– Видите, я понимаю, что это ищет выхода неиспользованная человеческая энергия, но, мне кажется, от такого нерационального переключения этой энергии не выигрывает ни общество, ни сам переключающийся. Государство ваше теряет лучшие квалифицированные рабочие кадры с большим производственным стажем, чтобы приобрести слабых и неопытных инженеров, которые, пока успеют накопить прежний опыт в новой области, будут уже стариками. Этот процесс должен очень отрицательно отражаться на вашем строительстве. Если вы хотите действительно догнать и перегнать передовые капиталистические страны, вы должны перенять у них принцип узкой специализации, не разрушать водораздела между умственным и физическим трудом, выработанного веками. По крайней мере закрепить его лет на десять, пока не догоните и не перегоните, и распределять свою квалифицированную силу крайне осторожно и экономно. Это перманентное переселение людей по ступеням производственной лестницы не может не вносить хаоса в ваше производство. Я слыхал не раз, что социализм – это план. Как же вы хотите планировать хозяйство, планово производить и распределять товары, не распределив заранее планово тех, которые производят?

Полозова присматривалась к говорящему с законным любопытством, с каким существо одной породы смотрит на существо другой, о которой знало до сих пор только понаслышке. В углах её губ пряталась улыбка. Кларку эта улыбка показалась снисходительной: это раздражало его больше, чем самые язвительные возражения, и он резко оборвал вопросом:

– Вы с этим не согласны?

– То, что вы говорите, было бы вполне правильно, если бы мы строили передовое капиталистическое государство и должны были бы проделывать с начала до конца пройденный вами путь. Но это далеко не так. К тому же плановое распределение людей мыслится вами очень уж механически, по-старому, по-фордовски: столько-то сотен рабочих делают всю свою жизнь одни гайки, столько сотен других – одни только винтики, и так далее, специализация до совершенства. Это старо даже для капиталистической системы производства. Мы берём от вас вашу высокоразвитую технику на уровне её новейших методов. Нам слишком дорого обходится ваша техника, чтобы мы покупали её вчерашние продукты, которые завтра уже выйдут из употребления. Непрерывный поток производства, которому вы предлагаете учиться у вашей родины, это даже для Америки вчерашний день.

– Вот как! А я об этом не знал.

– Зачем рабочему, низведённому до роли механизма, проделывать изо дня в день одно и то же движение, когда в этих механических движениях его легко может заменить машина, а рабочий из механизма превратится в контролёра механизмов? У вас этот напрашивающийся шаг вперёд неизбежно повлёк бы за собой увольнение сотен тысяч рабочих, увеличение и без того чудовищной армии безработных. Вам он, в настоящих условиях, не по карману. Только мы можем его себе позволить, и потому можем позволить и то, что вы называете перманентным переселением людей по ступеням производственной лестницы. Извините, – это может вам показаться в моих устах парадоксальным, – но вы мыслите старыми техническими категориями, и вы напрасно полагаете, что для нашей технически отсталой страны они ещё новы и могут сослужить службу. Самое понятие специальности, профессии, как вы его берёте, отживает уже свой век. Нам незачем воспитывать живые механизмы, которые завтра уже будут нам непригодны.

– Положим, если бы даже было так, то сегодня вы ещё ощущаете в них жестокую необходимость. Без узкоквалифицированных кадров вам не создать той базы высокоразвитой промышленности, без которой нет социализма. Создайте её сначала, а потом уж ликвидируйте раздел между умственным и физическим трудом.

– В переводе на наш язык то, что вы предлагаете, означает: постройте социализм капиталистическими методами труда, а потом уже устраивайте торжественное открытие: с сегодняшнего дня открывается социалистическое общество – вход бесплатный. Вы забываете одно: что социализм – это люди и что без выкорчевывания корней капитализма из сознания людей не может быть социалистического общества, так же как не может быть социалистического производства на основе капиталистического принципа: человек – функция машины…

Кларк хотел что-то ответить, когда взгляд его упал на выросшую внезапно у ног длинную тень. Он поднял глаза и увидел невысокого оливкового мальчика, на вид лет пятнадцати, в зелёной комсомольской рубашке с кимовским значком и в плюшевой тюбетейке. У мальчика были ослепительно белые ровные зубы: когда он улыбался, казалось, что в сумерках смуглого лица вспыхивает электрическая лампочка.

– Познакомьтесь, – поднялась Полозова, – это моё начальство, товарищ Нусреддинов, секретарь комсомольского комитета.

– Инженер из Америки? – улыбнулся мальчик, показывая ровные зубы. – Знаю Америку, видел Америку.

– Где же ты видел Америку, Керим? – удивилась Полозова. – Небось в книжке?

– Нет, не в книжке. В Сталинабаде видел. На базаре.

– На базаре?

– На базаре панорама была, хорошая панорама. В окошко смотришь – Америку видно. Очень хорошая Америка!

– Вот видите, нравится ему ваша родина, – перевела Кларку Полозова. – Видел в Сталинабаде панораму.

– А что ему больше всего понравилось?

– Дома хорошие. Высокие, о! Как гора! Хорошо жить в таких домах. Высоко! Воздуха много! Внизу плохо. Пыли много. Я тоже высоко жил. Скажи американцу: во-о! – он указал Кларку на дальние снеговые вершины.

– Он ведь сам памирец, – объясняла Полозова. – Горы любит! Видел в панораме американские небоскрёбы. Говорит: в них жить хорошо. Высоко, как в горах. Вы сами в Нью-Йорке на каком этаже живёте?

– На сорок седьмом.

– Видишь, Керим, выходит, вы оба горцы, – пошутила Полозова.

– Скажи американцу, у нас тоже такие дома будут. Хлопка будет много-много, потом построим.

– Неверно, Керим, не будем мы таких домов строить. Это капиталистические города. Социалистические все будут в садах.

– Нет, горы не капиталистические, горы пролетарские. Рабочим хорошо жить надо, высоко жить надо. Низко жить – плохо жить, – он показал в улыбке белые зубы. – Извини американца, мне бежать нужно. Скажи американцу, очень интересная Америка. Хорошо бы когда-нибудь комсомольцам про Америку рассказать. Попроси американца. Я побегу. Комсомольцы соревнование проигрывают, нехорошо!

Он блеснул зубами, помахал рукой и быстро зашагал мимо экскаватора по хрустящему гребню отвала.

– Очаровательный малый! – Кларк провожал глазами стройную фигурку, ловко пробирающуюся по камням кавальера.

– Замечательный! А какой товарищ! Умный, интеллигентный, серьёзный. Попросите его как-нибудь, чтобы он вам свою историю рассказал. Как он пешком с Памира пришёл учиться в Сталинабад, как у его отца мулла землю украл, увёз единственное поле. Да, да, дословно увёз на ослах, – это не метафора. Как он от басмачей убегал. Это прямо роман. И не приключенческий. Это история лучшей части нашей комсомольской молодёжи.

В эту ночь Кларка разбудил стук в соседнюю квартиру и приглушённый разговор нескольких голосов на веранде. Немировские долго не отпирали. Стук повторился настойчивее. Наконец лязгнул замок.

Кларк повернулся на другой бок, пытаясь опять погрузиться в сон. Из квартиры Немировских доносились шум шагов и невнятный гул разговора, потом шум передвигаемых вещей. Это производило впечатление, как будто пьяные расхаживали по комнате, задевая за мебель.

Кларку надоели эти вечные пьянки. Он досадливо зарылся с головой в подушку, напрасно пытаясь заснуть. Вспугнутый сон не приходил. Стало уже светать, а возня в соседней квартире всё ещё продолжалась. Наконец хлопнула дверь, и ночные гости ушли. Кларк перевернулся к стене. Усталость медленно бродила в голове, как снотворное, заставляла струиться обычно незыблемые предметы. Над головой однообразно, как вращающаяся ручка киноаппарата, стрекотали мухи, и сон плёлся мигающей, бессвязной фильмой, смонтированной из сотен кусков. Он утомлял мозг, как мигание утомляет зрение. И когда наконец из оболочки чепухи начал вылупляться смутный сюжет, – в комнату постучались.

Кларк присел на постели.

– Всё ещё спите? – раздался за дверью голос Мурри. – Девять часов.

Кларк отпер дверь.

– Неужели так поздно?

– Ничего, сегодня праздник. Зашёл вас поздравить с Первым мая.

– Разве сегодня Первое мая?

– Здравствуйте! Вижу, что угрозы анонимного художника не очень принимаете к сердцу. Во всяком случае, сон ваш от этого не страдает.

– Очень поздно уснул. Мои соседи собирают к себе гостей и всю ночь устраивают бедлам.

– Вряд ли они звали к себе сегодняшних гостей. Ваши соседи ночью арестованы.

– Как это арестованы? За что?

– Говорят, за вредительство, а там не знаю.

– И она арестована? Разве она тоже занималась вредительством?

– Это уж спросите следователя! Арестованы и он, и она, и ещё кто-то.

– А вы откуда знаете?

– Милый Кларк, вы живёте на строительстве и не видите, что вокруг вас делается. Неужели вы до такой степени увлеклись работой? А может, кем-нибудь другим?

– Просто не интересуюсь сплетнями, – сухо отрезал Кларк.

– Хорошие сплетни! Арестовывают у вас под боком инженера, у которого вы бывали, который заведовал всеми механизмами строительства, и это не представляет для вас никакого интереса? Однако то, что арестовали его интересную жену, вас заинтересовало!

Кларк покраснел.

Мурри достал спички и минуту раскуривал трубку.

– О Немировской говорят, что она здесь крутила любовь с десятком инженеров и впутала их в это дело. Не подлежит сомнению, что, желая выкрутиться сама, она назовёт своих любовников. Может оказаться, что это половина инженерного персонала. Говоря между нами, подвернись случай, кто бы из нас отказался, – женщина бесспорно эффектная. Многие из тех, кто имел неосторожность поспать с ней, теперь чешут за ухом и думают, как бы отсюда смыться до процесса, чтоб не оказаться безвинно замешанным в это дело. Тут не так легко выпутаться. Раз женщина скажет, что ты с нею жил, никакое отрицание не поможет. По здешним законам даже алименты присуждают на основании простого указания согрешившей девицы. Иди потом доказывай, что ты спал с Немировской бескорыстно, когда все другие платили за это известными услугами. Будь ты самый невиновный из невиновных, поневоле смоешься. Нельзя даже удивляться. Это единственно разумный выход: не вертеться на глазах. Один мой знакомый, американец инженер, влип в такое дело на одном из здешних строительств только на том основании, что провёл одну ночь с очень красивой девушкой, которая оказалась заподозренной в шпионаже. Стоило колоссального труда выпутать его из этого дела… Одним словом, перемены предвидятся большие, хотя, конечно, наше дело сторона…

Кларк, повернувшись спиной, сосредоточенно зашнуровывал ботинки и ничего не ответил.

– Ну, а насчёт сегодняшнего Первого мая, как думаете провести день? Не советую вам относиться к этим угрозам чересчур беззаботно.

– А вы думаете, на нас могут всерьёз покушаться?

– Чёрт их знает! Так или иначе, я пришёл вам предложить провести этот день вместе. На обещания администрации полагаться особенно не приходится. Из-за их нерадивости Баркер, не желая рисковать, вчера упаковал вещи и уехал.

– Действительно уехал?

– Ну да, говорит: пусть сначала обеспечат на строительстве полную безопасность, а потом уже приглашают иностранных специалистов.

– Зачем вы сказали Баркеру, что все мы получили одинаковые записки?

– Он застал у меня на столе второе письмо.

– Ну что ж, вместе остались, вместе будем встречать опасность.

– Давайте, – согласился Мурри. – Кончайте туалет и заходите ко мне. Пойду пока побреюсь. Во-первых, праздник, во-вторых, наши «самми», прежде чем идти в атаку, тоже имели хороший обычай бриться.

Он толкнул дверь и остановился на пороге.

– Кларк, у вас в Америке есть семья: жена, дети?

– Есть жена и ребёнок. А в чём дело?

Мурри вплотную подошёл к Кларку и положил ему руку на плечо.

– Давайте говорить честно. Вам обидно показать, что американцы испугались. Но ведь достаточно, если останется один. Мне нравится эта страна. Она напоминает мне Мексику, где я провёл лучшие годы юности. Я по природе – бродяга и, грешным делом, люблю риск. Это взвинчивает нервы и прекрасно лечит от скуки. Я одинок, как палец. Если меня хлопнут, никто от этого не пострадает. А у вас есть ребёнок. Зачем вам рисковать? В Москве устроитесь на другое строительство.

Кларк обнял Мурри и похлопал его по спине.

– Брось, старина! Я догадывался, что ты хороший малый. Никогда этой минуты не забуду. Только не поеду никуда. Давайте лапу, будем друзьями.

– Ваша воля, – сказал Мурри, пожимая крепко руку Кларку. – Ну, я пошёл. Оденетесь, заходите.

Кларк продолжал одеваться, насвистывая весёлую песенку. Он был растроган и не хотел этого показать. Он не был в обиде на этот день, меченный угрозой опасности, который сулил ему смерть, а с утра принёс дружбу. Он открыл настежь окно, увидел замок и печать на дверях Немировских и внезапно помрачнел. Воспоминание о Немировской тяготило, как забытая на минуту зубная боль. Слова Мурри вызвали в Кларке смутную тревогу. Мурри несомненно догадывался обо всём. Его намёки были слишком прозрачны. Ясно, что он очень серьёзно расценивал возможные последствия этого нелепого приключения и по-дружески советовал Кларку уехать, хотя тактично не договаривал всего до конца. Анонимная угроза была бы в этом отношении прекрасным предлогом, мотивирующим внезапный отъезд. Кларку не хотелось уезжать: он был в отчаянии от мысли, что случайный ночной инцидент мог впутать его в это тёмное дело, компрометируя раз и навсегда в глазах людей, которые относились к нему с полным доверием.

В комнату постучались. Это была Полозова.

Со времени памятного конфликта она заходила к нему лишь в самых экстренных случаях. Освободиться от обязанностей переводчицы Полозовой так и не удалось. Комсомольский комитет по предложению Нусреддинова вынес ей выговор за самовольное оставление работы и предложил немедленно вернуться к исполнению обязанностей. Не помогли ни слёзы, ни ссылки на обиду. Проводив её домой после заседания и шутливо стыдя её за плаксивость, Нусреддинов сказал на прощанье:

– Честь комсомолки, Мариам, состоит в том, чтобы выполнить до конца порученную работу. Нигде не сказано, что работа должна быть обязательно приятна. Смешно обижаться на человека чужого класса.

Апеллировать к Синицыну Полозова не решилась. На работу она вернулась на следующий же день, как будто ничего и не было, только отношения её с Кларком стали с тех пор подчёркнуто сухи и официальны.

Поэтому ранний её визит в этот праздничный день встревожил ещё больше и без того взвинченного Кларка. Он подумал, что Полозова, наверное, догадывается о его приключении с Немировской (она застала раз Немировскую в его комнате в довольно двусмысленной ситуации), и ему стало ещё более неловко.

Когда Полозова заговорила о Немировской, объясняя в нескольких словах, почему эти люди арестованы, ему показалось даже, что она смотрит на него как-то особенно сурово. Он нервно взял со столика папиросу и потянулся за коробкой спичек, лежащей на столе.

Того, что случилось потом, Кларк не сумел бы восстановить во всех подробностях. Скорее всего это было так: он выдвинул коробку, чтобы достать оттуда спичку, жестом, который мы привыкли производить машинально, никогда не разлагая его на составные части. Но то, что последовало за этим, разрывало цепь механических движений. Из коробки вместо спичек выскочил длинный паук на жёлтых мохнатых ногах и прыгнул Кларку на пиджак. Кларк выронил коробку, сделал шаг назад и поднял руку, чтобы сбросить на пол противное насекомое. Тогда пронзительно закричала Полозова: «Не трогайте рукой!» – и рука Кларка растерянно повисла в воздухе. Паук двумя прыжками сбежал по ноге Кларка, соскочил на пол и остановился на секунду, словно раздумывая. Это погубило его. Полозова схватила со стола толстый словарь и изо всех сил кинула на насекомое. Когда она нагнулась и подняла книгу, раздавленный паук бессильно дрыгал в воздухе мохнатыми ногами.

Полозова опустилась на табуретку.

Кларк понимал, что случилось что-то очень важное, но не знал хорошо, что именно. Он смотрел вопросительно на бледное лицо Полозовой.

– Что это такое? Почему вы так побледнели? Это ядовито?

– Да, это фаланга. Говорят, она заражает трупным ядом.

– А, вот как!

– Откуда она выскочила? Как будто из коробки?

Он нагнулся и поднял с пола спичечную коробку.

– Да из этой коробки. Я хотел взять спичку… Здорово!

– Почему вы смеётесь?

– Я в первую минуту не сообразил. Сегодня ведь Первое мая. Срок, который нам поставил автор анонимных записок. Мы только что спорили, сдержит ли он своё слово, или нет. Оказывается, он уже сдержал и сделал это действительно ловко, по-азиатски. Чёрт возьми! Каким образом он успел подбросить мне эту коробку? Это превосходит границы моего понимания!

Он взволнованно зашагал по комнате.

– Я тоже не понимаю. Я знаю, что за домом вашим установлено специальное наблюдение. Это совершенно необъяснимо. Если вы теперь бросите строительство и уедете…

– Я не уеду, не беспокойтесь. Я вижу, что кто-то твёрдо решил выжить меня отсюда. Я не привык подчиняться желаниям, которые пытаются внушить мне силой. Я останусь здесь. Я понимаю игру этих господ. Это очень не глупо. Угробить одного американского инженера и пустить за границей слух, что жизнь иностранных специалистов в СССР не гарантирована. Это даже определённо хорошо придумано. Только случайно эти господа наскочили как раз на меня. Я, к сожалению, несмотря на все попытки, не смог воспрепятствовать отъезду Баркера, но можете передать товарищу Синицыну: если мой коллега вздумает распространяться публично о причинах, заставивших его уехать отсюда, я готов в любую минуту заявить в печати, что это ложь и выдумка.

Кларк видел большие глаза Полозовой, устремлённые на него уже без суровости, скорее с сочувственным удивлением. Он понимал, что случай даёт ему возможность загладить одним махом ту неощутимую вину по отношению к этим людям, которая тяготила его с момента разговора с Мурри. Сознание этого доставляло ему смутную радость. Он понимал, что поступает благородно, – не каждый на его месте способен был поступить так же, – и это воодушевляло его ещё больше. Он взял со стола незакуренную папиросу, достал из ящика спички, выдвинул коробку медленно, жестом инстинктивной предосторожности, убедился, что внутри действительно спички, поймал обеспокоенный взгляд Полозовой, провожавший каждое его движение, и с нарочитой невозмутимостью закурил.

– Товарищ Кларк… – она впервые назвала его товарищ, и это звучало как заслуженное отличие. – Если у вас нет специальных планов, то разрешите мне сегодняшний день провести вместе с вами. Это может вам показаться смешным, но в случае, если бы вам сегодня угрожала ещё какая-нибудь опасность, я, зная лучше вас местные условия, могу быть полезной.

– Почему вы полагаете, что мне это может показаться смешным? По сути дела вы спасли мне сегодня жизнь: если бы вы не вскрикнули, я обязательно смахнул бы эту гадину рукой и был бы укушен. Я с большим удовольствием проведу сегодняшний день в вашем обществе. Меня удерживает единственно сознание, что своим присутствием я могу навлечь опасность и на вас.

– Полноте, я всё равно весь день не имела бы покоя.

– Если вы настаиваете…

– Согласны? Давайте по рукам, – она протянула руку. – Знаете, вы, несмотря на всё, очень хороший человек, мне хотелось пожать вашу руку. Мне кажется, мы будем друзьями.

– Мне кажется, что мы уже старые друзья. Знаете, сегодняшний день я буду долго помнить. Не из-за этого противного насекомого, а потому, что я приобрёл двух друзей. Мурри заходил тоже и предлагал провести этот день вместе с ним.

Он вдруг побледнел.

– Мурри!.. Ведь он тоже мог найти на своем столе коробку!..

Кларк кинулся к двери, двумя прыжками перескочив улицу, побежал к квартире Мурри. Полозова выбежала за ним.

Комната Мурри была не заперта. Кларк распахнул дверь и остановился на пороге. Мурри стоял нагнувшись и рассматривал что-то на полу. Это был большой растоптанный паук.

– Посмотрите, какого я зверя только что убил, – поднял голову Мурри. – Самое удивительное, что он выпрыгнул из спичечной коробки.

Кларк опёрся о притолоку.

– Я прибежал вас предупредить. Это фаланга.

– А-а! Это смертельно?

Мурри внимательно осмотрел левую руку.

– Она вас укусила?

– Не знаю… Я её смахнул рукой и растоптал.

Кларк схватил за руку Мурри и потащил его к окну. На сгибе руки виднелся красный бугорок.

В дверях появилась Полозова.

– Он её убил! – крикнул Полозовой Кларк, указывая на пол. – Посмотрите, у него на руке какой-то укус.

Полозова отстранила Кларка и наклонилась над рукой.

– Да мне совсем не больно…

Мурри силился казаться спокойным, даже улыбался углами губ, но губы его дрожали.

Водворилось тягостное молчание. Полозова внимательно ощупывала руку. Кларк, очень бледный, машинально проводил платком по внезапно вспотевшему лбу.

– Нет, это не фаланга, – зазвенел весёлый голос Полозовой – в напряжённой тишине он прозвучал как оправдательный приговор. – От укуса фаланги распухла бы моментально вся кисть, и боль была бы очень ощутима. Это укусил вас, вероятно, комар или какое-нибудь другое безобидное насекомое. Можете быть спокойны. А впредь никогда не смахивайте руками всякого рода подозрительных тварей.

Она смеялась и болтала, рассказала два-три забавных случая со скорпионами. Кларк подумал, что ей сейчас вовсе неохота дурачиться и делает она это лишь для того, чтобы разрядить атмосферу. Желая помочь ей в этой игре, он хохотал очень громко и усердно. Хохотал и Мурри.

Не переставая шутить, Полозова взяла со стула клочок бумаги и, поддев им раздавленную фалангу, положила её в валявшуюся спичечную коробку.

Когда Полозова пошла взять из комнаты Кларка коробку со второй фалангой и известить о происшедшем Синицына, Кларк сказал Мурри:

– Это она спасла мне жизнь.

– Бойкая девица… – похвалил Мурри. Он остановился посреди комнаты. – Значит, это и был обещанный первомайский сюрприз. Чисто сделано! Всё-таки непостижимо, когда они успели подбросить эти коробки. Это прямо виртуозы!

– Да, тут действительно шутки плохи. По правде сказать, я искренне рад, что Баркер уехал, не дождавшись сегодняшнего утра. Я всё время убеждал его остаться. Хорошо бы я выглядел, если б его укусила одна из этих гадюк! Видно, художник собрался всерьёз выжить нас отсюда. Ну как, вы не переменили своего утреннего решения?

– А вы?

– Останусь здесь!

– Что ж, оставаться так оставаться. Не думаете же вы, что после сегодняшнего инцидента я смоюсь, как Баркер, и оставлю вас здесь одного. По правде сказать, вся эта история начинает меня интриговать. У меня всегда были детективные наклонности. Попробую разгадать её сам, без помощи наших хозяев, которые, по-видимому, не блещут в этой области большими способностями.

– Давайте попробуем разгадать вместе.

Полозова шла по празднично раскрасневшейся улице, неся в руках две спичечные коробки. Она не застала дома Синицына и, понимая, что дела откладывать нельзя, решила зайти на квартиру уполномоченного ОГПУ. Уполномоченный жил внизу, над большим арыком, в белом домике у двух чинар.

По улице только что прошла демонстрация, и перед опустевшей трибуной проходила теперь взволнованная пыль, словно вслед за окрестными колхозами из своих развороченных трактором логовищ вылезла демонстрировать пустыня. Вдали хрипло звенели колокольцы. По улице брёл запоздалый караван верблюдов, нагруженных бидонами. Караван, видно, застрял в дороге и входил теперь в город, нежданный и неуместный, как гость, явившийся к шапочному разбору. Проходя под опустевшими арками, верблюды по-птичьи вытягивали шеи, вдевая в отверстие арки сначала голову, потом туловище, как их пращур, библейский верблюд, пролезавший в игольное ухо.

Полозова свернула вниз и стала спускаться к арыку. У мостика на неё налетела толпа ребятишек в красных галстуках: они возвращались с демонстрации и кричали о чём-то, разгорячённые парадом. Среди толпы выделялись те, которые, должно быть, сегодня давали присягу и получили почётные галстуки. Их можно было отличить издали по той сосредоточенной торжественности, с которой они несли свои коричневые большеглазые головы в петле непривычного красного платка, как веласкезовские инфанты в неудобном крахмальном рюше.

Уполномоченного ОГПУ Полозова застала на веранде пьющим чай в обществе жены и двух сослуживцев. На столе стоял самовар, огромный, всероссийский, изрыгая чёрные искры, – единственная домна дооктябрьской России. Он сохранил ещё здесь свою горделивую осанку. Там, в городах индустриализованной России, он постепенно превращался уже в монумент прошлого, в курьёз, в пузатого российского «писсманекена» на тумбе, привлекающего любопытные лорнеты туристок и зафиксированного в Бедекере в списки достопримечательностей.

Судя по размерам самовара, уполномоченный любил и умел попить чайку. Он пил его с блюдца, мелкими глотками. Два сослуживца, не отставая, тянули чай из пиал. На всех троих были свежие, слегка подкрахмаленные кителя с распахнутыми воротами, из которых шея и грудь выпирали, как пробка из бутылки шампанского, и пот выступал наружу искристыми пузырьками.

Все они только что вернулись с демонстрации, – об этом свидетельствовала праздничная белизна кителей, – и отбивались чаем от жары, упрямо штурмовавшей веранду. Окружённая кольцом зноя чинара проглотила собственную тень, как китайцы, окружённые врагами, проглатывают язык. Листва её, испепелённая солнцем, посерела, и единственным травяным пятном дразнился с веранды покрашенный в зелёный цвет пинг-понг – кусок европеизированной Японии, закинутый в субтропики и исполняющий обязанности спортплощадки.

Полозова попросила уполномоченного пройти с ней в кабинет и в нескольких словах изложила происшествия сегодняшнего утра. Уполномоченный слушал внимательно, перебивая её рассказ вопросами. Из вопросов было ясно, что история предыдущих записок знакома ему во всех деталях. Он взял из рук Полозовой обе коробки, расстелил два листа бумаги и выложил каждую из фаланг на отдельный листок. Потом достал из ящика увеличительное стекло и внимательно стал рассматривать фаланг. Полозова заметила, как брови его сдвинулись.

– Занятно!.. Которую фалангу вы убили?

Полозова опешила.

– Я несла обе коробки в одной руке и не могу сейчас определить. Я думала, это не имеет никакого значения.

Он взял телефонную трубку и вызвал совхоз.

– Заведующего. Да, здорово! Говорит Комаренко. У вас там есть девица, заведующая лабораторией. Она, кажется, естественница по образованию? Во, во! Как раз то, что нам нужно. Вот что, дайте ей машину, и пусть она часика через полтора заедет ко мне на квартиру… Дай бог всякому! – он повесил трубку.

– Как там ваши американцы? Здорово напуганы?

– Наоборот, держат себя очень хорошо.

– Надеюсь, вы их успокоили, что укус фаланги не опасен?

Полозова смутилась.

– Говорят, она заражает трупным ядом…

– Говорят, что кур доят. А вам, девушка, повторять всякую чепуху – стыдно. Вся эта нехитрая инсценировка явно рассчитана на то, чтобы запугать американцев «азиатскими ужасами». Максимум эффекта с минимальными средствами. Фаланг у нас хоть отбавляй! Выходите на плато, можете их наловить полтора десятка. Дёшево и сердито. Приезжие боятся их, как огня: наслушались сказок о всяких каракуртах… В общем, если подобный розыгрыш повторится, не забудьте мне сообщить.

– Товарищ Комаренко, ничего подобного не должно повториться. Если американцы снимутся и уедут, вы сами понимаете, какой это будет скандал. Один уже уехал. Синицын обещал им полную безопасность. Надо принять меры, чтобы ничего подобного больше не повторилось…

– А вы не волнуйтесь, от этого цвет лица портится, – перебил уполномоченный, укладывая фаланг обратно в коробки и помечая коробки карандашом.

– Я не волнуюсь, я хотела бы только знать, сделано ли что-нибудь для выявления автора этих анонимных записок. Американцы очень этим интересуются. Было бы важно сообщить им, что мы напали на след.

Уполномоченный поднял на Полозову свои добрые глаза.

– Американцам сообщать ничего не надо: ни о том, что вы здесь были, ни о чём мы тут говорили.

– Этому меня не надо учить, – обиделась Полозова.

Ответ Комаренко не расслышал.

– Товарищ Комаренко, я отнюдь не вмешиваюсь в ваши дела, но я думаю, поскольку мне, по моей обязанности переводчицы, по целым дням приходится сопровождать Кларка и тем самым я могу быть свидетельницей возможных попыток на покушение, пожалуй, было бы целесообразно, чтобы вы дали мне кое-какие инструкции. Хотя бы указали, на что мне обращать внимание.

Уполномоченный мотнул головой,

– Не годитесь вы на работу к нам, товарищ Полозова. Вот видите, не успели до меня дойти, уже коробки перепутали. Какая ж из вас чекистка выйдет? Занимайтесь своим делом для пользы республики, а в это дело, пожалуйста, не вмешивайтесь. Мы уж как-нибудь сами. Ну, ну, не надо обижаться. С доморощенными сыщиками всегда одна беда. Вы окажете большую услугу, если ухлопаете на вашем американце ещё одного паука или какую-нибудь другую букашку. Ну, дай бог всякому!

Оставшись один, уполномоченный запер обе коробки в ящик и, подойдя к дверям, позвал:

– Товарищ Галкин, а товарищ Галкин!

Вошёл коренастый человек в крагах, с ногами, превращёнными в эллипсис не то от верховой езды, не то от английской болезни.

– Пошли-ка в степь Хасана. Пусть принесёт мне двух фаланг. Только мигом.

– Есть!

Комаренко вернулся на веранду.

– Сыграем, Трошкин, одну партию? А? Давно я тебя не обыгрывал.

Трошкин – зам, друг. Вместе ходили и на басмачей и на кабанов.

– Что ж, сыгранем. Только, принимая во внимание процент жары, предлагаю повысить ставку: десять бутылок пива.

– Этак ты всё своё жалованье проиграешь. Не могу допустить. Восемь бутылок хватит.

Уполномоченный проиграл. Он честно достал десятку и протянул победителю:

– На, посылай за пивом.

В эту минуту на веранду поднялся чёрный человек в огромной серой чалме, – вернее поднялась чалма, пышная, как мичуринская репа. Сам человек, сухой и сморщенный, казался к ней придатком, этаким чрезмерно разросшимся корешком с четырьмя отростками.

– Здорово, Хасан, салям алейкум! – кричит уполномоченный, тряся репу за правый отросток. – Молодец! Идём ко мне. Сандалий можешь не снимать, тут не мечеть.

…Когда полчаса спустя у домика под чинарами остановилась легковая машина и девушка поднялась на веранду, она столкнулась с выходившим из дома сморщенным человечком в большой чалме.

На пороге её встретил Комаренко.

– Вы из совхоза? Как раз только вас и ждём. Заходите. – Он плотно прикрыл дверь кабинета. – Вы естественница, не правда ли? Скажите, пожалуйста, вы сможете различить, если вам показать несколько насекомых… А впрочем… посмотрите лучше сами…

Он разложил перед нею на листке четыре убитых фаланги.

Полозова, возвратись от Комаренко, застала обоих американцев, совещавшихся, чем заполнить этот праздничный день. Проблема была не из лёгких: делать было нечего, идти некуда. Мурри советовал охоту на джайранов, благо их не будут пугать грузовики с Пянджа. Кларк предлагал прогулку по городу, разукрашенному по-праздничному. Полозова голосовала за предложение Кларка.

Они отправились втроём по пыльным опустевшим улицам, выпили в ларьке по два стакана холодного кваса, потом спустились к большому арыку и засели на распростёртых паласах в чайхане под большой чинарой. Больше развлечений в местечке не было.

Кларк был в праздничном настроении. Он чувствовал себя сегодня именинником, и все окружающие предметы, даже чайханный самовар, даже старая чинара, казались ему подарками, поднесёнными сегодня специально ему одному. Когда он смотрел на вещи, ему не раз приходило в голову, что прыгни паук под другим углом, – не было бы больше ни чинары, ни самовара, ни паласа, ни сидящего на паласе человека в белых брюках, которому подавали в пиале на протянутой женской ладони душистую жёлтую влагу и который, как собака, поворачивал голову на односложную кличку «Кларк». Его умиляли и хитрая механика самовара, и мудрая целесообразность чинары, и уютное мурлыканье извивающегося поодаль арыка. Он весело шутил, отпускал остроты, которые с ранней юности ему не удавались, а сегодня, непонятно почему, звучали исключительно забавно, – Полозова то и дело захлёбывалась чаем.

Наконец чай был выпит, надо было трогаться, а идти было некуда. Мурри повторил своё предложение насчёт охоты. Полозова была против того, чтобы выезжать сегодня за город. Кларк, даже при большом желании, не решался садиться на лошадь: уже несколько дней, как у него на заду выскочил небольшой фурункул. Он не мог сказать об этом при Полозовой, поэтому он тоже стал отговаривать Мурри.

Они пошли медленно вдоль арыка. Внезапно подул афганец, и в одну минуту всё местечко исчезло, смытое огромными волнами пыли. Кларк подождал, пока схлынет пыль и можно будет идти дальше. Новый порыв ветра сорвал с него тюбетейку. Она тяжело, как ворона, метнулась в воздух и улетела. Бежать за ней не было никакой возможности: в сером тумане пыли нельзя было ничего разглядеть на расстоянии шага. Он окликнул Полозову, она стояла тут же рядом, прислонившись к дереву. Ни дерева, ни её не было видно. Кларк отыскал её протянутую вперёд руку и, сделав два шага, натолкнулся на Мурри. Ему показалось, что Полозова и Мурри, прижатые к стволу, стоят друг к другу чересчур близко. Они затаили дыхание, сжав губы и зажмурив глаза, как трое людей, пережидающих под деревом ливень. Колкая пыль хлестала лицо, забивалась в ноздри, скрипела на зубах.

Через некоторое время ветер немного улёгся, и пыль постепенно стала оседать. Она ещё бушевала ниже колен, и потому выплывающий из неё город казался нереальным: дома и деревья висели в воздухе, – между ними и землёй простиралась серая полоска, по которой караваны в пустыне различают фата-моргана.

– А где же ваша тюбетейка?

Кларк показал рукой в пространство.

– Ничего, не огорчайтесь. Зайдём ко мне – я живу тут рядом, – дам вам другую.

Полозова пересекла дорогу и остановилась перед глиняной кибиткой.

– Вот здесь, заходите. Хотите умыться? Вы совсем посерели от пыли.

Вытираясь полотенцем, Кларк быстро обошёл взглядом маленькую комнатушку. Стены и пол были глиняные. По белой чистой занавеске на крохотном оконце можно было определить сразу, что живёт здесь женщина. Узкая кровать, накрытая простыней, столик, табуретка, ящик дополняли обстановку. На столе и на ящике, уложенные аккуратно, высились груды книг. На гвозде, вбитом в стену, висел утренний полосатый халатик.

Кларк присел на край табуретки. Он чувствовал себя неловко в этой девичьей комнате. Правда, советские девушки принимали у себя на квартире мужчин – и в этом не было ничего зазорного. К тому же пришёл он не один, с ним был Мурри. Но присутствие Мурри не снимало, а как будто усиливало ощущение неловкости.

Кларк взял со стола несколько книг и перелистал титульные листы. Все они были на русском языке.

– Не понимаю, – сказал он по-русски. Это было одно из десятка русских выражений, которые он заучил на строительстве.

– Вот видите, сколько раз обещала учить вас по-русски, всё не сдерживаю слова, всё некогда. Давайте используем эти два дня праздников и проведём первые два урока… Хотите? – она обратилась к Мурри.

Мурри утвердительно наклонил голову.

Кларк подумал, что она обещала учить его одного, у Мурри в конце концов имеется свой переводчик, – но не сказал ничего.

– Что это за книги? – спросил он, помолчав.

– Это? Вот это – Маркс: «К критике политической экономии», вот это – Энгельс: «Диалектика природы», вот это – опять Маркс: «Теория прибавочной стоимости».

– Всё экономия?

– Да, политическая экономия.

– А где же ирригация?

– Есть и по ирригации. Вот там на ящике, – она указала на небольшую пачку книг.

– Вы готовитесь стать экономистом или ирригатором?

Полозова уловила насмешку.

– А по-вашему, ирригатор не должен разбираться в вопросах мирового хозяйства?

– Нельзя знать всего: и экономию, и философию, и политику, и ирригацию. Это было возможно в эпоху энциклопедистов. Сейчас, чтобы знать всё, надо быть или гениальным человеком, или дилетантом. Если вы хотите стать хорошим инженером-ирригатором, надо переменить библиотеку. Вот эти все книги, – он указал на груды книг на столе и на ящике, – должны быть по вопросам ирригации, а эти, – он указал на небольшую пачку, – могут быть по всем другим вопросам.

Ему доставляло удовольствие читать ей нотацию.

– Вы по-старому проповедуете узкую специализацию?

– Когда ваше правительство выписывало меня из Америки, меня не спрашивали, разбираюсь ли я в политике и в экономии, а спрашивали, хороший ли я ирригатор. Я в политике ничего не понимаю и в политической экономии тоже. У вас все понимают в политике и в мировом хозяйстве, а для того чтобы строить собственное хозяйство, вам надо выписывать узких специалистов из Америки.

– Пока что надо. Когда у нас будут свои кадры советских специалистов, не будем выписывать из-за границы.

– Не будет хороших специалистов, если будут заниматься всем: и политикой, и философией, и экономией, а в последнюю очередь своей специальностью.

– А по-моему, нельзя даже быть хорошим специалистом, если не занимаешься ничем другим, кроме своей специальности.

– Я хороший специалист по ирригации, можете мне верить, а в политике ничего не смыслю.

– Вы этим очень гордитесь?

– Если бы я решил стать политиком, я не изучал бы ирригации, а учился бы политике и выставил бы свою кандидатуру в парламент.

– Ах, вот что вы называете политикой! Кандидатуру в парламент! Видите, а по-моему, политика это совсем другое. Вот вы в Америке орошали сотни тысяч гектаров под новые плантации, а сейчас владельцам этих плантаций некуда девать урожай, сейчас они его жгут; через год, может быть, будут разрушать и засыпать вашу ирригационную систему, чтобы сократить площадь посева. Стоило ли вам тогда её строить? Или для вас это безразлично?

– А если б я разбирался в политике, как вы, я не должен был бы строить в Америке никаких ирригационных сооружений, потому что там неправильная государственная система? Так получается?

– Нет, вы могли бы тогда, вместе с миллионами других людей, работать над тем, чтобы заменить эту систему другой, более рациональной.

– Я видел тех, которые говорили, что над этим работают. Поверьте мне, в Америке они выглядят не особенно привлекательно.

– Вот как! Значит, коммунизм и коммунисты хороши в России, поскольку это далеко, но только не в Америке?

– Это неверно. Вы стараетесь меня изобразить врагом коммунизма, это неправда. В Америке сейчас кризис, хаос, банкротство. И люди, стоящие у власти, и система оказались никуда негодными. Пусть будут советы, я не против. Если наладят жизнь так, чтобы можно было жить и работать, я буду голосовать за. Вам кажется, раз я американец, инженер и не состою в коммунистической партии, – значит, я – буржуй, враг. Это пустяки. Что вы обо мне знаете? Ничего. Мой отец был простым наборщиком, а ваш, наверное, врачом или адвокатом. Может быть, во мне больше пролетарской крови, чем в вас.

– Мой отец был просто профессиональным революционером. Вы напрасно хотели меня уязвить моим интеллигентским происхождением. Воспитывалась я как раз в рабочей среде. Когда отца угнали в ссылку, меня приютил маленькой девочкой один из его партийных товарищей – рабочий. Росла я в рабочем пригороде. Впоследствии, много лет спустя, когда отцу удалось бежать за границу, товарищи отца переправили меня к нему в Англию, где мы пробыли вместе всего несколько лет, до Февральской революции.

– Я не хотел вас уязвить. Я хотел только сказать, что в вашем представлении каждый американец не рабочий – это брюки в клетку, кепка и доллар в зубах. Так у нас до сих пор в юмористических журналах представляют русских: с кудлатой бородой и с ножом в зубах.

– Допустим, что я себе этого так упрощенно не представляю, но вас я, конечно, не знаю почти совсем, и американскую жизнь знаю только по романам и газетам.

– Видите, и вы спасли сегодня жизнь человеку, которого совсем не знаете. А может быть, не стоило спасать? Ведь вы, как-никак, рисковали своей жизнью: если бы вы не попали в фалангу, она вскочила бы на вас. Хотя, правда, и здесь тоже политика: вы спасли не меня, а американского инженера, из-за которою ваше государство могло иметь неприятности.

– Положим, когда человеку угрожает опасность, если это только не ваш враг, вы не задумываетесь над тем, из каких соображений надо ему помочь, а просто помогаете. К тому же разговоры о ядовитости фаланг сильно преувеличены. Скорее всего их подбросили вам, надеясь вас запугать, поскольку предыдущие записки не произвели надлежащего впечатления.

– Так или иначе, я перед вами в долгу.

– Если бы в вашем присутствии, допустим, наскочил на меня пьяный, вы бы тоже за меня заступились я в этом не сомневаюсь. Если же незнакомый человек хочет меня чем-нибудь отблагодарить, пусть постарается стать менее незнакомым. Вы же сказали сами утром, что вам кажется – мы старые друзья. Старый друг имеет право знать о вас немного больше…

 

[15]Буксир

Оглавление

Обращение к пользователям