Глава шестая

Из грузных, брюхатых туч, как из распоротых бурдюков, хлестала вода. Это не был дождь, это был скорее небесный силь. Прозрачные комья с шумом хлюпались в топкую жижу дороги. Заглушая шелест ливня, по улице приближался барабанный бой. Одинокий осёл, мокрый, как напуганная мышь, брёл по грязи, гремя пустыми бидонами. В бидоны барабанила вода. Вслед за ослом, с трудом вытаскивая ноги, плёлся дехканин в накинутом на голову халате. В воронках, отмечающих след его ног, булькала жидкая грязь.

Кларк отложил ручку и в раздумье прошёлся по комнате. По потускневшим стеклам текла жёлтая муть.

Он подошёл к столу, взял тетрадь в клеенчатой обложке. Здесь были его русские упражнения, испещрённые пометками Полозовой. Он посмотрел первые страницы, покрытые рахитическими каракулями и сплошь исчерканные красным карандашом, сравнил их с последними упражнениями и остался доволен. Буквы лежали уже стройными рядами, вид у них был вполне мужественный и благообразный, следы красного карандаша встречались значительно реже.

Кларк открыл чистую страницу, где наверху рукой Полозовой помечено было сегодняшнее число и заголовок: «Сочинение на любую тему». Он обмакнул перо и призадумался. Потом стал писать медленно, с усердием выводя буквы. Написав строк шесть, остановился, покусывая ручку. Сочинение давалось не легко. Он порылся в словаре, выписал на клочке бумаги несколько слов, опять взялся за листок, написал ещё десять строк, встал, прошёлся по комнате, ещё раз заглянул в словарь, написал фразу, зачеркнул, ещё раз написал, ещё раз зачеркнул, раздражённо потеребил волосы, минут пять сидел, сосредоточенно обдумывая, и наконец принялся писать. Исписав две страницы, он отложил ручку, перечитав написанное, недовольно поморщился, хотел было зачеркнуть всё и начать сызнова, но в эту минуту постучались. Вошла Полозова. Кларк закрыл тетрадь и поднялся навстречу.

Полозова долго отряхивалась, стаскивала высокие, до колен боты, развешивала на стуле истекающую водой кожанкую

– Был у вас сегодня врач?

– Да, – по-русски ответил Кларк.

– И что говорит?

– Говорит, я совсем здоровый. С завтра могу выйтить.

– Не выйтить, а выходить. Ну, вот хорошо! А знаете, мне за вас от врача здорово влетело.

– Влетело?

– Ну, выругал меня. Это – разговорное выражение, можете ещё не знать. Одним словом, отчитал меня за то, что слишком рано начала с вами уроки русского языка, не дожидаясь, пока совсем оправитесь.

– Какой пустяки! Если не вы и не наши уроки, я с ума сошёл от скуки. Скоро три месяцев без занятья.

– Не три месяцев, а три месяца. Ну как, сочинение сегодняшнее написали?

– Написали. Только нехорошо. Дайте срок завтра, я написал ещё раз.

– Назавтра напишете другое. Теперь уже столько времени заниматься не сможем. Разве только по вечерам. А кончатся дожди, и вовсе времени на учёбу не останется: придётся нажать с головным сооружением, а то к весеннему поливу не дадим воды на поля. Ну, давайте не терять времени. Где ваша тетрадь с диктовками?

– Вот есть.

– Докончим наш последний диктант о столе. Вы между прочим до сих пор не перестаёте путать в разговоре стол со стулом. Не можете привыкнуть, что сидят на стуле и едят за столом, а не наоборот… Прочтите то, что мы написали позавчера и вчера. С самого начала. Только внятно и обращайте внимание на ударение. Нашли?

– Я готовый.

– Читайте.

– «Диктовка номер 47». Заглавие: «Стол».

– Чего же вы остановились? Слушаю.

Был однажды простой стол, простой стол на четырёх ногах, которому не везло. Когда срубили дуб, из него сделали два роскошных письменных стола с семью ящиками. А из остатков сделали простой стол. Два письменных стола сразу же были проданы: один – в кабинет известного министра, другой – в кабинет известного литератора. А простой стол купил бедный студент. Студент держал на нём кипу учёных книг, и книги эти давили на стол не только физически, но и морально. Мы напрасно говорим о глупом человеке, что он туп, как дерево. Дерево, наоборот, очень восприимчиво. Каждый знает, например, что дерево впитывает воду. А так как в учёных книгах было много воды, то стол впитал её и быстро стал образованным.

И тогда он стал думать с горечью:

«Почему я родился простым столом на четырёх ногах, которому не везёт? Я сделан из того же благородного материала, как и мои братья, которые стоят сейчас в министерских кабинетах и в кабинетах известных литераторов. Почему они войдут в историю, а я останусь на её задворках?

Разве у меня нет всех данных стать столом великого полководца, чтобы на мне разворачивали карты мировых войн?

Или столом великого государственного мужа, чтобы на мне подписывали исторические международные договоры?

Или столом великого законодателя, чтобы на мне возникали новые скрижали и хартии прав миллионов?

Или столом великого писателя, чтобы на мне рождались гениальные произведения, составляющие гордость нации?…»

Студент обращался со своим столом самым некультурным образом. Он тушил о него окурки, выжигая безобразные прыщи, он брызгал чернилами, покрывая стол сыпнотифозными пятнами, чинил на нём карандаши и в минуту рассеянного раздумья бессмысленно скоблил его ножиком. Когда же студент влюбился, то вырезал на нём имя своей возлюбленной.

Изуродованный стол выносил всё это со стоической горечью. Он верил, что должен прийти день, когда всё это изменится. И он дождался. Студент наделал долгов и не смог их уплатить. Тогда его обстановку описали и простой стол на четырёх ногах продали с молотка торговцам старой мебели.

Его поставили в большом складе, сплошь загромождённом столами. С одной стороны стояли дорогие столы: антики с отмеченной на ярлыке генеалогией и современные столы из чёрного и красного дерева, дубовые письменные столы с пузатыми ящиками и чайные столики, квадратные, прямоугольные, овальные и круглые, столики-дегенераты на одной ножке и столы-бизнесмены – американские бюро с автоматически захлопывающейся деревянной жалюзи. По другую сторону стояли дешёвые столы. Там были преимущественно простые кухонные столы, изрубцованные ножом, верстаки из переплётных мастерских, измазанные клеем, портняжные катки, протёртые до глянца, и, наконец, сосновые канцелярские столы, покрытые дешёвым жёлтым лаком. Туда же поставили стол студента, приклеив к нему карточку с ценой.

Когда люди вышли, стоявший рядом кухонный стол толкнул его ножкой и, придвинувшись к новичку, стал его посвящать в секреты окружения:

– Видишь эти размалёванные столы, украшенные всякими финтифлюшками? Они задирают перед нами нос и кичатся тем, что стоят в салонах и что на них господа распивают шампанею и закусывают марципанами. Кто-кто, а мы-то хорошо знаем их марципаны! Каждый день повар рубил их на моей спине. Посмотри, на мне живого места не осталось. Если бы тут не путался сторож, мы б им показали! Но ничего, нашего брата прибывает, – мы до них доберёмся. Держись только крепко с нами.

– О нет, – сказал простой стол на четырёх ногах, которому не везло. Его оскорбляла мысль, что вульгарные сосновые столы приняли его за своего собрата и не разглядели его породы. – О нет, я вовсе не намерен принимать участие в ваших драках и помогать вам калечить эти породистые столы только потому, что вас больше. Разве правда в количестве? Не сказал ли ещё Ницше, что миром должны управлять существа высшей породы, а никогда не серая масса? Олигархия умственной аристократии – вот современное разрешение вопроса. Я не спорю, может быть, многие из тех столов, которые стоят сейчас в салонах, не заслуживают этого по своим внутренним качествам, может быть, их надо заменить столами более одарёнными. Но этого не может решать серая масса, лишённая необходимых критериев. И потом, всегда так было и так будет, что одни столы будут стоять в салонах, а другие – на кухне. Если бы все полезли в салоны, салон моментально превратился бы в кухню. Нет, дорогой мой кухонный стол, вы ошиблись адресом. Я вовсе не из вашего полка, и, пожалуйста, не рассчитывайте на моё участие в ваших авантюрах.

– Ах, вот что! Ты, оказывается, из породы тех канцелярских столов, которые довольны уже тем, что на них капают чернила с барской ручки, – сказал презрительно кухонный стол и отодвинулся на вершок. И все кухонные столы последовали его примеру…

Кларк, дочитав до конца, остановился в ожидании.

Полозова, рассеянно смотревшая в окно, не сразу заметила паузу.

– Всё? Возьмите ручку и пишите дальше. – Она раскрыла книгу и отыскала отмеченный абзац. – С красной строки:

…Однажды случилось нечто совершенно неожиданное От большого взрыва в складе вылетели все стекла, и столы, подпрыгнув на месте, сбились в кучу. Тогда в склад вбежали полицейские с винтовками. Полицейские говорили между собой, что в городе происходят неслыханные вещи: босяки захватили здание правительства, громят богатые кварталы и выкидывают из окон на мостовые драгоценную мебель. На улице бабахал пулемёт, и весь склад дрожал, как маленькая Япония в день большого землетрясения.

Тогда кухонные столы закричали хором: «Сейчас или никогда!» и кинулись гурьбой на улицу. Но так как они не привыкли бегать, то скоро запутались в своих ногах и, не добежав до противоположного тротуара, шлёпнулись на мостовую. А так как было их много, задние налетели на передние и ввалились в общую кучу, то в несколько минут из них выросла превосходная баррикада.

А простой стол на четырёх ногах, которому не везло, стоял на своём месте в складе, погружённый в горькие размышления. Он думал: «До каких же пор в этом мире будет царить грубое средневековье? Когда же наконец люди и вещи поймут, что нельзя усовершенствовать мир путём насильственных внешних перемен, что мир – это наше внутреннее „я“ и единственный путь усовершенствования мира есть наше внутреннее самоусовершенствование? И вообще не безумие ли мечтать о том, что мы в состоянии изменить внешний мир, который для нас не познаваем? Не доказал ли Меерсон, что единственное, чего добилась наука на протяжении тысячелетий, это – относительная очистка объекта нашего познания от иллюзий, в которые окутывают его наши чувства и наш разум?…»

Пока он так размышлял, в городе произошла революция. Новые люди ворвались в старые дворцы и переоборудовали их в новые учреждения. Они выкинули уродливые – круглые и овальные – одноногие столики, непригодные для работы, и заменили их притащенными с улицы более прочными и практичными кухонными столами, из которых недавно строили баррикады. Простые кухонные столы запрудили дворцовые залы и вошли в историю. Великие полководцы разворачивали на них карты последней гражданской войны, великие государственные мужи подписывали на них исторические международные договоры, великие законодатели писали на них новые скрижали и хартии прав раскрепощённых миллионов и новые великие писатели сочиняли на них свои гениальные произведения, составляющие отныне гордость не одного класса, а всего человечества.

А простой стол на четырёх ногах, которому не везло, остался стоять в опустевшем складе. Потом склад реквизировали, и экспроприированный хозяин перетащил стол к себе на кухню и стал рубить на нём капусту. А потом пришла морозная зима, не было дров, и хозяин топором изрубил его и затопил печь. И когда он запихивал в печку последнюю ножку, горячий стол простонал в последний раз: «Ах, зачем я родился простым столом, простым столок на четырёх ногах, которому не везло!»

Полозова прохаживалась по комнате с видом заправской учительницы. Она остановилась за спиной Кларка и заглянула через его плечо.

– Кончили? Поставьте восклицательный знак. Посмотрим, сколько наделали ошибок…

– Ошибки, наверно, много. Сегодня диктант много трудны слова.

– …Ну, а теперь давайте ваше сегодняшнее сочинение, – она потянулась за клеёнчатой тетрадью.

Он придержал её руку.

– Нет, не надо. Я завтра буду писать луче.

– Что это вы вдруг стали ломаться? Подумаешь, действительно сочинение для печати!

Она раскрыла тетрадь на последней исписанной странице и стала читать вслух:

– «Один иностранны человек…»

– Нет, нет, пожалуйста, читайт себе. – Кларк отвернулся к окну.

Полозова пожала плечами:

– Что-то вы сегодня не в своей тарелке. С каких это пор вы стали стесняться передо мной?

Она взяла со стола красный карандаш, придвинула тетрадь и стала читать про себя:

Один иностранный человек имел нешасны случай и лежал долга беспамяти. Когда он пришол назад в свои чувства, то забыл все, весь прежни жизн и не мок спомнит.

Он очень спугался и стал споминат, споминат и струдом по кусочки спомнил. А когда спомнил, думал, что спомнит не стоил. Потом он стал выздоравливать и часто думать, что луче было, если не споминал и начал живит бес прошлово с того дня, как праснулся. Он сказал себе: допустим, я все забыл. Буду живит, как бутто ранше было ничево.

Он долго был бальной и имел много время думат. Одна девучка учила его чужой язык и чужой жизн. Он претендовал, что учит чужой язык, а учил чужой жизн.

Он скоро понял, что его жизн связался неразделительно с девучка, котора его учил чужой язык. Лекко забыт все, что был до этого, но её забыт никагда будет возможно. Он хотел сказат девучке, что любит её. Но он думал, что будет очень баналически: в все плохи романы герой бальной и потом любит свою няню и просит её женится его. Он боялся, что девучка, котора знал его ранше, думат, что он есть тот самы чужой человек, и не будет связат свой молодой жизн в стары жизн чужой человек. Он многа раз хотел ей объяснят и сказат, но не знал как. Тагда он сел и писал «сочинение на любую тему». Но писал нет на любую тему, а на тему та, которую любю.

– Ай-ай-ай, – покачала головой Полозова. – Такого количества ошибок вы не делали ни в одном сочинении!

Кларк покраснел. Он подошёл к столу, взял тетрадь и вырвал листок с сочинением.

Полозова отняла у него листок.

– Не надо рвать. Что это за непочтительное отношение к учительнице? Сочинение есть сочинение. – Она сунула листок за блузку. – За орфографию вам честно полагается единица.

– А за содержание?

– Насчёт содержания поговорим, когда перепишете всё начисто без единой ошибки. А слово «люблю», чтобы не забыть, как его произносят, напишите мне тридцать два раза на отдельной странице. – Она подняла на Кларка смеющиеся счастливые глаза.

Он взял её за локти и губами отыскал её губы.

На рассвете у головного сооружения собрались люди в кожанках, бурках и халатах, с простёртым над головами большущим плакатом. На красном в белые крапинки ситцевом полотнище (кумача в кооперативе не оказалось) большими белыми буквами выделялась надпись: «Большевистский привет ударникам-комсомольцам!» С неба буйными ручьями хлестала вода. Буквы, размытые дождём, капали на потемневшие балахоны музыкантов, бережно укрывших полой горластые жерла труб. Хлюпая по лужам, прибежал из городка Гальцев и протянул Синицыну размокшую телефонограмму. Синицын с трудом разобрал стёртые слова:

Первый состав узкоколейки прибыл на второй участок в полной исправности в четыре часа восемь минут, без опоздания. После пятиминутного митинга в четыре часа тридцать минут состав отбыл на головной. Начальник второго участка Рюмин.

Размытые слова пахли «Интернационалом». Синицын сунул бумажку в карман и посмотрел на часы.

Через пять минут должны быть здесь.

Он обвёл глазами собравшихся: Кирш в клеенчатом плаще с накинутым на голову капюшоном, похожий на театральное привидение, Морозов в кожанке и кожаном шлеме, Уртабаев в насквозь промокшем непромокаемом плаще, Комаренко, весь затянутый в кожу, Осип Викентьевич под большим старомодным зонтом, брызжущим во все стороны водой, как фонтан, Андрей Савельевич, окутанный поверх плаща рыжей клеёнкой («захватил, наверное, со стола»). Прорабы, техники, рабочие. «Человек двести будет. Всё-таки собрались, несмотря па такую собачью погоду. Хорошо!»

Где-то вдали внятно загудел паровозный гудок. Со стороны городка странными окольными прыжками приближалось ещё несколько фигур. Гудок выл не переставая, как на тревогу, всё ближе и ближе. Сквозь потоки дождя ничего нельзя было различить. Когда наконец впереди замерещилась бронированная грудь паровоза, состав уже был в ста шагах. В глаза дохнуло густым свинцовым дымом. Музыканты, распахнув балахоны, блеснули ослепительными трубами. Грянул «Интернационал».

Паровоз – запыхавшаяся кукушка, разукрашенная чёрными от дождя флажками, – затормозил, зашипел, словно раскалённые колеса обмакнулись в студёную лужу, и изошёл паром. С паровоза и с вагонеток спрыгнула в грязь орава промокших ребят. Оркестр неистовствовал. Из горла труб, как из пожарных рукавов, вместе со звуками летели в воздух толстые фонтаны воды.

Синицын дал знак рукой. Трубы, захлебнувшись водой, захрипели и умолкли.

– Товарищи!.. – Вода плескала в рот, не позволяя говорить.

– …Усилиями нашей героической комсомольской организации… узкоколейка от пристани до головы кана… проложена… намеченный комсомолом встречный трёхмесячный срок… – Вода била в глаза, ревела в ушах, сочилась за поднятый воротник кожанки, холодными струйками стекая по спине. – …Несмотря на чудовищные, вот такие климатические условия… – Синицын махнул рукой, говорить было невозможно.

Он шагнул вперёд, навстречу выступившему Нусреддинову, обнял его и прижал к себе. Они целовались долго, взасос, коля друг друга небритыми подбородками. По их щекам слёзами струился дождь – а может, это были настоящие слёзы? Трубы, заслышав тишину, сплюнули воду и ещё раз зазвенели «Интернационалом».

– Давайте все в клуб! – закричал Уртабаев,

– В клуб! клуб!

– Надо напоить ребят чаем!

Нусреддинова и комсомольцев подхватили и под звуки хриплого марша понесли в городок.

Пока в клубе шли торжественные приветствия, Комаренко вышел покурить. В дверях столкнулся с Уртабаевым. От промокшего Уртабаева шёл пар.

– Угости папиросой. Мои все вымокли.

– Сделай одолжение. Ну, погодка же у вас, братья таджики! А ещё на недостаток воды жалуетесь. Вам бы ту воду, что на зиму с неба накапает, собирать в резервуары, и никаких оросительных каналов не надо: взял кишку и поливай! Честное пионерское!.. Ну, как у тебя дела? С Морозовым ладишь?

– А почему мне с ним не ладить? Он – хороший работник, организованный, не то, что Ерёмин.

– Это хорошо. А ко мне почему никогда не заглянешь?

– Да вот работы много. И погода не особенно благоприятствует. Поверишь, вот уже два месяца как не был в местечке. Приехал, хотел зайти к тебе поблагодарить, да так и не собрался.

– За что ж ты меня благодарить-то вздумал?

– За то, что ты в мою виновность не поверил. Ведь из всего бюро ты да Метёлкин голосовали против моего исключения. Думаешь, я не помню? Был я как-то на втором участке, хотел повидаться с Метёлкиным, а тот меня завидел и в другую дверь сбежал. Почему – до сих пор понять не могу.

– Сбежал, говоришь? – рассмеялся Комаренко. – Он себя перед тобой виноватым считает: за экскаватор, что уберечь не сумел.

– А за что его, собственно, вывели из бюро?

– Запивать стал. Очень к сердцу дело с экскаватором принял. Вдолбил себе, что это он тебя окончательно угробил. Раньше был непьющий, в пример другим, можно сказать, – ни единого прогула. А тут как запил, сразу три дня прогулял. Мы ему за это – строгий выговор. А потом, когда избил трёх таджиков, пришлось над ним суд устроить. Ну, и, естественно, вывели его из бюро. Чуть-чуть из партии не вылетел.

– Что ты говоришь! Неужели избил таджиков? Что же это – шовинизм? Или по пьяной лавочке?

– Рассматривали как великодержавный шовинизм. Я один знал приблизительно, в чём дело, разъяснил. Понимаешь, вдолбил себе парень, что экскаватор сломали нарочно. Стал искать следы и нашёл у самого экскаватора в песке бутылочку с насом. Кто-то обронил, а кто – поди разбери, – у каждого дехканина по такой бутылочке. Это его окончательно в тоску вогнало. Вечером напился и пошёл в обход по участку. Стоят три рабочих таджика. Решил сыграть Шерлока Холмса. Вынул бутылочку и спрашивает: «Эй, рафики, не знаете, кто потерял бутылочку с насом?» А тут один из трёх возьми да скажи: «Я потерял». Может, потерял в самом деле, а может, пожевать ему просто хотелось. Метёлкин к нему: «Посмотри хорошенько, эта? Наверное?» Тот посмотрел и говорит: «Эта». Ну, тут Метёлкин – был немного выпивши – бац его в зубы: «Ах, ты такой-сякой, вредитель! Кто тебя уговорил экскаватор портить?» Те двое бросились было к товарищу на подмогу. Но знаешь Метёлкина, парень здоровый. Наклал всем троим. Ну, конечно, по участку поднялся шум: русский рабочий таджиков избил. Устроили суд. Тут ещё отягчающее обстоятельство: пьяный. Только благодаря тому, что учли прежние его ударные подвиги, в партии удержался, и то со строгим выговором с предупреждением. Ещё раз увидят в нетрезвом виде, – вылетит без разговоров.

– Ну и что? Перестал пить?

– Перестал. Три премии уже с тех пор заработал. По двести двадцать пять процентов плана каждый день выполняет и расценку снизил наполовину.

– Неужели ты думаешь, что кто-нибудь нарочно сломал этот экскаватор?

– Всяко бывает.

– А ведь другой экскаватор до сих пор работает и в полной исправности.

– Да, жалко, что один. Один может быть исключением. Если бы два – это уже другое дело… Скажи ты мне, Уртабаев, по старой дружбе. Дело уже прошлое, сам знаешь, основные неприятности у тебя были не из-за этого. А меня это интересует совсем по другой линии. Верно, что Баркер решался пустить все экскаваторы, или, может быть, думал рискнуть сначала одним-двумя, для пробы, а? Скажи по правде. Ну, загнул там…

– Даю тебе честное слово коммуниста, что мои показания на бюро слово в слово соответствуют истине. Загнул я в другом, это я признал перед контрольной комиссией. Я не имел права, на основании одной моей договорённости с Баркером, затевать всю эту историю, не согласовав её предварительно с руководством. За это мне влетело, и поделом.

– Хоп! Я поехал. Остаёшься? Заходи как-нибудь вечерком. У меня радио хорошее. Бомбей слушаю. Всё больше фокстротишки разные. Ну, дай бог всякому!

Выскользнув из клуба, не дожидаясь конца приветствий, Нусреддинов зашагал в гараж. Уходил как раз грузовик в местечко. Керим примостился в кабинке, рядом с шофёром.

Сошел в местечке у большого арыка и с колотящимся сердцем свернул в знакомую уличку. Было ещё очень рано: Мариам, наверное, спит.

Он удивился, застав дверь запертой снаружи. Неужели так рано ушла? Наверное, поехала встречать его к приходу первого состава. Опоздала, и они разминулись в дороге. Какая досада! Что теперь делать? Возвращаться обратно? Таким образом опять могут разминуться. Лучше подождать здесь.

Дверь запиралась на простую деревянную задвижку. Он протянул руку и остановился. Вправе ли он водворяться в комнату Мариам в её отсутствие? Какой глупый вопрос! Не сказала ли она ему сама: «Переезжай ко мне прямо с грузовика, со свёртком. Я устрою, нам будет хорошо…» Что за ненужные церемонии! Уверенной рукой он открыл дверь и вошёл в комнату.

Кровать Мариам была не тронута. Не ночевала дома? Пустяки! Мариам, всегда такая аккуратная, наверно застелила перед уходом. Он оглядел комнату. Всё здесь было, как перед его отъездом. Ничто не говорило о том, что в этой комнате теперь должно жить их двое. Может, Мариам не ждала его приезда? Но тогда она не уехала бы его встречать. А куда ж ещё она могла уйти так рано? И потом всё строительство знало прекрасно, что первый состав придёт именно сегодня. Как же могла не знать об этом Мариам?

Он заметил, что всё ещё стоит посередине комнаты с узелком в руке. Положил узелок на ящик с книгами. Что-то неприятно защемило внутри. Керим решил сесть и подождать, оглянулся, ища табуретку. Единственная табуретка стояла у изголовья кровати. Он взял лежавшую на табуретке книгу – книга была по-английски – и хотел было положить её на стол. Что-то выскользнуло на пол. Он нагнулся. Это была фотография американского инженера Кларка.

Керим долго вертел карточку в пальцах. Он детально изучал лицо изображённого на ней мужчины, словно видел его впервые: белое, матовое лицо, гладко причёсанные волосы, высокий лоб, прямой тонкий нос, красивые, немного печальные губы. Потом положил карточку на место и подошёл к висящему на стене небольшому зеркальцу. Из зеркальца выглянуло на него смуглое небритое лицо с жёсткой шапкой непослушно торчащих волос, с неправильным, слишком коротким носом. Верхняя губа подростка в зеркале слегка подрагивала. Керим быстро отвернулся и повёл рукой по волосам. Он посмотрел на свои руки, неуклюже вылезающие из слишком коротких рукавов спецовки, и спрятал их за спину. Потом он подошёл к окну и долго без выражения смотрел в мутные стекла. По стёклам текла вода.

Обернулся на шум отворяемой двери. В комнате стояла Полозова. Она одним взглядом обвела узелок на книжном ящике, стоявшего у окна Нусреддинова, и густо покраснела. Минуту они оба молчали.

– А, ты приехал? Здравствуй, Керим! – голос её звучал искусственно, в нём не было ни радости, ни удивления, которые она явно силилась ему придать.

– Здравствуй, Мариам.

Они пожали друг другу руки как-то слишком торопливо, оба ощущая неловкость от этого привета. Она начала старательно отряхивать кожанку, сняла её и словно не зная, что с ней делать, излишне тщательно принялась стирать с неё воду.

– Какая ужасная погода! Правда?… Ну, что у тебя слышно, Керим?

– Ничего, Мариам. Закончили узкоколейку. Вот и пришёл тебя навестить… посмотреть, как живёшь… В другой раз зайду посидеть подольше. А сейчас пойду… там ребята… – он неловко взял с ящика узелок и, пряча его за спиной, протянул руку. – До свидания, Мариам. Я рад, что ты здорова.

– Подожди, как же ты пойдёшь в такой дождь?

Керим улыбнулся.

– Мы в такой дождь, Мариам, последние пятьдесят километров узкоколейки проложили. Я привык.

– Не посидишь немножко?

– Нет, Мариам, ребята ждут. Как– нибудь в другой раз зайду. Всего тебе хорошего.

– Ну, до свидания. Обязательно заходи, обязательно…

Он крепко потряс её руку и исчез за дверями, заслоняя собой узелок. В мутные стекла гулко барабанила вода.

…В общежитии Керим задержался недолго. Ребята спали, изнурённые работой последних ночей. Он отыскал свою койку, положил на неё узелок и выскользнул во двор. Ему не хотелось слышать удивлённые вопросы товарищей. На дворе, не унимаясь, хлестала вода. Нусреддинов минуту постоял, не зная толком, куда пойти, и, подумав, быстро зашагал в партком.

Партком помещался в новом бараке, отстроенном ещё до начала дождей. Керим с трудом отыскал его среди других новых бараков и, перекинувшись несколькими словами со знакомыми ребятами, прошёл к Синицыну.

– Как у тебя дела, Керим? Очень рад тебя видеть, очень. Думал, так скоро с тобой не встречусь.

– Почему? Разве ты не верил, товарищ Синицын, что мы закончим к сроку?

– Насчёт того, что закончите, я не сомневался. А вот меня ты мог здесь не застать. Разве не знаешь, что меня сняли с работы? Выездная сессия ЦКК за дело с Уртабаевым.

– Но ведь это же отменено?

– Да, в Сталинабаде отменили. Решили оставить до конца строительства, благо уже недолго. Ограничились строгим выговором, как Морозову. С Уртабаевым виделся?

– Да, вскоре после его восстановления. Приезжал к нам на узкоколейку.

– Видишь, брат, в деле Уртабаева твоя правда вышла. Помнишь, как ты ко мне приходил? А я тебя слушать не хотел. Зазнался.

– Не надо так говорить, товарищ Синицын. Каждый может ошибиться. А тут дело было трудное. Все ошиблись. Я ведь тоже никаких доказательств представить не мог. Как можно в таком деле на слово верить?

– Зазнался, Керим. Сам признаю. Нечего меня выгораживать. Я тебя тогда, как мальчишку, отчитал. На моих глазах ты рос, а как вырос, – я и не заметил. Всё тебя, как мальчика, опекал… Расти тебе мешал, сам понимаю. Инициативе твоей не давал развернуться. Партия говорит: недооценка местных растущих кадров. И правильно говорит. Только на твоём примере недооценка эта ещё ярче выразилась, чем на деле с Уртабаевым. Я это перед контрольной комиссией прямо признал и о твоём предупреждении рассказывал.

– Какое же это предупреждение, раз я сам ничего обосновать не умел?

– Брось ты это дело. Вот и узкоколейка показала: в первый раз тебе дали возможность развернуться по-настоящему, и как здорово с делом справился! Молодец! Рад за тебя, Керим, искренне рад. Поедешь в Москву, подучишься, – большой работник из тебя выйдет.

– Вместе поедем, товарищ Синицын, только строительство закончим. Мне бы уж хотелось поскорее.

– Нет, брат, вместе не поедем. Плакал мой ИКП. Со строгим выговором на учебу не ездят. Надо сначала выговор отработать, на практической работе показать, что стоит меня учить, что ошибок повторять не буду. А учёных загибщиков разводить, какая от этого партии польза? Попрошусь в какой-нибудь глухой район, в Матчинский хотя бы, там, где работы побольше.

Керим смущённо посмотрел на Синицына. Оба молчали.

– Знаешь что, товарищ Синицын, я думаю, мне тоже не следует ещё ехать в Москву. Надо сначала хоть год-другой практически в кишлаке поработать. Возьми меня с собой в свой район. Я тебе там комсомольскую организацию налажу. Большую работу сделаем. А путёвку, чтоб не пропала, отдадим Зулеинову. Он – хороший, сознательный работник.

– Что это ты надумал? Не дури! Тебе путёвку дают, ты и поедешь.

– Честное слово, товарищ Синицын, я ведь сам лучше чувствую. Мне восемнадцать лет, я успею. Другие в тридцать, в сорок лет начинают учиться и хорошими работниками становятся. Почему? Опыт практический у них большой, фундамент крепкий, есть на чём науке держаться. А какой же у меня практический опыт? Вот ты, товарищ Синицын, со мной сегодня первый раз как со взрослым товарищем заговорил. Очень хорошо говорил. Сам сказал: надо мне дать возможность развернуть инициативу. Вот и дай мне показать её на практической работе. А учиться поеду потом. Везде я до сих пор работал вместе с тобой, и хорошо работали. Всему, что я знаю, у тебя учился и ещё поучиться хочу. Возьми меня в свой район. А потом ты в Москву поедешь, и я поеду.

– А может, я и вовсе не поеду?

– Поедешь. Партия таких работников умеет ценить. Партия нас учит и самое себя учит. Ты меня учил – это партия меня учила. А тебя партия учит – это самое себя учит… Значит, едем вместе? Да? А на учёбу в этом году пошлём Зулеинова. Я ему сейчас скажу, он обрадуется.

– Что ж это, выходит, ты от учёбы отказываешься, чтобы мне компанию составить? Так, что ли?

– Не отказываюсь, а только отложить немножко хочу. Не надо упорствовать, товарищ Синицын. Я всё равно буду проситься в тот район, в какой тебя пошлют. Ты ведь не откажешься со мной работать, раз сам считаешь, что я – неплохой работник. Правильно говорю?

Синицын положил руку на плечо Керима.

– На учёбу ты, конечно, поедешь, и очков мне насчёт практической работы не втирай, а дружить мы с тобой будем крепко. Ты – хороший товарищ, Керим.

В кабинете Комаренко тяжелыми фестонами висел папиросный дым. День, трудолюбиво начатый на рассвете, и не думал кончаться. С утра нарочный привёз секретный пакет из Ташкента. В пакете были сведения о разветвлённой вредительской организации в системе среднеазиатских органов Наркомзема, членом которой оказался бывший заведующий механизацией инженер Немировский. Прилагался протокол допроса и копии последних показаний Немировского. Из показаний явствовало, что один из соратников Немировского, член организации, продолжает мирно работать на строительстве.

Заперев документы в ящик, Комаренко отдал приказ о немедленном аресте.

Привели жалкого человека, бледного до синевы, с неприятно трясущимися руками. Двухчасовой стереотипный диалог: оскорблённость, категорическое отнекивание, утрированная уверенность, поскользнувшаяся раз и другой на собственных ответах, виноватое молчание, потом перечень жалких сумм, заработанных за вредительство, и наконец липкое раскаяние, муторное, как блевотина.

Подписав приказ о доставке инженера в Ташкент, Комаренко позвонил и попросил стакан крепкого чая. Было большое желание помыть руки, как после гнойной операции. Непреодолимое омерзение: такие смеют называть себя врагами! Чай, мутный, как дождь, не рассеял неприятного привкуса.

Зазвонил телефон:

– Мухтаров и Галиев по личному делу.

– Пропустите.

Вошёл секретарь райкома в сопровождении судебного следователя, татарина Галиева.

– Здравствуйте, товарищи, присаживайтесь! Чем могу быть полезен?

– У него к тебе дело, – Мухтаров указал на следователя.

– Дело, собственно говоря, небольшое, – следователь придвинулся со стулом к Комаренко. – Товарищ Мухтаров сказал мне, что вы являетесь членом правления колхоза «Красный Октябрь» и знаете отдельных колхозников.

– Кое-кого знаю.

– Знаете Хайдара Раджебова?

– Знаю. Член нашего правления. Осенью выбирали.

– Что вы о нём думаете?

– То есть в какой области?

– Видите ли, Хайдар Раджебов вчера зарезал жену. Случай сам по себе банальный, но, поскольку в нашем районе в этом году был уже один факт убийства женщины мужем, необходимо будет устроить показательный суд. Ну, и конечно, по всем данным, придётся применить высшую меру.

– Хайдар Раджебов? Тот, который в Сталинабад на съезд колхозников ездил и обратно на самолёте прилетел?

– Этот самый.

– Жену убил, говорите?

– Зарезал. На редкость зверское убийство. Голова отрезана почти совсем. Две раны в грудь, и кисти рук перерезаны. Очевидно, защищалась.

– А на какой же почве, выяснено?

– Отец и соседи говорят, что уйти от него хотела. Раджебов давно уже будто бы грозил, что её прирежет, и вообще плохо с ней обращался. Есть только одно противоречащее показание женщины… как её звать?… – следователь поискал в блокноте. – Вдова Зумрат. Вот эта вдова Зумрат знает и убийцу и убитую, и говорит, что во всём кишлаке не было более дружной пары. Ни один мужчина не обращался так хорошо с женой, как Раджебов. Вот, основываясь на их исключительно дружеских отношениях и обоюдной любви, вдова отрицает возможность убийства жены Раджебовым. Но это – конечно, не доказательство. Наоборот, большинство такого рода убийств происходит именно на почве ревности.

– А свидетели есть? Видел кто-нибудь?

– Соседи слышали крик и возню. Дверь была заперта изнутри. Побежали предупредить отца. Отец, когда прибежал, натолкнулся уже в дверях на убегающего Раджебова. Хотел его задержать, но тот замахнулся на него ножом. Раджебов вернулся в кишлак к вечеру, когда на месте происшествия была уже милиция и я проводил как раз опрос свидетелей. При предварительном осмотре никаких следов на нём не оказалось. Да это и немудрено при таком дожде… Не говоря уже о том, что мог помыться и выстирать халат в первом попавшемся арыке.

– Что показывает сам Раджебов?

– Когда пришёл, – я как раз сидел в его кибитке, – Раджебов кинулся к убитой и начал громко кричать. Я, к сожалению, плохо понимаю таджикский язык. Но это обычно: позднее раскаяние. Потом, когда его взяли милиционеры, замолк и больше не вымолвил ни слова. Производит впечатление человека, испытавшего сильное психическое потрясение. Выжать из него ничего не удалось.

– Подождите, подождите, я же его недавно видел. Когда это было? По-моему, вчера, здесь, в местечке.

– В какое время, не помните? – насторожился следователь.

– Подождите, сейчас вспомню. Кажется, часа в четыре, когда возвращался с обеда. Тут, на улице, около управления. Знаете, почему запомнил? Встретил в этот день как раз двух дехкан из моего колхоза: сначала Раджебова, а потом сына Шохобдина Касымова, тоже здесь где-то недалеко от управления.

– Вы уверены, что это было вчера и именно около четырёх часов дня?

– Почти уверен.

– Видите, это очень важно. Приблизительно в это время было совершено убийство.

– Понимаете, твёрдо сказать, что это было как раз в четыре и что это был наверное Раджебов, я всё-таки не берусь. При такой погоде все кошки серы. И потом на часы я не смотрел. Могу ошибиться.

– Так. А насчёт личности самого Раджебова не сможете мне что-нибудь сказать?

– Что ж, о Раджебове знаю, пожалуй, столько, сколько и Мухтаров. Особенной политической активностью Хайдар никогда не отличался. Папаша его жены, Мелик Абдукадыров, в двадцать втором году двух красноармейцев прирезал, во дворе у него ночевали. Но это – старые дела. Мало ли чего тогда не делали по несознательности и байскому наущению. С тех пор ничего такого за ним не числится.

– А о свидетелях вы не сможете чего-нибудь сказать? О главном свидетеле, соседе Раджебова, председателе колхоза Давляте, товарищ Мухтаров дал мне самый лестный отзыв.

Комаренко молча созерцал спиральную струйку дыма.

– Знаешь что, Мухтаров, не нравится мне этот колхоз. Что мы, брат, по совести говоря, знаем о его составе, кроме того, что многие теперешние колхозники в двадцать втором году ушли в Афганистан с басмачами, а в двадцать восьмом вернулись обратно?

– Но-но, не надо преувеличивать, – обиделся Мух таров. – Мало ли кто из дехкан путался в прошлом с басмачами. Кто здесь знал толком в двадцать втором году, что такое советская власть?

– Я не об этом. Я говорю: мало ли баев, раскулачившись заранее в Афганистане, могло пролезть в такие колхозы? А сколько байских ставленников? В таких колхозах, как этот, необходимо было провести особенно большую политическую работу. Провели ли мы её в достаточной мере? Бросили ли мы туда достаточные силы? Кого?

– Ну, хотя бы Давлята.

– Помнишь, по осени ездили мы туда с тобой собрание проводить? Приехал я тогда домой, всю дорогу об этом колхозе думал. Не нравятся мне эти активисты.

– Ты про кого?

– Возьмите к примеру Шохобдина Касымова, которого мы тогда вывели из правления. Кто он, по-твоему?

– Крепкий середняк. Больше сорока баранов никто у него не помнит.

– А вот, прежде чем сюда вернуться, этот самый Шохобдин Касымов в Афганистане, в Мазар-и-Шерифе, продал приличное стадо баранов. Заверяет, будто бараны не его, а тестя. Иди проверь! А приехал к нам, в двадцать девятом году сразу в колхоз вошёл, первый ратовал… Или этот твой Давлят. Ты на меня, Мухтаров, не обижайся. Я знаю: активист и всякое такое. Но отбрось ты на минуту его активность и хозяйственные способности и сопоставь кое-какие мелкие факты. Где только какое-нибудь тёмное дело, там уже Давлят тут как тут. Возьми дело с Ходжияровым: кто принимал Ходжиярова в колхоз? Давлят. Кто рекомендовал его в партию? Давлят. Кто представлял его к почётной грамоте? Давлят… Так что со свидетелями, товарищ Галиев, будьте поосторожнее. Добейтесь лучше показаний от самого Раджебова.

Оглавление

Обращение к пользователям