Глава III. Los pastures

Романтикой золота овеяны горы северного Дуранго, словно крепким ароматом духов…

Эль-Оро считается самым веселым городком в этих горах. Что ни вечер, здесь устраиваются baile, и нигде во всем штате Дуранго нет таких красивых девушек, как в Эль-Оро. Праздники здесь также справляются пышнее, чем где-либо в этих местах. Угольщики, пастухи, погонщики мулов и батраки с ранчо наезжают сюда издалека, чтобы провести здесь праздник, и один праздничный день означает два-три нерабочих, которые уходят на поездку.

А какие представления устраиваются в Эль-Оро! Раз в год, в праздник святого Рейеса, повсюду в этой части Мексики исполняются Los Pastores. Это разновидность старинных мираклей, какие во времена Ренессанса исполнялись по всей Европе, – тех самых, которые положили начало елизаветинской драме и в настоящее время не существуют уже нигде в мире. Это представление ведет свое начало с самых отдаленных времен, передаваясь устно из поколения в поколение. Называется оно «Люзбель» – испанский вариант имени «Люцифер», и в нем изображается «Грешник, погрязший в смертных грехах, Люцифер, Великий враг человеческих Душ и Вечное Милосердие Божье, облекшееся в Плоть в Образе Младенца Иисуса»…

В день праздника святого Рейеса мы с Фиденчио пообедали очень рано. Потом он повел меня по улице, затем по узкому закоулку между глинобитными стенами, откуда через пролом в стене мы пролезли в крохотный дворик позади хижины, увешанной пучками красного перца. Под ногами двух задумчивых осликов бегали собаки, куры, пара поросят и целая куча голых смуглых детишек. Худая, морщинистая старуха индианка сидела на деревянном ящике, куря папиросу, свернутую из целого кукурузного листа…

– Скажите, матушка, – спросил Фиденчио, – где сегодня будут разыгрывать Pastores?

– Сегодня во многих местах будут Pastores, – сказала старуха, скривив рот в улыбку. – Carramba! Какой удачный год для Pastores! Будут играть в школе, и позади дома дона Педро, и в доме дона Марио, и еще в доме Пердиты, муж которой, Томас Редондо, был убит в шахтах в прошлом году, – упокой господь его душу!

– А где будет лучше всего? – спросил Фиденчио, пнув ногой козла, пытавшегося проникнуть в кухню.

– Quiйn sabe? – пожала она плечами. – Коли б не так ломило мои старые кости, то я пошла бы к дону Педро, Хотя и там неважно. Нет больше таких Pastores, какие бывали в дни моей молодости.

И вот по неровной улице мы отправились к дому дона Педро. Чуть не на каждом шагу нас останавливали гуляки без гроша в кармане, которые спрашивали, где можно выпить в долг.

Дом дона Педро был весьма обширен – хозяин его слыл человеком богатым. Внутренний двор, где при обычных условиях содержался бы скот, дон Педро мог позволить себе превратить в сад, и там среди душистых кустов и карликовых кактусов из старой железной трубы бил самодельный фонтан. Входом служила длинная узкая арка, в конце которой играл местный оркестр. К стене смолой был прилеплен факел, и стоявший рядом человек требовал с входящих пятьдесят центов за вход. Мы некоторое время наблюдали за ним, но не заметили, чтобы кто-нибудь платил. Его окружала шумная толпа, и каждый доказывал, что имеет право войти бесплатно. Один был кузеном дона Педро; другой – его садовником; третий – мужем дочери его тещи по первому браку; одна женщина заявляла, что она мать кого-то из актеров. Были и другие входы, никем не охранявшиеся, и через них проникали все, кому не удавалось уговорить стража, стоявшего у главного входа. Мы уплатили требуемую сумму при благоговейном молчании толпы и вошли.

Яркий лунный свет заливал сад, расположенный на склоне горы; здесь ничто не мешало смотреть на огромную равнину, сверкавшую в лучах лунного света и сливавшуюся вдали с зеленоватым небом. К низкой кровле дома был прикреплен навес из материи, закрывавший ровную площадку и поддерживаемый наклонными шестами, словно шатер бедуинского вождя. Навес отбрасывал чернильно-черную тень. Шесть факелов, воткнутых перед ним в землю, страшно коптили. Другого света под навесом не было, если не считать мерцающих огоньков бесчисленных папирос. Вдоль стены дома стояли женщины в черных платьях, с черными платками на головах; у их ног на корточках сидели мужчины, между коленями которых жались дети…

В течение всего этого времени нигде не было заметно никаких приготовлений к представлению. Не знаю, как долго сидели мы здесь, но никто не сделал никаких замечаний по этому поводу. Они собрались сюда, собственно, не ради Pastores, a чтобы смотреть и слушать, и все, что здесь происходило, их интересовало. Но, увы, будучи беспокойным, практичным сыном Запада, я нарушил чарующее молчание и спросил женщину, сидевшую рядом со мной, когда начнется представление.

– Кто знает? – ответила она спокойно.

Только что подошедший мужчина, поразмыслив над этим вопросом и ответом, наклонился вперед.

– Быть может, завтра, – сказал он. Я заметил, что оркестр перестал играть, – Дело в том, – продолжал он, – что в доме доньи Пердиты будут тоже играть Pastores. Говорят, что актеры, которые должны были выступать здесь, ушли туда посмотреть представление. PI музыканты ушли вслед за ними. Я сам вот уже с полчаса взвешиваю, не пойти ли и мне туда.

Мы ушли, предоставив ему еще раз взвесить этот вопрос. Остальные зрители принялись болтать и, по-видимому, совершенно забыли о Pastores. Снаружи кассир, получивший от нас песо, уже созвал своих приятелей, и они дружно прикладывались к бутылке.

Мы медленно шли по улице к окраине, где оштукатуренные и хорошо выбеленные домики зажиточных горожан сменились глинобитными хижинами бедноты. Здесь кончилось даже и подобие улиц, и мы вышли на ослиную тропу, петлявшую между разбросанными в беспорядке хижинами. Миновав ряд ветхих загонов, мы подошли к хижине вдовы дона Томаса. Хижина, частично врезанная в склон горы, была построена из высушенных на солнце глиняных кирпичей и выглядела так, как, вероятно, выглядел хлев в Вифлееме. И как бы в довершение аналогии в лунном пятне под окном лежала огромная корова, жуя жвачку и громко вздыхая. В окно и в открытую дверь, через головы толпы, мы увидели блики от свечей, играющие на потолке, и услышали визгливую песню, исполняемую девическими голосами, и стук об пол пастушеских посохов, увешанных колокольчиками.

Хижина представляла собой низкую комнату с земляным полом, выбеленными стенами и балками на потолке и была похожа на любое крестьянское жилище где-нибудь в Италии или Палестине. В дальнем конце комнаты, напротив двери, стоял небольшой стол, заваленный бумажными цветами. На нем горели две огромные восковые свечи. Над столом висела хромолитография – богоматерь с младенцем. На столе, посреди цветов, стояла крохотная деревянная колыбелька, и в ней лежала свинцовая кукла, изображавшая младенца Иисуса. Все остальное пространство, кроме небольшого местечка посредине, было заполнено народом: перед сценой, поджав ноги, сидели ребятишки, за ними на коленях стояли подростки и девушки, а позади них до самой двери томились пеоны в серапе – головы их были обнажены, а на лицах написано оживление и любопытство…

– Уже началось? – спросил я молодого парня, стоявшего рядом со мной.

– Нет, – ответил он, – они только выходили пропеть песню, чтобы узнать, хватит ли им места на сцене.

Веселая, шумная толпа зрителей перебрасывалась через головы соседей шутками и остротами. Многие мужчины под веселящим влиянием aguardiente начинали вдруг напевать непристойные песенки, обниматься, а то ни с того ни с сего и ссориться – последнее могло привести бог знает к чему, так как все они были вооружены. Но вдруг раздался голос:

– Ш-ш-ш! Начинают!

Поднялся занавес, и пред нами предстал Люцифер, свергнутый с неба за свою неукротимую гордость. Его играла молодая девушка – все актеры здесь девушки, в отличие от исполнителей средневековых мираклей, в которых играли только мальчики. Костюм, который был на ней, несомненно передавался из поколения в поколение с незапамятных времен. Он был, конечно, красным (из красной кожи) – цвет, которым средневековая фантазия наградила дьявола. Однако интереснее всего было то, что костюм этот удивительно походил на традиционный панцирь римского – легионера: ведь римские солдаты, распявшие Христа, в средние века считались немногим лучше черта. На девушке был свободный, расширяющийся книзу дублет из красной кожи и штаны с зубцами, доходившие до самых башмаков… Ее грудь и спину покрывал панцирь, сделанный, правда, не из стальных пластин, а из маленьких зеркал. На боку у нее висел меч. Выхватив меч, она начала читать монолог, стараясь говорить басом и важно расхаживая взад и вперед…

– Я – свет, как гласит само мое имя, и свет моего падения ярко озарил великую бездну. За то, что я не хотел покориться, я, некогда первый среди небесного воинства, – да будет это всем известно, – теперь отвержен и проклят богом… Вам, о горы, и тебе, море, я жалуюсь горько, чтобы этим – увы! – облегчить тяжесть моего сердца… Жестокая судьба, почему ты так непоколебимо сурова?… Я, вчера еще жилец звездной обители, сегодня отвергнут и лишен всего. Вчера еще я обитал в светлом чертоге, а сегодня брожу средь этих гор, немых свидетелей моей горькой и печальной судьбы. И все из-за моей зависти, и честолюбия, из-за моей неразумной самонадеянности… О горы, как счастливы вы! Голые и мрачные иль покрытые яркой зеленью, вы счастливы равно! О вы, быстротекущие ручьи, свободные, как птицы, взгляните на меня!..

– Чудесно! Чудесно! – закричали зрители.

– Вот что запоет Уэрта, когда мадеристы доберутся до Мехико! – вставил какой-то неукротимый революционер среди всеобщего смеха.

– Взгляните на меня в минуту горя и страданий… – продолжал Люзбель.

В эту минуту из-за занавеса вышла огромная собака, весело помахивая хвостом. Очень довольная собой, она начала обнюхивать детей и лизать их лица. Какой-то малыш ударил собаку по морде, и она, обиженная и удивленная, шмыгнула между ног Люцифера в самый разгар возвышенного монолога. Люцифер пал вторично и, поднявшись на ноги при всеобщем хохоте, начал размахивать мечом. Человек пятьдесят зрителей набросились на собаку, которая с визгом пустилась наутек, и представление возобновилось.

Лаура, жена пастуха Аркадио, с песней показалась на пороге своей хижины, то есть вышла из-за занавеса.

– О, как чудно льется тихий свет луны и звезд в эту божественно-прекрасную ночь! Природа вот-вот должна открыть какую-то чудесную тайну. Весь мир объят покоем, и все сердца преисполнены радостью и довольством. Но… кто это здесь? Какое красивое лицо и очаровательная фигура!

Люцифер прихорашивается, подскакивает к ней и с южной пылкостью клянется ей в любви. Она говорит, что ее сердце отдано Аркадио, но Сатана долго описывает бедность ее мужа, а сам обещает ей богатство, роскошные дворцы, драгоценности и рабов.

– Мне кажется, я уже начинаю любить тебя, – говорит Лаура. – Против своей воли… я не могу обманывать себя…

В этом месте среди зрителей послышался заглушённый смех.

– Антония! Антония! – повторяли все кругом, смеясь и толкая под бок друг друга.

– Вот так точно Антония бросила Энрико! Я всегда думала, что без дьявола тут не обошлось! – заметила одна из женщин.

Однако Лауру мучает совесть, Люцифер говорит ей, что Аркадио тайно любит другую, и это решает дело.

– Чтобы ты был уверен в моей любви, – спокойно говорит Лаура, – и чтобы мне навсегда избавиться от мужа, я постараюсь выбрать удобную минуту и убью его.

Такое неожиданное заявление пугает даже Люцифера. Он говорит, что лучше подвергнуть Аркадио всем мукам ревности, и в реплике, произнесенной в сторону, с радостью отмечает, что «она уже стала на путь, который приведет ее прямо в ад».

Женщинам, по-видимому, эти слова доставили большое удовольствие. Они добродетельно кивают друг другу. Но одна девушка, наклонившись к своей подруге, говорит со вздохом:

– Ах, такая любовь – это, наверное, чудо! Возвращается домой Аркадио, и Лаура начинает упрекать его за бедность. Аркадио привел с собой Бато – нечто среднее между Яго и Автоликом, который во время диалога между пастухом и его женой бросает в сторону иронические замечания. Аркадио, увидев у Лауры драгоценное кольцо, подаренное ей Люцифером, начинает подозревать ее в измене, и, когда она гордо уходит от него, он изливает свои чувства:

– Я так был счастлив, так полагался на ее верность, а она огорчает меня своими жестокими упреками! Что же мне теперь делать?

– Подыщи себе другую, – советует Бато.

Когда Аркадио отвергает такой совет, Бато предлагает следующий скромный рецепт для разрешения всех трудностей:

– Убей ее немедля. А когда убьешь, сдери с нее кожу, сложи ее бережно и спрячь. А если женишься опять, то пусть эта кожа станет простыней твоей невесты и научит ее добродетели. А чтобы раз и навсегда избавить ее от соблазна, скажи ей спокойно, но твердо: «Милая, эта вот простыня была когда-то моей женой. Смотри же, знай, как вести себя, иначе и тебя ожидает та же участь. Помни, что я строгий и раздражительный человек и не останавливаюсь ни перед чем».

В начале этой речи мужчины хихикали, к концу они уже покатывались со смеху. Какой-то старик пеон вдруг набросился на них.

– Это самое верное средство! – сказал он. – Если бы это делалось почаще, то не было бы столько семейных разладов.

Но Аркадио не соглашается, и тогда Бато предлагает следующее философское решение вопроса:

– Перестань горевать, пусть Лаура уходит к своему любовнику. Избавившись от такой помехи, ты разбогатеешь, будешь сладко есть, хорошо одеваться и поистине наслаждаться жизнью. На все остальное махни рукой… Воспользуйся же благоприятным случаем, не упускай своего счастья. А когда станешь богатым, не забудь попотчевать мое худое брюхо хорошим угощением.

– Стыдно тебе! – закудахтали женщины. – Вранье! Desgraciado![77]

Но тут вмешался мужской голос:

– Напрасно, сеньоры. В этом есть доля правды. Если бы нам не приходилось содержать жен и детей, то мы все были бы хорошо одеты и катались на лошадях.

Вокруг этого вопроса разгорелся горячий спор. Аркадио совсем отказался слушать Бато, и тогда тот сказал жалобно:

– Если ты хоть сколько-нибудь любишь бедного Бато, пойдем поужинаем.

Аркадио с твердостью заявил, что раньше он должен открыть свое сердце.

– Сделай милость, открывай, пока не надоест, – сказал Бато. – Что до меня, то я так завяжу себе язык, что если даже ты будешь болтать, как попугай, и то я буду нем.

Он садится на большой камень и притворяется спящим, а Аркадио в течение пятнадцати минут открывает сердце горам и звездам.

– О Лаура, непостоянная, неблагодарная, бесчеловечная! Зачем ты причиняешь мне такие страдания! Ты отняла у меня веру, опозорила меня, разбила мое сердце. Зачем насмеялась ты над моей пылкой любовью? О безмолвные звезды и высокие горы, помогите мне выразить всю боль моей души! О вы, суровые, неподвижные скалы и тихие, задумчивые леса, помогите мне облегчить мое сердце…

Зрители, охваченные состраданием, переживают вместе с Аркадио. Женщины громко всхлипывают.

Наконец Бато не выдерживает.

– Идем ужинать, – говорит он. – Страдать надо понемножку!..

Оглушительный взрыв хохота не дает закончить фразу.

Аркадио. Тебе одному, Бато, вверил я свою тайну.

Бато (в сторону). И вряд ли сумею я сохранить ее! Уже мой язык начинает чесаться. Придется этому дураку понять, что «тайну и обет нельзя вверять никому»…

Затем следует диалог между девяностолетним скупцом Фабио и его. бойкой молодой женой о великих добродетелях женщин и великих пороках мужчин, остальные тоже принимают в нем участие.

Зрители горячо вступают в этот спор, то и дело цитируя пьесу, – мужчины и женщины разделились на два враждебных лагеря. Женщины черпают доказательства из диалога, а мужчины ссылаются на яркий пример, преподанный Лаурой. Потом спорят уже о добродетелях и пороках некоторых мужей и жен из Эль-Оро. Представление на некоторое время приостанавливается.

…Брас, один из пастухов, стащил у Фабио сумку с провизией, когда тот спал. Начинаются пересуды и грызня. Бато заставляет Браса поделиться с ним содержимым сумки, в которой, когда ее открывают, они не находят того, что ожидали. Разочарованные, они заявляют, что за хороший обед согласны продать свои души. Люцифер, подслушав их, пытается поймать их на слове. Но после словесной перепалки – причем зрители, как один человек, возмущаются бесчестной тактикой Люцифера – пастухи и Сатана решают сыграть в кости. Сатана проигрывает, и тогда он сообщает им, где можно найти много еды. Пастухи отправляются туда. Люцифер проклинает бога, который помог каким-то недостойным пастухам. Он удивляется, что «рука более могучая, нежели рука Люцифера, протянулась спасти их». Он не понимает, почему божественное милосердие изливается на недостойного человека, который грешит вот уже столько веков, в то время как он, Люцифер, постоянно чувствует на себе всю тяжесть божьего гнева. Внезапно раздается сладостное пение – поют пастухи за занавесом – и Люциферу приходят на память слова пророка Даниила, что «божественное слово облечется плотью». Песнь возвещает о рождении Христа среди пастухов. Люцифер, взбешенный, клянется, что он приложит все силы к тому, чтобы все смертные в то или другое время «испробовали ада», и затем приказывает аду разверзнуться и принять его в свои недра.

При рождении Христа зрители крестятся, женщины шепчут молитвы. Бессильный взрыв гнева Люцифера против бога встречается криками: «Богохульство! Святотатство! Смерть дьяволу за поношение бога!»

Брас и Бато возвращаются. Они заболели от обжорства и, боясь умереть, дико вопят о помощи. Тут входят пастухи и пастушки. Они поют, стуча посохами о пол, и обещают вылечить их.

В начале второго акта Бато и Брас, уже совершенно здоровые, сговорившись, решают украсть провизию, приготовленную для сельского праздника. Когда они отправляются воровать, появляется Лаура и начинает петь про свою любовь к Люциферу. Слышится небесная музыка, в которой Лауру упрекают за ее «прелюбодейные мысли», и тогда она отказывается от своей греховной любви и заявляет, что она возвратится к Аркадио.

Зрительницы улыбаются и кивками выражают свое одобрение. Слышатся вздохи облегчения. Все довольны ходом пьесы.

Но в это время раздается треск падающей крыши, и начинается интермедия – на сцене появляются Брас и Бато с корзиной провизии и бутылкой вина. При появлении этих любимых пройдох все лица оживляются, кое-кто уже заранее смеется. Бато просит Браса постоять на страже, пока он будет есть свою долю, и, когда Брас соглашается, Бато съедает и его долю. Происходит ссора. Бато и Брас не успевают скрыть следы своего преступления, как входят пастухи и пастушки в поисках вора. Бато и Брас придумывают много самых нелепых причин, объясняющих появление на сцене корзины и бутылки с вином, и в конце концов убеждают всю компанию, что это подстроено дьяволом. И чтобы окончательно скрыть следы своей проделки, они приглашают других доесть то, что осталось.

Эту сцену – самое смешное место во всей пьесе – с трудом можно было расслышать из-за оглушительного хохота, то и дело прерывавшего речь исполнителей. Какой-то молодой парень, перегнувшись, толкнул своего compadre.

– Помнишь, как мы ловко вывернулись, когда нас поймали за доением коров дона Педро?

Возвращается Люцифер, и его приглашают принять участие в пиршестве. Он всячески старается заставить их возобновить разговор о краже и мало-помалу свалить вину на незнакомца, которого они все, по их словам, видели. Они, конечно, подразумевают под незнакомцем Люцифера, но, когда им предложили описать наружность незнакомца, они изображают чудовище в тысячу раз более отталкивающее, чем есть на самом деле. Никто, конечно, не подозревает, что их приятный собеседник и есть сам Люцифер.

О том, как было открыто преступление Бато и Браса и как они были наказаны, как помирились Лаура с Аркадио, как был посрамлен Фабио за свою жадность и как он исправился, как показывали младенца Иисуса, лежащего в яслях перед лицом трех строго индивидуализированных царей с Востока, как был наконец изобличен Люцифер и ввергнут обратно в ад, – обо всем этом я умалчиваю за недостатком места.

Представление продолжалось три часа, целиком поглощая внимание зрителей. Бато и Брас – особенно Бато – пользовались исключительным успехом. Зрители сочувствовали Лауре, страдали вместе с Аркадио и ненавидели Люцифера с такой силой, с какой ненавидит галерка негодяя в мелодраме. Один только раз пьеса была прервана на минуту, когда в дом вбежал какой-то парень без шляпы и закричал:

– Приехал солдат, который говорит, что Урбина занял Мапими!

Даже исполнители прекратили пение, они как раз в эту минуту стучали звенящими посохами об пол, и на вестника обрушился ураган вопросов. Но спустя минуту интерес к нему пропал, и пастухи возобновили прерванное пение.

Мы покинули хижину доньи Пердиты примерно в полночь. Луна уже скрылась за горами на западе, и во всем городке царила мертвая тишина. Только где-то лаяла собака. Когда мы с Фиденчио, обнявшись, проходили по улице, мне вдруг пришло в голову, что подобные представления предшествовали золотому веку театра в Европе – расцвету Ренессанса. Было интересно размышлять, какую форму принял бы Ренессанс в Мексике, если бы он не пришел так поздно.

Но уже вокруг узких берегов мексиканского средневековья бушуют огромные волны современной жизни – индустрия, научная мысль, политические теории. Мексиканскому театру придется обойтись без своего золотого века.

Reed J. Insurgent Mexico. N. Y., 1914. Печатается по: Рид Дж. Восставшая Мексика. Рассказы и очерки, М 1959, С. 33–61, 62–64, 65 – 108, 116–141, 160–222, 223–234, 254, 255–260. 261–264, 265 – 268

 

[77]Несчастный (исп.).

Оглавление