Глава 8. Каменец-Подольская область, г. Изяслав. Апрель 1938 г.

Грехман вновь сидел в той самой маленькой темной комнате, со страхом ожидая, что скажет лейтенант. Обыск уже прошел, в доме у него ничего особенного не нашли. Забрали письма от родственников, охотничий нож, оставшийся еще от отца.

— Это что, для теракта? — спросил лейтенант. — Видали, какая игрушка?

— Да это еще отца моего, — пытался объяснить Грехман.

— Да хоть дедушки! Нож — это холодное оружие, и не важно, от кого оно тебе досталось, усек? — Гребенкину, похоже, понравилось словечко лейтенанта.

Обыск продолжался часа два. За это время перевернули весь дом, погреб, сарайчик, стоящий у забора среди зарослей малины, но больше ничего найти не удалось.

— Смотри, как запрятал! Ну ты и хитрющий, гад! Ничего… На допросе сам расскажешь!

Потом ехали на телеге обратно на майдан, в горотдел НКВД, и проходящие мимо жители Изяслава смотрели на арестованного — кто с осуждением, кто с сочувствием. Среди встреченных Грехман увидел двух знакомых, но те даже виду не подали, что знают его. Промелькнуло лицо Николая Тысевича, у которого Грехман буквально вчера был дома, сидел за его столом и пил вместе с хозяином самогонку. Тысевич посмотрел вслед телеге, и их взгляды встретились. Когда Тысевич грустно улыбнулся ему, Грехман, опустив голову, неожиданно почувствовал, как в нем нарастает раздраженность: сам на свободе и улыбается, а он, Грехман, совершенно невиновный, в тюрьме. И чем все закончится, никто не знает! А этот идет домой, наверное, борщ жрать… Хоть бы не улыбался, черт возьми!

Сначала Грехмана отвели в камеру, потому что приближалось время ужина. Лейтенант не испытывал никакого желания жертвовать ужином ради арестованного еврея. Он отпустил на ужин и Гребенкина.

С жильем стажера определили быстро. Его временно поселили в дом, в котором проживал такой же, как и он, сержант. Бориса направили сюда из Белоруссии. Имя свое он выговаривал с белорусским акцентом, с раскатистым «р». Сослуживец был немножко суетлив и очень хозяйственен. Все у него лежало на месте, всего было с небольшим, но запасом. Дом остался бесхозным после того, как хозяина арестовали, а его семью выселили из пограничной зоны.[11] Гребенкину обещали дать отдельное жилье, как только появится возможность. К Борису приходила какая-то девушка из местных, все у них было на мази, и дело уже дошло чуть ли не до сватовства. Разумеется, сосед Борису был совершенно не нужен.

— Гэта, ты не обижайся… Тэта ж жизнь такая…

Иринка накрыла на стол. Венька и Борис решили отметить знакомство и Венькино, пусть и временное, новоселье.

— Мы с Иринкою хочем поженитыся, сам понимаешь, гэта же жизнь… А суседою — так мы будем очень рады… Правда же, Иринка?

Иринка молча кивала и краснела от смущения.

— Да я понимаю, — соглашался Венька, — в этом деле третий лишний. — Он смеялся, не замечая, что вгоняет девушку в краску.

Борька тоже хохотал, похлопывая свою избранницу по тугому высокому задку.

— Да ну тэбе, Борисэ! Так же не можна при чужих людях… — смущаясь, говорила Иринка.

— Да какой же я чужой! Мы на своей работе как одна семья!

Грехману, как и другим арестованным, через кормушку подали алюминиевую миску с баландой, ложку и мятую кружку с чаем, горячую, словно разогретый утюг. Он впервые ел в камере. Прощай, Сарин борщ! Здравствуй, несъедобная баланда… А тот еще улыбался! Чему тут улыбаться? Этой мерзкой похлебке, которую готовили не иначе как из дохлых крыс и гнилой картошки? Он отодвинул миску. А как тут воняет! Грехман вспомнил, как его Сарочка, чистоплотная до ужаса, несла двумя пальчиками портянки, когда он приехал из очередной командировки.

— Неужели в наше время, когда социализм уже построен, нельзя изобрести что-нибудь такое, чтобы меньше воняло? — спросила тогда жена.

— Сарочка, — ответил он ей, — это пахнут не портянки, а наша с тобою жизнь.

«Да, именно так пахнет наша жизнь», — с горечью думал он сейчас.

Воспоминание о портянках окончательно отбило всякое желание хлебать баланду, и Грехман, взяв кружку с обжигающим чаем, устроился на краешке нар.

— Дурак! — сказал кто-то из соседей. — Жри давай, или ты думаешь, что завтра вареники подадут?

— Не могу, — зло ответил Грехман, — перед глазами тарелка борща стоит! Так и не успел попробовать…

— Ну, тогда я съем…

— Ешь… — Грехман пожал плечами. — Мне все равно в глотку не лезет.

Не успел закончиться ужин, как кормушка открылась и по ту сторону двери крикнули:

— Грехман, на выход!

Лязгнули двери.

— Лицом к стене, руки за спину.

Снова лязг двери и металлический голос:

— Вперед! Руки за спину!

Грехман тяжело вздохнул и пошел вперед шаркающей походкой. В кабинете его ждали двое: уже знакомые лейтенант и сержант, те самые, которые проводили у него обыск.

— Грехман, ты же умный еврей… — начал лейтенант.

— Какой там я умный! Если бы я был умным евреем, то сидел бы сейчас там, где сидит, например, Каганович,[12] строил бы метро и рулил поездами. Вот он — умный еврей, а я — дурак, потому что сижу сейчас в камере…

— Брось трепаться, Грехман! Товарищ Каганович — верный сподвижник товарища Сталина. Будешь трогать его имя, вырву твой поганый язык.

— Ах, гражданин следователь, если вы еще оторвете мне и пальцы, то как же я вам признаюсь в своих преступлениях? Ни в сказке сказать, ни пером описать…

— Заткнись наконец! Я тебе говорю, что ты умный еврей. Решай сам: либо ты расскажешь все добровольно, либо я из тебя это признание выбью. А раз ты умный, то должен понимать, что выбью обязательно. Усек?

— Да, гражданин следователь, я умный еврей. Но я ничего не делал и не знаю, в чем должен признаваться даже такой умный еврей, как я.

— Сержант, попрактиковаться не хочешь?

Веньке после плотного ужина хотелось одного — спать. Он совсем не был расположен к тому, чтобы затевать канитель на два часа, выбивая из Грехмана нужные показания.

— Да ну его на хрен, товарищ лейтенант. Доставать волшебные палки?

— Давай. Смотри, Грехман, я тебя предупредил.

Грехман с тревогой наблюдал за сержантом, который полез за сейф и достал оттуда палки с веревочными петлями на концах. Поначалу он никак не мог сообразить, для чего нужно это приспособление. И вдруг его словно осенило. Он поочередно посмотрел на руки, потом на ноги, палки, петли и благодаря какому-то двадцатому чувству понял, что с ним сейчас будут делать эти ужасные люди.

— Не надо, гражданин милиционер. Грехман умный, но, к сожалению, слабый еврей. К тому же у него больное сердце. Что мне нужно рассказать, а вам услышать?

— Ты руководил группой?

— Группой?

— Ну да. Ты же резидент?

— Резидент чего?

— Грехман, не валяй дурака!

— Да, я резидент.

— Кто входил в шпионскую сеть?

— Вы хотите узнать, кто был шпионом?

— Да, кто и с какого года. Рассказывай все подробно… Сержант, бери ручку и бумагу, записывай.

Грехман задумался. Кого называть? Да ну их к черту! Он здесь, а они на свободе? Борщ жрут! Так хрен им! И Грехман начал называть фамилии всех, кого мог вспомнить в горячечном бреду, который внезапно охватил его. Он не отводил взгляда от палок, прислоненных к сейфу, и говорил, говорил, говорил. Он нес полную околесицу, Венька только успевал чиркать карандашом, сокращая слова и стараясь разборчиво писать хотя бы фамилии.

Грехман наговорил на четыре листа и назвал девять фамилий. Лейтенант лишь довольно покашливал: «Надо же! Целое шпионское кубло! Будет с чем к начальнику на доклад идти!» Когда Венька закончил, лейтенант взял у него исписанные корявым почерком листы и попытался прочитать.

— Ну, сержант, сам черт не разберет, что ты тут накалякал. Значит так, сержант, ты сейчас переписываешь все набело, а ты, Грехман, сидишь тут же и, если что непонятно, объясняешь. Когда закончите, не забудь, чтобы подследственный расписался. Сержант, отправишь его потом в камеру, а протокол допроса мне. Я буду у себя в кабинете. Все путем, сержант! Со мной не пропадешь, усек? И ты, Грехман, не бзди! Поработаешь на лесоповале — отмолишь грехи, вернешься к своей Саре! Но уже полноправным членом нашего социалистического общества. Ты, главное, следствию помогай, а на суде зачтется!

Лейтенант ушел, сержант остался наедине с арестованным. Переписав показания набело, он дал подписать их Грехману. Тот, не глядя, подписался на каждой странице.

— Гражданин сержант, меня расстреляют? — усталым голосом спросил Грехман.

— С чего ты… вы… взяли? Чистосердечное раскаяние…

— Гражданин сержант, неужели вы не поняли, что мне каяться не в чем?

— А это? — Венька потряс в воздухе исписанными листками.

— Бред! Разве не ясно, что все это чепуха?

Венька задумался, но только на минуту.

— Это — протокол допроса! — веско произнес он.

И только тогда Грехман понял, что он натворил. Он побледнел.

— Порвите все, это неправда.

Венька остолбенел. Порвать протокол допроса? Со списком вражеских шпионов? Да его потом самого на куски порвут!

— Вы в своем уме, Грехман? Как это порвать?

— В этом списке виновных нет, — умоляющим голосом сказал Грехман, — я их оговорил. Они же все в тюрьму пойдут! Безвинные!

Венька задумался. Если бы об этом списке не знал лейтенант, он бы еще подумал, а так… Да его самого завтра запытают до смерти! Как пособника, как шпиона! И где гарантия, что сейчас Грехман говорит правду? Может, назвал сгоряча своих сообщников, а потом одумался и решил их прикрыть! Нет уж! Есть признание, царица доказательств, значит, виновны! Так его учили, и это правильно!

— Нет, Грехман, ничего я рвать не буду, не имею права, — после паузы сказал Венька, хотя в душе все еще шевелился червячок сомнения, правда, с каждой секундой все слабее и слабее.

— Тогда судьба этих людей будет на вашей совести, гражданин сержант.

— Кто бы говорил о совести, Грехман? Разве я их оклеветал?

— Ну конечно, конечно… Особенно при виде вот этого… — Подследственный кивнул на палки, все еще стоявшие у сейфа. — Я все равно откажусь от своих показаний!

— А вашего согласия больше не потребуется. Вот оно! — Венька помахал в воздухе исписанными листочками.

Грехман опустил голову.

— Проклятый борщ… Проклятая жизнь… Проклятый я…

В небольшой кабинет зашел человек с еще теплившейся надеждой, а после допроса вышел полумертвый старик с трясущимися руками и полной безнадегой в душе.

* * *

Маруся после уроков примчалась домой. Пробегая по майдану, расположенному между двумя серыми зданиями, в которых находилась милиция, она заметила двух девочек, живших тоже на Кулишовке, Лену и Лиду. Девочки стояли, взявшись за руки, и смотрели на окна страшного серого дома. Маруся не придала этому значения: ну, стоят себе сестрички… У нее завтра важное событие — ее будут принимать в комсомол. Накануне вечером Маруся читала и перечитывала устав ВЛКСМ; она знала его почти наизусть и была уверена, что ответит на любые, даже самые каверзные, вопросы. Она четко помнила, почему комсомол не является партией (в Советском Союзе не может быть двух партий), каким орденом и за что награжден комсомол, какие вопросы рассматривались на десятом съезде в 1936 году и что говорил в своей речи генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ Александр Косарев.[13] Все это Маруся знала так же хорошо, как таблицу умножения.

— Ма! — весело закричала она с порога. — Я дома! Мам, завтра бюро комсомола, меня будут принимать!

На звонкий крик сестры из комнаты выглянула Наденька.

— Привет, Надька! А меня завтра в комсомол принимать будут, ага!

— Подумаешь! Когда я вырасту, тоже поступлю! Так что не задавайся!

Маруся забежала в комнату, быстро сняла школьную форму, переоделась в домашнее и взялась за портфель.

— Ма!

— Чего тебе?

— Обед скоро будет?

— Сейчас картошка доварится и покушаем.

— Есть хочется, сил нет! Ленку с Лидкой Иваненко видела, чего-то возле милиции стояли, на майдане.

Мать побледнела и схватилась за сердце.

— Подходила?

— Да нет, просто мимо шла, смотрю — стоят. Поздоровалась и дальше пошла.

— Ты не подходи к ним, — сказала Наталья, — и ты, Надя, тоже.

— Почему? Они что, заразные?

— Да, они теперь заразные… Лучше не подходите. Господи, на все твоя воля…

 

[11]До переноса границы СССР в 1939 году, когда СССР отошли земли Западной Украины, Изяславский район являлся пограничной зоной, и для проживания там требовалась специальная виза, проставляемая органами НКВД в паспорте.

[12]Каганович Лазарь Моисеевич, в 30-х годах был наркомом путей сообщения, руководил строительством Московского метрополитена.

[13]Косарев Александр Васильевич с марта 1929 года Генеральный (первый) секретарь ЦК ВЛКСМ, снят с работы и арестован 29.11.38, 22.02.39 приговорен к расстрелу, 23.02.39 расстрелян.

Оглавление

Обращение к пользователям