7.

Так я начал обживать уже четвертое место жительства. Комнатенка сторожа оказалась такой чисто номинально. После крыльца, сразу за входом в избу было небольшое помещение без окон — сторожка. В ней был деревянный топчан, застеленный мехом из распоротых овчинных полушубков, стул, да небольшой столик. Далее была русская печь и от нее переход в комнату учительницы. Здесь был шкаф с утварью, полки с книгами, аккуратная девичья кровать с металлическими шарами на спинках, кресло, стол, несколько скамеек, и окна в занавесках. Снаружи окна запирали ставни.

В комнате учительницы я не задержался. Только позаимствовал из шкафа с утварью миску и кружку и пошел обследовать двор. Двор был обширен и весь занят дровами, досками, пиломатериалом. Дров во дворе было валом – две больших поленницы под навесом, да еще, с Гималаи размером, куча не колотых чурбаков. Колодец был исправен, печь тоже.

Я чувствовал себя неким приживалом в учительском жилище, мне в нем было неуютно. Меня терзали сомнения, как хозяйка отнесется к моему вторжению в ее дом, пускай даже и с подачи сторожа. С одной стороны я, получалось, подменял его и выполнял его функции по охране, а с другой стороны все это было чистейшей самодеятельностью. Хотя, даже если мое пребывание будет местной педагогине и не по нраву, детей мне с ней все одно, не крестить, и наше знакомство надолго не затянется. Здрасьте-здрасьте, хер мордастый и адью, я поехал, у меня дела. Погнали, извозчик.

Так я рассуждал, но все равно – чувство неловкости меня не покидало. Как-то хотелось мне отплатить незнакомому пока человеку за приют, а отплатить я мог только добрым делом. Ибо кроме доброты у меня за душой уже решительно ничего не было. Целью своей я избрал гору чурбаков. Решив действовать в отношении её решительно и беспощадно я разыскал колун и принялся за дело.

Через полчаса я был весь взмылен. За это время удалось осилить два чурбака, и набить на ладонях огромные мозоли. Плечи, спина, руки болели жаркой, как от солнечного ожога, болью. Ноги так и вовсе мелко дрожали. Я с тоскою смотрел на ничуть не уменьшившуюся кучу и давил в себе нарастающее отчаянье. Враг оказался мне не по силам. Отплевываясь от табака, отпыхиваясь от сбоящего дыхания я курил и горевал. Мой благородный порыв бился о мое же физическое бессилие. Да как же их колют?! Того же взять Полоская? Черт его знает, что такое.

Разные самодеятельные мыслители и прочая, числящая себя по этому же разряду публика — интеллигенция, творческие люди, да, наконец, просто обычный городской сброд – все мечтают об опрощении. О «домике в деревне», о том, чтобы быть ближе к природе. А стоит только на ней оказаться – все идет прахом. Эта простая жизнь оказывается настолько сложна, что все, поджав хвост, бегут обратно. Приспособиться к деревенской жизни очень тяжело, это вам не на дачу ездить.

Жизнь в деревне – не сахар и не пасторальные картинки, это я уже уяснил. И неожиданно проникся уважением к неведомой здешней учительнице. Как ей здесь наверное тяжело. Уже само решение ехать сюда должно быть для нее подвигом. А уж жизнь здесь – просто непрекращающийся героизм. Мда, есть женщины в русских селениях. От этого никуда. Факт.

А уж коли жизнь этой женщины подвиг – и мне негоже пасовать перед случайными трудностям. Обмотав ладони тряпкой я опять схватился за колун и махал им до полного изнеможения. Успех мне сопутствовал. Ну как сопутствовал – чурбаков десять я одолел.

А под вечер, когда я отмачивал на крыльце от своих смозоленных ладоней присохшие тряпки, заявился Полоскай.

С критической усмешкой оглядев мои руки, а также масштаб разрушений во дворе он ухмыльнулся и достал из внутреннего кармана пиджака бутылку самогона. Из воздуха, как иллюзионист, он материализовал сало и лук.

— Что там у тебя под тряпками.

— Мозоли. — Виновато пояснил я.

— Пааняяятно! – молвил Полоскай и вдруг, рванул тряпки вверх. От боли у меня в глазах залетали молнии, а Полоскай уже вытаскивал, весь в зигзагах этих молний, как Зевс, зубами из бутылки пробку.

— А теперь растирай, — приказал он мне, плеснув на ладони самогоном.

Еще через несколько минут он перевязывал мне кисти разодранной на лоскуты ветхой простыней, вытащенной им откуда-то из хозяйкиных закромов.

После мы с ним пили самогон и он, хмелея, и оттого все более бессвязно, в сотый уже раз объяснял мне технику колки дров. После, уже еле стоя на ногах, вызвался продемонстрировать, но ухнул колуном мимо чурбака, махнул рукой и изрек:

— Эх ты, кистецефал, у тебя ж топор плохой.

После чего, мелким бисером вышивая по земле замысловатые кренделя, с достоинством удалился.

Вода камень точит, а человек дрова колет. Вот и я довольно споро приноровился к колке. С чурбаками в школьном дворе я управился довольно быстро и перенес сферу деятельности на улицу. Теперь колка дров была основным моим занятием. И, более того, занятием профессиональным. Я колол дрова за еду. В деревне, каким бы странным не был сей факт, дрова были весьма насущным вопросом. Немногочисленные деревенские мужики или пили, или были заняты добычей странных бобышек. На дрова их уже не хватало.

Уже на третий день меня сагитировала одна ухватистая бабулька. К вечеру, сытно пообедав, я являлся счастливым обладателем бутылки самогона и узелка с пирожками, яйцами, овощами и зеленью. Я, впрочем, не считал тогда это платою, а более благодарен был её милосердию – накормила, с собой еды дала, а что дрова помог колоть – так что ж, дело, как оказалось, вовсе нехитрое. В благодарность я собрался было уложить дрова в поленницу, да какое там, бабулька мне не дала, и чуть не силком выпроводила со двора, бормоча благодарности.

На следующий день приковыляла еще одна бабулька. Потом еще одна. У меня начинала появляться устойчивая клиентура, я стал пользоваться некоторой популярностью, а мои возможности явно превышали потребности рынка. Начинала скапливаться очередь и я решил взвинтить прайс. Теперь я, пользуясь очередью и оценивая на глаз платежеспособность клиента пытался манипулировать им. Происходило это примерно так:

— Витюшенька, надо бы дров мне порубить-от, лошадью привезли.

— Через неделю.

— Так дожди ведь зарядят, жалко дрова-от. Смокнут.

— Раньше не могу.

— Так я ведь заплачу, Витюшенька, хоть бутылкой, хоть как.

Так у меня начали водиться деньжата. Небольшие, чисто символические, но, если Толян по приезду пойдет в отказ – можно будет сторговаться и выбраться отсюда.

Впрочем, дрова скоро кончились. Возможности рынка уперлись в ограничение спроса. А если точнее – в количество местных жителей и продолжительность холодного периода. Но находились и другие занятия. То ведро из колодца выловить, то курицу зарубить. Ну и еще по мелочи, по хозяйству. Там, где нужна умелая рука, да сметливый мужицкий глаз.

Я раздался в морде и окреп физически. Приобрел кое — какие навыки в ремесле, научился управляться и топором, и рубанком, и прочим инструментом. Сам себе удивляясь, размышлял — откуда у меня такая тяга к ремеслу. Нет, конечно мастерски я ничем не овладел, но там, где вообще ничья рука не прикасалась мое неуверенное лыко было весьма в строку.

Эти занятия прибавили мне уверенности в себе – у меня была крыша над головой, у меня было пропитание, у меня был небольшой заработок. Да и за чужака я теперь не считался.

Несколько раз я встречался в деревне со Щетиной, и мы расходились не здороваясь. Щетина косился на меня неодобрительно, однако ничего не говорил. Видимо он до сих пор считал меня виновным в пропаже этих ценных бобышек. Как я выяснил во время распитий с Полоскаем, с которым мы теперь приятельствовали, бобышки были найдены утром, при дневном свете, в воде, метрах в четырех от того места, где их обычно притапливали. Щетина считал, что я перепрятал их, думая что все сойдет с рук. Между остальными же мужиками утвердилось мнение, что, скорее всего, они сами по пьянке притопили их не там, где условлено. Но и сомнения тоже были. Итак на берегу я теперь был персоной нон грата. А наши отношения с Щетиновской командой четко обозначались термином «ни мира, ни войны».

Я войны не хотел, напротив, был благодарен им всем за приют, они, видимо, тоже не были сторонниками боевых действий. Но чему-то этот случай их научил, ибо они, со слов Полоская, установили дежурство и теперь, каждый, по очереди, безотлучно проводил у вагончика время.

Кстати в этом для них появилась и выгода. Как рассказал Полоскай, раньше они всем скопом уходили на промысел, а возвращаясь, так же скопом брались за очистку. Теперь же один, тот кто дежурил, вполне управлялся с этой работой, в то время как остальные беспрерывно подносили новый цветмет. Мои новые «друзья» на глазах постигали экономику и познавали принцип разделения труда. И кто его знает, до чего они дойдут в будущем. Возможно откроют минизаводик по переработке цветного металла, разбогатеют, бросят пить и Молебная расцветет.

В конце концов история знает немало примеров, когда такие деревенские мужички, улучив момент, прикрутив хвост единственному шансу выбивались в купцы-миллионщики, становились промышленниками и воротилами. Мой родной Кумарин весь застроен на деньги таких выходцев из народа. И никакие потрясения и революции не смогли стереть их наследие: здания храмов и приютов, магазинов и лечебниц, общественных палат и особняков.

Даст бог и Молебная дождется такого расцвета, и приятно, черт возьми, будет осознавать, что толчком послужила моя скромная персона, заброшенная сюда случайным ветром, и втянутая в малоприятную историю с пропажей каких-то бобышек. Жаль только что я вряд ли все это увижу. Меня здесь не будет с первым осенним ветром. Я, как перелетная птица, уже готовлюсь встать на крыло, и улететь туда, где моей душе теплее.

Так я любил рассуждать засыпая после насыщенных и напряженных трудов по добыче хлеба насущного. Не забывал я, впрочем, и своем приюте. Все в этом мире имеет цену. Пускай зачастую она и незначительна в каком-то материальном выражении, но будь этот мир только материальным – он давно бы уже рухнул к чертям в кипящую преисподнюю. Бывает, что хватает благодарности или небольшого участия. Так почему бы мне не поучаствовать, по мере сил, в обустройстве школы.

Я взялся за крыльцо и перестелил на нем доски. После укрепил крыльцо входа в школу. Затем покрасил наличники, подтянул ставни, скосил траву вокруг школы и разровнял дорожки. Поправил забор и побелил деревья. И школа засияла какой-то неповторимой провинциальной очаровательностью. Теперь мне ни в коем разе не стыдно будет перед хозяйкой-учительницей, я сдам ей на руки хорошее хозяйство. И, все равно, каждый раз, улучив момент, я что-то улучшал и переделывал: там выдергивал из стены ржавый гвоздь, здесь вколачивал, строгал и менял подгнившие штапики в оконных рамах, протирал стекла. Без дела сидеть не получалось и учительшина библиотека, которой я поначалу заинтересовался, так и стояла нетронутой.

Вечерами, когда я топил небольшую баньку, стоящую тут же, во дворе, неизменно являлся Полоскай. Дым из трубы он видимо воспринимал как своеобразный сигнал. Мы с ним парились, мылись, а после, как водиться, распивали на веранде бутылочку самогона и чай со смородиновым листом. Я не оставлял надежды разгадать местные молёбские тайны — и полянку, и странный ветровал, да и, что уж скрывать, месторождения медных кабелей в глухой тайге тоже волновали меня, но Полоскай держался стойко, как пленный партизан. Толи опасался, что составлю конкуренцию, толи выполнял наказ Щетины.

— К чему тебе это, — отмахивался он, — ты уедешь, а нам оставаться здесь.

Я прекращал разговор. Действительно, к чему? Обычное любопытство. Меньше знаешь, крепко спишь. Но любопытство — неистребимая штука. Я начал с другого конца и, как бы вскользь, обмолвился о заведенном мимолетном знакомстве в Нагорной. А после поделился догадкой, что странная лесная певунья, которую я видел только со спины, и есть Настя. И она же меня и выхаживала во время моей болезни.

— Бабенку бы тебе тут какую подобрать – в лоб выдал сметливый Полоскай.

— Да нет, мне ж уезжать скоро, — начал оправдываться я, — я так просто, интересуюсь.

— А неча тут интересоваться, — отрезал Полоскай, — с Настькой, с этой, у тебя все одно ничего не получиться, ты для их, — он мотнул головой в сторону Нагорной — неподходящий экземпляр.

— Это почему же? — выдал я себя с головой.

Полоскай заржал.

— Хотя, ежели посудить, почему бы и нет. Чай кровь свежая тоже нужна, а не то одни выродки пойдут. — Выдал он странное умозаключение.

— Что ты имеешь в виду?

— Что я имею в виду? Что имею, то и введу. Я говорю — кровь-от у тебя свежая, не здешняя и Федос это понимает.

— А, вот ты о чем. Ерунда это все. Он такой принципиальный, неуж он кровиночку свою под чужака вот-так вот бесцеремонно подкладывать будет?

— Кто, Федос-от? А чего нет то?! Принцип… Короче, не про Федоса это сказано, понял? Вымирать поди даже динозаврам обидно было, не то что этим, православлевиям.

Мы помолчали. Наконец, Полоскай, повертев в руке пустую кружку, разлил из бутылки остатки, хлопнул и засобирался.

— Слышишь, Вовка, — спросил я его на прощание, — а чего ты все какими-то словами мудреными говоришь?

— Какими это?

— Ну, православлевия вот. Меня недавно кистецефалом обозвал.

— А, это. Это я на лето книжку у учительницы взял. «Ископаемая фауна». Очень интересная. И картинки большие. Ну пока. Я пошел.

Полоскай ушел, а я в задумчивости пил чай со смородиновым листом. Заполошенные чаинки медленно кружась оседали на дно кружки, завершая свой путь от поверхности ко дну. В небе тонкими иглами иногда мелькали, сгорая, крохотные метеоритики. Они тоже завершали свой путь. Начинался звездопад и издалека подступала осень.

Оглавление