1

Смеркается. Уж два часа мы едем,

Уже Ока блеснула, как слюда;

Уже успели надоесть соседям

Вопросами «откуда» и «куда»…



Это начало нашей с моим другом Юлием большой дорожной поэмы, задуманной в пятистопном ямбе, которую мы так никогда и не дописали — ни ямбом, ни амфибрахием.

«Никогда», в данном случае, стершаяся от употребления гипербола, а суровая правда в том, что Юльки давно уже нет на свете, а меня скоро не будет. (И это никакое не преувеличение.)

Но вот слово «соседям» в предпоследней строчке неоконченной поэмы — совершенно явная гипербола, поскольку сосед у нас в купе был всего один, остальные три места занимали мы с Юлием и его сын Санька, который уже несколько подрос с тех пор, как мы с ним познакомились, когда он, сидя на горшке, читал «Мадам Бовари». Теперь он слез с горшка и переключился на Чехова и Пастернака. Даже прочитал одновременно с родителями неизданный у нас в стране роман «Доктор Живаго». Однако честно признался: было скучновато. С чем я вполне согласился, когда через несколько лет тоже сумел прочитать.

Каким образом он (я говорю о романе) попал к ним в дом? Ну, это довольно просто: у одного из друзей Юльки была приятельница, которая хорошо знала приятельницу некой О., кого любил Пастернак, а у О. была дочь И., с кем дружила племянница той приятельницы… Короче говоря, роман был перепечатан на пишущей машинке, а экземпляр оказался почти «слепой». В общем, так называемый «самиздат».

Ох, по присущей мне манере, я отвлекся уже в самом начале повествования! А тем временем мы едем в скором поезде, который должен привезти нас в Пятигорск, откуда собираемся доехать до Нальчика и потом до Орджоникидзе. (С момента своего возникновения и в течение семидесяти лет после него этот город был Владикавказом, а в перерыве ещё лет десять назывался Дзауджикау.)

В Орджоникидзе мы с Юлием побывали годом раньше, тоже в конце лета. Помню, вышли из вагона и почти сразу упёрлись взглядом в плоскую гору, похожую на гигантский стол. Она так и называется — Столовая. И показалось: вот-вот подойдут к ней торопливым шагом проголодавшиеся великаны и усядутся вокруг, заткнув за ворот по облаку вместо салфетки и плотоядно облизываясь. Однако образ этот мелькнул и тут же исчез, не получив должного развития: нужно было думать, где устроиться на ночлег и поесть самим.

К нашему невообразимому удивлению, в первой же попавшейся на пути гостинице оказался свободный номер. Находилась она в невысоком домишке на проспекте Мира и называлась «Терек». Что-то давно знакомое, но полностью забытое мелькнуло тогда передо мной в очертаниях этого неказистого здания. Кажется, Лев Толстой — полагаю, в шутку, если он умел шутить, — уверял, будто помнит себя в эмбриональном состоянии… Нет, я был тогда уже далеко не эмбрионом, мне исполнилось… да, да, конечно, мне должно было вот-вот стукнуть шесть лет, и мы остановились в этой самой гостинице на пути в Грузию, в Боржоми, куда нас позвала тётя Люба: она приехала туда со своим сыном Рафиком из Баку. А со мной были мама и папа, и я впервые в жизни отправился так далеко от Москвы. Отсюда потом мы ехали в открытом автомобиле по Военно-грузинской дороге до Тифлиса, и на одной из остановок, в Пасанаури, где к столбу был привязан медвежонок, которого мне стало очень жалко, какие-то громкоголосые дяди-грузины похитили моего папу. Я готов был зареветь, но мама шепнула, что это они так, в шутку, он скоро вернется.

Папа вернулся очень весёлый, с какими-то сладостями для нас с мамой, и мы двинулись дальше. В Боржоми я впервые увидел Рафика, мы пили с ним бессчётное количество стаканов боржома. С ним и ещё с одним мальчишкой, которого прозвали «Гнусиком», так как он всё время гнусил и нам ставили его в пример: каким не надо быть. Мы же с Рафиком, видимо, отличались некоторым упрямством — потому что про нас мамы твердили: «Им, что ни говори, как горох об стенку!» И мы начали обращаться друг к другу не иначе как «друг-стена»… Но я опять отвлёкся.

А поезд между тем всё идёт и идёт, и мимо нас проезжают поля, кусты, деревья. Солнце близится к закату, на пригорке виден большой дом, весь в золотых заплатах; ряды деревьев в одном месте напоминают огромные букеты: листва воткнута в стволы, как в вазы; а придорожные столбы электропередач, пришло мне в голову, похожи на огромных неряшливых домохозяек: с вечера накрутили свои прямые космы на изоляторы-бигуди, да и забыли снять — вышли прямо в них на улицу…

— Самая лучшая рыба — колбаса, — услышал я уж не знаю в который раз.

Это произнёс наш сосед, продолжавший поглощать вынутые из авоськи продукты. Он выложил их в дикой спешке сразу после того, как поезд оторвался от перрона Курского вокзала, но дальше всё происходило словно при замедленной съёмке: рука с колбасой или со стаканом пива долго висит в воздухе, прежде чем приблизиться ко рту, жевание и глотание тоже происходит с расстановкой, и фильм к тому же звуковой: кроме афоризма о колбасе, мы узнали, что лично он человек русский, но родился и живёт на Кавказе, а потому всё про него знает.

— Вот вы… — куском колбасы он указал на меня, — сколько у Эльбруса имен — знаете?

Я несколько растерялся, но, собрав все интеллектуальные силы, ответил, что, кажется, его называют еще Шат-Гора. У Лермонтова в одном из моих любимых с детства стихотворений есть строчка: «У Казбека с Шат-Горою был великий спор…»

— Правильно. Два с плюсом.

— Почему такая низкая отметка? — обиделся я.

— Потому что ещё три названия не сказал, дорогой. — В голосе соседа появился чуть заметный кавказский акцент. — Ещё его Минги-Тау зовут, Эль-Бурун и Ошхамахо. Вот!

Я полностью признал поражение и вышел в коридор, куда уже некоторое время назад удалился Санька. Он стоял там с каким-то мальчишкой, я пристроился рядом, чтобы глядеть в окно и ненароком подслушивать их разговор, бесплатно обучаясь языку подростков, который я хотел позаимствовать для своих будущих творений.

— …Тебе сколько? — услышал я вопрос Сани.

— Сколько чего?

— Месяцев!

Постановка вопроса озадачила собеседника, но ненадолго.

— Сто тридцать пять месяцев и шестнадцать дней, — отчеканил он. И почти без паузы добавил: — А у нас в классе одна девчонка, её спросили, что такое рабовладельческое общество, знаешь, чего ответила? Где рыб разводят. Вот смех. — Он не засмеялся и сразу спросил: — Знаешь, кто такой анчоусный посол?

— Ну, этот… — неуверенно сказал Саня. — Который из страны.

— Из какой?

— Из республики Анчоус, — уже более твёрдо ответил он. — Не слышал? В Южной Америке. Справа, если на карте.

— Ха, справа! Ещё скажи, за углом! В жизни такой страны не было. Анчоус — рыба такая, вроде селёдки. А посол анчоусный — когда её засолят. Я в женском календаре прочёл.

— А ты ел её? Вкусная?

Не знаю, как у беседующих, у меня началось выделение слюны.

— Может, и ел, — сказал мальчишка. — Я много чего ел.

— А ты вот чего скажи, если такой умный, календари изучаешь… — Саню, видно, уже заело. — Сколько инфузорий поместится на кончике ножа?

Ух ты! Да он, ко всему, схоласт! Не удивлюсь, если знает, что это такое, и сможет доходчиво объяснить мне, дилетанту, знающему всё понаслышке. Интересно, что ответит собеседник?

Смутить того не удалось. Наморщив лоб, он торжествующе провозгласил:

— Сколько, спрашиваешь? Смех! Ровно сто миллиардов двести миллионов триста тысяч пятьсот семьдесят три. Не веришь? Проверь!

Ай да молодец! Тоже схоласт хоть куда…

Дальнейшему состязанию доморощенных философов помешал Юлий, предложивший нам прошвырнуться в вагон-ресторан. Это при наших-то финансовых возможностях! Но, когда у него были деньги, что случалось крайне редко, он умел и любил быстро их тратить.

Сидя в ресторане, мы сразу пожалели, что пришли: шумно, душно, нас долго не обслуживают; официант справедливо нам пенял: «Ну, чего торопитесь? Всё равно выйти из поезда некуда». Ненадолго нас развлёк нетрезвый пассажир, упорно требовавший от официанта сменить пейзаж за окном, пока там не стемнело и требование не потеряло актуальности. Слушая его настойчивые призывы, мы с Юлием пришли к единодушному мнению, что если уж что-то менять, то в поезде — по крайней мере, повара и грязные скатерти, а если не в поезде — тут надо серьезно подумать. Однако думать не стали, и Юлий начал рассказывать Саньке, что ожидает того в ближайшие дни. Как мы все поедем из Нальчика к подножью Эльбруса, как остановимся на поляне, где из-под земли бьёт фонтан настоящего, неразбавленного и бесплатного нарзана, и будем там жарить шашлыки. А перед этим заедем в совхоз «Эльбрусский» к дяде Ибрагиму, и тот, увидев нас, первым делом воскликнет: «Молодцы, олягЗ-билягЗ, что Саню привезли! Пускай малец узнает, откуда дуют ветры!» Потому что слово «Эльбрус» именно это означает на балкарском языке… А потом, продолжал Юлька, тщетно стараясь перекричать всех остальных пассажиров, нас пересадят на «козла», и мы поедем дальше, и вклинимся, как корабль в морскую пену, в овечьи отары. И овцы будут обтекать нас, а позади мы увидим чабанов с длинными палками и огромных кудлатых овчарок, величавых, как львы…

— А иногда, — вмешался я, стремясь продемонстрировать и свою способность образно мыслить, — иногда среди белого овечьего моря возникает темноватый мыс, и когда он становится ближе, мы видим, что это маленький длинноухий ишачок, навьюченный пастушьей поклажей…

* * *

Наутро я открыл глаза с осознанием полной справедливости всегда раздражавшего меня присловья: «Я простой человек и говорю стихами». Потому что умудрился даже во сне сочинить их и проснуться с ними, так сказать, в зубах. (Как тут не вспомнить классическую шутку Марка Твена, кто, намекая на долготу немецких оборотов речи, лишь в самом конце которых оказывается бедный глагол, писал, что, если немец нырнет с начатой фразой где-нибудь на английском побережье Атлантического океана, то вынырнет в Нью-Йорке с глаголом в зубах.) Когда я вынырнул из своего сна, у меня «в зубах» оказались две грустные частушки на любовную тему:

   Ах, цветок одуванчика

Превращается в пух…

Где ты, милый мой Ванечка,

Мой печальный главбух?



И ещё:

   Ах, цветок колокольчика

Превращается в пыль…

Где ты, милый мой Колечка,

Мой печальный бобыль?



Совсем ты спятил, Юрочка, со своими стихотворными переводами: даже во время сна не можешь отдохнуть от рифм!..

Оглавление

Обращение к пользователям