3

Дни в Голицыне замелькали, как и положено им мелькать по законам природы. Я уже обтопал почти все проспекты посёлка, познакомился почти со всеми обитателями Дома, в том числе с его директрисой, старой, но энергичной женщиной из семейства Корш, бывшей владелицей этого дома, а также с поварихой, официантками («кушать, пожалуйста!») и с огромной кавказской овчаркой Джульбарсом, который сидел на цепи, но позволял мне себя гладить и кормить, и кого я, по прошествии некоторого времени, убедившись в его добром нраве, начал тайно спускать с цепи по ночам, представляя это так, будто он сам срывается, а потом, поскольку обходилось без конфликтов, делал это уже открыто.

Что касается постояльцев Дома, их тоже я узнавал всё лучше — и тех, кого увидел в день приезда, и прибывших позднее, среди которых был хорошо известный в России монархист и лидер правого крыла Государственной Думы 86-летний Василий Шульгин, один из создателей Добровольческой Белой Армии, принимавший когда-то отречение последнего российского императора. В конце войны его нашли и арестовали в Югославии, где тот пребывал в эмиграции, и двенадцать лет он провёл в заключении, а теперь вот разрешили даже отдохнуть под Москвой. Сейчас это был тихий вежливый старик с изысканными манерами, и потому казался актёром, хорошо играющим роль аристократа.

Ещё из «раритетов» находился здесь поэт Рюрик Ивнев, основавший вместе с Есениным и Мариенгофом школу имажинистов, то есть сторонников в литературе и вообще в искусстве первородства «образа как такового». (Опять же могу только проворчать, что не в состоянии, да и не пытаюсь, хотя знаю — это меня отнюдь не красит, толком отличить это модернистское течение от многочисленных его собратьев по «измам».) И если меня интересовал Рюрик Ивнев, то, в первую очередь, как человек, чьё настоящее имя Михаил Ковалёв, сын русского офицера, сумевший дожить до семидесяти лет и не быть ни арестованным, ни расстрелянным за своё происхождение, мысли или нравственный облик. Как и Шульгин, он отличался правильной русской речью и хорошим воспитанием, и к нему временами приезжали приятные молодые люди, краснеющие, как девицы, что давало любопытствующим повод для некоторых подозрений и кривотолков, но не более того.

В этом же декабре в Дом приехала — кажется, впервые после возвращения из длительной ссылки — Анастасия Ивановна Цветаева, о ком я упоминал уже в другой своей книге и с кем впоследствии, можно сказать, подружился и даже удостоился быть приглашённым пойти вместе на каток. Была она, как мне думалось, человеком, искренне и без натуги воплощавшим принципы истинной христианской веры — во всяком случае, в том, что говорил Христос о врагах: «Отче! прости им, ибо не знают, что делают».

А писатель Юрий Домбровский, с кем я чуть позднее познакомился там же, кто провёл в общей сложности на «сталинских курортах» почти четверть века — в тюрьмах, лагерях, ссылках, излагал своё мнение о происходившем с ним, и с миллионами других, несколько иначе: один из сборников его стихов назывался «Меня убить хотели эти суки…»

Нет, не думайте, были там всё-таки, помимо Раисы Абелевны, меня и Джульбарса, ещё несколько существ, не прошедших сквозь Сциллу и Харибду тюрем и лагерей, — к ним относились молодой черноволосый остряк и тот, без признаков шеи, кого я называл Генитальевым и после визита которого полчаса драил пол у себя в комнате, а также скромный неразговорчивый поэт Борис Шаховской и, наконец, та, на ком время от времени отдыхал мой глаз и чьё имя было Арина. С ней мы вскоре начали гулять по улицам посёлка, ходить на лыжах через Минское шоссе в лес, туда, где стояла за оградой какая-то воинская часть, чьи машины рычали в лесу, и у нас родилась фраза, которая мне почему-то страшно понравилась: «бродят транспортёры, бронетранспортёры». Нравилась мне и Арина, чья застенчивость долгое время не позволяла ей называть меня по имени, но, к счастью, не мешала о многом говорить — не только о морфологии и литературе, но даже о жизни.

Арина немного рассказывала о себе, и я приходил к выводу — хотя, быть может, ошибался, — что существование её довольно однообразно: они с матерью просто «зациклены» друг на друге, и, невзирая на то, что такое состояние обеим не в тягость, оно, как-никак, накладывает нечто вроде добровольной епитимьи на каждую из них, если не в виде наказания, то в виде различного рода обязательств — пускай во многом приятных. В общем, это один из тех случаев, мудро решил я со своих эгоистических позиций, когда то, что называется любовью, привязанностью, приносит не только усладу и удовольствие… Но я вовремя обуздал тягу к психологическому анализу, поняв, что не обладаю достаточными для этого знаниями и сведениями, и остановился на одном лишь умозаключении: развитие отношений с человеком подобного типа — задача не из лёгких. И, хотя Арина мне нравилась всё больше, решил не усложнять себе жизнь и, уж во всяком случае, не торопить события.

Тем не менее, прослышав о её близящемся дне рождения, незамедлительно сочинил поздравительное послание в стихах и, кроме того, решил подарить… Но что? Ответ пришёл сам собой…

Ура! В эти дни, в самом начале нового года, вышла из печати моя долгожданная первая книга, и я получил пахнущие типографской краской авторские экземпляры. Правда, издана не лучшим образом: бумага могла быть получше, переплёт поярче, рисунки повыразительней — но, всё равно, это моя собственная книга! И каким тиражом — закачаешься! А какие там рассказы — один лучше другого! С юмором, с лёгкой иронией, с едва ощутимым налётом необходимой дидактики. Сам великий педагог Песталоцци был бы доволен! Не говоря уж о Яне Амосе Коменском!

Меня начали поздравлять, и, чтобы систематизировать этот процесс, мы с Риммой устроили скромную попойку для друзей и знакомых, которых набралось довольно много, и новенькая книга изящно лежала на горлышке одной из водочных бутылок посреди стола. Среди гостей, пока основательно не напился, я легко различал зануду-редактора моей первой книги, ставшего моим близким другом, — Мулю Миримского; был здесь профессионал-читатель Мирон, уже носивший в себе не проявившуюся пока тяжёлую болезнь; был поначалу и недолго трезвый полиглот и запоминатель стихов Игорь Орловский; были Андрей Сергеич Некрасов с очередной женой; Томила и, конечно, Яблочковы; Юлька Даниэль, Ларка… всех не перечислить.

Вечер прошёл отменно. Мы с Риммой остались довольны, Кап тоже: потому что, помимо тайных и запрещённых нами угощений конфетами, официально получил большой кусок обожаемого им мороженого и два солёных огурца, которые любил не меньше. Не омрачило наше торжество и то, что Игорь явно перепил, что в последнее время стало происходить с ним довольно часто (пока вторично не женился); и то, что славный мужик и неплохой грузинский писатель Миша начал «подбивать клинья» к Римме, назначил ей свидание (что мне даже до поры до времени льстило); и то, что Томила (она вообще не пьёт) стала зачем-то гадать Римме по руке и сказанула, что та умрёт в страшных мучениях. За что получила суровую отповедь от Юлькиной жены Ларисы. Я тоже был удивлён и возмущён и потом многие годы вспоминал Томе её дурацкий поступок, а она соглашалась и извинялась чуть не в каждом посвящении на своих книжках, которые нам дарила. (Увы, можно считать, что её предсказание почти сбылось — хотя и спустя несколько десятков лет…)

Возвращаясь к Арине и к её дню рождения, повторю, что преподнёс ей тогда свою первую книгу и стихи, про которые она позднее говорила мне, что их прочла гостившая у них в доме Анна Андреевна Ахматова и выразила своё одобрение.

Честно скажу, что, поскольку я отродясь не мнил себя истинным поэтом, сам факт похвалы мне польстил не намного больше, чем факт приставания красавца Мишки к Римме, который (факт) недвусмысленно подтверждал несомненные женские её достоинства.

А вот и упомянутые стихи:

АРИНЕ

Прекрасное Голицыно,

Чудесные деньки…

Здесь крепла коалиция

Морфемы и строки.

Без имени, без отчества

Я счастлив был вполне…

Но бремя одиночества

Легло на плечи мне.

Увязнув по колено, я

Один бреду в снегу,

А надо мной Вселенная

Мерцает на бегу;

Созвездье Ориона в ней,

Полярная звезда…

Хочу, чтоб «Родионовна»

Светила мне всегда!

И без предупреждения —

Лихим «вив ле руа!»[3] —

Поздравлю с днём рождения

Аришу, Ару, А..!



* * *

Моё пребывание в Голицыне шло к концу. Некоторые из постояльцев уже разъехались: нас покинул Генитальев, больше не осквернивший ничьё жилище, уехали старики Шульгин и Гусев, уехала Арина, пригласившая меня побывать у них в гостях в городе. Раиса Абелевна отбывала уже третий срок, заканчивая перевод романа Кафки. Я тоже уселся за работу — усиленно готовил материал для второй своей книги в том же издательстве «Детская литература». Рассказы я уже написал и теперь придумывал небольшую повесть, у которой было название — «Кап, иди сюда!» — и начальные главы: о том, как пёс попал к нам в дом — не к нам с Риммой, а к придуманному мною Вовке. И многие события тоже предстояло ещё придумывать, что я и делал, испытывая при этом удовольствие, какого знать не знал, занимаясь переводами. Было оно похоже, пожалуй, на то, что чувствуешь при чтении таких приятных, занимательных книг, как «Три мушкетёра» или «Трое в одной лодке». (Извините за некоторую беззастенчивость сравнений.)

Я познакомился уже с хозяйкой «звердома» Антониной Фёдоровной, о которой так много слышал от Раисы Абелевны, и был рад знакомству. К радости примешивалась и немалая доля корысти: я подумал, что у этой женщины мог бы, в случае необходимости, оставлять нашего Капа — ему бы не было тут скучно, а уж об уходе за ним я и не говорю: на неё вполне можно положиться, тому немало свидетелей, начиная с той же Раисы Абелевны, чей ныне покойный пудель не раз живал у неё.

Нам приходилось уже три раза отдавать Капа в чужие руки на время нашего с Риммой отъезда из Москвы — точнее, два раза, потому что одни «руки» были почти свои: наших друзей Марка и его жены. (С его руками был неплохо знаком несколько лет назад и мой отросток слепой кишки, от которого Марк меня своевременно избавил.)

Мы уже знали, что, к счастью, Кап умел со многими находить общий язык — с людьми, и даже с кошками, и, видимо, почти не тосковал и почти не худел в разлуке. Уточню: один раз — у незнакомых нам людей — не похудел, второй раз — у Марка — даже неприлично потолстел. Но вот в третий раз…

В третий раз мы оставили его на месяц у родственников римминой сослуживицы, живших на окраине городка Бронницы недалеко от Москвы. Заплатили аванс, объяснили Капу, что вскоре вернёмся, он кивнул ушами, махнул хвостом, и мы уехали на Северный Кавказ — там меня ждали новые подстрочники стихов, а Римму — новые впечатления от Приэльбрусья, Нальчика и Голубых озёр, где мы с Юлием уже однажды побывали.

Вернувшись в Москву, мы сразу же поехали всё на том же двухцветном «Москвиче» за Капом, о котором ничего не знали и не могли знать, так как домашнего телефона у людей, взявших его, отродясь не было, а мобильников тогда ещё не придумали.

Я никогда не обладал способностями экстрасенса, но, когда ехали в Бронницы, на душе было тревожно. Чаще обычного я раздражался на Римму и на мою маму, которая ехала с нами, и в конце концов мы все замолчали и так доехали до покосившейся калитки в неказистом заборе (всё мне не нравилось в тот день!).

На стук в дверь дома никто не отозвался. Постучали ещё раз — ни голосов, ни лая. Может, хозяева во дворе? Обогнули дом, увидели сарай, козлы для пилки дров, пустую конуру… Нет, она не пустая: из неё вылезает какое-то странное маленькое существо, за которым тащится толстая блестящая цепь… Господи, кто это?.. Это же Кап!

Я кинулся к нему, сорвал ошейник, освободил от цепи, и он, повизгивая, начал прыгать на всех нас по очереди. Откуда-то появилась хозяйка. Я готов был убить её, отругать последними словами, ударить!.. У Риммы были слёзы на глазах. Так надругаться над Капом!.. Меня остановило его поведение: с удивлением я наблюдал, что пёс так же радостно прыгает и на хозяйку. На свою мучительницу! Это выглядело, как если бы закованный в кандалы раб кинулся с объятиями и поцелуями к своему владельцу… Выходит, у пса нет ни капли злобы на неё, нет страха, даже обиды?

Я спросил, почему собака на привязи, и хозяйка ответила, что, когда уходит, а в доме никого нет, сажает её на цепь, чтоб не убежала, неровён час. А другой цепи у них нет — потоньше: собака у них раньше была — большущая, от неё и осталась. Да и привязывать-то вашу всего разок-другой пришлось: у нас же дом пустым почти не бывает…

Я верил и не верил, но уже чувствовал облегчение: Кап жив, не запуган и, по-видимому, здоров — шерсть стала ещё гуще и волнистей, только больно уж худой. Чуть не на треть меньше! Но кто знает: может, ему их пища не очень нравилась, а возможно, от тоски по нам похудел…

В общем, Кап радостно, как всегда, впрыгнул на заднее сиденье машины, и мы уехали, расплатившись и оставив при себе слова недоверия и возмущения. Быть может, так и не вырвавшаяся наружу буря чувств стала виной тому, что, выехав на шоссе, я чуть не врезался в идущую впереди машину и так резко затормозил, что мама чуть не упала с переднего сиденья и потом у неё долго кружилась голова…

Я вспомнил об этом к тому, что такого уже никогда с Капом больше не случится: теперь будем оставлять его только у Антонины Фёдоровны, больше ни у кого! Если, конечно, та согласится: ведь дом у неё совсем небольшой и весь уже наполнен людьми и животными. Кроме неё и мужа, там ещё две древние старухи — их матери, одна из которых уже не поднимается с постели; а также дочь, но та чаще в Москве, где работает; а ещё — две хозяйские кошки и две хозяйские собаки. Не считая двух-трёх, а то и пяти, временных четвероногих квартирантов.

Сама Антонина Фёдоровна родом с Урала, из семьи священника. Отца при советской власти арестовали, но он выжил, несмотря ни на что, и умер в своей постели. По словам дочери, в нём не было ни злобы, ни ожесточения против тех, кто жёг и рушил храмы и церковную утварь, сажал в тюрьмы истинно верующих и священников: он их понимал. Одного только, говорила она, никак не мог он уразуметь до конца жизни: почему на пересылках и в телячьих вагонах арестантов кормили одной лишь ржавой селёдкой, а воды почти не давали? Разве так можно?.. Он умер, так и не найдя ответа на свой вопрос.

Муж Антонины Фёдоровны на политические темы не беседовал — больше на общественно-бытовые. Рассуждать он любил логично и многословно, почти не обращая внимания на слушателей. Одним своим рассуждением он основательно напугал меня, когда сказал так:

— …Вот возьмите, — он повёл рукой в сторону находившихся в пределах видимости собак и кошек, — если подходить логически: сколько у нас в посёлке жителей? Говорят, семнадцать тысяч, так? — Я кивнул. — А домов тысяч пять, так? — Я снова не возражал. — А собак? Тысячи три… — Я насторожился. — Ну, пускай две с половиной, — смягчился он. — Так? По одному кило пищи в день они съедают? Логично? — Я молчал. — И, значит, у нас в посёлке на них уходит… сколько? Две с половиной тыщи кило еды в сутки. Так?.. А за какие такие заслуги?

Ему ответила Антонина Фёдоровна.

— Брось ты свою арифметику, Васильич! Иных людей тоже зря, может, кормят. Или возьми машины эти… Сколько на них бензина-керосина уходит?

— Логично говоря, да, — согласился он.

Я вздохнул с облегчением: быстро соглашается — значит, не совсем безнадёжный упрямец-поперечник, да и животные, это видно, совсем не боятся его. Просто внимания не обращают, как и он на них. В общем, такое вполне мирное сосуществование, приемлемый статус-кво. Тем более, вряд ли он забывает о некоторых доходах, которые они приносят…

Из Голицына я уезжал с твёрдым намерением приезжать в Дом творчества ещё и ещё — теперь уже с Капом, которого буду помещать к Антонине Фёдоровне (согласие получено) и стану навещать каждый день и гулять с ним по проспектам и в лесу, где «бродят бронетранспортёры»…

 

[3]Vive le roi (фр.) — да здравствует король!
Мой образованный брат Женя заметил по поводу этого выражения, что Анна Ахматова отнеслась к моему стихотворному опусу чересчур благосклонно, поскольку ей-то уж наверняка известно, что «vive le roi» касается только короля, а «да здравствует королева!» звучит немного иначе.

Оглавление

Обращение к пользователям