32. Конфликты со старшим братом

С шести до шестнадцати лет я постоянно ссорился с братом. Наши ссоры перерастали в драки, и чем старше мы становились, тем более серьезные побои я от него получал. Брат был гораздо сильнее меня, хотя разница в возрасте между нами была небольшая — полтора года. В то время в стамбульских семьях считалось (а может быть, считается и до сих пор), что ссоры и драки между братьями — явление вполне обычное и, может быть, даже полезное, поэтому никто не пытался нас разнимать. Я воспринимал поражения как следствие моей личной слабости и неудачливости; кроме того, в первые годы наших столкновений часто именно я, не выдержав насмешек, вне себя от гнева первый набрасывался на него с кулаками и поэтому в глубине души полагал, что получал по заслугам, — так что идейных, так сказать, возражений применение насилия у меня не вызывало. Если драка получалась слишком уж ожесточенной, с битьем стекол и стаканов, а я в результате оказывался весь в синяках и ссадинах, мама в конце концов вмешивалась — но отчитывала она нас не за то, что мы подрались, а за то, что мы, опять что-то не поделив, устроили переполох в доме, и теперь соседи снова будут жаловаться на шум.

Когда многие годы спустя в беседе с мамой и братом я завел речь о тех ожесточенных потасовках, они заявили, что ничего подобного не помнят, — это я, как всегда, сочиняю небылицы и придумываю себе яркое мелодраматичное прошлое, чтобы было о чем писать. Они были так искренни в своем негодовании, что я в конце концов согласился с ними, заключив, что я, как всегда, слишком доверился своему воображению. Так что человек, читающий эти страницы, должен иметь в виду, что я склонен к преувеличениям и часто нахожусь в плену своих фантазий, словно несчастный сумасшедший, знающий о том, что болен, но не находящий в себе сил освободиться от навязчивых видений. Однако для художника важна не суть вещей, а их форма, для романиста значение имеет не последовательность событий, а их взаимосвязь, а для мемуариста самое главное — не правдивость воспоминаний о прошлом, а их симметрия.

Думаю, читатель, давно заметивший, как я пытаюсь, говоря о себе, делиться мыслями о Стамбуле, а говоря о Стамбуле — описывать самого себя, уже догадался, что я завел речь об этих жестоких детских драках, готовясь рассказать о чем-то другом. Собственно говоря, в наших стычках и ссорах не было ничего экстраординарного — детям свойственно разрешать свои конфликты кулаками. До десяти-двенадцати лет мы с братом жили в довольно-таки замкнутом мирке (с другими детьми мы общались только в школе) и проводили время, играя в полутемных комнатах нашего дома в самые разнообразные игры, которые по большей части придумывали сами или перенимали у других детей, изменив правила. Вот неполный список этих игр: «страшилки», прятки, «поймай платок», «змейка», «рыбак-капитан», классики, «адмирал утонул», «назови город», «девять камней», шашки, шахматы, настольный теннис (на специальном детском столике или на большом обеденном столе). Если мамы не было дома, мы мастерили из разных подручных материалов (например из мятых газет) мяч, получавшийся каждый раз разного размера, и носились, гоняя его, по всему дому, до полного изнеможения; часто во время игры вспыхивали ссоры, кончавшиеся дракой.

Многие годы мы с упоением играли в шарики — игру, в которой отражался мужской мир футбола и все связанные с ним ритуалы и легенды. Велась она в полном соответствии со всеми футбольными правилами — мы расставляли своих «игроков» (шарики или фишки от нард), как тренер расставляет футболистов на поле, и продумывали тактику нападения и защиты, припоминая виденные нами настоящие футбольные матчи. С течением времени игра становилась все интереснее, поскольку наши пальцы приобретали сноровку, а тактические схемы становились все изощреннее. Расставив своих «игроков» (у каждого по одиннадцать) на ковре, служившем нам полем, мы, следуя тщательно разработанным правилам, выработанным после сотен драк, пытались забить гол в ворота с сеткой, которые сделал для нас плотник. Каждый шарик носил имя какого-нибудь знаменитого игрока того времени, и мы различали их с первого взгляда, как любящие хозяева различают своих полосатых кошечек. Брат, подражая манере знаменитого радиокомментатора тех лет Халита Кыванча, знакомил воображаемых зрителей со всеми перипетиями матча; если одна из команд забивала, мы, изображая болельщиков этой команды, изо всех сил кричали «гооол!», не забывая озвучивать и гул трибун на заднем плане. Роли представителей футбольной федерации, футболистов, корреспондентов, болельщиков нам удавались замечательно, с ролью судьи дело обстояло похуже. По завершении матча мы, словно чересчур ярые болельщики, запамятовавшие, что футбол — это всего лишь игра, и идущие друг на друга с ножами, забывали, что играем, и принимались изо всех сил мутузить друг друга. Как правило, больше доставалось мне.

Зависть проигравшего, обидные насмешки выигравшего или обвинение в нарушении правил игры — вот что обычно приводило к дракам, но настоящей их причиной было, конечно, соперничество в более общем смысле. Нас не очень интересовало, кто из нас более честный, скромный, воспитанный мальчик, — суть нашего соперничества заключалась в стремлении доказать свое превосходство в ловкости, силе, знаниях, сообразительности, оно было окрашено беспокойным стремлением как можно скорее выучить правила игры (и, шире, правила жизни), стремлением получить власть над соперником благодаря своему уму и способностям. В этом соперничестве уже было нечто от царящего во взрослом мире культа превосходства, к восприятию которого нас исподволь готовили вечные дядины арифметические задачи и ребусы, полушутливые, полусерьезные перебранки на футбольные темы между обитателями разных этажей (каждый этаж болел за свою команду), школьные учебники, взахлеб рассказывающие о военных победах Османской империи, и книги, которые нам дарили родственники (например, «Энциклопедия открытий и изобретений»).

Подогревала наше соперничество и мамина манера то и дело устраивать своего рода соревнования — так ей легче было с нами управляться. «Кто быстрее наденет пижаму и ляжет в постель, тому поцелуй», — бывало, говорила она. «Тому, кто за всю зиму ни разу не простудится и не заболеет, я куплю подарок». «Кто первый доест обед и ничего не прольет себе на рубашку, того я буду больше любить». Впрочем, на эти маленькие провокации мама шла только ради того, чтобы ее сыновья стали послушнее и спокойнее.

А между тем за нашими с братом бесконечными ссорами стояло упорное стремление быть лучше соперника, превосходить его во всем, побеждать, как наши любимые герои комиксов. Зачем нам это было нужно? Затем же, зачем я все время тянул руку на уроках, стараясь показать, что все знаю, что я лучший ученик, что между мной и этими идиотами, моими одноклассниками, нет ничего общего. Затем, чтобы оградить себя — по крайней мере, думать, что оградил, — от неизбежной стамбульской печали. Немного повзрослев, каждый стамбулец начинает ощущать, что ему не уйти от судьбы, и в конце концов привыкает воспринимать печаль как скромное, маленькое почти счастье.

Брат всегда учился лучше меня. Он знал наизусть адреса и телефонные номера всех наших знакомых, запоминал с первого раза цифры и математические формулы. Если мы вместе с ним шли по улице, я глазел на витрины магазинов, на небо, на все, что только ни привлекало мое внимание, а он смотрел на номера и названия домов. Он обожал перечислять футбольные правила, результаты матчей, столицы государств мира, марки автомобилей — с тем же удовольствием сегодня, сорок лет спустя, он перечисляет недостатки своих конкурентов-ученых, не забывая указать, какое скромное место их труды занимают в индексе цитируемости. Несомненно, моя любовь к рисованию, ощущаемая мною время от времени потребность остаться наедине с бумагой и карандашами объяснялась отчасти и тем, что брат не проявлял к подобным занятиям ни малейшего интереса.

Однако если после нескольких часов рисования мне не удавалось обрести искомого счастья и в мою душу начинала проникать, превращаясь в печаль, темнота, скопившаяся за тяжелыми шторами окон нашего дома, я, как любой стамбулец, начинал мечтать о какой-нибудь легкой и быстрой победе — хотя бы в игре. Тогда я шел к брату и пытался уговорить его еще разок сыграть в игру, занимавшую нас в тот момент больше всего, будь то «футбольный матч» с шариками, шахматы или какая-нибудь игра на сообразительность.

«Мало тебе, опять напрашиваешься?» — интересовался брат, поднимая глаза от книжки. При этом он имел в виду не столько драку, которой закончилась предыдущая игра, сколько то, что я чаще всего проигрывал. «Побежденный борец снова в схватку норовит! Позанимаюсь еще часок, а там посмотрим», — с этими словами брат возвращался к своей книге.

На его письменном столе всегда царил идеальный порядок, а на моем — кавардак, напоминающий сцену после землетрясения.

Если вначале ссоры и драки были своего рода игрой, учившей нас постижению правил жизни, то по мере того как мы взрослели и горечь побоев и поражений все глубже проникала в мою душу, я начинал ощущать, что теперь правила жизни играют нами. Раньше мы были двумя маленькими братишками, жившими под присмотром заботливой и всегда готовой давать наставления мамы, пытающейся заполнить пустоту, вызванную постоянным отсутствием отца, и думающей, что если она будет вести себя так, будто этой пустоты не существует, ей удастся не впустить в дом окутавшую город печаль; теперь же мы превращались в упрямых подростков, и каждый из нас был полон решимости строить свой собственный мир. Тщательно разработанная система правил, сложившаяся в детские годы и позволявшая нам худо-бедно избегать ссор (кто где сидит за обеденным столом, какая часть шкафа чья, кому какая книга принадлежит, в какой очередности и по сколько времени каждый из нас едет на переднем сиденье машины рядом с отцом, кто должен закрывать дверь в спальню, кто и в каких случаях должен выключать свет на кухне, кто первый читает «Исторический журнал»), стала давать сбои и превращаться в повод для новых конфликтов. Обидные замечания, насмешки, угрозы — «не трогай, это мое», «смотри, хуже будет» — только усиливали накопившееся раздражение, и пустячные споры кончались ожесточенными схватками с выкручиванием рук. Чтобы защититься, я хватал что попадалось под руку — разделочную доску, печные щипцы, ручку от швабры — и размахивал этим предметом, как мечом.

Еще хуже было вот что: если раньше наша гордость страдала из-за поражений в играх, в которых мы только пытались подражать реальной жизни (изображая, например, футбол с помощью шариков), то теперь именно в реальной жизни мы находили поводы для обид и столкновений. Мы очень хорошо знали слабые места друг друга и без зазрения совести этим пользовались. Наши драки теперь начинались не под влиянием мгновенной вспышки гнева — нападение готовилось и безжалостно обдумывалось заранее.

Однажды, когда мне удалось всерьез уязвить брата, он процедил сквозь зубы: «Подожди, вот уйдут родители вечером в кино — я с тобой разделаюсь!» Как ни умолял я за ужином папу с мамой не ходить в кино, как ни расписывал им угрозы брата, они все-таки ушли и оставили нас наедине — так миротворческие силы уходят из района вооруженного столкновения в уверенности, что им удалось примирить враждующие стороны.

Порой, когда мы, оставшись одни дома, устраивали одну из своих бесчисленных потасовок и успевали как следует войти в раж, раздавался звонок в дверь, и мы, словно супруги, застигнутые соседями в разгар семейной склоки, в ту же секунду приходили в себя и, приведя одежду в порядок, шли открывать нежданному гостю, вежливо приглашали его войти, говорили «присаживайтесь, пожалуйста» и, весело переглядываясь, сообщали ему, что мама скоро должна прийти; однако позже, оставшись одни, мы не продолжали прерванную ссору, как поступили бы сварливые супруги, а тихо-мирно возвращались к своим делам, как будто ничего и не было.

Иногда, получив особенно сильную взбучку, я оставался валяться на ковре, плача, как ребенок, воображающий собственные похороны, пока наконец не засыпал прямо на полу. Брат был, в сущности, человеком не менее добросердечным, чем я; позанимавшись некоторое время за своим столом, он начинал меня жалеть, будил и начинал уговаривать переодеться и лечь в постель. Я вставал, но валился в постель, так и не раздевшись, и засыпал, упиваясь печалью и жалостью к самому себе.

Печаль и унижение, на которые я «напрашивался» и которых в конце концов «добивался», удивительным образом освобождали меня от необходимости заучивать заданные на дом правила, решать математические задачи, вчитываться в статьи Карловицкого договора[91] и вообще обращать внимание на трудности жизни — теперь мне уже было все равно. Побитый и униженный, я чувствовал себя свободным. Иногда мне хотелось оказаться избитым именно для того, чтобы обрести свободу, чтобы мне стало все равно. Брат чувствовал это, когда говорил, что я «напрашиваюсь». Порой мне хотелось избить его именно за это и еще за то, что он умнее и сильнее меня, но побитым неизменно оказывался я сам.

После каждой взбучки меня охватывало мрачное уныние. Я чувствовал себя виноватым, упрекал себя за слабость, беспомощность, лень. «В чем дело?» — спрашивал меня внутренний голос, и я отвечал: «Плохо мне. Я плохой». И этот ответ внезапно открывал передо мной совершенно новый прекрасный мир свободы. Если я безоглядно соглашался быть плохим, это значило, что я могу рисовать, когда захочу, не учить уроки, спать в одежде. С другой стороны, я чувствовал странное удовлетворение, оказавшись избитым и униженным — пусть весь я был в синяках, пусть губы мои были разбиты и нос кровоточил, пусть гордость моя была уязвлена тем, что оказался слаб и ничего не смог противопоставить грубой силе соперника. Быть может именно в один из таких моментов, предаваясь красочным фантазиям, я был околдован мечтой совершить однажды что-нибудь великое. Мир воображения, даривший мне радость и счастье, становился только ярче и заманчивее после выплеска эмоций в проигранной драке. В такие моменты я инстинктивно ощущал, что во мне живет печаль моего города; и если с этой печалью в сердце я брался за бумагу и карандаши, то рисовал с еще большим увлечением, чем обычно, и по мере того как игра воображения заставляла меня забывать реальный мир, печаль потихоньку становилась все светлее и светлее.

 

[91]Карловицкий договор — заключен в 1699 году между Османской империей и Австрией. Согласно этому договору, Османская империя уступила европейским государствам ряд территорий, в том числе Венгрию.

Оглавление