Глава пятая СУДНЫЙ ДЕНЬ

Крепость Антония. Горькие размышления. Неожиданная просьба за утренним завтраком. Скорый суд Синедриона. Триумф первосвященника. Лысая гора. Последнее слово осуждённого. Опасения главного жреца. Разбирательство в претории. Поездка в дом первосвященника. Ложные свидетельства. Подготовленный обман. Поражение. «…Вина за смерть Его на вас ляжет…». На площади среди толпы. Благодарность бывшего ученика. Роковое опоздание молодой галилеянки. Короткое свидание перед казнью. Прощание. Последняя дорога длиною в жизнь. «Сей есть Царь Иудейский». Доклад центуриона. Разрешение на погребение умершего проповедника. Тяжёлые размышления. Прерванный ужин. Странная просьба первосвященника. Предзнаменование.

Над Иерусалимом господствовал Храм. Построенный по приказу великого царя Соломона на высоком насыпном холме, он гордо возвышался над городом и как бы покровительствовал ему. Весь Иерусалим находился под сенью сего великолепного творения, охраняемый им, защищаемый и оберегаемый его святостью. Но власть Храма была неполной, так как над ним владычествовала и царствовала римская крепость Антония, возведённая сорок лет назад иудейским правителем Иродом. Мощные башни огромными гранитными истуканами возвышались там, где некогда находилась старинная Хасмонейская крепость, разрушенная до основания легионами императора Марка Антония во время жестокого и кровавого штурма Иерусалима. Долго строилась новая цитадель, много сил и жизней строителей было положено в основание её каменных стен и башен. Получив же имя римского кесаря, крепость Антония стала символом власти Рима не только над главным и священным городом Иудейского царства, но и над всей Палестиной. Почти полностью высеченная в скалистом грунте большой горы она напоминала огромный четырёхугольник и занимала весьма обширную площадь. Длина крепостных стен с востока на запад равнялась почти целой стадии, и на двести локтей они протянулись с севера на юг. Крепость ограждали массивные сооружения, такие же сложные и разнообразные, как сам внутренний дворец. По углам крепостных стен возвышались мощные башни, с вырытыми вокруг глубокими рвами, заполненными водой. Насыпные, крутые откосы и земляные валы делали цитадель Антония практически неприступной для лобовой атаки и штурма врагов. Внутри крепости находилась огромная квадратная площадь. Вымощенная массивными отшлифованными камнями и окружённая высокими аркадами, она поистине считалась сердцем крепости, так как вся жизнь её происходила именно там. На ней располагался мой легион, здесь обучались и тренировались воины, дабы не забыть свое военное ремесло, здесь находились прокураторская власть, закон Рима и сила его. Местные жители прозвали эту большую площадь Мостовой, произнося её название шёпотом или про себя, ибо дикий страх и ужас внушала она им. Как раз, на ней все римские прокураторы до и после меня оборудовали свои претории и чинили строгий и правый суд. Я не стал нарушать установленную с давних времён традицию, поэтому ещё накануне пятничного дня приказал установить судейское место в Антонии, вывесив над воротами крепости свой щит, дабы под этим знаком воинской доблести и государственной власти, данной мне Римом, утвердить или отменить приговор, вынесенный судом Синедрионом.

***

На земляном полу темницы, на ворохе прошлогодней, прелой соломы, лежал человек. Тяжёлой цепью его руки были прикованы к каменной стене, покрытой скользкой плесенью. Полная темнота, непроглядная, отдающая затхлой сыростью, гнилью и запахом крысиного помёта, окружала несчастного узника. Неподвижный взгляд пленника был устремлён вверх. Могло показаться, что каменный потолок подземелья совершенно не мешает ему видеть предрассветное небо.

Какие мысли были в голове у того человека, уже заранее считавшимся виновным? Ведал ли он, предполагал ли, что будет осуждён на смерть, или надеялся на помилование? О чём думал в тот миг несчастный узник, что вспоминал: детство, отрочество, юношество или родной дом, свою семью, друзей или первую любовь, а может жизнь на чужбине среди незнакомых людей?

Воспоминания-воспоминания! Они всегда чудесны и прекрасны. Не так уж важно плохими или хорошими были события, которые всплывают в человеческой памяти, ибо только в воспоминаниях можно вернуться в свое прошлое, от которого нельзя отказаться или убежать. И пусть даже ушедшие дни те были не самые радостные и счастливые, но горькие и трагические, а забыть их невозможно, так как они жизнью являются нашей. Давно и безвозвратно ушли в глубину бесконечного времени, потерявшись где-то среди пыльных дорог истории, многие события, которые, наверно, кому-то и хотелось бы выкинуть поскорее из своей памяти, но только не всегда получается это сделать. Да, и некуда от них убежать и невозможно скрыться, ведь они навсегда, помимо воли человека, остаются с нами в наших воспоминаниях. Вот это, как раз, и есть то единственное богатство человеческой жизни, которое нельзя ни украсть, ни потерять на дороге, ни проиграть и ни выиграть в карты, но которое можно прирастить и приумножить прожитыми своими годами, коим имя судьба! Какая она будет, не ведомо никому, ибо будущее всегда загадочно и неизвестно, непознаваемо и, главное, непредсказуемо. Правда, человеческую судьбу, скрытую за тяжёлым занавесом грядущих дней можно иногда предугадать, заглянув в минувшее время через человеческую память и воспоминания. Но вот увидеть и узнать истинное своё будущее – никогда! Если бы такое только было возможно, то скольких бы тогда ошибок смогли избежать люди и не совершить недостойных поступков, за которые они испытали бы чувство боли и стыда. Вот в чём как раз и заключается главная трагедия человеческого бытия – в невозможности вернуться в прошлое, дабы исправить его. Задумываться об этом надо всегда, чтобы не пришлось бы потом за неправедность, совершённую когда-то нами, расплачиваться ещё не родившимся нашим детям.

Так о чём же мог думать узник? Скорее всего, пленник в мыслях своих был далёк от воспоминаний давно ушедших дней. Хотя кто знает, кто скажет, кто слышал? Испытывал ли он, мучаясь в одиночной тюремной камере в ожидании суда, дикий страх и ужас перед грядущей неизвестностью? Металась ли, томилась ли душа его в тот миг? Ведь трудно осознать и согласиться человеку с тем, что вскоре закончится его земной путь, и он умрёт, а вот повторится ли в жизни, другой ли, третьей ли, так то ведь никому не ведомо, а тем более не гарантировано, хотя вроде бы и обещано. Смерти проповедник уже не боялся, так как успел привыкнуть к той жуткой мысли о том, что конец его неизбежен, просто ему очень было жаль, что ещё много он не успел сделать в этой земной жизни.

Узник чуть пошевелился и сразу же застонал от сильной боли. Избитое его тело нуждалось в покое, но не мог он долго лежать неподвижно. Однако любое положение, которое пленник старался принять – сесть, привстать, лечь на другой бок, или просто пошевелиться, доставляло ему жуткие мучения. К боли никогда нельзя привыкнуть, её можно лишь терпеть, скрипя зубами и кусая до крови губы. А вот кричать категорически не позволительно. Даже стонать не допустимо, дабы не потерять человеческого достоинства перед лицом тех, кто поставил перед собой цель жестокой болью и физическими страданиями низвести человека до уровня дикого животного, заставив того выть и визжать от долгих истязаний, моля о пощаде и взывая к милости.

«Да, по всей видимости, храмовые стражники мне переломали рёбра и отбили все внутренности, – подумал узник, с трудом сдерживая стон, решив всё-таки, что надо немного привстать и прислониться спиной к холодной стене. Он был болен, и чувствовал это, так как, будучи весьма хорошим лекарем, умел определять человеческие недуги. Сильный озноб и лихорадка бросали несчастного пленника то жар, то холод, доводя его до полного исступления. – Ладно, до утра немного осталось времени, потерплю как-нибудь!»

Он никого не винил в своей участи. Даже учеников, что без малого три года находились при нём, слушали его и жили его мыслями, радовались вместе с ним его успехам, ходили по Палестине, посетив все уголки её, но тут же покинули в дни испытаний и гонений. Пленник не ругал и не корил бывших своих товарищей.

«Конечно, же, друг не познаётся в счастье, и враг не сокроется в несчастье», – горько вздыхал и в который уже раз думал узник. Несомненно, ему было обидно и досадно, что близкие друзья, повинуясь его первой же просьбе, не оказывать сопротивление, сразу выполнили её и не стали драться со стражниками первосвященника, а в панике разбежались по саду. Действительно то было паническое бегство, когда, не оборачиваясь и даже не бросив украдкой взгляд, дабы посмотреть, что же случилось с их братом, почитаемым за учителя, они быстро скрылись в кустах, исчезнув, растворившись в темноте наступавшей ночи. Он сразу, как только храмовники вышли на поляну, увидел в глазах своих товарищей страх, причём дикий страх потерять свободу и жизнь, ведь они впервые по-настоящему столкнулись с силой власти иудейского общества и закона. Всего лишь три года назад его ученики были обычными рыбаками, добрыми, милыми людьми, но привыкшими подчиняться своему деревенскому старосте и в любом горожанине видевшими большого начальника, а здесь вдруг целый отряд вооружённых стражников с грозными словами: «Именем Закона», – окружил их и потребовал безропотного смирения. Стушевались простодушные галилеяне, оробели, испугались, подчинились суровому окрику старшины храмовников, поэтому и выполнили сразу же и безропотно его строгое требование. Нет, обиду пленник на них не держал, но поселилось всё-таки в душе у него чувство досады, что не бросились ученики его защищать, ведь тлела тогда в саду в нём маленькая искорка надежды, но всё-таки надежды, а не уверенности: «А вдруг они вернуться? Вдруг вступятся, защитят! Не позволят схватить! Отобьют его у храмовой стражи!» Но, «вдруг» не произошло. Ученики не вернулись.

«Прокуратор правильно говорил, осудив сей поступок как малодушие и трусость! Но он воин. А мне где взять лучше? Сам-то он отказался идти со мной! А что ученики мои? Возможно, они устыдятся своей минутной слабости и не дадут моим мыслям умереть вместе со мной? Дай-то Бог!» – горько усмехнувшись про себя, подумал узник. Об Иуде пленник даже не хотел вспоминать, навсегда изгнав того из своей памяти. Правда, был один человек, который до конца остался с ним. Его верная и любимая Мария. Она не убежала, не растерялась, не испугалась, а дралась, словно дикая кошка, дралась неистово и самоотверженно. Она защищала его до тех пор, пока её не ударили по голове, отчего та потеряла сознание. – Ах, если бы Пилат согласился? – появилась в голове осуждённого необычная своей неожиданностью смелая мысль. – Нет! Такого не могло бы быть никогда! Он слишком честный человек, да и я верен своим идеям. Мы с ним одинаковы и, одновременно с тем, очень непохожи, чтобы быть вместе и действовать заодно во благо единой цели, ибо видим её по-разному. Хотя… как знать, как знать, что там готовит нам будущее? А вообще римскому кесарю стоит позавидовать, коли у него все такие воины, как прокуратор.

– Что? Жизнь и ошибки прошлого вспоминаются? – раздался вдруг хриплый голос. Мрак постепенно начал рассеиваться. Через мгновение в дальнем углу темницы стало достаточно светло, чтобы рассмотреть фигуру человека, восседавшего на непонятно откуда появившемся массивном из чёрного мрамора кресле и одной рукой опиравшегося на трость с белым набалдашником на конце. Из большого серебряного кубка он пил холодную родниковую воду, такую свежую, что всего один глоток её мог бы придать узнику сил, если бы он смог бы испить этой живительной влаги. Пленник облизал шершавим языком свои пересохшие губы и закрыл глаза.

– Не хочется умирать? – спросил человек в чёрных одеждах, наслаждением сделав большой глоток.

– Не хочется! – ответил узник.

– Страшно перешагнуть за грань небытия? А вдруг того, на кого уповаешь, не существует? Уже жалеешь, что не принял предложения прокуратора? – усмехнулся кривоватым ртом незнакомец.

– Страшно, но не жалею!

– Прямо настоящий герой! Однако весь твой героизм основан на обычной человеческой глупости и упрямстве. Нет никакой жизни после жизни, нет!!! Я лично проверял. Это всё выдумки главного моего недруга! А я ведь предлагал тебе заключить со мной договор, вспомни? Разве не так?

– Помню! Предлагал!

– Может, сейчас пересмотрим наши отношения? Зачем тебе какой-то призрачный мир, которого никогда и никто не видел? Жизнь прекрасна, пойми! Ты молод, успешен, известен. Я сделаю тебя своим наместником на земле, ибо здесь мой мир, моя вотчина. Я дам несметные богатства. Ты сможешь купить на золото всё, что захочешь, хоть самого первосвященника, хоть прокуратора, или даже всю империю вместе с кесарем, – хохотнул нежданный посетитель. – А любовь? Ведь ты же познал настоящую любовь такой прекрасной женщины!? Подумай! У меня и договор уже готов. Подпишем его каждый своей кровью и породнимся. Согласен, Иисус?

– Ну, я уже один раз тебе ответил, Велиар! К чему все эти бессмысленные разговоры? К тому же у тебя уже есть помощник! Чем Иуда не наместник на земле? – устало проговорил Иисус.

– Иуда?… – с небольшой обидой в голосе переспросил человек, которого узник назвал Велиаром, – ты что же, надо мной смеёшься? С такими соратниками, как он, мир не переворачивают! Иуда жаден, а потому труслив. Он любит жизнь и не способен на подвиг.

– Ну, ты же ведь сам сказал, что я глупец, ибо отказался от твоего предложения, – засмеялся узник.

– Не передёргивай! Здесь речь идёт совершенно о другом, – вновь обиделся незваный гость.

– Зато мой бывший ученик не откажется ни от одного твоего предложения! Пригласи его, Велиар, пригласи! Он согласится тебе помогать. И ещё позови Каиафу, тестя его, Ханана, и остальных. Они так же все тебе помогут.

– Позвал! И они уже помогли, ибо ты здесь!

Противный скрип железных петель, от которого обычно по коже спины волной пробегают мурашки, прервал этот довольно странный разговор. Узник отвёл глаза от своего давнего и вечного спорщика и увидел, как вначале сквозь узкую щель открываемой двери темноту прорезал тоненький и слабый луч масляной лампы, а затем в камеру кто-то вошёл. Проповедник с трудом смог рассмотреть в пришедшем человеке старого тюремщика. Тот стоял перед узником и держал в руках кувшин с водой и краюху чёрствого хлеба. Старик случайно услышал из-за двери стоны и какие-то бормотания несчастного узника. Надсмотрщик видел, как легионеры протащили по коридору и бросили на каменный пол избитого проповедника. Ему стало жалко пленника, о котором говорил весь город, а потому и решил дать ему немного воды и пол-лепёшки.

«Человек всё-таки! Видимо, от голода и побоев свихнулся малость, если сам с собой разговаривает», – думал надсмотрщик, входя в темницу к заключённому. Старик хотел что-то сказать, но даже не успел поставить на пол кувшин и положить хлеб, так как буквально через мгновение в темницу, грубо оттолкнув его в сторону, вошли несколько легионеров с факелами. Глаза узника уже успели отвыкнуть от света, поэтому он, гремя цепями, ладонью правой руки закрыл их от яркого огня. Пленник не смог сразу разглядеть лиц пришедших к нему людей, зато услышал приказ, сказанный громким голосом.

– Вставай, царь иудейский! – крикнул один из римских легионеров и довольно сильно двинул лежавшего проповедника ногой. – Время уже пришло! Тебя ждёт суд Синедриона.

***

Солнце уже поднималось над горизонтом. Оно только-только начинало раскрашивать в розовые цвета серый, ещё не отошедший от ночной мглы, сердитый и не проснувшийся небосвод, по которому отдельными белыми островками плыли редкие облака. Спать этой ночью, оказавшейся такой бесконечно долгой и полной столь неожиданными, трагическими и бурными событиями, мне не пришлось.

Выйдя в сад вслед за молодой галилеянкой, которая, получив от меня разрешение на свидание с пленником, счастливая убежала в крепость Антония, я всё ещё стоял на террасе, погружённый в свои мысли, находясь под впечатлением от множества встреч, произошедших нынешней ночью. Воспоминания вперемешку с переживаниями так сильно захлёстнули меня, а утренний воздух, несущий в себе свежесть и прохладу прошедшей ночи, не отпускал из своих объятий, что я даже не услышал, как сзади осторожно подошёл слуга и тихо произнес:

– Завтрак в садовой беседке! – Думая, что его не услышали, он ещё раз, но уже чуть громче сказал: – Игемон, завтрак готов и накрыт в садовой беседке.

– Хорошо, иду, – ответил я и начал спускаться по ступеням террасы. Сегодня мне надлежало быть в претории и решить весьма важный вопрос: утвердить приговор суда Синедриона или отвергнуть его, помиловав осуждённого проповедника из Капернаума по прозвищу Назорей.

В саду под ветвями деревьев ранним утром было свежо и прохладно. В беседке за столом, несмотря на столь ранний час, сидела моя жена, Клавдия Прокула, отдававшая приказания своей рабыне. Я остановился и невольно залюбовался ее утончённым профилем, роскошными волосами, красивыми тонкими пальцами.

«Почему она поехала за мной в такую даль? Внучка бывшего императора Клавдия и дочь жены Тиверия – нынешнего римского кесаря, могла бы найти для себя более выгодную партию, например, какого-нибудь придворного вельможу или сенатора, но почему-то выбрала меня. Зачем?… Что она, царственная княжна, нашла в этой богами забытой стране?» – пришла мне в голову неожиданная мысль. Мы были вместе уже более десяти лет. И все эти годы меня удивляло, что же заставило ее, привыкшую к роскоши молодую женщину связать свою судьбу со мной? Ведь я был воином, для которого походная жизнь являлась более привычной, нежели спокойное существование и развлечения.

– Доброе утро, дорогая! Почему вдруг встала так рано? – я тихо подошёл к жене сзади и, нежно поцеловав её в обнажённое плечо. – Почему ты бросила Рим и поехала со мной на край света? – вдруг совершенно серьёзно прозвучал мой вопрос, своей неожиданностью удививший даже меня.

От внезапного прикосновения моих губ Клавдия вздрогнула.

Конечно, Клавдии здесь было скучно, и я это прекрасно понимал. Круг её общения ограничивался редкими, но интересными и увлекательными беседами с хранителем моей библиотеки. Когда Клавдия приезжала в Иерусалим, то всегда встречалась с Гамалиилом, который являлся, пожалуй, самым образованным человеком в городе. Мне же невозможно было уделять жене времени более того, что я имел, а его как раз и не хватало. Неотложных дел всегда скапливалось очень много, особенно в последние дни перед праздником иудейской пасхи, когда местные священники вновь жёстко подняли вопрос о нищем проповеднике из Каперанума, который, по их мнению, представлял страшную опасность для государства. В конце концов, духовенство и первосвященник добились цели – им удалось схватить давнего своего недруга.

Вначале, правда, могло показаться, что события прошедшей ночи должны были бы разрешить все спорные проблемы, но, к сожалению, задержание Назорея не только не уменьшило количество имевшихся трудностей, а, напротив, поставило передо мной ещё и немалые дополнительные вопросы.

«Иерусалим сегодня вечером будет бурлить. Возможны и волнения. Надо будет обязательно усилить охрану дворца», – подумал я про себя, садясь напротив Клавдии, которая, устремив на меня взгляд своих изумительного цвета тёмно-зелёных глаз, в ответ на мою нежность приветливо улыбнулась. Но вопрос относительно её приезда в Палестину очень удивил супругу.

– Я готова поехать с тобой куда угодно, ведь ты мой муж? – ответила Клавдия, ласково погладив меня по щеке.

– Но почему, дорогая? Разве жизнь в Риме, что ты оставила, сравнима с нынешней скукой, царящей здесь?

– Для меня это не столь важно, потому что я люблю тебя, дорогой!

За все те годы, что мы прожили вместе, я ни разу не пожалел о своей женитьбе на Клавдии, ибо не было у меня более преданного и верного друга на свете, чем моя жена. Я любил эту стройную и красивую женщину больше самой жизни, я научился чувствовать её настроение и угадывать её желания. Мне нравилось баловать жену и выполнять все её капризы и прихоти, порой весьма удивлявшие, но, по сути, это были не причуды взбалмошной женщины, ибо она никогда не имела неосуществимых желаний. Я прекрасно знал характер своей жены, а поэтому от моего взора не укрылось то, что сегодня, например, Клавдия встала очень рано и была чем-то весьма сильно обеспокоена, хотя и старалась скрыть от меня своё волнение.

– Что случилось, дорогая? Я вижу, ты чем-то озабочена. Может быть, нужна моя помощь? Говори! Те ведь знаешь, что я готов выполнить любую твою просьбу.

– Понтий, от тебя невозможно ничего скрыть, – смущённо улыбнувшись, ответила Клавдия, не зная с чего начать, и я вновь почувствовал, что какая-то тревожная мысль не даёт ей покоя. Мне даже показалось, что она стеснялась сказать о своей просьбе.

– Дорогая моя, не робей! Ты слишком эмоциональна и совершенно не умеешь скрывать свои переживания, ибо принимаешь всё близко к сердцу. Мне вполне очевидно, что у тебя есть какая-то деликатная просьба. Говори, я слушаю!

– Да, милый! Хорошо! Ты ведь, как прокуратор Иудеи, наверняка, уже знаешь, что по приказу первосвященника Каиафы храмовая стража сегодняшней ночью задержала и бросила в темницу одного беднягу, кажется, какого-то нищего проповедника, пришедшего, будто бы из Капернаума. Ну, помнишь, я как-то даже тебе про него рассказывала?

– Да, да, да!!! Что-то припоминаю, дорогая! – сказал я вслух, но про себя удивлённо подумал, – «Да, популярность проповедника действительно весьма велика в Иудеи, если к раннему утру об этом стало известно супруге прокуратора, хотя она только вчера поздней ночью прибыла в город».

Клавдия внимательно смотрела на меня и ждала моей реакции на её вопрос. Не нужно было обладать особой интуицией, чтобы почувствовать, как ей в данный момент очень хочется услышать мой утвердительный ответ.

«Сама наивность, – вновь подумал я, – видно, она забыла, что мы живём вместе не один год, и её характер мной изучен досконально. Она ведь прекрасно знает, что я помню наш последний разговор относительно проповедника, но желает, чтобы я лишний раз подтвердил, что не забыл ту нашу недавнюю беседу».

Мне уже была понятна примерная тема предстоящего разговора. Моя жена просто хотела замолвить слово за проповедника. Я с большим интересом наблюдал, как она собиралась попросить о снисхождении к оборванцу, пришедшему из Галилеи. Клавдия сейчас пребывала в весьма сложном положении. Она мучалась сомнениями, подыскивала нужные слова, ибо понимала, что ей, жене римского прокуратора, не совсем удобно выступать просителем за какого-то иудея. Ведь я вполне мог спросить её, мол, почему вдруг она, просит о милости к незнакомому ей человеку? А потом я ещё мог поинтересоваться, откуда она узнала о том человеке, за кого просит, ибо никто и никогда не будет просить за кого-то, не имея на то веских причин. Наивная моя и добрая Клавдия даже не предполагала, что мне известно абсолютно всё о её тайной поездке в Кайфу. Ну откуда она могла знать, что мои соглядатаи ведь для того и нанимаются на службу, дабы человеку, платящему им деньги из государственной казны, быть в курсе всех дел, которые творятся на подвластных ему землях. К тому же Клавдия, как жена первого человека в Иудеи, является слишком заметной фигурой, чтобы её не заметили те, кому это положено делать, пусть даже во время путешествия она была переодета в обычное платье. Несколько раз мне доносили, что моя жена, переодевшись в одежды простолюдинки, тайно, в сопровождении своей любимой рабыни и без охраны ездила в небольшой городок, что располагался на побережье Средиземного моря севернее Кесарии. Я же в то время находился в Дамаске у легата Сирии. Правда, здесь мне следует открыть нашу семейную тайну. Жена моя года четыре назад внезапно заболела. Тяжёлый недуг мучил её жестоко и беспрестанно. Никакие эскулапы не могли помочь Клавдии и прочили весьма печальный конец. Ей советовали съездить на Киллирое, целебный источник с горячими серными водами, но и та поездка окончилась безрезультатно. Однако, нашёлся один единственный лекарь, который смог помочь моей Клавдии, и как ни странно, тем человеком оказался нищий проповедник из Галилеи. По утверждению соглядатаев Назорей только прикоснулся к её голове своей ладонью и сказал: «Боль твоя и все твои недуги уйдут и больше никогда не вернутся. Живи спокойно и счастливо, сестра!» После той встречи Клавдия, действительно, стала чувствовать себя значительно лучше: пропали боли, а приступы, преследовавшие и мучившие её последние несколько лет, прекратились вообще. Прошло всего несколько месяцев после поездки моей жены в Кайфу, и я обратил внимание на то, что Клавдия начала внимательно слушать всех, кто рассказывал ей хотя бы что-нибудь о том удивительном проповеднике из Капернаума, и даже что-то записывала на пергаменте, сидя в библиотеке. Вечерами, когда у меня выдавалось свободное время, и мы гуляли по саду, она часто с восхищением пересказывала всякие разговоры и слухи о чудесах, творимых Назореем, которые передавали ей её рабыни, сами услышавшие эти вести от всякого нищего сброда на городском базаре. Я никогда не спорил с ней по поводу чудесных способностей проповедника. Мне ведь было известно, что он имел много приверженцев и последователей своего учения, а люди, видевшие в нём пророка, приписывали ему иногда то, чего и не существовало на самом деле, но оспаривать сей факт с моей стороны было глупо. Ведь в задачи прокуратора входило обеспечение порядка в Иудее, а деятельность капернаумского проповедника не нарушала спокойствие империи. Однако я всегда сомневался в нём как в чудотворце. Ну, как можно было поверить в то, что он-де пятью хлебами и двумя рыбами насытил чуть ли не целый легион голодных и нищих? Вот только где это произошло, точного места не называли. Однажды мне даже докладывали, что кто-то видел Назорея гулявшим по водам Тивериадского озера, а тут вдруг слухи пошли, что оживил он где-то даже умершего человека, подняв того одним своим словом из гроба. Многое, конечно, люди придумывали, приукрашивали, поэтому поверить в совершённые чудеса было выше моих сил. Правда, Клавдию я слушал всегда очень серьёзно, ни разу не улыбнувшись, ибо не хотел обижать её, коли, была она такой доверчивой и доброй.

Итак, я сделал вид, что вспоминаю кое-что о том нашем давнем разговоре, и, конечно же, вспомнил, а поэтому после некоторого раздумья твёрдо сказал:

– Да, дорогая, я естественно помню ту беседу! Ну, и что ты хочешь, чтобы я сделал?

– Милый, я знаю, что проповедник тот схвачен храмовой стражей по приказу первосвященника и брошен в темницу Антония. Его оклеветали, и поэтому ему грозит смертная казнь. Воспользуйся своим правом римского наместника и наложи вето на приговор. Я не хочу, чтобы его наказывали так жестоко, он ведь не делал и не делает ничего дурного, а только лишь помогал и помогает людям. Прояви милосердие, и тебе воздастся. А потом мне сегодня приснился сон такой страшный, что…, ну, о том…! – взволновано говорила Клавдия, и я видел, как её глаза наполнились слёзами, готовыми через мгновение извергнуться бурным потоком по её прекрасным щекам, – ну…, не надо делать ему ничего плохо! Я очень прошу!

Она не хотела говорить мне о своей тайной поездке и потому старательно пыталась придумать причину своего внезапного интереса к судьбе несчастного проповедника. Тонкая её натура не могла скрыть своего желания помочь несчастному, дабы тот избежал страшной участи быть побитым камнями под стенами города.

– Хорошо, дорогая, хорошо! – поспешил я успокоить свою жену, – ты ведь знаешь, Назорей ничем не угрожает римской власти. Это внутреннее дело иудеев. Я же ничего не имею против проповедника, да и деятельность его мной никогда не запрещалась. Его задержали сегодня ночью по приказу первосвященника Каиафы. Ко мне уже приезжал гонец от главного жреца и привёз приглашение участвовать в сегодняшнем заседании суда Синедриона. Думаю, они хотят втянуть меня в свои интриги, чтобы я утвердил приговор, который хитрые иудеи уже вынесли. Сделаю всё от меня зависящее, дабы выполнить твою просьбу, дорогая моя. Не волнуйся!

– Ты отпусти его своей властью, ибо миловать осуждённого есть полное право прокуратора Рима. Тебя же все и всегда будут вспоминать по-доброму. Относись к людям так, как если бы ты хотел, чтобы они относились к тебе! – радостно заговорила Клавдия. У неё даже порозовели щёки и заблестели глаза, когда услышала от меня обещание выполнить её просьбу.

– Хорошо, дорогая, хорошо! Если Синедрион уже вынес ему смертную казнь, я воспользуюсь своим правом и наложу вето. Прикажу, правда, чтобы проповеднику всыпали хорошенько плётками за длинный его язык и после этого отпустили, – заверил я на прощание жену, закончив завтрак и торопясь в крепость, где по давно заведённой традиции готовилось судейское место для римского прокуратора.

Но не было тогда мне известно, что вечные мои соперники и главные недруги, первый жрец Иерусалима Иосиф Каиафа и тесть его Ханан, не теряли времени, ибо заранее и весьма тщательно подготовились к встрече со мной. Они всё предусмотрели, дабы я, оказавшись в центре коварного заговора, не смог бы вырваться из хитро расставленных ими вокруг меня сетей, не утвердив нелепый и жестокий приговор.

***

Было раннее утро пятнадцатого дня месяца авива. На площади перед домом главного жреца Иудеи собралось много народа. Толпа возбуждённо роптала и шумела. Сам же первосвященник главного иерусалимского Храма в это время находился в большом зале заседаний. Он сегодня проснулся рано и уже приготовился к судебному процессу, обрядившись, как и предписывалось по древнему Закону, в священные одежды. В тёмном долгополом подире на плечах и высоком чёрном кидаре на голове, этих двух символах веры и власти, Иосиф Каиафа восседал в самом центре на большом кресле, которое было изготовлено из целикового ствола горного кедра и украшено золотыми позументами. По обе стороны от него вдоль стен важно и чинно расположились члены Высшего совета и Синедриона. Нынешним утром Иосиф Каиафа выглядел как никогда величественным, надменным, высокомерным и строгим. Хотя он и провёл бессонную ночь, но усталости не чувствовал. Главный жрец просто не думал о ней, ибо сегодня наступал знаменательный день – день его личного триумфа, победы, момент его, первого священника, истины и правды и ничьей другой. Сегодня он был первым из первых, лучшим из лучших потому, что именно он, Иосиф Каиафа в глазах своих соплеменников стал надёжным и верным защитником единственно истинной веры, а в прочем нет, даже не защитником, но победителем над всеми врагами древнего Закона. Именно он, и никто другой, одержал убедительную и безоговорочную победу в борьбе за нерушимость и святость заветов, переданных им, иудеям, как богом избранному народу, от самого Господа через истинного его пророка Моисея, признанного и почитаемого всеми коленами Израилевыми и во всей Палестине.

С самого раннего утра, когда уже всё было готово для судебного процесса, дабы сурово покарать мерзкого самозванца, посмевшего претендовать на имя Христоса Господнего, жестокие мысли стали одолевать величественного первосвященника главного иерусалимского Храма: «Никакой пощады! Нет, нет и всегда нет! Никакой милости! Он преступник! Он посягнул на святость нашего Закона! Смерть, смерть и только смерть!!! Причём смерть позорная, на кресте. Вот тогда, через эту недостойную настоящего иудея казнь, мы сможем считать его не иудеем, ибо жил он, не соблюдая наших законов, и умер, осквернив даже смерть свою постыдной казнью, достойной язычника! И обязательно в общую могилу, тайно, чтобы даже ближайшие его ученики не смоги бы найти место захоронения своего наставника. С таким великим позором Назорей никогда не останется в памяти людей. А с этими последователями, что попытаются продолжить дело самозванца, я быстро разберусь, безжалостно и так жестоко, чтобы после этого ни у кого не возникло бы желания попусту распускать свой язык!»

Заключительный акт, написанного и разыгранного Каиафой спектакля, решено было сыграть на утреннем заседании Синедриона. Это ему советовал и Ханан, тесть первосвященника и сам когда-то бывший главным жрецом Иудеи.

– Надо показать людям, – трескучим голосом наставлял старик зятю, – что всем следует соблюдать Закон. А то могут возникнуть волнения и недовольства, ведь судить ночью не дозволено. Я, думаю, решение Синедриона, которое мы уже утвердили, нужно зачитать толпе, а самозванцу даже не стоит давать последнего слова и тем паче предъявлять его людям. Да, и, наверное, лучше заранее отправить приговор прокуратору, но только на двоих осуждённых. Самозванца же мы оставим здесь. Пусть Пилат приедет к нам сюда, ведь, наверняка, он захочет лично посмотреть на того, кто стал камнем преткновения во всех наших отношениях. Сами-то мы в крепость прибыть не можем накануне пасхи, дабы не осквернить себя перед праздником. Это будет правильно! Здесь не его резиденция! Ха-ха-ха! – отрывисто засмеялся тесть Каиафы, будто прокашлял.

«Старик, однако, мудр, ибо правильные слова говорит», – в который уже раз за сегодняшнее утро подумал Каиафа, вспоминая недавний свой разговор с тестем после вчерашнего ночного суда, тайного и скорого, но прошедшего очень удачно. Синедрион узким кругом самых уважаемых и почётных его членов принял и утвердил заранее подготовленный первосвященником приговор проповеднику, посмевшему назвать себя царём иудейским. Теперь оставалось только выслушать на утреннем заседании всех свидетелей, да выступить самому Каиафе с обвинениями самозванца в измене и богохульстве. Первосвященник ещё ночью по наущению своего строгого тестя, когда тщательно, до мельчайших деталей, обговаривали, как проводить суд да готовить толпу, согласился лично обличить самозваного пророка во лжи и святотатстве. Ханан ему тогда прямо так и сказал: «Ты, Иосиф, обязательно сам выступи с обвинениями, дабы ни у кого из иудейской знати и простолюдинов не осталось бы сомнения в твоей правоте и заслугах перед священным городом Иерусалимом в защите и сохранении древних наших Законов». Каиафа в ту ночь в очередной раз удивился мудрости своего тестя и обрадовался дельному совету бывшего жреца.

Первосвященник буквально ликовал от своего грядущего успеха, торжествовал, в тайне восхищался собой. И было от чего. Ведь он перехитрил, переиграл не только меня, римского прокуратора, возомнившего, по его мнению, себя правителем Иудеи и не понимавшего по существу, кто на самом деле заправляет всеми делами здесь, но и преподнёс наглядный урок для тех, кто этого ещё не понял. Первосвященник сделал всё для защиты истинной веры и упрочения Закона, записанного на каменных скрижалях, и потому был очень доволен этой победой.

«Слишком уж много в последнее время стало объявляться праведников и пророков, взваливающих на свои плечи непосильное бремя нового Завета, – с некоторым раздражением думал он. – Надо раз и навсегда положить конец богопротивной привычке, появившейся у шарлатанов и бродяг, когда любой мало-мальски образованный человек, немного разбирающийся в Писании, спокойно объявляет себя мессией и тут же провозглашает царём иудейским».

Каиафа считал своим долгом и целью жизни пресекать и наказывать любого проповедника, не являющегося по рождению левитом, а посему и не достойного учить народ и толковать священные заповеди. Одному уже такому болтуну, вопиющему в пустыне, отсекли голову по приказу тетрарха Галилеи, и то было правильно. За длинный язык, который кто-то не желает и не умеет держать за зубами, и несдержанные речи, высказываемые на площадях иудейских городов, наказывать надо нещадно и жестоко, особенно, если тот смутьян покушается на веру и святость их старых законов, соблюдаемых многие сотни лет. Но более всего радости первосвященнику приносило осознание того, что приговор самозванцу будет исполнен сегодня же, незамедлительно. Каиафа даже место для казни уже подобрал. Ему очень понравилась один голый, совершенно лишённый всякой растительности, небольшой скалистый холм в окрестностях города, издали напоминавший бритый человеческий череп. Люди даже придумали возвышению смешное название «Лысая гора». Находился этот самый холм в двух стадиях севернее городских стен, и путь к нему пролегал через самые старые ворота Иерусалима, в народе называемыми Древними. Сразу за Лысой горой начинались бескрайние долины Кедрона и Гиннома, пустынные, печальные и совершенно безрадостные. Хорошие мысли одолевали сегодняшним утром главного жреца.

«С кем он думал тягаться, глупец? Со мной, первым священником Иерусалима и Иудейского царства? Он самоубийца, коли, решил выступить против наших законов, ибо это означает стать противником и врагом священного города, выступить против мощи Иерусалима, авторитета Синедриона и власти Высшего совета. Этот нищий бродяга поставил себя вне Закона, а значит и вне Бога!» – самодовольно и радостно рассуждал про себя победитель. Каиафа знал, даже был уверен, что сегодня во время судебного процесса никаких недоразумений не возникнет, хотя немного побаивался. У него, правда, время от времени вдруг появлялись нехорошие предчувствия, уж слишком хорошо и гладко всё прошло накануне: и задержание проповедника, и ночной суд, и свидетели, но главный жрец тут же гнал прочь от себя эти сомнения.

«А почему, собственно говоря, должно было что-то пройти плохо? Разве я не подготовился? А жертвы, что были принесены Господу нашему, дабы помог он мне в моём деле, разве не приняты? А молитва моя разве не дошла до Бога? И, если до сих пор всё шло так прекрасно, то, значит, Господу угодно помогать мне, а не самозванцу!» – рассуждал Каиафа, справедливо полагая, что если его соображения правильны, то и все принятые решения относительно проповедника окончательны.

Первосвященник заранее подготовил своих людей, рабов и храмовую стражу. Он вывел их всех на площадь перед своим домом. Каиафа так же собрал и подговорил толпу, подкупив несколько десятков городских бродяг, ещё вчера, возможно, провозглашавших «осанну» нищему проповеднику, который величал себя сыном Божьим. Но сегодня этому сброду по наущению жреца следовало прокричать имя того, на кого укажет лично первосвященник, дабы по случаю праздника подарить тому жизнь. Удивляться этому не стоило, так как не было среди людей, собравшихся на площади у дома первосвященника, случайных прохожих.

Тяжёлым взглядом из-под нахмуренных бровей, с трудом сдерживая радость и сохраняя суровость, Иосиф Каиафа посмотрел на присутствовавших в зале заседания членов Высшего совета и Синедриона. Они сидели чинно в соответствии с занимаемым положением. В зале царила полная тишина и спокойствие. Все молча ждали, когда же первосвященник начнёт заседание суда. Каиафа поднялся из кресла и взмахом руки приказал храмовой страже привести обвиняемого в богохульстве самозванца. Слуги тут же бросились выполнять приказание хозяина. В зале вновь наступило молчание, которое никто не смел нарушить.

Первосвященник тем временем, погружённый в свои мысли, в ожидании пленника, не торопясь, прошёлся до балкона, выходящего на площадь, вспоминая сегодняшней ночной разговор с самозванным пророком. Каиафа даже не собирался допрашивать задержанного проповедника. Для чего? Преступление галилеянина Каиафа усматривал во всём его поведении, но особенно в том, что этот нищий голодранец, рождённый на конюшне, говорил о себе, как о посланце Божьем.

«Ошибка, ошибка закралась в Писание. Разве такое не могло случиться? – в который уже раз спрашивал сам себя и тут же отвечал первосвященник, – конечно, могло! Ну, не должно так быть, чтобы благоволение Господа пало не на священника по роду и крови из колена Левия, а на неизвестного, безродного нищего оборванца! Правда, люди поговаривают, что он из мессианского рода Иуды, – эта мысль приводила главного жреца в бешенство, и он готов был любого, кто сказал бы ему такое, задушить своими руками, растерзать, забить камнями, зарезать, если бы не его сан священника и высокое положение. – Ну, ничего! Я быстро заткну рты, из которых исходит столь гнусная ересь. Закон будет изменён и переписан в пользу моего рода. Но сначала раз и навсегда надо разобраться и покончить со всякими попытками кого бы то ни было претендовать на звание пророка и мессии. Назорей будет первым в череде жестоких казней, которые последуют сразу же, если кто-нибудь ещё станет распускать без меры свой язык. А Пилату ничего не останется, кроме как утвердить смертный приговор и быть заодно с нами. Посмотрим, кто кого одолеет. Я тоже не умею прощать и не забываю обид, нанесённых мне однажды!»

Каиафа стоял у окна и довольно поглядывал на толпу, готовую по мановению руки поддержать любое его желание. Первосвященник прекрасно понимал, что прокуратор в таком тонком деле был ему, конечно, не помощником. По мнению жреца, римский наместник только и умел, что подписывать указы, проводить военные учения своего легиона да отсылать налоги в Рим. Каиафа предпринимал немало усилий, чтобы втянуть меня в свои интриги, но ничего не смог поделать. Правда, когда однажды первосвященнику доложили, что моя жена, Клавдия, вроде как, стала тайной последовательницей учения Галилеянина, то узнав эту новость, он страшно обрадовался. Каиафа тогда довольно потёр руки и подумал: «Замечательно! Теперь у меня будут весьма веские доводы надавить на прокуратора и крепко держать его в узде, если потребуется. Господи, что же люди нашли в этом предводители босых и нищих? Чем он их так завлёк и заворожил, что они все, включая жену прокуратора, толпами побежали за ним, и теперь слушают его бредни с раскрытыми ртами?»

Пока первосвященник, пребывая в задумчивости и размышлениях, стоял на балконе, в зал ввели проповедника. Каиафа повернулся лицом к пленнику и сразу заметил, что на нём сейчас не было тяжёлых цепей, в которые того заковали ещё вчера в саду, да и в крепость к римлянам отводили так же в кандалах. Первосвященника этот факт очень разозлил и даже обидел.

«Пилат специально снял цепи, чтобы унизить меня, – зло подумал Каиафа, – ну, ладно, и этого я не забуду!»

Сегодня главному жрецу в принципе нечего было опасаться. Судьбу подсудимого уже предрешили прошедшей ночью, когда за деньги первосвященника члены Синедриона единогласно поддержали его предложение убить проповедника из Капернаума. Сейчас же пленника, загодя осуждённого на казнь, судили вторично и лишь для того, чтобы только соблюсти видимость закона. Каиафа жестоко ненавидел самозванца, хотя видел его лишь мимолетно – давно, почти двадцать лет назад. И, конечно же, вчера, точнее – нынешней ночью. Но вспоминать годы своей нищенской молодости Иосифу не очень хотелось, а посему он напрочь вычеркнул ту встречу, самую первую, из своей памяти.

Итак, проповедника привели в зал. Он стоял перед первосвященником, и судебное заседание Синедриона началось. Вызванные свидетели начали быстро давать заученные накануне показания. Первосвященник даже не слушал их, ибо знал, что те скажут именно так, как надо было сказать, ведь он сам, лично, беседовал с каждым свидетелем и каждому из них подробно объяснил, как и что должно свидетельствовать в суде. Иуда, который обещал быть, в зале не присутствовал. Главному обвинителю специально приготовили занавес, из-за которого он сказал бы веские свои слова, но Искариот вообще не пришёл на заседание Синедриона. Его искали повсюду слуги первосвященника и храмовые стражники, но их поиски не увенчались успехов. Иуда пропал, исчез, сгинул, словно его никогда и не было. Это известие, конечно, разозлило жреца, но поделать он уже ничего не мог.

Каиафа в своих планах предполагал закончить суд только одним решением – суровым приговором, по которому самозванцу была уготована смерть не простая, но через казнь, позорную и жестокую, на кресте, вместе и рядом с самыми гнусными и мерзкими преступниками: вором, убийцей и грабителем. Первосвященник яростно желал этим лютым наказанием уравнять проповедника в правах с обычными бандитами, дабы в первую очередь запомнилась его смерть для всех людей как вполне законное возмездие за нарушение правил поведения в обычной жизни и затем уже священных заветов. А ещё в тайне души Каиафа замышлял оставить у потомков память о Назорее, как о самом заурядном и обычном злодее и насильнике, но не как о пророке.

«И никакой жалости, никакой милости, а тем более спасения. Нужно постараться избежать любой случайности, даже если вмешается прокуратор, ибо результат должен быть только один и именно тот, что я вынес смутьяну ещё много месяцев назад», – думал первосвященник, пока свидетели давали показания.

Каиафа стоял посередине зала, когда подготовленные им «очевидцы» преступных высказываний и дел самозванного пророка бойко один за другим начав говорить, вдруг стали путаться в своих показаниях и вскоре вообще замолчали, отводя глаза в сторону, дабы не встретиться взглядами ни с первосвященником, ни с подсудимым. Наступила гнетущая пауза, грозившая сорвать судебный процесс, продлись она ещё какое-то время. Вопросов никто не задавал, так как ни один из присутствовавших не знал своей роли в этой игре, полностью положившись на первосвященника Каиафу. Члены Синедриона были недовольны, но особенно в раздражённом состоянии пребывал Ханан. Его худое лицо выглядело злым от негодования, которое бушевало внутри бывшего главного жреца. В зале заседания царила полная тишина. Казалось, что всё! Суд сорван! Но не таков был Иосиф Каиафа, чтобы так глупо и бездарно потерять уже завоёванную победу. Хитрый и изощрённый его ум быстро нашёл выход из создавшегося положения. Каиафа вдруг резко повернулся к подсудимому и, глядя тому в глаза, угрожающе спросил:

– Что ты ничего не отвечаешь? Что они против тебя свидетельствуют?

Первосвященника распирало чувство полного превосходства над пленником, и ему очень хотелось продлить свой триумф, к которому шёл так мучительно и долго. Однако обвиняемый молчал. Опять первосвященник спросил его и сказал ему:

– Ты ли Христос, Сын Благословенного?.

Иисус коротко ответил:

– Ты сказал!

Тогда первосвященник, разодрав одежды свои, прокричал на весь зал:

– На что вам ещё свидетелей? Разве вы не слышали богохульство? Как вам кажется?

Дружно кивая, молчаливым согласием ответили члены Синедриона на вопрос первосвященника Каиафы. Говорить более было не о чем, они уже приготовились заслушать и вторично утвердить подписанный ночью приговор, свиток которого начал торжественно разворачивать главный настоятель иерусалимского Храма, тем неожиданней для них всех прозвучал тихий и спокойный голос подсудимого.

– Если это дело, за которое судите меня, от человека, оно падёт само собой, а если от Бога, то, как вы смеете противиться делу Божию? – вдруг спросил всех находившихся в зале пленник. – Всё равно вам не удастся остановить его, даже если отправите меня на смерть! Жестоковыйные люди с обрезанными сердцем и ушами! Вы всегда противитесь Истине и Духу, как отцы ваши, так и вы! Кого из пророков не гнали отцы ваши? Они убили и предвозвестивших пришествие праведника, которого предателями и убийцами сделались ныне вы, вы, которые приняли закон при служении ангелов и не сохранили…. Вы полагаете, что являетесь правителями этого мира? Зло царствует в мире. Сатана – царь этого мира, а значит и ваш царь, и вы ему повинуетесь! Глупцы! Неужели вы стали слепцами и не видите, что всеми вашими поступками и мыслями руководит дьявол? Цари убивают пророков, священники и книжники не поступают так, как велят поступать другим. Праведники вами преследуются, и единственная доля добрых и честных людей – слёзы… – с трудом шевеля разбитыми губами, не проговорил, но почти прошептал истерзанный храмовыми слугами да ещё избытый кнутом моего легионера узник.

Такой дерзости от пленника не ожидал никто. Эффект от речи осуждённого превзошёл напыщенные слова, сказанные главным жрецом, весь его пафос и патетику. Молчали буквально все. Члены Высшего совета с открытыми от удивления ртами и широко раскрытыми глазами испуганно и тревожно глядели то на первосвященника, то на подсудимого, то друг на друга. Каиафа, который после своего столь эмоционального и блестящего выступления успел сесть обратно в кресло, даже чуть привстал из него, но не найдя быстро нужного ответа, в растерянности опустился. Он судорожно хватал ртом воздух, будто вновь его горло перехватила железная удавка, а мелко дрожавшие руки выдавали жуткое волнение. Иосиф и его тесть не планировали предоставлять последнее слово осуждённому, но тот выступил, не дожидаясь разрешения Каиафы. Первосвященник какое-то время пребывал в лёгкой панике и потому даже выглядел немного потерянным и чуть подавленным. Каиафа вдруг понял, что нельзя давать возможности проповеднику говорить далее, ибо стало вполне очевидно, что скажи сейчас пленник, хотя бы ещё несколько слов, и все старания, усилия и стремления первосвященника добиться победы пойдут прахом.

Каиафа внезапно заприметил, как грозные взгляды его единоверцев, услышавших слова Назорея, вдруг смягчились, а в глазах их промелькнули огоньки сомнения и сверкнули проблески жалости к нищему проповеднику из Галилеи. Это могло всё испортить, а такого исхода весьма успешно начавшегося дела первосвященник допустить не мог. Нельзя было, чтобы чаша весов справедливости, хотя бы чуть-чуть, но качнулась бы в сторону подсудимого, перед которым неожиданно забрезжил огонёк надежды на спасение. Это грозило Каиафе поражением, отставкой и забвением. Иосиф растерянно оглянулся по сторонам и столкнулся с грозным взглядом, устремлённых на него лихорадочно блестящих глаз Ханана, своего тестя. По этому многозначительному взгляду Каиафа понял, что с устроенным спектаклем под названием суд пора заканчивать, ибо его продолжение может завершиться совершенно непредсказуемо, если не плачевно. Он, наконец, опомнился, вскочил и отчаянно замахал руками ожидавшим его указания стражникам, чтобы те быстрее бы вывели из зала и без того слишком много сказавшего подсудимого. Более говорить обвиняемому не дали. Малх, верный слуга жреца, ловким ударом сбил проповедника с ног, затем пленника грубо подхватили под руки и буквально силой вытащили из зала, зажимая ему рот, чтобы он не успел бы ничего прокричать напоследок.

После того как осуждённого увели, Каиафа, торжествующе посмотрев на всех членов Высшего совета и Синедриона, коротко, тоном, не терпящим возражений, бросил: «Смерть!» И немного помолчав, первосвященник твёрдым голосом добавил: «На кресте!» Все сидевшие по обе стороны от кресла члены Синедриона вновь дружно закивали в знак согласия и утверждения приговора. Они единогласно признали самозванного пророка из Галилеи по имени Иисус повинным в нарушении священных Законов Моисея, а, значит, и смерти достойным.

Само время с этого момента начало обратный отсчёт срока жизни, оставшейся в распоряжении осуждённого проповедника.

***

Утро наступившей пятницы началось спокойно. Никаких волнений или недовольств в городе не было. Всё шло своим чередом, ничего не изменилось в обыденной жизни Иерусалима. Один из моих легионеров, как обычно, дождавшись меня после окончания завтрака, доложил:

– Игемон, охрана дворца усилена. Около Храма собралось много паломников, ведут себя миролюбиво, никаких попыток бунта не наблюдается, каких-либо призывов против власти в толпе не слышится. Возле дома первосвященника стоит большая орда всякого сброда и ждёт оглашения приговора.

– Спасибо, Марк! – поблагодарил я своего центуриона. Мне уже было пора ехать в крепость. Моя жена, ещё раз напомнив о своей просьбе благосклонно отнестись к задержанному проповеднику, отправилась по своим делам. Вокруг как всегда было тихо и спокойно. Время шло, но никто не сообщил, что пленник хочет встретиться со мной. Ведь я предлагал ему бежать. А кто, собственно говоря, должен был прийти, не сам же узник, который находился в тюрьме? От кого я ждал весточку? Даже мне самому было сложно ответить на этот вопрос.

«Значит молодая галилеянка не смогла уговорить своего наречённого бежать. Что ж, стало быть, он решил умереть, согласившись предстать перед судом Синедриона! А уж первосвященник-то приложит все силы, дабы постараться не выпустить свою жертву. Ладно, это вполне осознанный выбор. От моей помощи Назорей, стало быть, отказался. Глупость то его или нет, не мне судить», – с некоторой досадой думал я про себя, выезжая за ворота дворца.

На улицах Иерусалима, несмотря на раннее время, было довольно многолюдно. Город уже жил предчувствиями и радостями большого праздника, наступление которого ожидалось на следующий день. В крепость Антония, где было оборудовано моё судейское место, я прибыл в сопровождении небольшого конного отряда, помня о настоятельном наказе, который дала на прощание моя жена. Мы ещё не успели спешиться, как ко мне подошёл гонец от первосвященника и протянул толстый свиток пергамента.

– Что там? – спросил мой помощник.

– Протоколы допросов обвиняемых, свидетельские показания и приговоры, вынесенные Синедрионом, – ответил тот, слегка поклонившись.

Центурион Савл передал мне все бумаги. Я развернул свитки и быстро пробежал документы глазами. Показания первых трёх подсудимых были мне совершенно не интересны. Наконец, я нашёл то, что искал. Чётким почерком почти в самом конце пергамента были написаны подробные и конкретные обвинения того, кто звался Иисусом из Назарета. Вот именно эти показания я прочёл более внимательно.

«Мы нашли, – было написано в бумагах, присланных от главного жреца Иерусалима – что Он развращает народ наш и запрещает давать подать кесарю, называя Себя Христом Царём. Он возмущает народ, уча по всей Иудее, начиная от Галилеи до сего места».

Далее читать уже не имело смысла, ибо я прекрасно понял дьявольский план Каиафы возложить всю ответственность за смерть проповедника на мои плечи.

«Ох, и хитёр же ты, хитёр первосвященник Каиафа! Надо отдать должное твоей изворотливости и лукавости, враг мой! Ведь как ловко всё провернул! Вначале добился от меня полной свободы действий, а затем, когда пришло время делать самую грязную работу, решил взвалить её на мои плечи! Ладно, Иосиф, посмотрим, как ты будешь себя вести, когда я воспользуюсь своим правом прокуратора помиловать любого человека, приговорённого к смерти?» – пришла мне в голову удачная мысль, которую теперь следовало незамедлительно претворить в жизнь. Разве мог я в тот момент подумать, что этот коварный жрец, поднаторевший в многочисленных интригах, обведёт меня вокруг пальца.

– Игемон, осуждённых привели! – доложил тем временем стражник. Я оторвался от бумаг и повернул голову в сторону легионера. Рядом с ним, немного позади, стояли три человека в лохмотьях.

– Да, этих троих можете забрать. Они повинны в насилии и убийствах. Их приговор утверждён! – сказал я.

– Пощади, игемон! Пощади, повелитель! – громко, истошными голосами возопили осужденные, которых легионеры, избивая тупыми концами копий, погнали вниз по Мостовой, дабы вытолкать вон со двора и отправить в подземелье крепости.

– Но, мне не понятны вина и поступки одного из обвиняемых по имени Иисус. А ведь его так же хотят осудить на смерть. Я не вижу в делах сего проповедника преступления против Рима! Да, к тому же, обвиняемый толком ничего не ответил! Вопросов ему совсем не задавали, не допрашивали, а ведь обвинения против него весьма серьёзные. Так за что же его осудили на смерть? – строго спросил я слугу Каиафы. Тот всё ещё находился в крепости, по-видимому, ожидая мой ответ, дабы первым привезти радостную весть своему хозяину, если бы я утвердил приговор сразу всем осуждённым. Но мой неожиданный вопрос смутил слугу, а потому он ничего не ответил и только пожал плечами.

– Хорошо! А почему тогда сам первосвященник и члены Синедриона не прибыли ко мне? – вновь спросил я слугу. У того вдруг удивлённо поползли вверх брови, будто он услышал от меня нечто оскорбительное.

– Игемон! Первосвященник и члены Синедриона не могут прибыть сюда. По нашим законам и обычаям они не имеют права войти в крепость и прийти на Мостовую, дабы не оскверниться бы перед святой пасхой. Даже под страхом смерти никто не принудит нас нарушить сей обет. Первосвященник и члены Высшего совета просят тебя, прокуратор, прибыть к ним, – ответил слуга Каиафы.

Я спокойно слушал его и подумать в тот миг не мог, что отказ первосвященника прибыть в крепость всего лишь очередной шаг хитрого жреца вовлечь меня в свои интриги и моими руками разрешить внутренние проблемы иудейского священства.

«Хорошо, спорить не буду, сам посещу этих книжных червей, если они так сильно просят. Зачем лишний раз ругаться из-за таких мелочей?» – подумал я и, ничего не подозревая о подготовленной ловушке, подал знак, чтобы ко мне подвёли коня.

Путь от крепости Антония до дома Каиафы не занял много времени. Но я со своими воинами прибыл именно в тот момент, когда свидетели, дав свои запутанные и противоречивые показания, разошлись, и в зале заседаний Синедриона уже почти никого не было, кроме первосвященника и членов Высшего совета. Каиафа успел всё предусмотреть и подготовить, ибо хитростью обладал безмерной. При моём появлении он встал и лёгким поклоном поприветствовал меня. Я также в ответ кивнул ему и поднял правую руку.

– Игемон! Суд состоялся! Преступник полностью изобличён, а потому мы признали его вину. Все свидетели, что выступили на процессе, так же говорили против него. Он же или молчал, или святотатствовал и богохульствовал в словах своих, противных и мерзких. Мы приговорили самозванного пророка к смерти через распятие на кресте, – торжественно произнёс свою речь первосвященник.

Понять главного жреца можно было, ведь он считал себя победителем. Но меня, однако, его тон раздражал и нервировал, ибо в тот момент я не чувствовал себя проигравшим в схватке со святошами.

– Конечно, к смерти! – захотелось мне тогда посмеяться над фарсом, устроенным Каиафой специально для римского прокуратора, – а другого приговора вы и не выносите. От вас есть только один путь – на побитие камнями. Мне ли не знать ваших законов? Ну, а про свидетелей и говорить нечего, подготовили всех загодя!

По существу судьба приговорённого к смерти проповедника не особенно интересовала и волновала меня: одним иудеем больше, одним меньше – какая разница? Над этим вопросом я как-то серьёзно никогда не задумывался. Обычное желание позлить священников, доказать им своё превосходство, да выполнить просьбу своей жены – вот собственно говоря и все мотивы, что руководили мною в той борьбе с первосвященником Каиафой и его тестем.

– Особой вины за вашим подсудимым нет, но его бичевали, дабы он поменьше болтал, да учтивее относился бы к власти. Думаю, сего наказания вполне достаточно? – наивно полагая, что таким образом вопрос с Назореем будет решён, а сам проповедник отпущен, я ожидал положительного ответа от Каиафы. Однако тот, переглянувшись со своим тестем, довольно усмехнулся и сказал:

– Мы уже не раз говорили, что у нас есть Закон, и по этому Закону самозванец должен умереть, ибо он объявил себя посланцем Бога!

Я был готов к тому, что первосвященник сразу не согласится с моим предложением освободить проповедника, а поэтому и предпринял со своей стороны довольно хитрый шаг, дабы загнать жреца в тупик.

– А что же Антипа? Тетрарх ведь должен разобрать вашу жалобу и утвердить приговор? Насколько мне известно, проповедник родом из Галилеи, или я ошибаюсь? Значит, тогда он поданный тетрарха Антипы? – прозвучал заранее подготовленный мною вопрос. Его подсказал мне Савл, когда мы с ним обсуждали, как я должен вести себя в этом сложном и запутанном деле, дабы не попасть впросак. Мой верный помощник, будучи сам по происхождению иудеем, прекрасно разбирался в хитросплетениях местных законов, а потому и консультировал меня накануне поездки в Синедрион в течение целого часа, рассказывая тонкости нравов и обычаев своих соплеменников.

Однако первосвященника смутить было крайне трудно. Он только самодовольно ухмыльнулся, услышав этот мой вопрос, будто ждал именно его. Видимо, Каиафа приготовился к такому повороту в разговоре со мной, а поэтому даже излишне быстро бросил в ответ:

– Тетрарх Галилеи не стал вмешиваться в решение Синедриона! Он передал нам, что не в праве утверждать смертный приговор, ибо это прерогатива прокуратора Иудеи!

– Ну, что ж, хорошо! Пусть так и будет! – я сделал вид, что согласился с приговором и собираюсь уходить, чем, по-моему, даже немного озадачил книжников, приведя их сначала в лёгкое изумление, а потом в восторг своим, как им показалось, быстрым согласием и одобрением их беззакония. Однако жрецам ещё рано было торжествовать. Не дойдя пары шагов до дверей, я вдруг резко развернулся на месте и, не торопясь, проговорил: – Да, совсем чуть не забыл сказать! Ведь, как римский прокуратор, я имею право в праздник пасхи помиловать одного осуждённого. Мне не хотелось бы нарушать эту добрую традицию.

Лица сидевших в зале членов Синедриона буквально окаменели, когда они услышали моё пожелание воспользоваться правом помилования. Казалось, что своим неожиданным поступком я навёл панику в рядах священников из Высшего совета, только Иосиф Каиафа был спокоен и невозмутим как никогда. Ни один мускул не дрогнул на его строгом лице. За много лет своей службы в Храме, он давно забыл о том, что такое смущение, к тому же первосвященник хорошо и основательно подготовился к встрече со мной.

– Конечно, игемон! – безмятежно улыбаясь, совершенно спокойно и даже излишне вкрадчивым голосом сказал он. И именно в этот миг во мне шевельнулось какое-то недоброе предчувствие, что я оказался в ловко расставленной ловушке. Первосвященник же тем временем вновь чересчур добродушно повторил: – Конечно, игемон! Ты имеешь на это полное право и можешь помиловать одного осуждённого, но только по нашим законам это должен быть тот, на кого укажет народ.

Я был частично удовлетворён полученным ответом, ибо нисколько не сомневался, кого выберет народ и предложит помиловать, но, однако, ощущение какого-то подвоха со стороны жреца всё-таки меня не покидало. Каиафа подошёл ко мне и, нарочито поклонившись, знаком руки пригласил выйти вместе с ним на балкон. На небольшой площади перед воротами его дома шумела многолюдная толпа. Я взглянул вниз с балкона, и именно в этот момент ощутил лёгкое беспокойство, переросшее затем в смятение, ибо вдруг я совершенно отчётливо осознал, что моя интуиция не ошиблась, что все мои волнения и предчувствия были не беспочвенны, и первосвященник перехитрил меня. Такого шага со стороны изворотливого и коварного жреца не смог предусмотреть даже мой помощник Савл.

«А толпа-то ведь заранее подготовлена им, дабы назвать имя того, кто достоин жизни, и он не будет тем, кого выберу я, – пришла мне в голову запоздавшая догадка. На площади под балконом в этот миг шумела масса всякого сброда, готового разбушеваться в любой момент. – И это отребье, собранное из самых злачных мест Иерусалима, Каиафа имеет смелость называть жителями священного города?» – возникла в моей голове саркастическая мысль. И тогда я решил не называть имени Назорея, но услышать, кого желает спасти толпа, поэтому и крикнул в серую бушующую массу:

– Помилую одного и подарю жизнь тому, кого назовёте!

Ответа долго ждать не пришлось.

Гудящая, словно потревоженный рой диких пчёл, возбуждённая толпа дружно проревела, изрыгнув в ответ одно лишь только слово:

– Вар – рав – ва – а – ан!

Я был удивлён их желанию. Но мне хотелось понять, почему эти же самые люди, ещё вчера поклонявшиеся проповеднику из Капернаума, носившие его словно героя на руках и встречавшие как царя, сегодня с лёгкой душой отдали своего любимца на заклание и смерть. Если бы я знал в тот момент, что на площади перед домом Каиафы нет ни одного случайного человека, то не удивлялся бы и не задавал себе вопросов, на которые в той ситуации просто не существовало ответа. Толпа тем временем всё более разогреваемая отдельными криками отпустить убийцу Варравана и распять проповедника Иисуса, казалось, была уже готова разорвать Назорея тут же на куски, если бы того сейчас, немедленно, выдали бы и бросили прямо в самую её гущу. Все хотели его крови, причём здесь же на месте! Я стоял, не шевелясь, и с жалостью смотрел на бесновавшуюся толпу обезумевших людей.

«Господи! Прости их, ибо не ведают, что творят!» – промелькнула внезапно в моей голове одна единственная мысль, через мгновение повергшая меня в полное смятение, ибо слова те были явно не моими, но того, которого только что приговорили на муки и позор, смерть и унижение.

Видя вполне закономерный исход, я понял, что по всем статьям проиграл первосвященнику, который в этот момент за моей спиной громко и торжествующе сказал:

– Игемон! Народ сделал свой выбор. Ты должен утвердить приговор Синедриона! Нельзя нарушать Закон! Нет у нас иного царя, кроме римского императора. Если ты отпустишь его, ты не друг кесарю; всякий, кто делает себя царём, противник кесаря!

– Хорошо, Иосиф! – я специально назвал Каиафу по имени, ибо знал, что тот не любил, когда кто-то из посторонних людей к нему так обращался, – делайте то, что решили, но говорю вам всем: возьмите его вы и распните, ибо я не нахожу в нём вины. Касаясь ваших свидетелей, скажу: дайте мне их, и мой кнутобой Артерикс всего полдня так поработает с ними, что они завтра обвинят всех членов Высшего совета и Синедриона в тех же самых преступлениях, какие вы предъявили проповеднику! Но вы сами хотели смерти этого несчастного, а посему я умываю руки. Но прежде подумайте, что ответ же за сей поступок вечным позором на вас ляжет, и на ваших детей, и на весь ваш род!

После этих слов, сказанных от отчаяния, я круто развернулся на месте и тут же вышел с балкона, направившись прямо к выходу, потому как делать в доме первосвященника было больше нечего. Внутри меня клокотала ярость и злость, готовая вырваться наружу, как огненная лава извергающегося Везувия. Проходя мимо длинного стола, на котором лежали всякие фрукты и разные яства, стояли кубки и кувшины с вином, специально уже подготовленные для пасхального праздника, я не удержался и опустил в один из бокалов ладони свои, словно омывая их от пыли и грязи после дальней дороги. Все присутствовавшие в зале священники удивлённо посмотрели на меня, а я продолжал тщательно и молча, не говоря ни слова, мыть руки, как принято это делать перед началом трапезы, но вкладывая в свой поступок совершенно другой смысл. Только вот в кубке том оказалась не вода, но вино красное, которое тяжёлыми кровавыми каплями закапало с моих пальцев на грязный каменный пол мрачного и холодного дворца, где уже состоялся скорый суд Синедриона. Покидая зал заседаний, я обернулся и на прощание сказал:

– Помните слова мои! Вина в смерти Назорея будет на вас и на ваших потомках, я же руки свои умываю!

***

Когда свидетели, подготовленные первосвященником, неожиданно стали сбиваться и путаться в своих показаниях, Каиафа приказал слугам привести бывшего ученика проповедника. Ведь уроженец Кериота ещё нынешней ночью обещал дать показания против своего учителя и при людях обличить его в нарушении Закона. Однако в комнате, где должен был ожидать своей очереди главный свидетель, его не оказалось. Исчез внезапно добровольный помощник Синедриона, не пришёл, подвёл нового своего хозяина. Первосвященнику не оставалось ничего другого кроме как скрипеть от злости зубами, но бежать и самому искать человека, уже один раз оказавшего услугу, ему было не с руки, высокий сан не позволял сделать этого.

Как всегда верный Малх, начальник храмовой стражи, бросился на поиски Иуды. Слуги первосвященника обшарили чуть ли не все закоулки Иерусалима, но их старания оказались тщетны. Они так и не нашли бывшего моего тайного соглядатая. Каиафа, узнав об этом неожиданном срыве, раздосадовано подумал тогда про себя: «Вот же негодяй! Сбежал! Получил деньги и сбежал!» Первосвященник как-то в суете подзабыл, что деньги в сумме ста монет, уплаченных за будущее свидетельствование, ещё нынешней ночью были возвращены ему Иудой. Вылетело, должно быть, из памяти главного жреца, что он принял обратно то золото в обмен на разрешение бывшему ученику свидеться со своим учителем.

А Иуда, кстати, и не собирался никуда убегать из города, и вовсе он не пропал, а спокойно в течение всего времени, что проходил суд, стоял в толпе перед домом первосвященника Каиафы и ждал окончания заседания. Просто Искариот имел совсем другое мнение по поводу своего выступления в суде. Ещё ночью, после последнего и откровенного разговора с Иисусом, он решил не давать показаний как свидетель, ибо посчитал своё дело выполненным, хотя внутри его грыз одинокий червь сомнения, и заедала неуемная жадность: «Сто монет отдал за то, чтобы сказать Иисусу всего-то пару слов. Да, воистину золотыми получились для меня те слова. К тому же на заседание может приехать прокуратор! А он меня наверняка узнает, даже если я буду давать показания, не открывая своего лица. Этот римлянин погубит меня. Я не должен с ним больше никогда встречаться. Слишком уж плохо для меня заканчиваются те встречи».

На площадь к дому первосвященника Иуда пришёл исключительно ради любопытства. Ему всё-таки было интересно посмотреть, как воспримет народ известие об осуждении любимого проповедника. Он совершенно спокойно стоял среди людей и ни о чём не волновался, так как ни одного знакомого среди них не приметил. Поэтому Иуду даже не терзали сомнения относительно того: уходить ли ему с площади или остаться и досмотреть, чем же всё-таки закончиться дело. Время быстро шло. Толпа постепенно становилась всё больше и больше, площадь перед домом была небольшой, и вновь прибывшим людям, чтобы поместиться на ней, нужно было плотнее прижиматься друг к другу. Вскоре даже соседние улицы сплошь заполнились зеваками и праздно шатающимися горожанами. Всем, видимо, очень хотелось узнать, как прошёл суд. К тому же по городу прошёл слух, что накануне пасхи римские власти схватили одного весьма авторитетного иудея, когда-то успешно воевавшего против них, и теперь хотят его казнить вместе с какими-то преступниками, один из которых был бандит, другой – разбойник и третий – обычный смутьян. Иуда даже слышал прозвище того человека, но запомнить не сумел, зато имя его, якобы народного вождя, осталось в голове, ибо было оно для тайного моего соглядатая незабываемым и запоминающимся – Иисус.

Итак, толпа разрасталась, и вскоре выбраться из создавшейся толчеи уже практически стало невозможно. Неожиданно люди, стоявшие вокруг Иуды, сильно заволновались, зашумели, задвигались, и толпа продвинулась чуть вперёд. Искариот был вынужден вместе со всеми приблизиться к стенам дома, где жил первосвященник. Иуда заволновался. Он даже попытался выбраться из толпы и перебраться на соседнюю улицу, но, напротив, помимо своей воли вскоре оказался возле самого балкона главного жреца Иерусалима. Тайный мой доносчик по привычке вертел головой во все стороны, вглядываясь в лица стоявших рядом с ним людей. Неожиданно среди них Иуда заметил Малха, служившим начальником храмовой стражи, затем увидел ещё одного из стражников, с которым ходил в сад задерживать Иисуса, чуть поодаль стоял третий, а ещё дальше – четвёртый.… Вскоре Искариот насчитал шесть человек из храмовников. Они его узнать не могли, так как он тогда проворно укрыл своё лицо по самые глаза платком.

«Стало быть, Каиафа везде расставил своих слуг. Да и другие священники, думаю, привели на площадь своих людей. Слухи всякие про захваченного римлянами народного героя, наверное, они тоже распустили? И подобрал специально человека с именем „Иисус“. Умно! Нечего сказать! Просто и очень мудро! Ну, Каиафа!!! Ну, молодец!!! – усмехнулся уроженец Кериота, восхищаясь про себя предусмотрительностью первосвященника. – А мне в городе оставаться нельзя! Дела я свои здесь закончил, землю прикупил, теперь сдам её в аренду. Доход немалый буду иметь с этого, а сам, пожалуй, уеду в Птолемаиду. А, может, вернуться в Кану управляющим к своему бывшему хозяину? Не пройдёт и года, как деньги потекут ко мне рекой…» – продолжал размышлять Иуда о своих предстоящих шагах. Он нисколько не сомневался, что в Иерусалиме не останется, ибо слишком опасно было ему находиться в этом городе, где он в любой момент мог встретиться со мной, прокуратором, с бывшими учениками Иисуса или с первосвященником.

Пока Искариот раздумывал о том, куда бы лучше сбежать, на балконе появился первосвященник Каиафа, следом за которым вышел и римский наместник. Увидев нас вместе, Иуда внезапно почувствовал лёгкую тошноту и головокружение, его ноги в коленях мелко-мелко задрожали, и от страха, что я смогу вдруг увидеть своего доносчика, стоящим среди толпы, по спине Искариота побежал тоненький ручеёк холодного пота. Правда, среди тысяч людей, конечно же, невозможно было заметить Иуду, но тот всё равно боялся поднять глаза и посмотреть на балкон. В голове Искариота острой занозой сидела единственная мысль, но пугающая и сводящая его с ума: «А вдруг, а вдруг…!»

Неожиданно до Иуды донеслись слова прокуратора: «Помилую одного и подарю жизнь тому, кого назовёте!» Вначале несколько голосов крикнули вразнобой что-то непонятное, но затем толпа, немного притихнув, видимо набирая воздух в лёгкие, единодушно изрыгнула из себя: «Вар-ра-а-вван!» Прошло всего буквально мгновение, и вдруг все люди, стоявшие вокруг Иуды, стали бушевать и неистовствовать, надрывно вопя: «Отпусти нам Иисуса Вар-раввана! Назарянина распни! Бандита на крест! Он преступник!»

Иуда, вначале пугливо озирался и молчал, но его начали со всех сторон больно толкать локтями в бока, и вдруг непроизвольно, как-то сам по себе, из глотки Искариотовой вырвался крик. Не понимая, как и почему, но бывший ученик присоединился к хору оравших не своим голосом зевак. Правда, вначале крик уроженца Кериота и криком-то нельзя было назвать. Он почти прошептал имя человека, которого по разумению толпы следовало отпустить. Но потом Искариот стал голосить немного громче и громче, а затем вообще завопил диким голосом во всё горло вместе с другими. Бушевала толпа, разбушевался и Иуда. Ему теперь всё было нипочём. Его страх прошёл. Он никого не боялся в этот миг. Иуда сейчас был отважен, он не опасался, что его кто-то может увидеть и донести прокуратору. Уроженца Кериота буквально распирало от собственной смелости, ибо он мстил, мстил всем, кого считал своими обидчиками, к коим он причислял и меня, римского наместника, и бывшего своего учителя, спасшего его от смерти. Как же радовался тогда Иуда. Он чувствовал себя победителем. – Благодаря мне схватили Иисуса. Моя заслуга в том! Меня сейчас должны чествовать как героя и носить на руках, – думал Искариот, одновременно надрывно, до хрипоты, крича, – Вар-ра-а-а-вван! Вар-ра-а-авван!!

Как же сейчас Иуда ненавидел этих двух человек: прокуратора и проповедника. Ведь именно они, Пилат и Иисус, своими принципами и правилами не дали ему стать тем, кем он хотел. Это они украли у него мечту и не позволили добиться того, к чему он так сильно и страстно стремился. У Иуды на глазах наворачивались слёзы, когда в его памяти всплывали воспоминания, как отказывал он себе в еде, питье и развлечениях, отказывал в себе в той достойной жизни, которой желал жить.

– Сме-е-е-рть! Сме-е-е-рть! – вдруг так громко и истошно завопил тайный мой бывший доносчик, что от него в испуге отшатнулись рядом стоявшие люди.

Я уже давно уже покинул балкон, а площадь всё ещё продолжала шуметь, кричать и радоваться неизвестно чему, изредка, отдельными возгласами, отрыгивая в полуденный зной одно единственное слово: «Распни!»

***

А что же Мария, которой я позволил увидеться с любимым и уговорить его согласиться на моё предложение бежать из города, из страны, из империи? Получив от меня разрешение на свидание, девушка радостная и счастливая, будто её избранник уже был отпущен на свободу, выбежала за ворота дворца. Разговор со мной придал ей сил, и Мария, окрылённая мыслью скорой встречи с любимым человеком, почти бегом устремилась в крепость Антония, где в одной из камер глубокого и мрачного подземелья томился в ожидании суда Иисус из Назарета, спаситель её и жених.

Мой дворец находился недалеко от цитадели, но то ли улочки были слишком кривыми и сделали дорогу длиннее, то ли разговор наш получился слишком долгим, да только красавица-галилеянка опоздала. Она, запыхавшаяся, подбежала к воротам и принялась сильно стучать и громко кричать. Время было раннее, но девушка своими маленькими кулачками настойчиво колотила в тяжёлые дубовые ворота крепости до тех пор, пока не выглянул караульный.

– Что так расшумелась? – зевая и потягиваясь, чуть сердито спросил стражник, явно недовольный тем, что его разбудили. Он открыл смотровое окошечко, но, увидев перед собой молодую и весьма пригожую девушку, тут же оживился, и потому следующий вопрос задал уже бодрым и весёлым голосом. – Кто тебя обидел? Любовник сбежал, не заплатив, и теперь ты пришла найти его и получить долг за предоставленную ночь? – похотливо оглядев галилеянку с ног до головы, скабрёзно хохотнул легионер. Незнакомка ему явно понравилась, и он был бы не против того, чтобы продолжить знакомство с ней после окончания дежурства, о чём уже и хотел ей недвусмысленно намекнуть, да только не успел рта раскрыть, как юное создание грубо прервала его длинную тираду.

– Ты слишком стар, чтобы заниматься со мной любовью, а то ещё рассыплешься ненароком! – весело смеясь и чересчур смело сказала она. От услышанной фразы у легионера даже вытянулось лицо, и сам он, казалось, окаменел, так как не ожидал, что эта хрупкая девчонка способна была так дерзко ответить ему. Стражника конечно, разозлила насмешка незнакомки. Он уже намеревался выйти за ворота, чтобы прогнать её прочь, но слова красавицы заставили его вдруг остановиться в нерешительности. А как было не сомневаться, если девушка сослалась на прокуратора, так прямо и сказав караульному:

– Прокуратор Понтий Пилат разрешил мне встретиться с задержанным проповедником по имени Иисус, что из Назарета. Его привели в крепость нынешней ночью из дома первосвященника.

– Он тебе лично разрешил? – недоверчиво и вместе с тем с опаской в голосе спросил легионер. Он знал мой крутой нрав и прекрасно понимал, что ожидает тех, кто не выполняет приказы. – Ты с ним сама разговаривала? – вновь на всякий случай переспросил стражник, не поверивший, что я мог говорить с этой нищенкой.

– Да, да, да! С ним! Только что! Открывай ворота и быстро проводи меня к Иисусу! – смело проговорила Мария, – давай, давай, пошевеливайся! Прокуратор не любит, когда его приказы не исполняют! – настойчиво продолжала требовать девушка, чтобы её пропустили в крепость, – ты ведь, не хочешь, чтобы из твоей спины нарезали ремни для твоих же сандалий?

Услышав именно эти слова, стражник почему-то вдруг окончательно поверил, что стоявшая перед ним красивая горожанка действительно встречалась с прокуратором, и потому поспешил открыть перед нею одну из створок ворот, чтобы девушка смогла войти.

– Куда мне идти? – спросила Мария – Так царя этого иудейского, стало быть, уже увели, – спокойно и немного насмешливо ответил легионер.

– Как увели? Куда увели? – растерянно и как-то обречёно, даже чуть никнув, задала свой вопрос девушка.

– Как куда? – сделав удивлённое лицо, переспросил легионер, – на суд Синедриона его увели. Солнце ещё не встало, а его уже отправили в дом первосвященника. Каиафа прислал храмовую стражу, и твоего Иисуса забрали. Опоздала ты, красавица!

Услышав ответ легионера, Мария почувствовала, как всё вокруг неё закружилось, как замедлило своё биение и останавливается её сердце, как земля постепенно уходит из-под ног, и более не в силах стоять, она тихо-тихо опустилась на пыльную, грязную дорогу, которая вела от крепости к Храму. Девушка печально сидела, прижавшись спиной к каменной стене, но даже не ощущала сквозь тонкое платье её мертвенную сырость и могильный холод. В её душе сейчас было лишь одно разочарование жизнью, сожаление и осознание того, что она пришла слишком поздно, хотя и торопилась.

«Господи! Опоздала! Ну, надо же!? Я, наверное, ещё разговаривала с прокуратором, а его в это время уже вели храмовники. Что же мне делать? Нельзя же так сидеть и ждать? Надо что-то предпринять? Но, что же, что?… Куда бежать?… К кому обратиться?» – лихорадочно бились в голове юной галилеянки самые разные мысли, среди которых, к сожалению, кроме вопросов не было ни одного ответа. Мария даже не услышала громкого скрипа ворот, когда караульный закрывал их, она также не услышала, как стражник говорил ей что-то: то ли слова утешения, то ли совет какой. Словно во сне Мария поднялась с земли и бездумно побрела по улице. Ноги сами привели девушку к дому первосвященника Каиафы.

Когда Мария пришла на площадь, то увидела, что там уже собралось много народа. Толпа была столь большой, и люди стояли так плотно, что ей не удалось протолкнуться поближе к балкону или встать около ворот, через которые должны были бы провести осуждённого после окончания суда. Девушка постепенно пришла в себя. Она недолго походила вокруг запруженной народом площади, ища возможность как-то проникнуть во двор дома, но, поняв тщетность своих попыток, остановилась в раздумьях. Внезапно Марии пришла удачная мысль, показавшаяся ей в тот момент самой верной и правильной: «Ведь Иисуса отсюда поведут обратно, вот там, у крепостных ворот, я его встречу и, если повезёт, переговорю!» Марии очень обрадовалась своей сообразительности, быстро развернулась и пошла обратно к воротам крепости Антония.

Прежний караульный не удивился, когда увидел, что девушка вернулась. Он даже безоговорочно пропустил её во внутренний двор цитадели. Мария стояла на Мостовой, когда в сопровождении легионеров мимо неё провели трёх пленников. Она внимательно вглядывалась в их лица, но Иисуса среди них не было. Солнце поднималось всё выше, время приближалось к полудню. Неожиданно девушка заметила, как через центральные ворота крепости быстро проследовал конный отряд, впереди которого на вороном коне в белом плаще и сверкающих доспехах ехал римский прокуратор. Но я в тот миг, погружённый в раздумья, не обратил внимания на одиноко стоявшую вдалеке девушку. Ведь мне предстояло тогда заниматься судебным разбирательством. Вскоре я уехал в дом Каиафы, ив цитадели вновь стало очень тихо.

Прошло немало времени, прежде чем в крепости опять всё пришло в движение: по внутренней площади забегали, стражники, рабы стали приносить какие-то деревянные бруса и что-то мастерить из них. Мария сразу не смогла вначале понять смысл всего, что происходило на Мостовой. Но когда она догадалась, то от возникшего страха по всему её телу волнами пробежали мурашки. Громкий стук молотков не позволял девушке обмануться в её предположениях, ибо на глазах галилеянки артель плотников быстро закончила сбивать три внушительных размера деревянных креста. Мария была в диком ужасе и даже не заметила, как по дороге со стороны Храма к крепости подошёл большой отряд стражников. Вернее воинов было всего четверо и вели они одного пленника, но за ними двигалась довольно внушительная толпа праздно шатающихся горожан и зевак. Люди что-то громко кричали, истошно вопили, неистово горланили, над кем-то смеялись и издевались. Мария даже не смогла разобрать над кем, но, внимательно присмотревшись, увидела в самом центре толпы в сопровождении легионеров понуро бредущего Иисуса, на которого как раз и сыпались со всех сторон град насмешек да издевательств.

Бурная и шумная толпа оттеснила девушку от ворот. Тем временем Иисуса уводили всё дальше и дальше. Тогда девушка, пристав на цыпочки, чтобы как-то выделиться из общей массы народа, попыталась громко, во весь свой голос позвать учителя, но её усилия оказались напрасными. Её крик заглушил гомон и шум толпы. Иисус не отозвался, он просто не услышал Марию. Слишком много пришло народу к крепости, дабы досмотреть спектакль, начавшийся с фарса в доме первосвященника Каиафы. Ведь игра ещё не закончилась, она продолжалась на Мостовой площади в крепости Антония, где на каменном полу лежали крепко сбитые перекладины. Людям так же предстояло лицезреть трагический финал на Лысой горе, и они не хотели упустить столь интересного и увлекательного зрелища.

Мария совершенно растерялась, так как не видела никакого выхода из создавшегося положения. Вновь, как и у дома главного жреца, она не могла пробиться к своему спасителю и другу, дабы переговорить с ним.

«Надо опять обратиться за помощью к прокуратору», – искрой надежды мелькнула в голове девушки неожиданная мысль. Да вот только где она могла найти меня?

Но Марии повезло. На её счастье девушка случайно попалась на глаза моему помощнику Савлу. Он увидел юную галилеянку среди толпы, заметил её слёзы и растерянность, а посему сразу обо всём догадался. Центурион ведь знал о моём ночном разговоре с Марией, так как, встретив её у ворот дворца, пожалел девушку и сам просил за неё. Савл прямо через толпу по проходу, который по его приказу ему проделали своими копьями воины, приблизился к девушке и спросил:

– Что случилось, Мария? Тебе не удалось встретиться с Назореем?

– Нет! – только и смогла вымолвить юная галилеянка, так как слёзы, безудержно брызнувшие из её прекрасных глаз, не дали ей договорить.

– Эй, Иди сюда! – подозвал Савл одного легионера. – Отведи-ка вот эту красавицу к Иисусу, и оставь их одних! Ты меня понял?

В подземелье вела массивная деревянная винтовая лестница с очень крутыми ступенями. Внизу было холодно, темно и сыро. Мария чуть поёжилась от влажного и затхлого сумрака мрачного подвала. Ей вдруг стало страшно и жутко, будто она попала в могилу, из которой не было выхода… Девушке неожиданно захотелось остановиться, развернуться и бегом подняться наверх, к белому свету и тёплому солнцу, но она пересилила свой страх и двинулась за провожатым вниз, в тяжёлую тоскливую темноту подземелья. Сопровождавший её стражник подвёл девушку к небольшой двери, отодвинул в сторону железную щеколду и, поставив на камень, лежавший там же, тускло горевшую масляную лампу, молча удалился. Мария осталась одна. Она всем телом навалилась на дверь, которая со скрипом начала медленно открываться. Девушка смело шагнула в тёмный зев тюремной камеры, угрюмой и печальной.

***

Иисус лежал на земляном полу. Суд состоялся. Он был осуждён. Его ждала смерть. Думать ни о чём не хотелось. На душе было тоскливо и гадко. Несчастный пленник всё-таки надеялся, что Синедрион, не имея серьёзных доказательств вины, которой вообще не было, не станет осуждать, но встанет на его сторону, дабы вместе с ним отказаться от старого, обветшалого Закона, жестокого и несправедливого. Он и от предложения бежать из Иерусалима поэтому отказался, надеясь на совесть, благоразумие и честность иудейских священников, считавших себя посредниками между Святым Святых и людьми. Хотя теперь было невозможно что-либо изменить, но узник не думал о близкой смерти, а мыслил о жизни…

Размышления обитателя тюремной камеры прервал протяжный скрип ржавых дверных петель. Кто-то тихо вошёл в его узилище. Ещё не увидев вошедшего человека, Иисус сразу догадался, почувствовал сердцем своим любящим, кто навестил его в этот скорбный час. Осуждённый успел только чуть привстать, как ощутил нежное прикосновение тёплых ласковых рук к своему лицу.

– Мария! Дорогая моя Мария! – шепнул разбитыми губами узник.

– Иисус! Любимый! Что они сделали с тобой? – заплакала девушка, крепко, как в последний раз, обнимая человека, которого, увидев однажды, полюбила с первого взгляда и на всю жизнь. – Тебя казнят сегодня днём после полудня на Лысой горе. Я была у прокуратора, разговаривала с ним. Почему, ну почему ты отказался от его предложения? Бежим вместе, бежим в Египет, или в Ливию, а лучше в Сарматию. Эта неизвестная страна очень далеко от Иудеи. Прокуратор даст нам коней. Я не хочу, чтобы ты умирал! Я не смогу без тебя жить, Иисус!

– Мария! Милая моя девочка! – пленник осторожно привлёк к себе девушку, крепко прижал её дрожавшее от рыданий тело к своей груди и нежно поцеловал Марию сначала в лоб, потом в мокрые от слёз глаза, влажные щёки и затем в чуть полуоткрытые губы.

«Если бы ты знала, как мне не хочется умирать! Ведь никому не известно, что там находится за чертой жизни, где начинается смерть! Никто же ведь не возвращался оттуда», – но этих слов осуждённый вслух говорить не стал. Иисус слишком сильно любил Марию, эту добрую и милую девушку, чтобы своими переживаниями и страхами разрывать на части и без того её раздираемое от горя сердце, преданное и верное. Он думал о Марии всегда и очень скучал, когда долго не видел её, хотя в последнее время они почти не расставались, а если ему и приходилось отлучаться, то недолго, не более чем на полдня.

«Тяжело ей будет жить, когда меня не станет, – размышлял Иисус, – а каково будет мне?»

– Успокойся, Мария! – тихо сказал, почти прошептал, он девушке, стараясь успокоить её. – Мы обязательно встретимся с тобой, чтобы ни случилось. Ведь после смерти также существует жизнь. Было бы не справедливо со стороны Господа Бога, вначале создать такое удивительное и совершенное творение, как человек, а затем венец своего искусства превращать в прах и тлен. Не мог Он так поступить, подумай сама, а куда же уходит душа, мысль человеческая?

– Я всё понимаю, Иисус! Я верю тебе, верю, что наша душа бессмертна, верю Богу, я верю в твоё царство, но давай лучше убежим. Прокуратор обещал, – вновь начинала Мария уговаривать своего друга принять, пока ещё не поздно, моё предложение. Она молча слушала заверения своего возлюбленного друга о предстоящем свидании на небесах, но, когда он умолкал, она вновь принималась уговаривать Иисуса бежать, ибо никак не хотела согласиться на встречу и вечную жизнь с ним после смерти.

– Дорогая моя девочка. Прокуратор может дать нам коней, дать денег на побег, он может сделать много для нас, но одного он сделать не в силах, Мария! Прокуратор никогда не сможет дать мне чистую совесть, дабы я потом жил сам с собой в согласии…

Узник хотел ещё что-то добавить, но снова скрип открываемой двери прервал его слова. Камера ярко осветилась огнём факелов вошедших в неё легионеров. Один из них спустился по ступенькам на каменный пол темницы, подошёл к осуждённому и громко спросил:

– Ты есть Иисус из Назарета – самозванный царь иудейский?

Узник кивнул.

– Я Иисус, но не царь иудейский! – Он начал вставать на ноги, не выпуская из объятий девушку, так как она сама, крепко обвив руками его шею, казалось, не собиралась отпускать своего любимого человека.

– Пошли! Время твоё пришло! Для казни всё готово! – коротко бросил римлянин. Он сказал эту фразу столь решительно и твёрдо, что Мария вдруг сразу поняла: спорить, сопротивляться, кричать, умолять, рыдать, защищать своего любимого не возымеет абсолютно никакого положительного действия, и потому руки её сами вдруг разжались, безвольно повиснув двумя плетями.

Стражники грубо схватили цепи, которыми был скован Иисус, и поволокли того вверх по лестнице. Легионеры шли слишком быстро, чтобы узник смог бы поспевать за ними. Он упал на первой же ступени, но стражники даже не остановились, не обратив на пленника никакого внимания, а лишь громко засмеялись. И только мышцы на их руках сильно напряглись, ибо им пришлось приложить дополнительные усилия, дабы втащить человеческое тело наверх, к тюремным воротам.

Яркое полуденное солнце ослепило узника. Пленника чуть проволокли по земле и затем бросили. Узник хотел чуть приподняться на ноги, но не успел даже привстать, как один из стражников тупым концом копья, сильно ударив осуждённого под самые рёбра, вновь уложил его на землю. Легионер при этом специально ударил так, чтобы сбить дыхание у несчастного, который и без того с трудом дышал, ловя воздух широко открытым ртом.

– Ну! Чего разлёгся? – грубо закричал, охранник – а ну, вставай, вставай! А не то ещё получишь!

После этого легионер резко дернул за цепь, сковывавшей руки осуждённого. Иисус начал медленно вставать на ноги, но как только он поднялся, другой воин, что стоял чуть поодаль, размахнувшись, ловко и умело, профессионально, с оттяжкой, хлестнул узника по обнажённой спине свитым из бычьих сухожилий кнутом. Удар был столь сильным и жестоким, что звонкое эхо от него многократно отозвался от каменных стен крепости, заглушив хриплый крик боли, невольно вырвавшийся из горла осуждённого на смерть.

– Что с тобой случилось, Артерикс? Ты ослаб за одну ночь! Самарянка забрала все твои силы? – громко захохотали римляне, так как узник после удара легионера, считавшегося по праву самым умелым кнутобоем во всём римском войске, устоял на ногах. Все, видевшие Артерикса в деле, знали, как мастерски умеет он бить. Этот легионер, если бы он только захотел или я ему приказал, смог бы спокойно одним ударом своего страшного кнута остановить сердце осуждённого, а мог бы лишить того разума от боли. Артерикс своими искусными и хлёсткими ударами был способен бесконечно продлить дикие и жуткие мучения пленника, постепенно оделяя кожу от его же плоти. Одним словом был настоящим мастером своего дела, потому и приказал я ему не бить пленника по прозвищу Назорей в полную силу. Но это было утром, а сейчас время уже перевалило далеко за полдень, поэтому Артерикс и решил немного поупражняться, ведь осуждённому жить оставалось всего ничего. Жалко было упускать шанс показать своё искусство работы с кнутом. Ведь в последнее время это его умение требовалось всё меньше и меньше, и такое положение совсем не радовало Артерикса.

Легионер чуть отступил назад и, коротко, почти незаметно, размахнувшись, вновь опустил свой жуткий кнут на спину несчастного узника. Он специально выбрал такое место, где кожа была ещё нетронута бичеванием, которому подвергся пленник, прежде чем его направили на суд Синедриона. Плетённый кожаный жгут толщиной с хороший прочный морской канат лёг плотно и точно чуть ниже спины. Пройдя наискосок по пояснице и далее вниз через ягодицы на правое бедро, кнут оставил после себя страшный след. И без того ветхая одежда проповедника после удара, словно располосованная острым ножом, упала с тела осуждённого на землю. А Иисус вскрикнул и рухнул на колени в мягкую и прохладную пыль весеннего утра. Изо рта его хлынула кровь, так как хитрым ударом своего кнута с вплетёнными на концах свинцовыми шариками легионер Артерикс отбил узнику лёгкие. Проповедник закашлялся и, превозмогая нестерпимую боль, под громкий хохот и улюлюканье собравшихся зевак попытался встать с колен, но сделать это с первой попытке ему не удалось.

– Поглядите на него! Прилёг! Отдохнуть решил! Или помолиться! Так это мы должны ему молиться! Царь ведь наш! Ха-ха-ха! А как же ему теперь сидеть? Седалище-то его испорчено! А не придётся сидеть, висеть будет! – неистовствовала и бушевала толпа, бросая в сторону лежавшего Иисуса камни. А какой-то шустрый мальчуган вдруг подскочил к поднимавшемуся с колен несчастному пленнику и надел на его голову колючий венок, сплетённый из дикого терновника. Острые иглы дикой сливы расцарапали кожу, и кровь страдающего пленника маленьким каплями стала сбегать по его лбу и щекам. Поступок несмышлёного парнишки ещё больше развеселил зевак, которые от души продолжали развлекаться и острословить.

– Прямо царский венец! Ну, он же ведь царь иудейский! Ему положена корона! Ха, ха, ха! – кричали зрители и хлопали в ладоши от удовольствия.

– Артерикс, ты смотри, не убей его и не покалечь, а то сам крест за него потащишь на гору! – строго сказал легионеру центурион, следивший за порядком на крепостной площади.

– Остановитесь люди! – раздался вдруг громкий, истошный женский крик, перемешанный со слезами, горечью и ненавистью. – Что же вы делаете!? Вы же люди! И он человек! Ему сегодня и так суждено умереть от мучений, зачем же вы ещё издеваетесь над плотью его? Одумайтесь! Люди!? Будьте милосердны и добры. Звери дикие и те убивают свою жертву сразу!

Мария медленно шла к поверженному Иисусу, улыбалась ему, плакала и что-то шептала сквозь слёзы, вот только что, никто понять не мог. Люди расступались перед ней, освобождая дорогу.

– Да она сумасшедшая! Посмотрите на неё! – испуганно крикнул кто-то из толпы. Действительно в этот миг прекрасные глаза Марии были полны безумия. Девушка, наконец, подошла к истерзанному своему спасителю и остановилась. Она находилась почти в полуобморочном состоянии. Кнут хлёстко щёлкнул ещё раз, и Мария увидела, как после удара на теле Иисуса вначале появилась узкая красная полоска, которая начала вдруг увеличиваться в размерах прямо на глазах. Вскоре след от кнута превратиться в огромный безобразный рубец, через мгновение лопнувший под напором крови, которая, тёплая и дымящаяся, брызнула большим фонтаном из рваной раны. Бедное девичье сердце не в силах было вытерпеть столь ужасного зрелища, и Мария в бесчувствии упала к ногам своего учителя и друга, так и не успев сказать ему о самом главном событие в своей жизни.

Девушка не видела, как римские легионеры грубо подхватили Иисуса под руки, заставили подняться на ноги и взвалить на плечи тяжёлый деревянный крест его. Не могла в тот миг Мария так же и услышать, что перед тем, как встать, Иисус успел поцеловать её в губы и прошептать на самое ухо: «Мария, я всё знаю и люблю тебя больше жизни! Береги сына моего!» Ничего более другого он не успел сказать своей невесте, носившей под сердцем его ребёнка. Стражники под издевательства, улюлюканья и громкий смех толпы погнали Иисуса по скорбной улице длинною равной жизни, оставшейся для осуждённого, ибо дорога та была очень короткой и вела только в одну сторону. Лысая гора уже с большим нетерпением ожидала свою жертву.

***

Схватку, долгую и непримиримую, первосвященник выиграл. Это стало для меня свершившимся фактом, причём я понял это ещё до того, как в весьма расстроенных чувствах покинул дом главного жреца. Настроение моё от осознания собственного поражения было отвратительным. Но у меня не оставалось другого выхода. Жрецы так ловко расставили свои хитрые ловушки, сплетённые из их же собственных законов и правил, что я был вынужден утвердить приговор Синедриона.

Время уже перевалило далеко за полдень. Солнце находилось почти в зените и сильно припекало как в разгар лета, хотя и была весна. Давно уже увели осуждённых преступников на Лысую гору, где всё было заранее приготовлено для их казни. Внутренний двор крепости опустел, и по нему только изредка проходили стражники, производившие смену караулов.

«Да, надо бы завтра возвращаться в свою резиденцию, в Кесарию. Дела в Иерусалиме закончились. Праздник, надеюсь, пройдёт спокойно. Оставлю здесь Савла на неделю, а сам уеду. Жаль, конечно, Клавдию! Она ведь очень расстроиться, когда узнает, что её просьба оказалась не выполненной. Да, наверное, ей уже сообщили. Однако же лукавый жрец ловко обвёл меня вокруг пальца, весьма ловко! А разве по-другому могло быть? Коли он, как мне известно, опытный интриган. Разве мог я, воин, привыкший сражаться с врагами в поле, тягаться с ним? – невесело размышлял я про себя, спускаясь по лестнице во двор крепости. Внизу меня встретил легионер и доложил, что в городе всё спокойно и никаких беспорядков не наблюдается. Я кивнул ему в ответ и пошёл дальше. – Странно, однако, очень странно! Пару дней назад человека на руках носили и вдруг – раз, и всё резко изменилось. Почему?» – этот вопрос не впервые сам по себе возникал в моей голове, но ответа на него я найти не мог, да и не особенно старался сделать это.

Судьба трёх казнённых иудеев меня совершенно не волновала, я больше переживал из-за того, что Каиафа оказался хитрее, чем я думал. Его победа угнетала меня более всего. Я уже подходил к воротам крепости, когда мне на глаза случайно попался сборщик податей, который держал в руках небольшую дощечку, покрытую воском. Обычно на них в целях экономии пергамента делались всякие необходимые записи. Ещё точно не понимая для чего, но я забрал эту дощечку у мытаря, остановился в раздумьях и, недолго поразмыслив, быстро начертал на ней всего лишь четыре слова: «Сей есть Царь Иудейский».

– Марк! – подозвал я одного из своих центурионов, – у меня к тебе есть небольшая просьба. Пошли одного легионера чтобы тот отвёз в Новый город на Лысую гору вот эту дощечку. Пусть прибьёт её на крест, ну, сам знаешь, кого!

Называть вслух имя осуждённого проповедника, в беседе с которым прошла почти половина сегодняшней ночи, мне почему-то не захотелось. Центурион принял из моих рук дощечку с написанными словами и быстро ушёл.

Если бы меня кто-либо в тот момент спросил, для чего я это сделал, то, наверно, не получил какой-нибудь внятный ответ. Просто не знаю! Кривить же душой я не привык, да и не к лицу было это делать римскому прокуратору, но одно скажу честно, что тот мой поступок не являлся каким-то красивым жестом или заранее запланированным действием на всякий случай, на будущее для грядущих поколений. Нет, нет и ещё раз нет!!! Думаю, что всё было намного прозаичнее и обыденнее. Возможно, мне, скорее всего, просто захотелось лишний раз, хотя бы чем-нибудь уязвить первосвященника Каиафу и его тестя Ханана за проигранную им схватку, отплатить жрецам за своё поражение. Бесспорно, этот мой поступок выглядел наивным, несерьёзным, даже мелочным и недостойным моего высокого положения, но иногда и взрослые люди, порой занимающие важные должности, склонны впадать в детство и по-детски мстить, полагая, что это очень сильно обескуражит их обидчика, заставит его сожалеть и просит прощение. Я не относил себя к такой категории людей, ибо прекрасно понимал, что это глупость, но, однако, совершил сей несерьёзный акт своей мести и абсолютно не жалел об этом. Зная же характер моего главного недруга, мне доставляло удовольствие предположить его ответную реакцию. Именно в этой маленькой дощечке, а точнее в четырёх словах, написанных на ней, заключалось ощущение моего морального удовлетворения. И должен сказать, что я не ошибся. Иосиф Каиафа действительно прибежал ко мне сам, лично, а не прислал слугу, и в жёсткой форме потребовал снять доску с надписью, на что получил отрицательный ответ, а посему и ушёл от меня в весьма расстроенных чувствах, до крови кусая губы от злости и негодования. Да, думаю, даже уверен, что желание досадить иудейскому жрецу руководили в тот момент моими чувствами и странным тем поступком, что навсегда, как это ни странно, останется в истории, хотя он и был всего лишь маленьким эпизодом за время моего десятилетнего периода управления Палестиной. Однако всякие странности происходят в жизни. У меня было много блестящих военных побед, а вот тот незначительный случай с дощечкой почему-то оказался самым запоминающимся.

Нужно сказать, что как любой честолюбивый человек, а меня можно было отнести к разряду именно таковых людей, я никогда не забывал и не прощал обиды. Пройдёт всего лишь несколько дней после казни проповедника, и у меня всё-таки найдется подходящий повод отыграться на этих двух главных жрецах, втянувших меня, прокуратора Иудеи, в свои интриги и распри. Они жестоко поплатятся за своё неуважение, за высокомерие и спесь, но об этом немного позже, а пока я в сопровождении конных легионеров возвращался по кривым улочкам Иерусалима из крепости Антония во дворец. Горожане нам на улице почти не встречались, они готовились сегодняшней вечерней торжественной трапезой встретить священный праздник пасхи. Вокруг царила полная тишина, которую нарушал только цокот копыт наших коней, щебет птиц да звук медной трубы, донёсшийся с Храмового холма.

***

Солнце уже начинало клониться к закату, когда вернулся центурион Савл, доклад которого я ожидал с каким-то особым внутренним чувством и нетерпением. Какую уж такую новость хотелось мне узнать, я и сам толком понять не мог, но, тем не менее, ждал прихода моего помощника.

Топот копыт конного отряда, скакавшего от Лысой горы, донёсся уже издали, когда он только проехал через Ефраимовы ворота. Спешившись у самой террасы, а не как обычно у дворцовых ворот, Савл, перепрыгивая сразу через три ступеньки, быстро вбежал в зал, куда я загодя спустился из своего кабинета на втором этаже. Центурион был в крайне возбуждённом состоянии. Его настроение невольно передалось и мне, а посему, даже не дав Савлу отдышаться, я сразу же задал ему короткий вопрос.

– Ну что там? Почему так долго, Савл? – мой громкий, хриплый голос разнёсся по всему огромному залу и гулким эхом отозвался изо всех его уголков.

– Я решил быть там до самого конца, игемон! К осуждённым не подходил, но был недалеко. Всё кончено! Он умер. Один легионер хотел дать проповеднику перед казнью наш напиток, ну тот, что мы обычно сами пьём перед битвой, чтобы не чувствовать боль. Отказался! Он очень сильно мучался, игемон, и тогда я приказал чуть помочь проповеднику покинуть жизнь. Зевак вначале собралось довольно много, но они быстро разошлись после того, как всех осуждённых приладили на крестах. Остались всего лишь несколько неизвестных женщин. Никаких попыток мятежа, призывов к бунту и неповиновению, дабы спасти приговорённого Назорея или снять его с креста, не было.

– Хорошо, Савл! Ты всё сделал правильно. Иди, отдыхай теперь! До завтрашнего вечера ты свободен, – сказал я своему помощнику. Его обстоятельный доклад мне понравился. Савл уже собирался уходить, но мой неожиданный вопрос вновь остановил его:

– Да, кстати, сегодня какое число?

– 14 нисана, игемон, но мы ещё называем этот месяц авивом, – не задумываясь, быстро ответил центурион.

– Год? Меня интересует, какой нынче год? – нетерпеливо спросил я, подавив в себе внезапно появившееся раздражение.

– Год? – переспросил удивлённо Савл, – три тысячи семьсот девяносто девятый от сотворения мира.

– Сотворения мира? Какого мира, Савл? – вновь недовольно поинтересовался я у центуриона, – вашего мира, иудейского? Говори толком, я не понимаю вашего летоисчисления.

– Прости, игемон! Сейчас идёт семьсот восемьдесят восьмой год от основания Рима, – быстро сделав про себя нужные вычисления, чётко ответил мой помощник.

– Спасибо, Савл! Извини за резкость! Устал я очень за эти дни! Ты хороший помощник, иди, отдыхай! Думаю, у нас ещё будет много дел впереди… – кивнул я своему помощнику и не ошибся, когда сказал о том, что нас ещё ожидают дела. До конца моей службы в Иудее мне предстояло ещё не раз сталкиваться с неожиданными трудностями, которые так или иначе были связаны с казнённым проповедником.

– Значит, день третьего апреля семьсот восемьдесят восьмого года будет считаться днём моего позорного поражения от главного иудейского жреца, Иосифа Каиафы, и тестя его, Ханана, – тихо-тихо проговорил я, как бы обращаясь к самому себе. Не знаю отчего, но, выслушав доклад своего центуриона, на душе вдруг стало грустно, уныло и почему-то очень одиноко. У меня внезапно появилось такое чувство, будто я что-то или кого-то потерял, но вот только что и кого? Из раздумья меня вывел голос Савла, который уже стоял на пороге, но он вдруг резко развернулся и неожиданно спросил:

– Игемон! Люди говорят, что казнённый нами проповедник был Сыном Божьим! Это правда, как ты думаешь?

Савл застал меня врасплох своим вопросом. Я даже вздрогнул, ибо он угадал мои мысли, которые мне и самому уже не раз приходили в голову и заставляли сомневаться в правильности некогда принятых решений. Правда, сомнения мои оставались всего лишь сомнениями, так как у меня не было ни сил, ни веры поверить в то, что узнавал я из донесений тайных моих соглядатаев. Но главное заключалось в том, что мне, честно говоря, просто не хотелось верить во все те рассказы и слухи, что ходили о проповеднике из Каперанума, ибо я полагал, что наши боги, пусть даже их насчитывалось больше сотни, ничуть не хуже одного иудейского.

– Не знаю, воин, я ничего не знаю! И не делай такие удивлённые глаза! Ты думаешь, если я римский наместник, значит, на всё у меня есть готовый ответ и решение? Я сейчас тебе должен задать как раз сей вопрос, ведь ты мой советник и сам иудей. Разве не так? В данный момент, я ничего не знаю! Есть кое-какие догадки, но только догадки и никаких доказательств. Слышал сам от людей, и доносили мне, да и ты вместе с Гамалиилом не раз говорил, что вы, иудеи, ожидаете приход какого-то то ли пророка, то ли святого, то ли самого бога, который должен спасти вас и прочее. Говорил? Вот так! А теперь меня спрашиваешь? Ну, ты ведь сам знаком с местными обычаями! К тому же тебе должны быть более известны ваши религиозные традиции! Скажу тебе одно! По-моему, здесь все сумасшедшие. Твои соплеменники, Савл, десяток пророков каждую неделю под стенами города забивают камнями или сбрасывают с крепостных стен. Я не отвечу на твой вопрос, ибо не знаю ответа. Ты сам разберись во всём и уже после доложи мне…

Закончить свою мысль я не успел, так как в зал вошёл один из стражников и доложил:

– Игемон, у ворот дворца уже давно ждут люди: некто Иосиф из Аримафеи и Никодим, да молодая женщина по имени Мария из Меджделя, утверждающая, что она жена распятого проповедника. Они просят твоего соизволения забрать тело умершего Назорея, чтобы совершить необходимый обряд погребения. Каков будет твой ответ, игемон?

Одного взгляда, брошенного на Савла, было достаточно, что бы он, поняв мой немой вопрос, вслух ответил:

– По иудейским обычаям умерших людей надо похоронить в день смерти до захода солнца.

– Ты слышал? Пусть делают все, что положено у них по обычаю их, иудейскому, – тут же разрешил я, даже не задумываясь.

Центурион кивнул и быстро покинул зал, вместе с ним ушёл и мой помощник, оставив меня в полном одиночестве.

«О, боги!!! И зачем только я согласился занять место прокуратора в этой вечно болеющей раздорами стране? Они ненавидят любого человека, который хоть как-то выбивается из общепринятых и обязательных для всех иудеев норм поведения. Они перегрызлись даже между собой за власть, ибо слишком любят золото и менее всего думают о человеке», – рассуждал я про себя, поднимаясь в покои жены. Мне хотелось поужинать с ней и хоть как-то оправдаться перед Клавдией за свою неудачу в том весьма деликатном деле, о котором она меня попросила сегодняшним утром.

Разговор у нас в тот вечер явно не складывался. Мы перебрасывались между собой короткими ничего не значащими фразами, поэтому можно было смело сказать, что наш ужин проходил молча. Моя жена была сильно расстроена тем, что я никак не смог повлиять на решение Синедриона. Мне и самому было неприятно осознавать тот факт, что я всё-таки оказался втянутым в затеянную первосвященником интригу, недооценил хитрости Каиафы и его тестя, а потому-то и был обыгран этими лукавыми жрецами. Человеку всегда трудно согласиться со своим поражением, особенно если проигравшим является не кто-то посторонний, а он сам, ибо проигрыш его не является каким-то абстрактным явлением, но больно, наотмашь, бьёт по уязвлённому самолюбию, показывая, тем самым полную несостоятельность в деле, в котором тот не стал победителем. Я не оправдывал себя, мне не перед кем было это делать. Моя жена, будучи женщиной умной, сама прекрасно понимала, что я ни в чём не виноват, ибо не обладал полным арсеналом всякого рода козней, происков и хитростей. Ведь я был обычным воином. Мне приходилось сражаться с врагом, но только в открытом бою. Я никогда не вёл тайной борьбы. А тут вдруг заговор иудейской знати, медленный и ползучий, специально организованный, дабы убрать меня из кресла прокуратора. Наказание какого-то проповедника, пусть даже популярного и знаменитого, но в узких рамках двух-трёх областей Палестины, а не всей Сирийскоё провинции, тем более империи, для местной знати, духовенства и священников не считалась чем-то серьёзным и необычным. Ну, кто был для них тот человек, родом из малоизвестного и захолустного городка? Я думаю, их не особенно напугал какой-то нищий из Галилеи, говоривший пусть даже очень неприятные для первосвященников слова. Было весьма сомнительно, что иудейские жрецы, будучи людьми прагматичными и большими скептиками, поверили в способность Назорея разрушить Храм в три дня и возвести на его месте новый. Но им очень был нужен именно такой человек, дабы использовать его против меня в своих корыстных целях. За несколько лет своего управления Иудеей я хорошо смог изучить характер местного священства. Мне было вполне очевидно, что один человек, пусть даже с несколькими десятками своих последователей, проявив упорство и отрекшись от жизни ради борьбы, никогда не смог бы в одно мгновение ока изменить тысячелетний иудейский Закон. Конечно, как военному человеку мне импонировала настойчивость, смелость и отвага Назорея, но я никогда не верил в его окончательный успех. Слишком уж сильна была власть первосвященников иерусалимского Храма, слишком богаты были они, чересчур жадны и алчны, чтобы по внезапному прозрению вдруг отказаться от всего и встать в один ряд с проповедником-простолюдином.

Так почему же тогда они так яростно напустились на бедного Галилеянина? Может быть, высказывания Иисуса о справедливости напугали их более всего? Тоже весьма сомнительно. А готов ли был я, например, следовать его заповедям? Не знаю! Скорее всего, что нет! Да, меня эта тема особенно никогда не волновала. Дело было совершенно в другом! И я, наконец, понял нынешней пятницей замысел главного жреца. Просто Иосиф Каиафа, первосвященник Иерусалима, хотел доказать мне, римскому прокуратору, что главная власть в Иудее за ним и за всеми теми жрецами, которые будут после него. Он хотел показать, что, если я буду не вместе с ними, но против, то лишусь своей должности. А кого убивать, первосвященникам тогда было совершенно всё равно.

«Ты, Каиафа, жестоко просчитался, попытавшись меня убрать, – со злостью подумал я, – утверждение мной приговора суда стало в этом поединке моим унижением, но не поражением. Оно не означает твоей победы. Мне приходилось иногда терпеть неудачи, но потом я всегда наносил жестокий удар и разбивал своего врага. Наша борьба ещё не закончилась Иосиф!»

И, действительно, мы с первосвященником потом ещё очень долго и упорно «воевали», почти целых три года, а тем временем наш ужин с женой продолжался. На стол успели подать только десерт, когда в комнату вошёл караульный. Стражник подошёл ко мне и доложил, что прибыл Каиафа и просить срочно принять его. Я крайне удивился этому известию. Первым моим желанием было отказать главному жрецу в аудиенции, но потом решил, что он просто так, по пустяшному делу, не пришёл бы.

«Опять задумал какую-нибудь хитрость, старый плут!» – подумал я и распорядился отвести незваного гостя в зал. Наш ужин с женой и так проходил довольно натянуто, а после известия о прибытии жреца был окончательно испорчен, ибо в моей голове прочно засела одна мысль: «Зачем он приехал? Однако торопиться не буду! Пусть подождёт, пока мы не закончим ужин». Но разговор с женой и без того эпизодический совершенно разладился. Я на все её вопросы, которые она изредка задавала, отвечал рассеянно, и в конце концов извинившись, шумно встал из-за стола и вышел.

– Что случилось, первосвященник? – без всяких приветствий и церемоний сказал я, входя в зал, где меня ожидал Каиафа. Тот встал с кресла, но также не стал приветствовать меня, а сразу перешёл к делу.

– Игемон! – начал говорить первосвященник, – мне сообщили, что все распятые на кресте уже умерли. Я хотел направить своих людей, дабы они сняли всех казнённых и похоронили их до захода солнца, как требуют того наши законы и обычаи, но твои стражники не пустили моих слуг. Дай своим легионерам приказ пропуститьих и отдать тела.

– Такое распоряжение уже давно сделано! А разве не от тебя уже приходили люди? Я приказал выдать им тело Назорея. Думаю, его успели похоронить. Ты опоздал, Иосиф! – ответил я и, взглянув на своего недруга, вдруг с удивлением обнаружил, как изменился в лице Каиафа. Он стоял передо мной бледный, словно саван. Глаза первосвященника выпучились настолько, что казалось, ещё немного, и они полностью вылезут наружу. Морщинистый лоб жреца вдруг покрылся мелкими-мелкими капельками выступившего пота.

Иосиф Каиафа хватал ртом воздух и почти шёпотом говорил:

– Как отдал? Кому отдал? Кто посмел? Где похоронили?…

Нижняя губа его при этом сильно дрожала, и руки очень тряслись. Состояние первосвященника весьма напоминало припадок юродивого, который мне довелось видеть однажды. Было удивительно, что он так болезненно воспринял моё разрешение забрать тело умершего проповедника. Я же не знал тогда, что нарушил осуществление тщательно разработанного плана первосвященника и его тестя. Ведь мне не было ничего известно, как в ночной беседе с одним нашим общим знакомым Каиафа задумал похоронить Назорея в общей могиле, закопав его в одну яму с ворами и разбойниками. И сделать это он желал тайно, дабы никто не узнал и не пришёл бы на место захоронения проповедника. Первосвященник страстно желал, чтобы люди с опаской проходили бы мимо могилы, в которой лежали тела преступников, чтобы место то стало бы проклятым, и со смертью самозванного пророка все и навсегда забыли бы о его когда-то существовании.

Каиафа был потрясён тем, что я уже кому-то дал разрешение на захоронение. Он, тяжело дыша и схватившись одной рукой за правую сторону груди, а другой опершись на стену, с трудом шевеля языком, спросил:

– Где его могила? Где? Кто забрал тело? Кто?

Столь неожиданная реакция первосвященника меня насторожила, я даже хотел позвать лекаря, но жрец кое-как отдышался и, кажется, немного пришёл в себя. Он поднял на меня своё бледное лицо и молча ожидал моего ответа.

– Это мне не известно! – коротко сказал я жрецу. Меня нельзя было в тот момент заподозрить в лукавстве, ибо я действительно, давая разрешение на похороны, не поинтересовался, куда увезли тело умершего Назорея. Бледность на лице Каиафы постепенно пропала, и щёки его даже чуть порозовели. Без особых церемоний первосвященник подошёл к столу, налил себе в кубок из стоявшего там кувшина вина и, сделав большой глоток, присел на кресло. Молчание длилось недолго.

– Я обязательно сегодня же найду его могилу! Но у гроба самозванца следует выставить стражу! – удивил меня Каиафа своим неожиданным предложением, высказав его весьма в категорической форме, напоминавшей скорее приказ подчинённому, нежели просьбу. Обращать внимание на столь оскорбительный тон Каиафы я не стал, ибо меня занимали в тот момент совершенно другие мысли.

– Для чего и от кого охранять могилу? Уж не боишься ли ты, Каиафа, что он и мёртвым может от тебя убежать? – с сарказмом спросил я своего давнего противника. Но первосвященник, пропустив мою колкость мимо ушей, чем немного огорчил меня.

– Нет! Я не боюсь его побега. А вот ученики самозванного пророка и последователи его ереси вполне способны выкрасть тело своего учителя.

– Для чего, Иосиф? – искренне удивился я. Первосвященник взглянул на меня чуть изумлённо и немного покровительственно, будто перед ним был несмышлёный ребёнок, не понимавший самых простых вещей.

– Ка-а-к… для чего-о?… – тягуче переспросил он, – тело им нужно для обмана людей! Эти хитрые галилеяне спрячут его где-нибудь подальше в пустыне или в горах, дабы потом везде и повсюду кричать во всю глотку, что, их учитель якобы воскрес и вознёсся на небо, а посему мы казнили не преступника и вора, а святого, или ещё хуже, что придумают. Начнутся смуты, мятежи, бунты, волнения, – назидательно и весьма поучительным тоном говорил Каиафа. – Тебе это нужно, прокуратор?

– Нет, мне не нужно! Но только не стоит пугать меня. Бунты и мятежи, если вдруг они начнутся, мои легионеры усмирят тут же, не первый раз приходится им заниматься такими обыденными делами. Это их дело. А вот стражу для охраны могилы Назорея, коли надо, то выставляй сам, не моё это дело. И вообще больше никогда не втягивай меня в ваши интриги. Когда будет нужно, я сам вмешаюсь, и накажу, кого следует, своей властью. Всё! Разговор окончен! Можешь идти! Прощай!

Каиафа ненавидяще сверкнул глазами в мою сторону, но, поняв, что добиться от меня он всё равно ничего не сможет, резко развернулся на месте и ушёл, даже не попрощавшись. Я хотел вернуться в покои жены и продолжить ужин, но беседа с первосвященником вызвала у меня некоторое беспокойство. На звук серебряного колокольчика в мой кабинет тут же вошёл дежуривший у дверей охранник.

– Найди Савла!

Получив приказ, легионер слегка поклонился и вышел. Ждать долго не пришлось. Мой помощник явился весьма скоро. Я кратко пересказал ему суть своего разговора с первосвященником и попросил подобрать несколько толковых легионеров, дабы они понаблюдали сегодняшней ночью за местом погребения казнённого проповедника.

– Не нравится мне этот главный жрец! Опять, наверно, удумал что-нибудь эдакое и теперь хочет нашими руками обделать свои хитрые делишки! Савл, обязательно скажи легионерам, пусть скрытно смотрят, тайно, чтобы их никто не видел, но чтоб они примечали бы и слышали всё и всех. Да, и несколько человек к дому первосвященника, также пускай подежурят там. С Каиафы и его слуг, особенно с Малха, глаз не спускать! – напутствовал я своего помощника, который, не говоря ни слова, понимающе кивал.

Так за решением новых проблем, возникших совершенно внезапно после беседы с первосвященником Каиафой, время незаметно приближалось к вечеру, которым заканчивалась пятница месяца нисана 14-го дня 3799 года по иудейскому летоисчислению.

***

День заканчивался. Близился вечер. Солнце неумолимо скатывалось за горизонт. Жители Иерусалима готовились к празднику. Они благочестивым жестом воздевали свои руку к небу в ожидании приближающейся пасхи. Западная сторона небосклона ещё была окрашена отблесками уходившего на покой дневного светила, а на востоке уже начинала подниматься полная луна – священный символ наступавшего религиозного торжества. С Иерусалимского холма, на котором стоял Храм, раздался протяжный звук медной трубы. Этим сигналом главный жрец священного города оповещал правоверных иудеев о наступлении субботы. Жизнь текла своим чередом, обычным и установленным раз и навсегда порядком. Но вдруг случилось то, чего никто не ждал. Неожиданно жители Иерусалима с ужасом увидели, как на яркий, светло-жёлтый лик полной луны наплыла кровавая тень – вестник скорби, печали и несчастий, – закрыв собой, казалось, навечно диск ночного светила. Словно пораженные ударом молнии люди замерли, остолбенели, застыли возле своих домов, вопрошая друг друга, что же означает сие страшное знамение, и каким таким проступком они прогневили Бога, пославшего им столь грозное своё предупреждение. Жуткий страх охватил горожан, ибо вспомнились им заветы стариков и древние пророчества, в которых сказывалось, что затмения такие ниспосылались и прежде, но крайне редко, и служили они свидетельством того, что в этот день умер царь, либо уже случилось какое-то страшное несчастье, либо ещё случится. Тем временем луна, покрытая зловещей кроваво-красной тенью, застыла над Иерусалимом, над Храмом, над всей Иудеей. Взор людей непроизвольно обратился на Лысую гору, возвышавшуюся в окрестностях города. На фоне безоблачного вечернего неба одиноко и жутко, видимые из любой точки Иерусалима, стояли три креста. Тела казнённых уже сняли с них, и предавали земле. Скала в этот миг была пуста, и только печаль безмолвствовала над ней.

– А если это небо скорбит потому, что умер Иисус, как невинная жертва? Вдруг этот распятый проповедник, который не сопротивлялся и не хотел бороться за свою жизнь, на самом деле был Богом? Ведь наши оракулы говорят, что луна краснеет только от пролитой крови невинно убитого царя! Много ли приходилось тебе, Понтий, видеть распятых людей, на смерть которых со скорбью взирало бы само небо? – прозвучал за моей спиной тихий голос, проникновенно сказавший слова, то ли успокаивающие меня, то ли осуждающие. Я вздрогнул и мгновенно обернулся. Позади меня в чёрных одеждах стояла Клавдия, моя жена.

Оглавление