ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. Филоромей [3]

В мужской половине скромного дома Эвбулида, состоявшего, как и большинство афинских жилищ, из двух комнат-клетушек, задолго до рассвета собралась вся его семья. Морской ветер порывами налетал на дверь, и в обогретое лишь пламенем жаровни помещение доносилось влажное дыхание аттической зимы. Сам Эвбулид, сорокалетний грек с открытым, рано располневшим лицом, сидел за низким столиком и перекладывал из ларца в кошель серебряные монеты.

— Сто пятьдесят пять, сто пятьдесят шесть, сто пятьдесят семь, — приговаривал он, посматривая сияющими глазами на жену и детей. Те, в свою очередь, неотрывно следили за каждым его движением.

Крупные монеты с профилем Афины Паллады выглядели вызывающе среди убогой обстановки: старых клине-лежанок, грубых сундуков, дешевой глиняной посуды по углам.

Единственной дорогой вещью в доме был мраморный канделябр в виде вазы, купленный хозяином полмесяца назад в лавке римского торговца.

…В тот день, засидевшись в харчевне, Эвбулид явился домой навеселе и прямо с порога заявил жене:

— Радуйся, Гедита, с этого дня мы начинаем новую жизнь!

— Этого нам только не хватало… — проворчала Гедита и с укором взглянула на мужа. — Дети голодные, а ты тратишь деньги на вино. Небось, еще и угощаешь своих друзей, любителей выпить за чужой счет…

— Глупая женщина! Я говорю правду! — воскликнул Эвбулид. — У нас теперь есть своя собственная мельница!

— А может, новый дом или земельный участок за городом?

— Будет тебе и участок! И новый дом, и дорогая мебель с фигурными ножками. Все будет! Но сначала нам принесут целую кучу денег, которую я одолжил у одного оч-чень хорошего человека!

— Иди спать, Эвбулид! — не поверив ни одному слову мужа устало посоветовала Гедита. — Да, и когда принесут эту кучу денег, не забудь предупредить, чтобы сняли обувь за дверью…

Однако Эвбулид вопреки обыкновению не спешил на свою половину. Хитро прищурившись, он вытянул вперед руку, которую до этого держал за спиной, и показал канделябр.

— Значит, не веришь! А это тогда что?

— О боги! — всплеснула руками Гедита, глядя на вырезанное в центре канделябра изображение Гелиоса, мчащегося в своей колеснице. Белые лошади, бог в лучистом венке, ужасные скорпион и рак были, словно живые. — Неужели в Афинах еще есть люди, которые могут позволить себе такую роскошь?..

Гедита проворно вытерла руки о край хитона, осторожно дотронулась до розового мрамора. Камень был нежным и гладким, как кожа ребенка. Подняла на мужа недоуменные глаза:

— Откуда это?

— Из самого Рима!

— Тебе дал его на время кто-то из друзей? Надолго? Хорошо, если на весь завтрашний день, чтобы дети смогли налюбоваться им!..

Загадочно усмехаясь, Эвбулид поставил канделябр на столик, закрепил на подставках-лепестках три бронзовых светильника, залил их маслом и поднес поочередно к каждому раскаленный уголек.

Весело затрещали фитили. Яркие язычки пламени наполнили комнату непривычно ярким светом.

— Как красиво… — прошептала Гедита.

— Еще бы! — важно заметил Эвбулид. — Ведь я купил этот канделябр, как символ нашего будущего богатства. И, зная твой несносный характер, как доказательство того, что я не лгу!

— Так он — наш?!

— Так же, как и твой заплатанный хитон!

— И значит, мельница с кучей денег…

— Мельница и двенадцать мин![4]

— Правда?!

Всю ночь Эвбулид не спал, обсуждая с женой, как счастливо они заживут, когда мельница начнет приносить им доход. Это уже не остатки от наследства умерших родителей и не жалкие пособия государства, которые едва позволяли сводить концы с концами!

Эвбулид быстро успокоил Гедиту, что долг — дело обычное, многие афиняне теперь прибегают к его помощи, чтобы вырваться из нищеты, и она мечтательно шептала:

— Первым делом соберем приданое для Филы! Девочке скоро двенадцать лет, еще год-другой, и пора будет замуж.

— Выдадим ее за богатого афинянина!

— Богатого и красивого, а еще — умного: пусть будет счастлива!

— Диоклу справим новую одежду. Стыдно смотреть на него: парню тринадцатый год, а он ходит в лохмотьях!

— Клейсе — красивую куклу…

— Тебе — отрез на новый хитон и рабыню по хозяйству!

— А твой римский друг не обманет? — вдруг испугалась Гедита. — Не передумает?

— Квинт? Никогда! — засмеялся Эвбулид и торопливо зашептал: — Он уже дал мне сегодня сто драхм. И дал бы еще, да больше у него при себе не оказалось. Но он пообещал, что остальные через полмесяца принесет его раб!

— Как это было бы хорошо…

Наутро Гедита первым делом поспешила к жене соседа Демофонта поделиться радостью. Но та неожиданно огорчила ее. Целый час она рассказывала о жертвах ловких ростовщиков, окончательно разорившихся или даже проданных в рабство, обещала подробно разузнать все о мельнице и о римлянине, и так напугала Гедиту, что теперь она смотрела на монеты с нескрываемым ужасом.

Несколько раз она порывалась остановить мужа и просить вернуть эти деньги пока не поздно. Но унылый в последнее время голос Эвбулида был таким ликующим, а всегда озабоченное лицо его излучало столько радости, что готовые уже сорваться слова замирали на языке.

И Гедита, чтобы удержать слезы, только крепче прижимала к губам край хитона.

… — Сто шестьдесят три, сто шестьдесят четыре, — словно почувствовав ее состояние улыбнулся жене Эвбулид. Подмигнул сыну: — Сто шестьдесят пять!

Диокл, худой и юркий, как все дети Афин в его возрасте, мигнул в ответ сразу обоими глазами и снова впился в серебро восторженным взглядом.

Фила зевнула в кулачок и украдкой оглянулась на дверь гинекея, где ее ждала, наверное, уже остывшая постель.

Пятилетняя Клейса, укутанная в обрез старого гиматия, наклонилась к глиняной кукле и стала тихонько напевать, баюкая ее.

— Диокл, не ослепни! — посмеивался подмечавший все вокруг Эвбулид.

— Фила, так ты и свое приданное проспишь! Армен, а ты что — тетрадрахму решил проглотить?[5]

Высохший, болезненный раб закрыл рот и горестно усмехнулся:

— Зачем мне теперь серебро? Впору уже обол Харона[6] за щеку, да только нам, рабам, не положено…

Он закашлялся, схватившись рукой за грудь, и так надсадно и долго хэкал горлом, что Эвбулиду самому захотелось прокашляться за него. Он с жалостью покосился на своего единственного раба и сказал:

— Что закон жалеет для вас даже медный обол — это так. Но здесь все свои. Придумаем что-нибудь, когда Аид позовет тебя в свое печальное царство.

— Как будет угодно господину… — благодарно взглянул на Эвбулида Армен. — Лишь бы у него потом не было неприятностей. Я уже и на могильную плиту накопил, господину останется лишь сделать надпись, какую он сочтет справедливой…

— Это будет длинная и красивая надпись! — пообещал Эвбулид. — Как тебе нравится, скажем, такая: «Здесь отдыхает от земной жизни самый преданный и покладистый раб Афин — Армен, двенадцать лет верой и правдой прослуживший в доме Эвбулида. Кто бы ты ни был, прохожий, — свободный или раб, как и я — прощай!»

— Нет! — всхлипнул Армен и замотал головой. — У господина будут неприятности, что он похоронил раба на кладбище, вместо того, чтобы бросить на свалку за городом. Пусть господин оставит одно только слово: «Прощай».

Он задумался, но монеты, мелькавшие в руках Эвбулида, отвлекли его от печальных мыслей. Подбородок Армена опять отвис, обнажая беззубый, с острыми осколками корней рот. Морщинистое лицо раба выразило крайнюю степень изумления: откуда вдруг такое богатство в доме, где еще вчера за счастье почиталось иметь лишний обол?..

— Сто восемьдесят…

Тонкие, холеные пальцы Эвбулида потянулись к теплу светильника и, подрагивая, замерли над ним.

Холодна зима в третьем году 161-й Олимпиады[7], и, хотя как обычно, не принесла она в Аттику ни снегов, ни мороза, — этот предрассветный ветер с моря, эти дожди и промозглые туманы в этот раз кажутся особенно невыносимыми.

Хвала богам, что наступил антестерион![8] И вот что особенно приятно было Эвбулиду: именно в этот месяц возрождения природы его семья начинала новую жизнь. Это ли не доброе предзнаменование самих богов? Довольная улыбка раздвинула его полные губы.

Снова и снова переживал он тот счастливый миг, когда перед зданием суда он вдруг заметил лицо, поразившее его знакомыми чертами. Высокий стройный человек в римской тоге с усмешкой на тонких губах явно сердито выговаривал что-то склонившемуся веред ним афинянину.

Где-то уже встречал Эвбулид этот презрительный взгляд, а еще суховатые щеки с острыми скулами, прямой нос, чуть навыкате глаза. Но где? Когда?..

Римлянин неожиданно оттолкнул рухнувшего к его ногам афинянина, замахнулся…

И Эвбулид вспомнил: ночной бой у Карфагена, осажденного римской консульской армией и их вспомогательным отрядом… Жестокая схватка на стене, куда привел отчаянных смельчаков бесстрашный Тиберий Гракх… Занесенный над головой римского центуриона[9] длинный меч пуна и страшный удар его, Эвбулида, македонской махайрой по несущей смерть союзнику руке…

Сомнения не оставалось — это был тот самый центурион.

— Квинт! — радостно закричал Эвбулид, бросаясь к нему. — Пропорций!!

Римлянин недоуменно повел головой. Остановил удивленный взгляд на Эвбулиде. Брови его узнавающе дрогнули.

— Эв… булид?!

Потом они сидели за кувшином вина в харчевне, куда Эвбулид затащил старого боевого друга. Квинт Пропорций, подобрев от второй кружки вина, стал упрекать его за то, что он живет в неподобающей славному прошлому нищете.

— Но что я могу поделать? — разводил руками Эвбулид. — Хотел взять в долг, чтобы обзавестись прибыльным делом, да никто не дал даже двух мин! Кто может поручиться, что я не только выплачу проценты, но и верну сам долг? И потом, Квинт, у кого занять? Теперь в обнищавших Афинах таких, как я — считай каждый второй! Есть еще, правда, твои земляки, римские ростовщики, но мы, афиняне, м-м… боимся их!

— Боитесь? — стукнул кулаком по столу Квинт. — Скажи прямо, что ненавидите нас!

— Но, Квинт, ты должен понять моих земляков! — примирительно заметил Эвбулид. — За что грекам любить вас? Тебя я не имею в виду — ты мой друг, и мне хорошо известны твои честность и мужество. Но скажи: зачем Риму далась наша Греция? Воевали б и дальше с варварами, а мы бы помогали вам, как под Карфагеном или в Сирии. Так нет — зачем-то вам понадобилось разрушать прекрасный Коринф, играть на бесценные сокровища его храмов в кости! Ведь вы захватили всю Грецию, спасибо хоть для Афин сделали исключение…

— Я воин! — багровея, уставился на него тяжелым взглядом Пропорций. — Что приказали, то и сделал. Приказал консул[10] Сципион Эмилиан сравнять с землей Карфаген — сравнял. Повелел сенат разрушить Коринф и продать его жителей в рабство — разрушил и продал. Ну а ценности храмов… Надо же было нам как-то развлечься после тяжелых боев! И потом — подумаешь ценности! Консул Муммий, отправляя наш корабль с ними в Италию, приказал: «Если с этими картинами, статуями и расписными вазами что-нибудь случится, если они разобьются или утонут, то вы должны будете изготовить новые, причем точно такие же!» И если бы так случилось, если б Нептун послал бурю или Марс — вражеские корабли, то изготовили бы! Приказ консула — высший приказ для римского воина!

— Квинт, ты говоришь сам не зная что! — воскликнул ошеломленный Эвбулид. — Разве можно изготовить вторую Афродиту Праксителя или «Медею» Тимомаха?![11] И потом, выходит, если тебе прикажут идти на Афины…

— Я воин! — вместо ответа повторил Квинт. — И если сенат решит взять Афины и продать в рабство твоих Просителей и Тимомахов — возьму и продам. Или прикажет консул убить тебя, и… — он красноречиво провел ребром ладони по горлу и вдруг расхохотался: — Ну ладно, ишь как побледнел! К тебе это не относится. Ведь ты однажды спас мне жизнь! А я умею платить добром за добро. Твое счастье, что ты встретил меня! Видел сегодня около меня грека? Это мой должник. Я через суд отобрал у него мельницу. С этой минуты она — твоя!

— Квинт!.. — весь неприятный разговор мигом вылетел из головы Эвбулида. Он обхватил римлянина за плечи, заглянул ему в лицо: — Это правда? Ты… не шутишь?!

— Разве я когда-нибудь шутил?

— Но тот несчастный! — замялся Эвбулид. — Что теперь будет с ним?

— А это уже его дело! — нахмурился Квинт. — И вообще — он или ты спас мне жизнь под Карфагеном? Почему я должен заботиться о нем? Ты говоришь, что тебе никто не хочет дать в долг? Я дам!

Квинт небрежно бросил на стол тяжелый кошель. Развязал его, пересчитал монеты:

— Здесь сто драхм, ровно одна мина. Завтра мой раб принесет тебе еще десять, даже — одиннадцать мин!

— Квинт, так много…

— Ровно столько, сколько нужно для начала выгодного дела. Суди сам: чтобы вертеть каменные жернова на мельнице тебе понадобятся ослы или мулы. Но у вас, в Афинах, они дорого стоят. И потом, как сообщил мне брат, этой весной ожидаются высокие цены на корма. Поэтому купишь на эти деньги пару подходящих рабов. Это обойдется дешевле. Ну и приведешь себя в порядок!

— Квинт, ты спасаешь меня! — вскричал Эвбулид.

— Тогда мы квиты, и совесть моя отныне спокойна! — кивнул Пропорций и деловым тоном посоветовал: — Дело веди, как следует, чтобы не получилось как с этим греком. Не хватало еще мне судиться со своим боевым товарищем! А какими будут проценты с мельницы и двенадцати мин, я подумаю…

— Конечно, дружище! — кивал ошалевший от счастья Эвбулид. — В первый же нумений[12] я куплю рабов и тем же вечером с нетерпением буду ждать тебя на ужин!..

И вот этот нумений пришел…

… — Сто восемьдесят один, сто восемьдесят два, — возобновил счет Эвбулид, стараясь отогнать навязчивую мысль, что он мог не встретиться с Квинтом. Мало ли: суд назначил бы тяжбу римлянина с должником на другой час, или он начал бы свой день с посещения гимнасия или цирюльни, а не здания суда…

— Да… — зябко поежился Эвбулид. — Если бы я не увидел Квинта…

— Не слишком ли ты доверяешься этому римлянину? — осторожно спросила Гедита. — Соседи говорят, что его мельница готова вот-вот развалиться.

— Молчи, женщина! — скорее по древней традиции, чем со зла одернул жену Эвбулид. — Ты еще будешь вспоминать его имя в своих молитвах и обетах!

— Да я хоть сейчас дам обет молчать целый месяц, лишь бы этот Квинт сегодня покинул Афины и забрал у нас все, что дал! Ведь на этой мельнице всего один раб… И к тому же совсем слепой!

— Да, он слеп, — согласился Эвбулид. — Но дело свое знает лучше всех зрячих мельников Афин, вместе взятых!

Он вспомнил свое первое посещение мельницы, тягостное чувство при виде ее покосившихся стен и уверенные слова Квинта: «При хорошем старании на этом месте через пять лет можно выстроить целый дворец из мрамора!»

Эвбулид привлек к себе Гедиту, успокаивающе сказал:

— Поверь, этому старому мельнику нужно двух, самое большее — трех рабов в подмогу. И тогда мельница будет приносить большой доход! Нам хватит денег и расплачиваться с Квинтом и самим жить в достатке!

— А как это — в достатке, отец? — воскликнул Диокл.

Эвбулид мечтательно прищурился.

— А чтобы не ворочаться по ночам от мысли, что твоей матери придется наниматься на рабскую работу и идти в кормилицы, как это сделала жена нашего соседа Демофонта. Что тебе самому надо становиться позолотчиком шлемов или резчиком гемм, потому что в доме кончились деньги и неоткуда их взять. Нет, сын! Уж лучше самому носить позолоченный шлем и видеть такую гемму готовой — в перстне у себя на пальце!

— Отец, я тоже буду носить позолоченный шлем и золотой перстень с самой красивой геммой! — закричал Диокл, не сводя с серебра загоревшихся глаз.

— И это будет справедливо, ведь ты — свободнорожденный! — кивнул Эвбулид, с детства привыкший, как и все афиняне, с презрением смотреть на любой труд. Проводя все дни в развлечениях и степенных беседах, он был уверен, что труд — это удел рабов, а его долг — развивать свой ум и поддерживать в бодрости тело, чтобы быть достойным гражданином Афин.

— Двести пятьдесят тетрадрахм или десять мин! — наконец провозгласил он, бережно похлопал кошель по вздувшемуся боку и высыпал оставшиеся в ларце монеты прямо на стол: — А эти полторы мины нам на безбедную жизнь и на то, чтобы достойно угостить сегодня ужином Квинта Пропорция, да хранит его Геркулес!

— Геракл! — укоризненно поправила мужа Гедита. — С тех пор, как в Афинах появился этот Пропорций, ты даже наших богов стал называть по-римски, и они отняли у меня покой. Эвбулид, прошу тебя, одумайся! Открой глаза! Мельница, целая гора драхм — чем мы станем расплачиваться с ним? Говорят, он берет очень высокие проценты!

— Все теперь берут высокие проценты!

— Но не все грозят своим должникам подать в суд и продать за долги их мастерские, а самих их — в рабство!

— Пусть это заботит других! — махнул рукой Эвбулид, умалчивая о прежнем владельце мельницы. — И вообще, слушала бы ты поменьше кудахтанье соседок! Запомни: мы с Квинтом — друзья!

— Ну раз друзья — почему тогда проценты?

— Уверен: это будут самые низкие проценты в Афинах!

— А помнишь Фемистокла? — потеплел голос Гедиты. — Вот это был действительно друг. Вспомни: ведь это его эранос[13] спас нас от голодной смерти, а Филу — от тяжелой болезни! Как это несправедливо, что его изгнали из Афин лишь за то, что он хорошо отнесся к чужому рабу! Где он теперь? Жив ли?..

— Судьба изгнанника тяжела, — вздохнул Эвбулид, вспоминая яростного спорщика, а в сущности мягкого и доброго Фемистокла. — Многие из них попадают в рабство, лишившись поддержки родного города…

— Но для вас, афинянин, это страшнее смерти! — ужаснулась Гедита. — Ведь вы совершенно ничего не умеете, не знаете ни одного ремесла! Вы изнежены, как дети!

— Ты, кажется, забыла, что я воевал? — распрямил плечи Эвбулид.

— Когда: двенадцать лет назад? А с тех пор вспомни: ты хоть раз оделся без помощи Армена? Или сделал что-нибудь своими руками?

— Я? Афинянин?!

— Ну да: подправил жаровню, заделал щели в двери, починил крышку сундука?

— Своими руками?!!

— А что? Не считает же зазорным Демофонт, такой же свободный афинян, как и ты, заниматься ремеслом! Все очень хвалят шлемы, которые он золотит…

— О боги, слышал бы сейчас эти слова Квинт!

Воспользовавшись спором родителей, Диокл изловчился и схватил лежавшую на краю столика монету. Армену он жестом объяснил, как вырывают глаз у слишком наблюдательных рабов, а распахнувшей глаза Клейсе показал остроклювую сову на монете и угрожающе промычал:

— У-уу!

Девочка заплакала. Гедита прижала ее к себе и снова принялась осыпать мужа упреками:

— Все Квинт, Квинт, — ты прямо помешался на нем и на всем римском! Скажи, зачем ты купил этот мраморный канделябр? Из-за него соседи прозвали тебя филоромеем! Только богатые и беспечные римляне могли придумать такое расточительство! Мало того, что он дорого стоит, так на нем еще и три светильника — разве на них напасешься масла?

— А тебе не надоел наш старый, глиняный, в котором вместо масла вообще трескучая пакля? От его жалких благовоний вечно свербило в носу! — не на шутку вспылил Эвбулид. — Все стены от копоти чернее моря в безлунную ночь. Мне будет стыдно сегодня перед Квинтом, что мы живем в такой нищете! И вообще, что ты, женщина, можешь понимать в деловых вопросах и настоящей мужской дружбе? Занимайся лучше своей прялкой, а то у тебя заболит голова!

— А что такое настоящая дружба, отец? — сжимая в кулаке монету, спросил Диокл.

Эвбулид потрепал его за вихры, и, прищурясь, вздохнул:

— Это, сын, военные походы! Короткие ночи у костров, когда ты делишься с другом своим плащом. Это страшный бой, когда ты спасаешь его от неминуемой гибели. Это благодарность самого консула Сципиона Эмилиана, который дает тебе, чужестранцу, право пройти в его триумфе по вечным улицам Рима…

Эвбулид умолчал, что пьяный Квинт, заблудившись, лишь раз ночевал в стане греческого отряда, отобрав у него в холодную ночь плащ, а все его участие в триумфе заключалось в том, что он нес перед римскими когортами одну из многочисленных корзин с награбленным у пунов серебром.

— Да, я до сих пор помню тот день, — важно сказал он, путая мечту с явью. — Эх, еще бы хоть раз в жизни пройти вместе с Квинтом в римском триумфе! Ио (ура), ио, триумф! — подражая акценту римских торговцев, неожиданно затянул он слышанную в Риме песню, но его прервала звонкая затрещина, которой Гедита наградила потянувшегося за новой монетой Диокла.

— Твой сын вконец уже распустился! — проворчала она, запуская руку в складки одежды Диокла и вытаскивая пригоршню альчиков для игры в бабки. — Гляди, чем он занимается вместо учебы! У него на уме одни только эти астрагалы, да проклятая игра в орлянку! Прикажи ему ответить любой урок — и не услышишь ни слова. Зато он с закрытыми глазами покажет тебе место, где живут беглые рабы и носильщики. Их вертеп стал для него вторым домом! Да отвернет от меня свой светлый лик Паллада, если он толком знает хотя бы алфавит!

— Диокл, ты огорчаешь меня! — недовольно протянул Эвбулид. — А еще хочешь носить позолоченный шлем! Я, конечно, не в состоянии пока, как некоторые, покупать тебе двадцать четыре маленьких раба, имена которых начинаются на все буквы алфавита!.. Но если сегодня к вечеру ты не выучишь и не расскажешь нам с Квинтом за ужином урок, скажем… — на глаза ему попался канделябр, — о Гелиосе, или лучше — о его непослушном и плохо учившемся сыне Фаэтоне, то…

— Выучу, отец! — закричал Диокл и умоляюще заглянул Эвбулиду в глаза. — Только и ты мне потом расскажешь про этот самый тр… триумф, ладно?

— Ладно…

— Честно?!

— Слово воина! — кивнул Эвбулид и, увидев, как осветились щели в дверях, ахнул: — Армен, быстро лутерий[14] мне и гиматий! Гедита, где завтрак? Разве ты не видишь — солнце встает: мне давно уже пора на агору![15]

2. Главная площадь города

Позавтракав, как обычно, кусочками хлеба, смоченными в вине, Эвбулид принялся за утренние возлияния домашним богам.

Он подошел к очагу, считавшемся алтарем богини Гестии, плеснул в его сторону несколько капель вина. Повторил заведенный предками обряд в кладовой перед нарисованной по бедности прямо на стене фигуркой Зевса-Ктесия, умножителя богатства.

Не забыл и Гермеса. Его терракотовая статуэтка с таким же дешевым алтариком стояла в нише за дверью. Шепнул ему:

— Ниспошли мне удачу! Помоги купить на десять мин трех крепких рабов, и я поставлю тебе дорогую бронзовую статуэтку, куплю мраморный алтарь, принесу в жертву мясо лучшего поросенка, какого только можно будет сегодня найти на агоре!

Бог молчал.

Эвбулид внимательно изучал вылепленное из красной глины лицо, ждал, не будет ли ему какого-нибудь знака.

Внезапно солнечный луч пробил тучи, скользнул по открытой двери и упал на статуэтку.

Лицо Гермеса тронула загадочная улыбка.

— Гедита! — закричал Эвбулит. — Сюда! Скорее!

— Что случилось? — подбежала встревоженная жена.

— Боги услышали нас! Смотри!!

Эвбулид протянул руку туда, где мгновение назад сияла улыбка Гермеса. Но солнце уже нырнуло в тучу. На него смотрело безучастное лицо дешевого глиняного бога.

Эвбулиду стало не по себе. Он с трудом заставил себя улыбнуться. Конечно, Гермес хитрый и коварный бог, недаром он покровительствует купцам, ворам и обманщикам. Но разве устоит он перед почетом, которым окружат его в этом доме в случае удачи, перед ароматом самого жирного поросенка агоры?

Немного успокоив себя, Эвбулид взял посох, без которого ни один уважающий себя афинянин не сделает на улице и шагу, и вышел из дома.

Армен с пустыми корзинами, вздыхая, поплелся за ним следом.

Несмотря на ранний час улицы города были многолюдны. Афиняне привыкли начинать день с рассветом. Как и Эвбулид, они были жадными до свежих новостей и такими жизнелюбами, что не могли подарить лишний час даже приятнейшему из всех небожителей, сыну бога сна Гипноса-Морфею.

Франты в вызывающе пестрых одеждах и отделанных серебром полусапогах, щеголи с длинными, аккуратно уложенными волосами, лохматые философы, атлеты с короткими стрижками, инвалиды и путешественники в шляпах, — казалось все население Афин уже вышло на улицы. Большинство из них тоже торопились на агору.

Путь к этой главной площади города начинался для Эвбулида с узкой, кривой, донельзя загаженной мусором и помоями, улицы. Омерзительный запах застоялых луж вынуждал обитавших в районе Большого водопровода владельцев частных домов, ремесленных мастерских, лавок затыкать носы и, забывая о правилах приличия, прибавлять шагу.

Дорога круто пошла в гору, на Рыночный холм. Армен стал заметно отставать, тяжело дыша и припадая на правую ногу. Эвбулид собрался поторопить его, но чувство вины перед этим немощным рабом, остановило его.

Как не спешил Эвбулид оказаться на агоре в числе первых покупателей, он пошел медленнее, подлаживаясь под шаркающие шаги Армена.

Когда они, наконец, достигли границы агоры, все пространство перед ней, насколько хватало взгляда, было запружено народом.

Озабоченные граждане и праздные зеваки, путешественники и неприступные римские ростовщики, останавливаясь у лавок менял, толкаясь и споря, направлялись к нужным рядам.

Миновав большой, грубо отесанный камень с надписью «Я — пограничный камень агоры», Эвбулид разменял крупные монеты на мелочь. Не задерживаясь, пошел дальше.

По пути его то и дело окликали бесчисленные приятели, безденежные афиняне, с которыми он обычно стоял у границы агоры, рассматривая статуи богов и толкался перед главными зданиями Афин: Советом, храмами, архивом, судом.

— Эвбулид, идем с нами к Пестрому портику! Послушаем философов!

— Пошли посмотрим, кто судится сегодня!

— С нами, с нами, Эвбулид!

— Не могу! Некогда… — улыбаясь, разводил руками Эвбулид. — Надо купить… кое-что к обеду!

Ему хотелось сообщить знакомым за чем он пришел сегодня на агору, но мысль, что приятели нахлынут к нему вечером останавливала его. Он мысленно увидел недовольное лицо Квинта и зашагал дальше, провожаемый недоуменными взглядами.

Так он дошел до начала рыночной площади, и она вовлекла его в свой водоворот, оглушила многоголосым шумом, яростным торгом, опьянила запахом острых приправ, жареного мяса, духмяного хлеба. Отовсюду слышались зазывные крики:

— Колбасы! Горячие колбасы!

— Мегарский лук!

— Чеснок! Клянусь Олимпом, не встретите на агоре злее чеснока!

— Купите кардамон! Кто забыл купить кардамон?

Отмахиваясь от назойливых продавцов, сующих товар прямо в лицо, Эвбулид первым делом отправился к мясному ряду. Чтобы попасть туда, ему пришлось как следует поработать локтями, пробиваясь через плотные толпы отчаянно торгующихся афинян.

— Семь драхм — и этот товар твой! — кричали с одной стороны.

— И ты утверждаешь, что твой чеснок зол, как Зевс в гневе? — возмущались с другой. — Лжец! Он же сладкий! Гляди, я ем его, словно спелое яблоко!

— Пять драхм!

— Так уж и быть — шесть с половиной… И учти, даже если передо мной встанет сама Афина, я не сбавлю больше ни обола!

— Э-э! Положи чеснок, так ты съешь весь мой товар!

— Вор! Держите вора!!

Помятый и вспотевший, словно побывал в термах, Эвбулид, наконец, выбрался к полотняным палаткам, источавшим запах парного мяса и свернувшейся крови. Внимание его привлек огромный заяц, привязанный к концу длинной палки, которую держал на плече долговязый крестьянин.

«Ну и зайчище»! — восторженно подумал Эвбулид, но по привычке сбивать цену, как можно небрежнее спросил:

— И сколько ты просишь за это жалкое животное?

— Жалкое?! — изумился крестьянин. — Помилуй, господин, это же не заяц, а целая овца! Он бежал от меня быстрее ветра!

— Эта и видно — ты совсем загнал его! — не отступал Эвбулид, трогая зайца и убеждаясь, что в нем, как в хорошем поросенке, на два пальца жиру. — Или признавайся, ты, наверное, нашел его в кустах, подыхающим от голода, а теперь предлагаешь честным покупателям?

— Да я и прошу за него всего три с половиной… даже три драхмы! — сник крестьянин.

— Целых три драхмы?! — деланно изумился Эвбулид.

Мысленно он обругал себя, что никак не может отделаться от старых привычек, недостойных его нынешнего положения. Но вслух сказал:

— Полторы еще куда ни шло…

Крестьянин завертел шеей, высматривая более сговорчивых и денежных покупателей, но хорошо одетые афиняне толкались либо у лавок со свининой, либо спешили покупать рыбу.

— Ну ладно! — нехотя уступил он. — Пусть будет две драхмы…

— Полторы! — проклиная себя в душе, стоял на своем Эвбулид.

— Накинь хотя бы обол!

— Сбавить могу!

— Ладно! Грабь… — воскликнул крестьянин, которого дома ждали неотложные дела на весенних полях.

Эвбулид тут же отсчитал ему девять медных монет и кивком головы приказал Армену положить зайца в корзину.

Ловко торгуясь с простодушными крестьянами, он купил мясо, свиных ножек, козьего сыра, масла. В овощном ряду загрузил Армена репой и яблоками. Здесь его застали удары колокола, возвещавшие о прибытии новой партии рыбы, и вместе со всеми покупателями агоры он заспешил к рыбному ряду.

В этом самом шумном и многочисленном ряду уже важно расхаживали рыночные надсмотрщики — агораномы, следившие, чтобы торговцы не поливали рыбу водой, а продавали ее быстрее.

Здешние купцы в отличие от всех других, были хмурыми и неразговорчивыми.

— Это моя рыба, и цена моя! — только и слышалось кругом. — Ступай дальше!

— Ничего! — огрызались афиняне, — посмотрим, что ты запоешь, когда твоя рыба начнет засыпать!

Но рыба успевала перекочевывать из осклизлых ящиков в корзины покупателей задолго до того, как ей уснуть.

Нигде в мире не любили рыбу так, как в Афинах, предпочитая ее всем остальным продуктам. И сколько бы ящиков не привозили ежедневно на агору с Эгейского и Внутреннего морей и даже Эвксинского Понта[16], разбиралось все до мельчайшей рыбешки.

Если бы не запрет агораномов, то эти надменные торговцы были бы самыми богатыми, а афиняне — самыми бедными людьми на земле.

И тем не менее Эвбулиду удалось выгодно поторговаться даже здесь. Поистине этот день был счастливым для него!

Довольный, он проследил, как в корзину шлепнулись морские ежи, сверкающий тунец, жирный эвксинский угорь и несколько кровяных крабов.

Теперь можно было и в цветочный ряд, покупать гирлянду для венков во время пира.

Самая скромная гирлянда из роз лежала перед молодой женщиной в стареньком пеплосе. Коротко остриженные волосы обозначали, что она носит траур по близкому человеку. Эвбулид мысленно разделил гирлянду на четыре части и, убедившись, что ее хватит, чтобы им с Квинтом дважды сменить венки, спросил:

— Сколько?

— Сколько будет не жалко достойному господину…

— А может, мне не жалко всего лишь обол? — усмехнулся Эвбулид.

— О, господин! Побойся гнева богов…

— Значит, два обола?

— Три… — чуть слышно прошептала женщина и робко взглянула на покупателя.

Эвбулид достал кошелек и упрекнул ее:

— Ты совсем не умеешь торговаться! Кто же так говорит: три… — передразнил он. — Надо говорить три! Твое счастье, что у меня сегодня большой праздник.

Он покосился на короткую прическу женщины и смущенно кашлянул:

— Прости, я радуюсь, а у тебя горе… Кто умер? Отец? Мать?

— Муж…

Рука Эвбулида дрогнула.

— Какое несчастье!

— Да, он полгода назад упал с лошади и разбился…

— И у тебя есть дети? — посочувствовал Эвбулид.

— Трое девочек…

— А твои родители?

— Они умерли. Давно…

— Как же вы живете одни?!

— Так и живем… Я покупаю розы, и мы все вместе плетем из них эти гирлянды. Плетем и плачем, потому что можем покупать все меньше роз, и с каждым разом наши гирлянды становятся все короче.

— Но ведь это ужасно… — пробормотал Эвбулид. — Как же вы будете жить дальше?

— Если б я знала! Еще месяц — и мне придется продать в рабство старшую дочь, а ей всего тринадцать лет… Иначе не выжить моим младшим деткам…

— Как это ужасно… — повторил Эвбулид.

— Что делать!.. Кому нужна в этом городе бедная вдова с ее несчастными детьми?

Женщина сквозь слезы взглянула на Эвбулида и протянула гирлянду:

— Ты добрый, и если хочешь хоть немного помочь мне, купи гирлянду за три обола…

Эвбулид вытряхнул на ладонь монеты и выбрал среди меди тетрадрахму:

— Вот тебе четыре… нет — восемь драхм! А это три обола детям на сладости. И не смей благодарить меня!

Стараясь не смотреть в глаза несчастной, он сам вложил в ее ладонь монеты, бережно уложил гирлянду в корзину, подставленную Арменом. И заторопился нанимать повара.

Полтора десятка наголо остриженных поваров поджидали богатых афинян в специальной части агоры. Некоторые подпоясали себя так, чтобы был виден выпирающий живот. Это, очевидно, значило: глядите, граждане, я — сыт, значит, умею вкусно готовить!

Но у Эвбулида была своя точка зрения на этот счет. Видя в таких поварах прежде всего обжор, которые непременно объедят и нанявшего их господина, он подошел к неприметному повару: в меру худому и в меру упитанному.

— Где ты обучался своему мастерству? — строго спросил он.

— В Сиракузах, господин! — щегольнул названием лучшей кулинарной школы повар.

— Гм-мм… Все вы говорите, что в Сиракузах! — проворчал Эвбулид. — А умеешь ли ты приготовлять миттлотос? Учти, у меня в гостях сегодня будет очень важный господин!

— Миттлотос? Это же очень просто! Берется мед, лучше всего горный, чеснок, протертый сыр, все смешивается — и миттлотос готов!

— А пирожки, которыми славится Аттика, печь умеешь?

— Обижаешь, господин!

— И соленые, и сладкие? — продолжал допытываться Эвбулид.

— Поверь, твой гость будет очень доволен!

— А кикеон?![17] Сумеешь ли ты удивить его, иноземца, настоящим эллинским кикеоном?

— Он будет благодарить богов, что впервые попробовал его в твоем доме!

— Если ты готовишь так же сладко, как и говоришь, то подойдешь мне! Сколько ты стоишь?

— Две драхмы в день, господин! — поклонился повар.

— Хорошо, получишь свои драхмы, если не обманешь, и не съешь сам больше, чем на обол!

Внимание Эвбулида привлек торговец диковинными животными, перед которым резво прыгали смешные обезьянки и живым букетом прохаживался распустивший огромный хвост павлин.

«А не купить ли мне эту птицу? Вот удивится Квинт и обрадуются дети! А что — куплю!» — решил он и обратился к повару:

— Сейчас я куплю павлина, и ты отправишься с ним ко мне домой!

— Мне можно относить продукты? — напомнил Армен, сгибаясь под тяжестью корзин.

— Нет! — ответил Эвбулид, подумав, что этот день должен быть праздничным и для Армена. — Сегодня я найму носильщиков. А ты пойдешь со мной на сомату[18]!

3. Купец из Пергама

Несмотря на то, что по пути на сомату Эвбулид задержался в винном ряду, где из множества сортов отобрал лучшие, завезенные с островов Фасоса и Хиоса, а потом с Арменом, который не знал куда девать непривычно свободные руки, заглянул к торговцам сладостями, когда они подошли к сомате, торговля рабами еще не началась.

Поглядеть на рабов, оценить привоз этого месяца было невозможно: их, ожидавших своей дальнейшей судьбы, закрывала плотная стена покупателей и зевак.

На ступеньках «камня продажи», так назывался высокий помост посреди соматы, были видны только глашатаи и агораномы. Глашатаи молчали, набираясь сил перед нелегкой работой. Агораномы смеялись и о чем-то спорили, бросая по сторонам цепкие взгляды.

Чтобы отвлечься, унять поднявшуюся во всем теле дрожь, Эвбулид отошел в край огороженной забором соматы, где торговали кандалами, наручниками для рабов и домашней утварью. Он подержал в руках привычные для каждого дома зеркала в виде плоских дисков. Приценился к старинным: массивным, с ручками, украшенными золотом и серебром, — такие бережно хранят даже в богатых домах и передают по наследству, как самую дорогую вещь.

У лавки невысокого скуластого купца с умными, насмешливыми глазами, спросил, сколько стоит ваза с вошедшим недавно в моду рельефом. Ваза была покрыта лаком тусклого, но приятно ласкающего глаза коричневатого цвета.

— Три драхмы! Нравится? — спросил купец и щелкнул ногтем по краешку вазы. — Какая тонкая работа, а? Обрати внимание: плечи и горлышко, как у двенадцатилетней красавицы! А роспись? Что скажешь об этой позолоте? А эти точечки? Разве ты найдешь что-нибудь подобное на своей агоре? Такими вазами можно украшать только дворцы правителей Египта и Понта, и, клянусь Никой, они радуют сегодня взоры царя Птолемея и Митридата Понтийского!

— Я куплю, но только в другой раз… — оглянулся на «камень продажи» Эвбулид.

Купец перехватил его взгляд и понимающе улыбнулся.

— Не нравится эта ваза? Тогда возьми мегарскую чашу — всего-то пять драхм! Беден тот дом, в котором нет таких чаш! Взгляни — эти фигурки людей и животных, словно живые! Посмотри, как напряжены их жилы, как безумны глаза… Или ты не любишь то, что рождено кистью живописца? Откровенно говоря, мне тоже больше нравятся скульптуры! Божественные, неповторимые линии… Что ты можешь сказать вот об этом сосуде?

Купец бережно взял в руки вазу в виде головы девочки-африканки.

Эвбулид равнодушно взглянул на покрытую мелкими завитушками волос голову, широкий плоский лоб, толстые, выпяченные вперед губы.

— Это работа моей собственной пергамской мастерской! — пояснил купец. — Я особенно горжусь ею, потому что образцом для вазы послужила небольшая статуя, которую я ваял со своей юной рабыни!

— Ты? Сам? — не поверил Эвбулид.

— А что тут такого? У нас в Пергаме даже царь занимается скульптурой! Он ваяет из воска. Если тебе посчастливится когда побывать в Пергаме, заходи в гости! Я покажу тебе свои работы, которые хвалил сам царь. Меня зовут Артемидор, и моя мастерская находится…

— Мне нравятся твои чаши и особенно эта ваза! — перебил купца Эвбулид.

В другой раз он с удовольствием послушал бы о царе, который вместо того, чтобы управлять государством, лепит из воска статуи. Но ему не давали покоя рабы, закрытые от глаз стеной покупателей, и он честно сказал:

— Только я пришел сюда покупать не посуду, а рабов. Скажи, ты видел их? Какие они?

Купец нахмурился и сразу потерял интерес к Эвбулиду.

— Мне некогда глазеть на рабов и даром терять с тобой время! — холодно заметил он. — Отойди в сторону, не закрывай мой товар!

— Пожалуйста! — сделал шаг в сторону Эвбулид, но купец неожиданно ухватил его за локоть:

— Вот если бы ты купил у меня что…

«Ах, хитрец! Все он знает…» — подумал Эвбулид, и ему почудилось, что даже глиняная девочка-негритянка смотрит на него с лукавой усмешкой.

— Хорошо, я, пожалуй, возьму вот это, — показал он пальцем на самую маленькую чашу с орнаментом. — И попрошу соседа написать на ней золотыми буквами… «Моему римскому другу — помни обо мне!»

— Это меняет дело! — снова стал любезным купец. — Хотя я лично предпочел бы иную надпись в адрес римлян. Не хочу обидеть твоего друга, но с тех пор, как у нас появились их ростовщики и всякие посланники, в Пергаме житья не стало ни нам, купцам, ни даже бедноте! Одни вельможи только и довольны. Но ничего, мы еще до них доберемся! — пообещал он. — Так каких тебе нужно рабов? Понятливых и выносливых из Сирии или угодливых и развращенных из Малой Азии? А может, жителей Египта? Базилевс Птолемей поставляет вам, в Грецию, своих светлых подданных для тяжелой работы, а чернокожих — как рабов для роскоши. Или тебе нужны отличные пастухи? Тогда радуйся, сегодня пришла большая партия рабов из Фракии.

— Ты говоришь совсем как глашатай! — усмехнулся Эвбулид. — Но мне не нужны развращенные сирийцы и тем более рабы для роскоши!

Он перехватил понимающий взгляд купца, брошенный на немощного Армена и вспыхнул:

— Пока не нужны! А сегодня я хотел бы купить двух или… трех недорогих, но крепких рабов для работы на мельнице!

— Крепких и недорогих! — удивленно переспросил купец и вновь замолчал, красноречиво поглядывая на свой товар.

— Хорошо! — воскликнул Эвбулид, мрачнея от мысли, во сколько ему обходятся сегодняшние покупки. — Я куплю и эту чашу, потому что чувствую, что ты что-то знаешь…

— И ты не ошибаешься! — оживился купец. — А потому купи заодно и эту стеклянную колбу. Наши лекари ценят такие за стойкость даже к ядам, и сам Аттал хранит в них изобретенные им лекарства! Берешь?

— У вас не царь, а прямо клад какой-то… — проворчал Эвбулид. — Что ж, беру и колбу! Моя жена будет держать в ней свои благовония. Но, клянусь вашей пергамской Никой, если обманешь, эта колба навек поселится в твоем желудке!

— Воля твоя! — улыбнулся купец. — Слушай меня внимательно: когда глашатаи выведут на «камень продажи» партию рабов с Крита — не бери их. За этих отъявленных лгунов хозяин сдерет с тебя втридорога. Не торопись и тогда, когда поведут на продажу фракийцев. Я хорошо знаю их купца, он не сбавит ни обола. Не утруждай себя и осмотром воинственных пленников из Долмации. Но когда увидишь светлобородых огромных рабов с волосами цвета спелой пшеницы и глазами, как море в ясную погоду, не зевай. Возможно, это как раз то, что ты ищешь. А теперь прощай!

Купец показал Эвбулиду на афинянина, который осматривал вазы, то и дело оглядываясь на «камень продажи», и заговорщецки подмигнул:

— Меня ждет новый «покупатель»… Мои друзья из Пергама вовремя подсказали мне, где лучше всего бросать якорь на афинской агоре!

4. Сколоты

Наконец торг начался.

Глашатаи вывели на помост первую партию рабов — двенадцать сирийцев и, стараясь перекричать друг друга, стали расхваливать их достоинства.

— Апамеец двадцати трех лет! Вынослив, быстр, не имеет ни одного расшатанного зуба!

— Ремесленник из Дамаска! Сорок пять лет! Нет такого дела, которое не спорилось бы в его ловких руках!

— Грамматик из Коммагены! Не глядите, что стар, его седина — признак большой мудрости! У себя на родине он был великим ученым, и по его книгам учат сегодня детей даже в египетской Александрии!

— Одиннадцатилетняя красавица! Смышлена, покорна, хрупка! Разве вы найдете еще у кого в Афинах сочетание таких редких достоинств? А она, кроме этого, умеет петь и танцевать!

Вытягивая шею, Эвбулид осмотрел рабов и расстроился: ну и привоз…

Мышцы апамейца тонки для тяжелых мельничных жерновов; плечи ремесленника — слабы. Старик-ученый и прикрывающая руками свою наготу девушка, с которой предусмотрительные глашатаи сбросили всю одежду, вообще не в счет. Остальные тоже — либо стары, либо малосильны.

Подивившись тому, что грамматик как ни в чем ни бывало с любопытством осматривает макушки городских храмов, Эвбулид перевел глаза на торговца рабами, коренастого перса с выкрашенной ярко-красной хенной бородкой. Шедший где-нибудь по просторам Малой Азии в поисках дешевой добычи за римской армией или войском понтийского царя Митридата, он кивал теперь в такт каждому слову глашатаев. Его бегающие глазки выискивали в толпе возможных покупателей.

Долго ждать ему не пришлось.

На помост поднялись сразу несколько человек. Те, кто уже не раз покупал рабов, тут же начали заставлять мужчин-сирийцев приседать и подпрыгивать, проверяли крепость их шей, рук и ног. Заглядывали даже в рот. Другие изучали таблички на шеях рабынь и стариков, спрашивали торговца, нет ли у них скрытых дефектов.

Особенно много мужчин толпилось около девушки, в некоторых Эвбулид признал своих знакомых безденежных афинян.

— Клянусь Беллоной, — лебезил купец перед знатным гражданином, облюбовавшим себе мудреца из Коммагены, — этот старик большой ученый! Он станет прекрасным педагогом для твоего смышленого сына!

Афинянин хмуро возражал:

— Мне нет никакого дела до его знаний! Я должен знать, хватит ли у него сил носить в школу книги и таблицы моего сына? Сможет ли он научить его ходить, опустив глаза и уступая дорогу старшим? Не выпадет ли розга из его рук, если он заметит моего сына на агоре, где можно услышать и увидеть неподобающие в его возрасте вещи?

Он кивнул на вырывавшуюся из рук двух молодых афинян девушку.

Купец понимающе хихикнул и торжественно заявил:

— Клянусь в присутствии агораномов, что никаких дефектов, кроме старости, за этим грамматиком не водится! Если в течение полугода ты обнаружишь у него чахотку, камни в почках или другую болезнь, делающую раба непригодным к труду, я немедленно возвращу тебе все полученные за него деньги!

— И сколько же ты просишь за него?

— Пять мин.

— Я покупаю!

Домашний раб покупателя тут же набросил на своего нового товарища по жалкой судьбе короткий шерстяной хитон, оставив открытой правую часть груди, связал ему за спину руки и повел с соматы.

К освободившемуся торговцу подковылял одноногий инвалид.

— А как ты ценишь свою пугливую лань? — показал он костылем на дрожащую от холода девушку.

Торговец важно огладил красную бороду.

— Это очень редкая рабыня, и я прошу за нее восемь мин!

— Не слишком ли дорого?

— Дорого?!

Перс цепкой рукой схватил упиравшуюся девушку и вывел ее на середину помоста. Властным движением оторвал ее ладони от хрупкого тела. Внизу послышались одобрительные возгласы афинян.

— А ты говоришь дорого! — усмехнулся купец. — Да ты просто не разглядел ее как следует. Какой товар, а?

— Такой товар в свое время я имел в достатке в каждой взятой крепости, причем совершенно бесплатно! — хриплым голосом бросил инвалид и обратился к испуганной девушке:

— Полонянка?

Сирийка непонимающе взглянула на купца, и тот ответил за нее:

— Нет, она не была пленницей грубых солдат, и ее спину не прижимали к земле все, кому не лень. Ее семью правитель Коммагены отдал за долги в рабство. Отца, грамматика, ты только что видел. Мать же была так больна, что я вынужден был продать ее прямо на коммагенском рынке. Отдал, можно сказать, совсем даром, но что было делать — я бы не довез ее сюда живой.

— Это плохо, что отец рабыни тоже будет жить здесь, — нахмурился инвалид. — Она будет все время плакать и умолять отпустить ее повидаться с ним. А я хотел бы всегда видеть подле себя веселую, радостную рабыню. Скажи, — снова обратился он к девушке, — ты будешь веселой и радостной?

— Будет, будет! — закивал перс.

— Но я не слышу ее голоса! Может, он хриплый и непевучий? Такая рабыня мне не нужна!

— Она поет слаще соловья в клетке! — клятвенно приложил ладони к груди купец. — Просто ей неведома ваша прекрасная эллинская речь!

И громко, чтобы слышали все, добавил:

— Зато ей известен язык, на котором без перевода могут общаться между собой все люди земли: язык любви!

— Я покупаю ее! Я! — закричал срывающимся голосом старик в измятом гиматии, с трудом взбираясь на помост.

Очутившись наверху, он обвел девушку с головы до ног слезящимися глазами и прогнусавил: — Восемь мин?

Инвалид костылем надавил на плечо старика:

— Уходи! Я первый!

— А я дам восемь с половиной мин!

— А я — девять!

— Десять!

Эвбулид с усмешкой понаблюдал, как торгуются из-за юной сирийки калека и старик, и заработал локтями, пробиваясь вперед. Вдогонку ему понеслись возмущенные окрики.

— На чем сошлись? — оказавшись у самых ступеней, спросил он знакомого философа, гладя как старик, схватив девушку за руку потащил ее за собой под одобрительные возгласы и недвусмысленные шутки зрителей.

— На тринадцати минах… — нехотя ответил философ.

— Тринадцать мин за сирийку! — возмутился Эвбулид. — Пять мин за старика!..

— А ты что хотел? — послышался рядом насмешливый голос.

Эвбулид повернул голову и увидел дородного мужчину, судя по одежде и уверенным жестам, бывшего судью или даже архонта.

— Сирийцы и в благословенные времена Перикла[19] стоили вдвое дороже обычных рабов! — раздуваясь от важности, сказал он. — Они с молоком матери впитывают покорность, и в то же время им не чужда великая эллинская культура, которую мы принесли им!

Он бросил презрительный взгляд на поднимавшихся по ступенькам рабов из Фракии — бородатых, насупленных, с выбеленными мелом ногами и спросил:

— Разве можно сравнивать их с этими дикарями?

— Но цены! Такие цены… — простонал Эвбулид.

— А как иначе? Ты знаешь, какими высокими налогами облагают наши Афины торговцев рабами? А расходы на умерших по дороге рабов? А, наконец, пираты? Разве есть у торговцев гарантия, что, везя на продажу рабов, они сами не превратятся в жалких пленников?

— Что торговцы! — усмехнулся философ. — Даже знатные граждане должны помнить, что в любой момент они могут стать рабами.

— Мы? Греки?! — воскликнул стоящий рядом молодой афинянин, очевидно, впервые попавший на сомату.

— Увы! — вздохнул философ. — Пираты наводнили все Внутреннее море![20]

— От них не стало житья даже на суше! — пожаловались откуда-то сбоку. — Мой знакомый из Фригии рассказывал, что пока он ездил по делам, пираты высадились в его городе и захватили в плен молодых девушек, среди которых оказалась и его дочь.

Бедняга ездит теперь по всем рынкам, рискуя сам стать жертвой этих негодяев, и ищет ее…

— Они не гнушаются ни свободными, ни рабами! — заволновалась толпа.

— Свободные для них даже еще желаннее — за свободных можно получить богатый выкуп!

— Ох, если он у кого есть…

— Но закон! — воскликнул молодой афинян. — Куда же смотрит наше государство, судьи, архонты?!

Важный гражданин заторопился к «камню продажи», подальше от разговора, принимавшего для него явно нежелательный оборот.

Философ проводил его насмешливым взглядом и ответил юноше:

— Все дело в выгоде! Торговля рабами, действительно, обложена крупным налогом, и Афины богатеют на ней, вернее, умудряются сводить концы с концами… Вот архонты в закрывают глаза на разбой пиратов. А они пользуются этой безнаказанностью. Вот и текут сюда нескончаемым потоком сирийцы, фракийцы и вон — рабы из Далмации.

Эвбулид проследил глазами за взглядом философа и увидел на помосте увенчанных венками[21] далматов. Вспомнил слова купца из Пергама, который сказал: не утруждай себя их осмотром…

— Впрочем, мы и сами платим позорную дань востоку! — продолжал разошедшийся философ. — Пелопоннес дает Сирии гетер, Иония — музыкантш, вся Греция посылает им своих молодых девушек!

— И наши скромные девушки, славящиеся во всем мире своим целомудрием, стоят обнаженными на «камнях продажи»?! Позор! — закричал молодой афинянин.

— Как же ценят на варварских рынках нас, греков? — не выдержал Эвбулид.

— Справедливости ради надо сказать, очень высоко! — горько усмехнулся философ. — Нас считают красивыми и пригодными для всех видов интеллектуальных работ. Но, бывает, посылают в гончарные мастерские и даже на рудники.

Эвбулид представил, как где-нибудь на Делосе или Хиосе глашатай расхваливает этого философа, как понтиец или критянин платит за него полталанта — обычную цену плененного стоика, хотел возмутиться, но вдруг увидел, что на помост начали выводить новую партию рабов. Это были высокие, широкоплечие северяне со светлыми волосами и голубыми глазами. Голова каждого из них была покрыта войлочной шляпой.[22]

— Пять рабов из далекой Скифии! — закричали глашатаи. — Огромны и сильны, как сам Геракл!

Пока пораженные необычным видом рабов покупатели вслушивались в слова глашатая, сообщавших, что эти громадные скифы умеют возделывать поля и корчевать лес, Эвбулид первым взбежал на «камень продажи» и подскочил к торговцу партией.

Это был высокий, мужественный человек с лицом воина. Один из многочисленных шрамов был особенно ужасен: через весь лоб проходил глубокий рубец, прикрытый тонкой пленкой, под которой надсадно пульсировала жилка.

Не узнавая своего голоса, хриплого и осевшего от волнения, Эвбулид бросил:

— Сколько?

— Дисат мин! — коверкая греческие слова, отрывисто ответил торговец.

«Десять мин! — похолодел Эвбулид. — Проклятый купец! Чтоб ты не доплыл до своего Пергама! Десять мин за одного раба…»

Чтобы не уронить своего достоинства, он не стал сразу сходить с помоста. Подошел к рабам. С напускным интересом пощупал у одного из них согнутую в локте руку. Поразился крепости ее мышц. Они были тверды, как камень.

«Да, такие рабы как раз и нужны на мельницу… Но не один же!..»

— Не так смотришь! — подошел к Эвбулиду торговец.

Он похлопал раба по шее и резко ударил его кулаком под ребро.

— Так надо смотреть!

Раб даже не шелохнулся.

— Так смотри! — Ударил второго раба торговец и заглянул ему в лицо, ища гримасу боли. Не найдя ее, довольно хмыкнул и ткнул в живот третьего раба, четвертого:

— Так смотри! Так!!

Торговец занес руку для нового удара, но тут произошло неожиданное.

Пятый раб, с широким, скуластым, как у всех скифов, лицом, но непривычно большими для этого степного народа глазами, вдруг наклонил голову и рывком подался вперед.

Рука торговца застыла в воздухе. Эвбулид невольно шагнул назад. Бывалые агораномы бросились к ним на помощь и с помощью глашатаев и отчаянно ругавшегося торговца связали рабу руки.

— Всего дисат мин! — повторил торговец и развел руками. — Все пять здоровы, крепки, но я не отвечаю за них. Я купил у сарматов[23] дисат таких рабов. Два сразу бросились в море и утонули. Один разбил себе голову о мачту. А еще два прокусили себе вены. Вот — осталось пять. И я не отвечаю за них. Эти люди не могут без свободы, как рыба без воды.

Разочарованные тем, что пригодные с виду рабы непокорны и так свободолюбивы, покупатели стали покидать «камень продажи».

— Дикие люди! — оглядывая рабов, удивился Эвбулид. — Какого они племени? Скифы?

— Пожалуй, что нет, — ответил торговец. — Скифы тоже любят свободу и редко сдаются в плен. Но не так, как эти! У скифов темный волос и узкие, как будто они щурятся от солнца, глаза. Нет, — уверенно заключил он, — это не скифы. Сарматы говорили — это сколоты. Хотя я могу проверить. Мне известны некоторые скифские слова.

Торговец обвел глазами покупателей и указал одному из своих рабов на топор, заткнутый за пояс крестьянина:

— Что это?

— Ну, секира… — нехотя ответил раб.

— Вот — это сколот! — многозначительно заметил торговец. — Скиф обязательно сказал бы — «топор»!

Он с надеждой взглянул на Эвбулида:

— Купишь?

— Да нет, я так… — пробормотал Эвбулид, делая шаг к ступенькам.

— Смотри — это хорошие рабы! — крикнул ему вдогонку торговец. — Сарматы говорили, они не склонны к воровству и вредительству! Всего дисат мин!

— Дисат мин! — передразнил Эвбулид, взрываясь. — Да у нас один сириец-грамматик, знаменитейший, между прочим, ученый стоит в два раза дешевле!

— То один! — с обидой возразил торговец. — А я предлагаю тебе сразу все пять!

— Ну да, конечно! — не в силах остановиться, продолжал ворчать Эвбулид. — За ученого, по книгам которого учатся в самой Александрии, — пять мин, а за всех твоих пятерых…

И только тут до него дошло, что ему предлагает торговец.

— Постой! — вскричал он. — Ты сказал — все пять?!

— Да.

— Десять мин за всех твоих пятерых рабов?!

— Ну да, только я не отвечаю за их поведение, клянусь вашим богом, который метает молнии!

— Беру! — рванул с пояса кошель Эвбулид.

— Дисат мин.

Эвбулид разорвал завязавшуюся в узел веревку и, торопясь, стал ссыпать монеты прямо в подставленные торговцем ладони. Руки были темные, испещренные шрамами. Серебро — светлым, праздничным.

Глядя на сверкающий в лучах появившегося солнца поток, Эвбулид уже видел роскошный дом в богатом квартале Афин, счастливое лицо Гедиты, Диокла, дочерей. Воображение рисовало ему новую мельницу, кузню, гончарную мастерскую, множество рабов, в том числе и темнокожих египтян, тех самых — для роскоши…

Как они с торговцем ударили по рукам, как в сопровождении тут же нанятого надсмотрщика за рабами, он спустился с «камня продажи», Эвбулид не помнил.

У края соматы его тут же обступили купцы и наперебой стали предлагать свои товары:

— Хитоны! Самые большие хитоны — как раз для таких огромных рабов!

— А вот цепи им на ноги! Клянусь молотом Гефеста, они ничуть не хуже тех, которыми был прикован к скале сам Прометей!

— Кандалы на руки!

Низкий купец с пухлым животом вкрадчиво ворковал в самое ухо:

— Непременно купи мои железные ошейники! Покупка твоя не только удачна, но и опасна… Не искушай судьбу! Не надев ошейники этим сильным, как Геракл, рабам, ты не сможешь спать спокойно!

Радуясь, Эвбулид купил цепи, кандалы и ошейники. Приказал суровому на вид надсмотрщику:

— Пригласишь на месте кузнеца, пусть закует их, как следует, чтоб у них пропала всякая надежда бежать с моей мельницы!

— Ты сказал, мельницы? — снова подался к Эвбулиду низкий купец. — Тогда тебе непременно нужна моя «собака»!

— Зачем? — отмахнулся Эвбулид. — Хватит и ваших наручников!

Купец забежал с другой стороны.

— Ты меня не понял! — захихикал он. — Моя «собака» — деревянная. Но она не хуже живой охраняет хозяйское добро!

— Как это? — не понял Эвбулид.

— А вот как!

Купец жестом подозвал раба-помощника, надел ему на шею широкое, плоское ярмо и, всунув в руку большой ломоть хлеба, приказал:

— Ешь!

Худой раб жадно потянулся губами к ломтю, но рука его натолкнулась на ярмо. Он наклонился вперед, пытаясь просунуть хлеб — и снова ничего не получилось.

Раб извивался, отгибал тело назад, даже подпрыгивал, но каждая его попытка кончалась одним и тем же: он никак не мог донести хлеба до рта.

— Видишь? — торжествовал купец. — Я не кормил его целых два дня, и все равно он ничего не может поделать! Ешь! — закричал он на раба. — Ешь, а не то я снова отниму у тебя хлеб, и ты не увидишь его еще два дня!

Купцы хохотали, тут же заключались пари: удастся ли голодному рабу проглотить хотя бы кусок хлеба. Ставки возросли до десяти драхм. Смеялся и сам Эвбулид.

После последней отчаянной попытки хлеб выскользнул из пальцев раба, он сел на пыльную землю и стал шарить вокруг себя руками. Слезы текли по его лицу, падая на ярмо.

— Ну, что скажешь? — заворковал над ухом Эвбулида купец. — Надежна моя «собачка»? А теперь представь, что в руке моего раба не ломоть хлеба, а муха с твоей — да ниспошлют ей удачу боги — мельницы! С такой охраной ни одна горсть муки не будет съедена твоими прожорливыми рабами!

— Ладно, беру! — смеясь, согласился Эвбулид. — Вели рабу надеть на моих сколотов по своей «собаке»! А ты, — нашел он глазами Армена, — отведешь их в мой дом и скажешь Гедите, чтобы она посадила к очагу и обсыпала их сухими фруктами и сладостями. Да чтоб не забыла произнести при этом пожелание, чтобы покупка пошла на благо дому. А потом на мельницу их — и сегодня же за работу!

ГЛАВА ВТОРАЯ
1. Разрушитель Карфагена

Консул Сципион Эмилиан был вне себя.

Полчаса назад сенат на своем собрании направил его в восставшую Испанию, отказав при этом в дополнительном наборе войска!

Оставшись наедине с городским претором[24], Эмилиан дал волю своему гневу. Он вел себя так, словно перед ним уже были стены Нуманции, а не почтенный сенатор и благородные своды храма Сатурна.

— Не дать мне даже один свежий легион! — кричал он, брызжа слюной. — Мне, отправляющемуся под крепость, которую Рим не может взять уже семь лет! А ведь они прекрасно понимают, что можно ждать от разложившегося войска, где легионерами командуют не командиры, а торговцы и проститутки! Где командиры понаставили в палатки кроватей, а воины разучились даже маршировать!

— Успокойся, Публий! — пытался смягчить гнев консула семидесятилетний претор. — Просто отцы-сенаторы помнят, что ты навел порядок в еще более худшей армии под Карфагеном!

Грубое солдатское лицо Эмилиана налилось кровью.

— Если мы не возьмем Нуманцию в ближайшее время — мы потеряем все! Нас перестанут бояться! На пример испанцев смотрят все их соседи. Ты заметил, как обнаглели их послы? И где — в самом Риме! Что же тогда делается в их землях, где одно только слово «Рим» еще вчера вселяло в сердца неописуемый ужас?! Вот почему я потребовал дополнительный набор. И что же услышал в ответ? «Нам не из кого больше набирать римское войско!» Каково, а?

Резкие морщины у толстых губ делали лицо консула безобразным.

Любому другому претор, оставшийся за главу государства, напомнил бы об уважении к богам и к себе. Но перед ним был приемный внук Сципиона Старшего — победителя Ганнибала, родной сын триумфатора Эмилия Павла, покорившего Македонию.

Это был один из тех немногих людей, о которых в Риме с восхищением и страхом говорят: «То, что дозволено быку, не дозволено Юпитеру»[25].

И претор примирительно ответил:

— Но, Публий, ты должен понять сенат. Откуда взять воинов? Вот уже несколько месяцев нам почти некем пополнять легионы. Кому, как не тебе знать, до чего быстро редеют они в боях! Раньше это делалось за счет крестьян. А теперь — где они? Почти все здесь, в Риме, питаются на подачки, живут рядом с помойками. Как городской претор, я готов засвидетельствовать, сколько их ежедневно приходит в Рим, лишая тем самым армию новых воинов…[26]

— Зачем ты мне объясняешь это? — поморщился консул. — Ты знаешь, что я организовал кружок. Вот уже несколько лет мы бьемся над тем, как вернуть нашей армии былую силу. Ясно, что нужна аграрная реформа. Но попробуй ущеми интересы патрициев! Мы пока не пришли к общему мнению.

— А тем временем Риму все труднее защищаться от внешних врагов и держать в узде миллионы рабов в самой Италии! — подхватил претор. — Стоит ли после этого обижаться отказу!

— Но моему коллеге консулу Флакку сенат дал все, что он затребовал. И дал бы больше, попроси он еще — я ведь видел это по лицам отцов-сенаторов!

— Фульвий Флакк отправляется в Сицилию! — напомнил претор. — Надо положить конец этому царству рабов под самым носом Рима! Подумать страшно: взбунтовавшаяся чернь перерезала своих господ, захватила почти все крупные города острова, провозгласила какого-то раба по имени Евн своим базилевсом и всем своим двухсоттысячным войском подступило к Мессане! К самой границе Италии!

— Рабы останутся рабами, будь их хоть миллион! — отрезал Эмилиан. — Да, они разбили несколько небольших отрядов наших преторов. Но как только до них дойдет весть, что в Сицилии высадилась консульская армия, помяни мое слово — они разбегутся, как стая зайцев при виде волка!

— Может, вместо осторожного Фульвия Флакка в Сицилию следовало бы отправиться тебе? Ведь у тебя такое громкое имя, что оно одно наводит ужас на целые народы!

— Орел не ловит мух! — перебил претора Эмилиан. — С рабами справитесь без меня. Мне хватит дел и под Нуманцией. Нужно окружить ее двойной линией укреплений, заново обучить солдат военному делу, навести порядок, и мечом или голодом заставить эту крепость сдаться на милость победителя. А наша милость будет обычной: город разрушить, остатки населения продать в рабство!

— Иначе нельзя! — кивнул претор. — И так уже Рим становится похожим на тунику жалкого раба! Не успеваем залатать одну дыру, как тут же появляется другая. Не Нуманция — так Сицилия, не Македония — так Греция! Успокоим Сирию — поднимется Египет, утихомирим Египет — снова поднимет голову Сирия!

— Боги совсем забыли, что жертвоприношения Рима были всегда самыми щедрыми и желанными им! — вздохнул Эмилиан.

— Боги помнят об этом! — торопливо возразил претор, косясь в сторону статуй. — И потому Египет и Сирия больше не опасны нам! Антиох Сидет, базилевс сирийский, правда, разрушил без нашего ведома Иерусалим, но дальше этого не пошел. А Птолемей Фискон не знает, как ему разделить ложе, а также трон со своими единокровными женами![27] До других ли ему границ, когда самого вот-вот выгонит из страны Клеопатра Старшая?

— Выгонит — заставим принять! И на ложе, и на троне. Этот оплывший жиром любитель наслаждений полезнее нам, чем деятельный правитель. Страшнее то, что скоро и Риму будет не до других границ! — нахмурился Эмилиан. — А нам так нужны сейчас новые провинции. Вместо того, чтобы ехать под Нуманцию, с каким наслаждением я повел бы армию…

— В Иудею?

— Меня не интересуют развалины! Мои глаза пресыщены ими. Подождем, пока евреи отстроят Иерусалим и набьют его храмы золотой посудой!

— Тогда… в Парфию?

Консул вздохнул:

— Парфия пока нам не по зубам.

— Значит, Понт?

— Понтийское царство с его энергичным царем Митридатом нам выгоднее пока использовать как союзника. Пока, — повторил Эмилиан. Но, клянусь Марсом, это уже горячее!

— Малая Азия!

— Жарко, совсем жарко!

— Пергам?!

— Попал иглою![28]

Претор с изумлением посмотрел на консула:

— Но разве ты не знаешь, что у Пергама очень сильная армия? — спросил он. И не менее сильный боевой флот…

— Именно поэтому я и отправляюсь сегодня не в Пергам — нахмурился консул и испытующе оглядел претора. — А жаль! Это царство не дает мне спокойно спать так же, как Карфаген Катону![29] Кстати, ты бывал в Пергаме?

— Да.

— Давно?

— Еще юношей. Кажется, лет пятьдесят… Нет — пятьдесят пять тому назад.

— Значит, ты не знаешь Пергама.

— Но я много слышал о нем.

— Что именно? — оживился Эмилиан. — Говори!

— Благодаря предшественникам нынешнего Аттала из крошечной крепости он превратился в огромный город, славящийся алтарем Зевса и невероятной чистотой улиц.

— Так!

— Он присоединил к себе многие города и государства, и…

— И?

— Стал благороднее Афин.

— Так-так!

— Образованнее и культурнее Александрии Египетской.

— Говори!

— Сильнее Парфии.

— Говори, говори!

— Крупнее всех в Малой Азии!

— И это все?

— Я сказал то, что слышал. Неужели этого мало?

Губы Эмилиана тронула усмешка.

— Для какой-нибудь Вифинии это было бы пределом мечтаний. Но речь — о Пергаме. Я же говорил, ты не знаешь его. А ведь о чем не знают, того не желают, как говорят у нас в народе! — снова испытующе посмотрел он на претора.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Ты знаешь, мои глаза видели всякое богатство, — уклончиво ответил консул. — Вспомни хотя бы, сколько золота и серебра пронесли перед моей триумфальной колесницей после победы над Карфагеном…

— О, это было незабываемое зрелище! — уважительно воскликнул претор.

— Так это лишь пыль перед богатством, которое накопили в своих сокровищницах пергамские цари! Все эти Эвмены и Атталы, начав с небольшой части казны Александра Македонского за столетие сумели превратить Пергам в богатейшее государство. Они выжили все из своих рабов, плодородных земель, тучных пастбищ, лесов, рудников, удобных гаваней. Кто теперь не знает знаменитого пергамента и великолепного пергамского оливкового масла? И их армия, действительно, одна из сильнейших в мире!

— Но такое богатство делает Пергам опасным Риму!

— Верно. И — желанным! — многозначительно поднял палец Эмилиан.

— Но мы не в состоянии пойти на него войной! — напомнил претор.

— И это верно. Значит, нужен иной путь.

— Дружба?

— Дружба может быть только с равными!

— Не война и не дружба? — претор с любопытством взглянул на консула. — Ты предлагаешь что-то третье?

— Да! Иначе я не заводил бы весь этот разговор! То, что я тебе сказал, лишь половина истины. Своему быстрому взлету Пергам обязан не только тучным пастбищам и удобным гаваням. Не только воинской храбрости и дипломатической ловкости своих базилевсов. Этому он обязан в первую очередь нам, римлянам. Разве случайно диадема Эвмена, отца нынешнего царя, была украшена камеей с изображением моего славного деда? Ведь именно по предложению Сципиона за участие пергамцев в Сирийской войне сенат даровал Эвмену Эфес, Мизию, Ликаонию, обе Фригии. Все это втрое, впятеро увеличило доходы Пергама и в итоге до отказа наполнило его казну. Не пора ли теперь возвращать нам долги? Пусть Эвмен умер. Но жив Аттал. Какая нам разница — пусть вернет он. Да, он слушает нас во всем, провел в наших интересах у себя финансовую реформу, усилил налоговые поборы, но этого мало! Мы дали его отцу гораздо больше. А Рим никогда и ничего не дает даром!

— Разве Аттал расстанется добровольно с частью своих сокровищ? — усомнился претор.

— Речь идет не о жалкой части! — отрезал Эмилиан.

— Тем более! Я слышал, что Аттал глуп и безволен. В последнее время он совершенно ушел от государственных дел, уединился и даже ищет смерти. Говорят, он сошел с ума, но не до такой же степени!

— Этот «сумасшедший», — усмехнулся Эмилиан, — между прочим, изучает ботанику, пишет научные труды, ваяет прекрасные статуи из воска, наконец, изобретает лекарства.

— Лекарства?!

— Да, и не без успеха. Они излечивают печень и селезенку, помогают от кожных болезней. Одну из них — «Атталово белило» спасло мою жену от сильного воспаления, перед которым оказались бессильны знаменитые греческие снадобья и притирки!

— А как сейчас здоровье Семпронии? — участливо спросил претор, отлично зная, что консул, не любивший свою жену, два года назад отправил ее в скромное сципионовское имение и до сих пор не разрешает вернуться в Рим.

— Лучше. Но не настолько, чтобы дышать испорченным воздухом столицы. Если бы ее мать, Корнелия, не совала вечно нос не в свои дела, не напоминала, что она дочь Сципиона Старшего, я бы… Однако мы говорим не о моей теще — мужчине в женской одежде, — спохватился Эмилиан, — а об Аттале! Все слухи о его сумасшествии — вздор, выдумка его многочисленных врагов.

— Но если он умен, то это только усложняет нашу задачу.

— Наоборот — упрощает!

Консул взглянул на недоумевающего претора и пояснил:

— Ученый ум царя поможет ему быстро понять нас. А его ненависть к своим подданным и великое множество врагов еще больше ускорят это. Первое, — загнул он палец, — Аттал давно уже ищет случая, чтобы унизить, растоптать свой народ. Второе — в Пергаме сейчас крайне неспокойно: бунтуют рабы, волнуется сельское население, купечество, наемная армия. Все они уже открыто высказывают ненависть к Риму, вернее, к нашим ростовщикам. Вот-вот может начаться бунт, и без нашей помощи тогда Атталу и его знати не устоять. И третье: Аттал прекрасно понимает фактическое господство Рима над Пергамом, хотя его царство и самое сильное в Малой Азии. Что после всего этого остается делать Атталу?

— Что?..

— Завещать после своей смерти царство Риму! — объяснил Эмилиан.

— Завещать царство? — переспросил ошеломленный претор.

— Да! — нетерпеливо вскричал консул, раздраженный непониманием старика, которому он вынужден доверить такое дело. — Царство со всеми подданными, нашими будущими слугами и рабами, гаванями, пастбищами и — сокровищницей! Надо только подать такую мысль последнему Атталиду. Понял наконец?

Претор просиял.

Двигавшийся несколько десятков лет по служебным ступенькам к вершине власти, отдавший все состояние на подкупы и подарки избирателям, влезший в неоплатные долги, связанный по рукам и ногам взятками, он уже видел себя наместником новой провинции. Да еще какой! Он выжал бы из Пергама столько золота, что возвратился бы в Рим самым богатым человеком, без труда расплатясь с кредиторами.

«Бедным он приехал в богатую провинцию, — с завистью говорили бы о нем, — и богатым уехал из бедной провинции!»

— Ну, — поторопил его Эмилиан, как бы читая мысли претора и думая про себя: «Ну, побудешь ты немного в новой провинции, много тебе при твоей старости там не выдержать. А потом, рассчитавшись с Нуманцией, я нагряну туда!»

— Завещать целое царство, как завещают дом, виллу или несколько тысяч сестерциев?[30] — очнулся претор.

— Ну наконец-то! — усмехнулся Эмилиан.

— И без войны овладеть богатейшим государством, всей его казной?!

— Ты делаешь успехи!

— Но у Аттала есть брат! — вдруг вспомнил претор, и лицо его помрачнело.

— Аристоник? — уточнил Эмилиан. — Этот сын царя и рабыни?

— Он сейчас в расцвете сил, и по греческим законам может наследовать престол брата…

— С каких это пор римский судья стал интересоваться греческими законами? — удивился консул и посоветовал: — Забудь про Аристоника. После убийства матери и невесты Аттал перебил почти всю свою родню. Аристоника же он посчитал убить ниже своего достоинства и ограничился тем, что запретил ему жить во дворце. Теперь его сводный брат разделяет трущобы Пергама с нищими и рабами. Помеха ли нам такой «наследник»?

— Однако Аттал может не согласиться написать такое завещание! — продолжал сомневаться претор.

— Конечно! — кивнул Эмилиан. — Но, я полагаю, всегда найдется искусный скриба, умеющий подделывать чужие почерки и подписи. Даже такие замысловатые, как подписи царей. Бумага не краснеет. Нам важно само завещание, а не то, каким путем оно добыто. Разве осмелится кто-либо спросить об этом у Рима? Сильного никто не спрашивает, где он взял, достаточно того, что он имеет. Если бы мои руки не были связаны Нуманцией, не прошло б и месяца, как Пергам превратился в римскую провинцию «Азия». А так должен перепоручать это дело тебе. Справишься?

— Конечно! С радостью!.. — приложил ладонь к груди претор. — Но… — покосился он на консула, — Аттал может прожить и сто лет, написав завещание, а ему сейчас нет и тридцати…

— Но ведь ты сам говорил, что в последнее время Аттал ищет смерти! — резко бросил Эмилиан. — А как любит повторять мой друг философ Панеций, кто спасает человека против его воли, поступает не лучше убийцы. Ты понял меня?

— Д-да…

— Ты чем-то удивлен?

— Конечно… Если бы мне сказал это сенатор Квинт Помпей или Публий Сатурей, а не ты, славящийся своей справедливостью и неподкупностью…

— А-а, вон ты о чем! — неожиданно засмеялся Эмилиан и, наклонившись к самому уху претора, прошептал: — Знаешь, как сказал бы по этому поводу тот же Панеций? Нехорошо пахнет тот, кто пахнет всегда хорошо! Итак, — снова стал серьезным он. — Берешься?

— Да!

— И у тебя есть надежный человек, который немедленно отправится в Пергам под чужим именем и прикрытием невинного должностного поручения?

— Да!

— Кто он?

— Здешний торговец. Луций Пропорций.

— Пропорций, Пропорций… — задумался Эмилиан. — Не тот ли это смельчак, который воевал у меня под Карфагеном?

— У тебя прекрасная память! — восхитился претор. — Но только ты воевал с Квинтом, а я говорю о его брате — Луцие.

— Что он из себя представляет?

— Умен и осторожен, как никто другой умеет убеждать людей и обводить их вокруг пальца. Вообще эти братья очень разные и совершенно не похожи характерами. Квинт, которого знаешь ты, как бы это сказать… привык разить врага в грудь, а от Луция, которого знаю я, скорее надо ждать удара в спину. Если ты позволишь, он заедет за Квинтом в Афины, и они отправятся в Пергам вместе.

— Пока пусть едет один, — подумав решил консул. — Нам больше подходит Луций. Можешь пообещать ему в награду…

— Место в сенате! — опередил Эмилиана претор.

— Хорошо.

— Тогда я немедленно посылаю за Луцием! — заторопился претор. — И ты сможешь объяснить ему…

— Ты сможешь! — поправил претора Эмилиан. — Объяснишь Луцию, что от него требуется простым, доходчивым языком. А я только взгляну на него.

2. Дело государственной важности

Следуя за двумя молчаливыми ликторами[31], Луций Пропорций пришел на Форум, где разделившиеся на группы сенаторы еще оживленно обсуждали недавнее собрание. Один из ликторов жестом приказал следовать в храм Сатурна.

«Зачем меня привели сюда? Да так спешно, ничего не объясняя?..» — переступая порог храма, думал Луций. Как и брат, был он худощав, высок ростом. Однако внешнее сходство братьев на этом и кончалось.

Если Квинт был воином, и оставался им, даже став ростовщиком, то в Луцие все выдавало купца: беспокойные, цепкие глаза, суетливые пальцы, податливая шея, готовая угодливо согнуться перед сильным и надменно выпрямиться перед должником или клиентом[32].

Ни нажитый всеми правдами и неправдами капитал, ни переход во всадническое сословие не изменили в нем прежних привычек мелкого купца.

«Кому я понадобился? — прикидывал он. — Хорошо, если городскому претору. Пятьдесят тысяч сестерциев, что ой якобы взял у меня в долг, еще долго будут закрывать ему глаза на мои грешки. А если что-то вынюхала и решила заняться мной сенатская комиссия?..»

— Пойду доложу консулу, что он уже здесь! — сказал один из ликторов и скрылся за неприметной дверью у алтаря.

«Консулу?! — ужаснулся Пропорций. — Неужели Фульвию Флакку стало известно, что я поставил его армии плохой ячмень? Тогда я пропал: меня ждет суд, штраф, может быть, даже отлучение от воды и огня!..[33] А вдруг, — мелькнула слабая надежда, — Флакк не успел закупить что-то для войска, и ему срочно потребовалось зерно или вино?»

— Послушай, — обратился Луций к оставшемуся ликтору. — Зачем я понадобился Фульвию Флакку?

Ликтор молчал, глядя поверх головы приведенного торговца. Луций достал расшитый жемчужным бисером кошель.

— Вот тебе золотой!

Ликтор затаил дыхание. Если бы не дернувшийся на его шее кадык, можно было подумать, что в храме стало на одну статую больше.

«Не взял золото! Неужели мои дела так плохи?..»

— Эй! — негромко окликнул Луций. — Два золотых!

Ликтор очнулся и быстро спрятал монеты.

— Тебя велел привести сюда не Фульвий Флакк… — шепотом начал он.

— А кто же? Кто?

Ликтор испуганно выпрямился и замолчал.

Пропорций проследовал за его подобострастным взглядом и увидел входящего в храм Сципиона Эмилиана.

«О боги! Сам Сципион… — узнал он прославленного полководца. — Но ведь у меня не было с ним никаких дел! На ячмень ему наплевать — консулы вечно грызутся между собой и завидуют друг другу, — ему даже выгодно, что голодные кони не так быстро понесут Фульвия к славе. Или ему донесли, что мои обвинения против Авла Секунда, которому я был должен сто тысяч — лжесвидетельство?! Но тогда меня ждет уже не изгнание, а Тарпейская скала!»

Все эти мысли вихрем пронеслись в голове побледневшего Луция. Он уже видел перед собой отвесный утес на берегу Тибра, с которого сбрасывают государственных преступников, как вдруг следом за консулом в храм вошел городской претор.

Эмилиан подошел к ожившему Луцию и сказал, оглядываясь на претора:

— Похож! Они что — близнецы?

— Рождены в одночасье! — воскликнул претор.

Лицо Эмилиана смягчила довольная улыбка.

— Близнецы — счастливая примета! — веско сказал он. — Не было бы Ромула с Рэмом, не было б и Рима! Сами боги дают нам знак своей благосклонности.

Луций понял, что его привели сюда вовсе не для того, чтобы сбросить с Тарпейской скалы или изгнать из Рима.

Склонившись перед консулом, он елейно произнес:

— Ты — достойный сын Эмилия Павла!

Претор из-за спины консула сделал предостерегающий знак, но Луция уже ничто не могло остановить.

— Весь Рим знает, что он тоже свято верил в приметы! — частил он. — Когда перед войной с македонским царем Персеем дочь встретила его криком: «Папа, Персея больше нет!» — имея в виду издохшую собачку по кличке Перс, твой отец так обрадовался, что, не мешкая, повел войска в бой и одержал побе…

Луций поднял глаза на консула и осекся. Лицо Эмилиана было багровым.

О боги! Как он мог забыть то, о чем знает весь Рим: Сципион Эмилиан не выносит, когда при нем говорят о его родном отце, потому что в юности предал его, перейдя в более славную семью Сципионов. И его бедный отец Эмилий Павел умер от тоски в полном одиночестве…

Но Луций не был бы Луцием, если бы не нашел выхода из этого щекотливого положения.

— Но еще больше ты достоин славы своего великого деда, Сципиона Африканского! — повысил он голос и с облегчением увидел, как разглаживаются морщины на лбу консула. — Всему миру известно, что свои поступки он объяснял прямыми советами богов! И мне вовсе не кажется нелепым слух, — на всякий случай прибавил от себя Луций, — будто его отцом был сам Юпитер в облике исполинского змея!

— Ну-ну, так уж и Юпитер! — засмеялся повеселевший Эмилиан и с одобрением оглядел Луция: — А ты понравился мне, Гней Лициний, хотя и бросил тень на мою бабку!

— Но я не Лициний! — улыбнулся в ответ Пропорций. — Меня зовут…

— Прощай, Гней! — перебил его консул и, глядя на обескураженное лицо Луция, доверительно добавил: — Через несколько часов мне уезжать на войну, а сегодня — Луперкалии[34], надо бы и развлечься перед работой, а?

— Да, конечно…

Луций почтительно проводил взглядом Эмилиана до самого выхода и поднял на претора удивленные глаза:

— Он назвал меня Гнеем Лицинием… Что бы это могло значить?..

— Это значит, что ты счастливый человек, Гней, раз тебя заметил такой человек!

— Но я — Пропорций! — воскликнул окончательно сбитый с толку Луций. — Луций Пропорций! Или ты… забыл меня?

— Я помню!

Претор жестом приказал ликторам удалиться.

— Я прекрасно помню, — продолжил он, оставшись наедине с Луцием, — о той небольшой услуге, которую ты оказал мне, когда я м-мм… нуждался в некоторой сумме. Не забыл я и о своем обещании вспомнить тебя, если в сенате вдруг появится свободное место!

— Неужели ты вызвал меня, чтобы предложить мне его?! — не поверил Луций.

— Ну не для разговора же о бедном Авле Секунде и полуголодных лошадях конницы Фульвия Флакка! — усмехнулся претор, не сводя глаз с Луция.

«О боги! — похолодел тот. — Ему все известно…»

Удовлетворившись впечатлением, которое произвели на Пропорция его слова, претор сказал:

— Запомни, то, что я тебе сейчас скажу — дело государственной важности! После нашего разговора ты получишь подписанную лично мной легацию на имя Гнея Лициния. Согласно ей, жители Италии и наших провинций обязаны будут предоставлять тебе повозки, упряжных животных, продовольствие, принимать к себе на ночлег…

— Я готов делать все это на свои деньги! — воскликнул Луций.

— Забудь о своих прежних частных поездках! — остановил его претор. — С этой минуты ты не просто торговец, а посланник великого Рима!

— Куда я должен ехать? — с готовностью спросил Луций.

— В Пергам.

— Когда?

— Сегодня. Не позднее полуночи.

— И что я должен сделать там?

Претор загадочно прищурился:

— Твоя миссия будет выглядеть скромно. Скажем — закупка партии оливкового масла для… армии Фульвия Флакка! Ты ведь уже имел дело с ее казначеями!

Луций смущенно кашлянул в кулак.

— Главной же твоей целью, — продолжал претор, — будет войти в доверие к царю.

— Атталу?!

— Не забывай, что ты посланник не какой-то там Вифинии, а самого Рима! — назидательно заметил претор. — Но не думай, что это будет так просто, однако и не так сложно: в Пергаме среди знати должно быть немало друзей. Они помогут проникнуть тебе во дворец.

— Да я подкуплю всю стражу, залью золотом каждую щель в дверях дворца, но проникну к Атталу! — пообещал Пропорций.

— Именно поэтому я и позвал тебя. Кстати, местная знать тебе поможет безо всякого золота, отдай его лучше наемным убийцам или рабам: пусть найдут брата царя по имени Аристоник, и убьют его. Во дворце же ты сделаешь главное: постараешься убедить Аттала завещать свое царство Риму. Привезешь такое завещание — и ты сенатор!

— Сенатор?!

— Правда, скорее всего Аттал даже не станет слушать тебя!

— сказал претор. — Тогда ты подделаешь это завещание и скрепишь его царской печатью. Подпишет ли это завещание сам царь или ты приложишь к нему печать уже его мертвым пальцем — мне безразлично. Главное, чтобы оно было в Риме, у меня в руках!

— Я сделаю все, что ты приказываешь! — клятвенно пообещал Пропорций.

— Не сомневаюсь.

Претор снял с указательного пальца украшенный крупным рубином перстень и поднес его к лучу света.

— Да, вот еще что, — любуясь игрой красок, задумчиво произнес он. — Если Аттал даже добровольно напишет такое завещание и после этого произнесет, допустим, такие слова: «Ну вот, а теперь можно и умереть спокойно», не мешай человеку. Как говорит Сципион, кто лишает жизни человека по его воле, поступает благородней убийцы! Под этим прекрасным камнем — яд, от которого нет противоядия. Одна капля — и лекари сочтут царя умершим зимой от сердечного приступа, а летом — от солнечного удара. Помоги Атталу умереть спокойно — и ты сенатор. Сенатор, Луций! — многозначительно сказал претор, протягивая перстень.

— Гней!

— Что? — не понял претор.

— Гней! — напомнил Пропорций, надевая перстень на мизинец. — Гней Лициний.

Претор с одобрением посмотрел на него:

— Прекрасно! А теперь слушай и запоминай, какие доводы могут убедить Аттала завещать нам свое царство…

3. Испорченный праздник

«Корнелия — Семпронии, своей дочери, привет.

Не могу удержаться, чтобы не рассказать тебе того, что произошло сегодня на Луперкалиях. Да и ты в последнем письме молила меня описать подробно этот когда-то любимый тобой праздник; хочешь хотя бы в мыслях побывать в Риме, со своей матерью и братьями Тиберием и Гаем.

Как же затянулось твое лечение, которое я сразу назвала изгнанием тебя в наше нищенское, по нынешним понятиям, родовое имение Сципионов! Под благовидным предлогом Эмилиан отослал тебя подальше от своих попоек под музыку и танцы греческих танцовщиц и флейтисток. Теперь он вместо того, чтобы спрашивать, как консулу, за нарушения законов с других, сам спокойно предается запрещенной игре в кости!

И такой человек находится сейчас в зените славы, вершит всю политику Рима! Как же: хоть и приемный, а внук победителя Ганнибала. Разрушитель Карфагена! Наша единственная надежда в Испании! Видела бы ты, с какой царственной гордостью ловил этот солдафон, кичащийся дружбой с Полибием, Панецием, бездарным поэтом Луцилием, восхищенные взгляды толпы. Как вышагивал в сопровождении своих консульских ликторов по Палатину!

Сердце мое обливалось кровью, когда я переводила взгляд с него, мнимого внука великого Сципиона, на внука истинного — Тиберия, сравнивая их. Эмилиан стоял как каменное изваяние — впору было переносить его из-под священной смоковницы, где волчица вскормила Ромула и Рэма, на Форум. Тиберий же, словно простой смертный, о чем-то мило беседовал в кружке знатной молодежи. Он все время смеялся и оглядывался на луперкальную пещеру, будто от того, появятся молодые патриции, принадлежащие к коллегии жрецов-луперков, сейчас или через минуту, зависело все его будущее! Я смотрела на сына и чувствовала, как закипаю при виде его беззаботности и равнодушия к славе и почестям!

Но это было лишь началом. Молодые патриции в белых тогах и плющевых венках наконец появились в роще, посвященной богу Пану, виктимарии взялись за ножи и стали закладывать по двенадцать козлов и щенят. Все шло строго согласно обычаям: один из жрецов вымазал окровавленным мечом лбы юношей, остальные принялись вытирать ее шерстью, смоченной в козьем молоке.

Я было уже успокоилась, увлеченная зрелищем, как вдруг услышала громкий возглас:

«Глядите, глядите — вон теща Сципиона!»

«Где? Где!» — раздалось сразу несколько голосов.

И тут грянул громкий хохот юных патрициев. Ты не раз бывала на Луперкалиях и знаешь, что после того, как жертвенная кровь удалена, очистившиеся юноши должны по обычаю разразиться смехом. Сейчас-то я все понимаю, но тогда этот смех резанул мне в самое сердце, потому что мне показалось, что это смеются надо мной. Обида за сына, за славное имя Сципиона, чьи дела продолжает не его родной внук, а Эмилиан, вспыхнула во мне с новой силой…

Между тем юные патриции с жрецами скрылись в пещере и предались буйному пиру. Зрители терпеливо ожидали их, а на Палатин поднимались все новые и новые люди: сенаторы, плебеи, крестьяне, римская чернь. Как всегда, очень много было женщин и незамужних девушек, ожидавших появления жрецов с особенным интересом. Они радостно переговаривались между собой, а я слушала их смех и повторяла про себя горькие слова: «Теща Сципиона, теща Сципиона!..»

Наконец, нарядившиеся в шкуры жертвенных животных луперки выскочили из пещеры и помчались по холму, ударяя каждого встречного плетьми, вырезанными из полосок тех же шкур. Какой смех, какая радость поднялась вокруг! Так же, как и ты когда-то, бездетные женщины[35], веря, что удар такой плетью поможет им забеременеть, охотно подставляли луперкам свои руки, спины и плечи. Не уступали им и девушки, надеясь, что освященная богами плеть пошлет им вскорости мужа. Один из жрецов хлестнул и меня, и в его пьяных глазах я прочитала вызов: «Хоть ты и теща Сципиона, но сегодня я могу ударить даже тебя!»

Дочь моя, разве я заслужила подобное?!

Мне был всего лишь год, когда почти в одночасье умерли мой отец, Сципион Африканский и побежденный им Ганнибал. Мне было всего тридцать лет, когда умер мой муж, дважды консул и дважды триумфатор Тиберий Гракх, спасший моего отца от клеветы и позора. Будучи народным трибуном он наложил вето[36] на арест моего дяди, спасши тем самым и доброе имя моего отца… Мне было тридцать два года, когда моей руки стал домогаться сам царь Египта Птолемей, видевший меня еще пятнадцатилетней девушкой. Чего только не сулил мне этот сумасбродный, возомнивший себя богом, фараон[37]: горы сокровищ, посвященные мне дворцы и храмы, где стояли бы мои статуи! Наконец, он дал слово сделать Тиберия наследником египетского трона. Но я отказала царю, и всю себя посвятила вашему воспитанию. И, клянусь Юноной, мало найдется сегодня в Риме людей, которые могли бы похвастать таким блестящим греческим образованием, какое дала вам я, и какое вы заслужили хотя бы уже потому, что являетесь внуками великого Сципиона!

Отца своего я, конечно, совсем не запомнила, но мать много рассказывала мне о нем. Тиберия с Гаем больше интересовали военные подвиги деда, известные в каждом римском доме, а ведь это был очень мягкий в обращении, умный, необычайно приветливый человек, привлекавший к себе все сердца. Выйдя замуж за Тиберия Гракха, человека менее прославленного, но не менее благородного, чем Сципион, я мечтала, чтобы хоть один из моих сыновей был похожим на моего отца. И боги, казалось, все дали мне для этого — у меня родилось двенадцать детей, но они же оставили мне только вас троих… Тем радостнее было видеть мне в подрастающем Тиберии ту же приветливость, мягкость и умение вызвать сострадание окружающих, что и у своего деда.

Правда, в отличие от Сципиона, он не верил в пророчества и сновидения, мало времени проводил в храмах и, самое печальное, — постоянно сомневался в своем избранничестве. Но зато он с пеленок был также храбр, и под Карфагеном уже пятнадцатилетним юношей показал себя героем, имя которого было на устах всей армии и… завистливого Эмилиана.

Как я была счастлива, когда после возвращения из Африки, Тиберия, совсем юношу, тут же избрали в коллегию жрецов-авгуров[38], в которую входят только самые знатные и уважаемые граждане Рима! Как радовалась, когда самый гордый и знатный сенатор Аппий Клавдий — принцепс сената! — предложил в жены Тиберию свою дочь. По всему Риму ходили восторженные рассказы, что он, придя домой, прямо с порога крикнул жене:

«Антистия, я просватал нашу дочь!» И та удивленно ответила:

«К чему такая поспешность? Или ее женихом стал Тиберий Гракх?»

Казалось, перед моим сыном открывается блестящее будущее. Но проклятая Нуманция, куда сегодня отправился твой муж и наш Гай, несколько лет назад перечеркнула все мои надежды! Тиберий тогда был избран квестором в армию консула Манцина, который вел войну с непокорными испанцами. В одном из ущелий армия попала в окружение, и ее гибель казалась неизбежной. Консул посылал одного посла за другим, но нуманцы возвращали их с одними и теми же словами:

«Мы согласны на переговоры только в том случае, если вести их будет Тиберий Гракх. Мы помним его отца, который был у нас наместником, и слышали о молодом Тиберии, что он не только смел, но также честен и справедлив.»

Манцин дал согласие, и благодаря нашему Тиберию армия была спасена. Римляне получили наконец право отступления, правда, ценой заключения союза между Римом и Нуманцией. В старые добрые времена Тиберия встретили бы в Риме с благодарностью за спасение соотечественников. Но ты ведь знаешь, сколь «благороден» и «благодарен» твой муж! Снедаемый завистью, он настроил сенат против Тиберия и отцы-сенаторы отказались утвердить мирный договор. Обвинив Манцина в измене интересам государства, они, по наущению Эмилиана, выдали бывшего консула испанцам! И пожилой человек, словно раб, в одной рубашке, со связанными за спиной руками целый день простоял перед воротами Нуманции. Но благородные варвары отпустили его, не желая признавать расторжения договора…

Если бы не мои связи, не помощь Аппия Клавдия, — та же позорная участь изгнанника ждала и Тиберия. Он был спасен. Но испытав на себе неодолимую силу сената, утратил всякое желание бороться с ним. А какие планы у него были до этого! С каким жаром, бывало, рассказывал он нам с Гаем о тех неизгладимых впечатлениях, которые дала ему поездка в Испанию. Проезжая через Италию, он увидел, как осиротела вся эта страна, где вместо трудолюбивых крестьян работали теперь на полях одни рабы в оковах. Он все говорил о том, как слабеет римское войско, как опускаются пришедшие в Рим крестьяне, занимаясь доносами и собирая милостыню вместо того, чтоб воевать, захватывая новые провинции, собирался аграрной реформой раз и навсегда изменить существующее положение… А я с радостью замечала в его глазах тот самый «огонь», который делал, по словам матери, Сципиона неотразимым, и который так воспевали поэты.

И вот сенат отбил у Тиберия всякое желание действовать…

После стычки с ним, я перестала узнавать своего сына. Даже растущая слава его ровесника и соперника в ораторском искусстве Спурия Постумия, так больно задевавшая Тиберия раньше, казалось, уже не волновала его. Скорее по привычке, чем по велению сердца, он изредка посещал бесплодные занятия в сципионовском кружке. Сдружился с живущим так же просто и скромно, как и он сам, Марком Октавием, воспитанным, но слабохарактерным молодым человеком. А после того, как у Тиберия с Клавдией родился сын, и вовсе позабыл о будущей славе и весь отдался семье…

В отчаянии и упреках сыну протянулся последний год. И вот я дождалась этих Луперкалий, где меня принародно назвали тещей Сципиона!..

Признаюсь тебе: первый раз я пожалела о своем отказе Птолемею. И не потому, что напрасно принесла в жертву вашему воспитанию свою молодость. Не потому, что была бы сейчас царицей, и божественные почести окружали меня. А лишь потому, что Египет так далек от Рима, что там проще сносить такой позор…

Мудрый Блоссий![39] Он единственный, кто понял меня в ту минуту без слов. Подойдя ко мне, он показал глазами на мирно беседовавшего с Марком Октавием Тиберия и сказал:

«Успокойся, твой сын еще вознесется выше Эмилиана, который будет известен потомкам лишь тем, что разрушил прекрасный город!»

«Вознесется? Когда?..» — усмехнулась я.

Однако Блоссий не принял моей иронии.

«Помни истину, — серьезно сказал он, — не приносит осенью плодов то дерево, которое не цвело весной. А дерево Тиберия цветет с того дня, как он впервые увидел бедную Этрурию с рабами на осиротевших полях, когда ему грозило отлучение от воды и огня! Я уверен, твой сын еще сравняется славой с твоим великим отцом!»

«Но когда? Когда?!» — воскликнула я, требуя немедленного ответа. Но Блоссий вместо того, чтобы успокоить меня, пустился в свои обычные поучения:

«Управляй своим настроением, ибо оно, если не повинуется, то повелевает…» И дальше в том же духе. Ты ведь знаешь этого мудрого чудака. Словом, сам того не желая, он только переполнил чашу моего терпения. Я незаметно оставила его, продолжающего рассуждать на тропинке, и направилась прямо к сыну.

Тиберий, как всегда, ласково улыбнулся мне. Я попросила его уделить мне несколько минут и, едва дождавшись, когда отойдет в сторону Марк Октавий, спросила:

«Тебе известно, сколько лет было твоему деду, когда он прославился, как победитель Ганнибала?»

«Да — слегка удивленный неожиданным вопросом, ответил Тиберий. — Ему было столько же, сколько сейчас мне.»

«Столько же! — возмутилась я его спокойствием. — А знаешь ли ты, что Слава о справедливости твоего отца разнеслась по всему миру, когда он был еще моложе? Что вскоре после этого он разгромил Сардинию, убил и захватил в плен восемьдесят тысяч варваров, и рабы благодаря ему сделались такими дешевыми, что родилась поговорка: „Дешев, как сард!“ Неужели тебе не напоминает об этом прибитое к двери моего дома триумфальное оружие твоего отца, когда ты приходишь ко мне в гости?!»

Тиберий, побледнев, молчал. А я, хоть и стыдно теперь в этом признаться, лишь распалялась его молчанием и растерянностью.

«Значит, тебя больше славы отца и деда прельщает слава Гая Лелия, который тоже хотел провести аграрную реформу и вернуть крестьянам землю, но, испугавшись сената, отступился от своего намерения и заслужил благодаря этому прозвище „Мудрого“? — спросила я.

Тиберий продолжал молчать, кусая, губы. И тогда я сказала то, что больше всего мучало меня. Я спросила:

«Долго ли еще меня будут называть тещей Сципиона, а не матерью Гракхов?!»

Повторяю тебе, я не запомнила твоего деда. Но теперь я прекрасно знаю, каким он был. Глаза Тиберия загорелись, он весь преобразился. Тень избранничества легла на его лицо, всю фигуру. Он сказал мне, по обыкновению тщательно отделывая каждую фразу:

«Я полагаю, тебе совсем не придется ждать, когда тебя назовут матерью Гракха! Мне самому давно уже надоело бездействовать и видеть, каким опасностям подвергается республика как в самом Риме, так и на его границах. Я долго думал, не зная, как помочь римскому народу, а теперь знаю.»

«Это правда?» — воскликнула я, и Тиберий, глядя мне куда-то за спину, твердо ответил:

«Да. Я твердо решил бороться за преобразования в государстве и решения своего уже не изменю никогда, ибо я не Гай Лелий Мудрый!»

«Интересно, и как же ты собираешься это делать?» — услышала я позади себя, обернулась и увидела твоего мужа, стоявшего в окружении Панеция, городского претора и разъяренного Гая Лелия.

«Да, как? — поддакнул претор, этот алчный старик, известный всему Риму своей продажностью и умением за деньги раздавать должности. — По существующим обычаям предлагать проект новых законов может только человек, занимающий государственную должность!»

«Я займу такую должность, — спокойно ответил Тиберий. — Займу, даже не прибегая к твоим сомнительным услугам. Я выставлю свою кандидатуру на выборах в народные трибуны!»

Вот так, дочь моя, начался разговор нашего Тиберия с твоим мужем и его угодливым окружением. Был он трудным и долгим, и я расскажу тебе о нем чуть позже. А сейчас вызову табуллярия и прикажу ему доставить поскорей это письмо тебе в Кампанию. Будь здорова.»

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1. «Собака» и «Венера»

Прощальный ужин в доме Луция Пропорция подходил к концу, когда в комнату пирующих вошел смуглолицый раб. Щурясь от яркого света и, косясь на кувшины с вином, он нашел глазами хозяина, забавлявшегося на пурпурных подушках с юной танцовщицей тем, что то подносил, то отдергивал от ее губ сочную сливу. Подбежал к нему и шепнул на ухо:

— Господин! Там в двери ломится какой-то оборванец!

— Дай ему кость и пусть ступает своей дорогой! — благодушно махнул рукой Луций.

— Кто поздно приходит — тому кости! — подтвердил один из его пьяных клиентов, роняя голову на стол.

— Я так и поступил, господин, — ухмыльнулся раб. — Дал затрещину и бросил кость. Но он не уходит. Он сказал, что сгноит меня в яме! — пожаловался он.

— Моего раба?! — вскричал Луций. — Спусти с цепи собак!

— Я б так и сделал, господин но…

— Но?!

Рука Пропорция, не привыкшего к возражениям в собственном доме, да еще от раба, замерла в воздухе, и танцовщица проворно ухватила губами сливу.

— Я не спустил на этого грязного оборванца собак только потому, что он непременно хочет говорить с тобой! — объяснил раб.

— Оборванец? Со мной?! Прот, ты в своем уме?!!

— Этот оборванец, наверное, сошел с ума, потому что утверждает, что он твой давний друг! — огрызнулся раб.

— Луций, что я слышу! — воскликнул из угла взъерошенный клиент, вкладывая в ладошку флейтистки денарий. — Ты уже водишь дружбу с нищими?

Пропорций, сопя, поднялся. Оттолкнув ногой недогадливого раба, из-за которого его подняли на смех клиенты, он с раздражением произнес:

— А ну тащи его сюда. Да живо! Мне самому хочется взглянуть на этого «друга»!

— Бегу, мой господин! — с готовностью бросился выполнять приказание Прот.

— Постой! — окликнул его Луций. — Скажи прокуратору[40], чтобы принес сюда розги. Я думаю, они придадут нашим воспоминаниям о дружбе особую теплоту!

— Слушаюсь, господин! — усмехнулся раб, выбегая из комнаты.

— Это самый наглый и вороватый мой раб! — кивнул ему вслед Пропорций. — Но, клянусь Меркурием, именно этим он мне и нравится!

Он вернулся к юной гречанке, которая тут же обвила его шею руками. Клиенты в предвкушении нового развлечения поднимали кубки и хвалили остроумие своего патрона.

Наконец дверь широко распахнулась. На пороге появился однорукий человек в грязной одежде.

Смех и пьяные крики оборвались.

Луций и гости с любопытством смотрели на калеку с изможденным лицом, сохранившим следы жестоких пыток.

— Так ты инвалид! — разочарованно протянул Луций, жестом разрешая незнакомцу войти в комнату. — Кто такой? Почему назвался моим другом?

Не отвечая, незнакомец сделал несколько уверенных шагов. Не как нищий калека, — как хозяин встал по среди комнаты и обвел угрюмым взглядом яркие картины на стенах, статуи, уставленный яствами кедровый стол, отделанные черепаховыми панцирями ложа.

Удивление гостей сменилось гневом, когда инвалид столкнул на пол пьяного клиента и, усевшись на его место, бесцеремонно потянул к себе серебряное блюдо с кусками холодной говядины.

— Ах, ты, бродяга! — первым очнулся Луций. — Наглеть в моем доме?! Последний раз спрашиваю: как твое имя, и что тебе здесь нужно?

Незнакомец, не торопясь, выпил кубок вина, взял рукой кусок мяса и усмехнулся, не сводя глаз с хозяина:

— Не признаешь, Луций?

Пропорций вздрогнул — таким знакомым показался ему этот голос. Безусловно, он видел раньше этого человека, и видел часто, совсем не в этой одежде…

Сузившимися глазами он впился в его лицо, думая про себя: нет, это не из старых клиентов, не покупатель, не ответчик в суде…

Инвалид же, насладившись растерянностью на лице хозяина, с усмешкой продолжал:

— А ведь было время, когда ты почитал за счастье иметь такого друга, как я, и на званые обеды приглашал меня одного, чтобы я не дышал одним воздухом с этими пиявками!

Незнакомец кивнул головой на вскочивших со своих мест клиентов. Все они бросились к Луцию, требуя наказать бродягу за неслыханную наглость, но, увидев, как меняется лицо патрона, в испуге остановились. Действительно, Пропорция трудно было узнать. Подбородок его отвис, глаза расширились и были готовы вылезти из орбит.

— Ти-и-ит?! — не веря прошептал он.

— Ну наконец-то! — усмехнулся инвалид, вальяжно откидываясь в своей грязной тоге на персидские подушки.

Это было невероятно. Появись сейчас в доме Пропорция сам царь Аттал с уже написанным завещанием — и то он не был бы так изумлен, раздавлен, уничтожен.

Живой Тит Максим, его самый крупный и безжалостный кредитор возлежал в его комнате, на его ложе! Но где же тугие щеки, налитые плечи, грузная фигура этого некогда богатейшего человека Сицилии? Искалеченный, высохший старик с голосом Тита Максима смотрел на него цепким, насмешливым взглядом.

Луция бросило в пот от мысли, что теперь ему придется расставаться с миллионом сестерциев, который он привык считать своим, получив известие о смерти Тита. После недавнего ограбления пиратами двух триер, которые они с Квинтом как нарочно загрузили самыми дорогими товарами, у него кроме дома и рабов остался лишь этот миллион…

— Тит! Ты… — через силу улыбнулся Пропорций, думая о том, что он теперь нищий, и все его мечты о сенаторской тунике останутся пустыми мечтами, потому что ему теперь никогда не дотянуть до сенатского ценза. — Но ведь ты… тебя же…

— Как видишь, жив! — оборвал его кредитор, берясь за новый кусок говядины.

— Да-да, — пробормотал Пропорций. — Просто прошло целых два года, и я…

Он не договорил. Дверь в комнату открылась, и вошел прокуратор, огромный, заросший до бровей черной бородой испанец. В руках у него был пучок розг, из-под мышки торчала предусмотрительно захваченная плеть. Весь его свирепый вид говорил о решимости угодить хозяину.

— Этот? — показывая на Тита, обратился к Проту испанец. Раб торопливо кивнул, и прокуратор тяжело шагнул к ложу: — Сейчас я покажу тебе, бродяга, как врываться в дом к благородному господину!

— Вон! — очнувшись, замахал на него Пропорций и, оборачиваясь к гостям, закричал: — Вон! Все вон!!

Оставшись наедине с Титом, Луций осушил большой кубок вина и лишь после этого немного пришел в себя.

— Тит, как я рад видеть тебя! — изобразил он на лице подобие улыбки. — Давно из Сицилии?

— Ты говоришь так, словно я вернулся из увлекательного путешествия!

— Прости, Тит… — спохватился Луций, и, слабо надеясь на то, что кредитор даст ему хоть небольшую отсрочку, поднял новый кубок: — За твое спасение! Клянусь богами, я счастлив, что ты возвратился живым из этого сицилийского кошмара!

— Так я тебе и поверил! — мрачно усмехнулся Тит. — Ведь вместе со мной ты похоронил и миллион моих сестерциев!

— Тит, как ты можешь…

— Могу. Похоронил, по глазам вижу! Но, Луций, я все равно не оставил бы тебя в покое. Я пришел бы к тебе за своими деньгами даже из подземного царства! Я подкупал бы Цербера и каждую ночь приходил сюда и мучал тебя… Кошмары, бессонница, наконец, — сумасшествие, вот, на что ты мог рассчитывать, а не на мой миллион! Так что тебе еще повезло, что я лично явился за своими сестерциями!

— Конечно, Тит, ты получишь их…

— Весь миллион?!

— Да…

— Сегодня же!

— Д-да…

— С процентами!

— Да, но…

— Никаких но! — отрезал Тит, показывая на свою грязную одежду. — Это будет для меня очень кстати, ведь я вернулся в Рим без единого асса!

— Зато сегодня опять станешь богачом, — упавшим голосом заметил Луций. — А я…

Он потерянно махнул рукой и, отбрасывая в сторону пустые кувшины, закричал:

— Прот, вина! Да побольше!

Раб принес целую амфору кампанского вина, самого старого, которое только сыскалось в подвалах.

Луций и Тит жадно припали к кубкам, и вскоре обоих трудно было узнать. Тит сделался безвольным и плаксивым, Луций — злым и подозрительным.

— Ты почему это не пьян? — накинулся он вдруг на гостя. — Или пей, или уходи!

— Я пью, Луций! — всхлипнул Тит, неумело поднимая левой рукой кубок. — Но, видно, мое горе сильнее вина… Была у меня семья — и нет больше семьи! Был дом — самый большой и красивый дом в центре Тавромения, и нет дома! Была вилла — где теперь она? Даже правой руки, которой я считал свои деньги и обнимал самых красивых рабынь Сицилии — и той больше нет! Взбесившиеся рабы захватили дом, перерезали семью, сожгли виллу, отрубили руку…

— Как тебе самому-то еще удалось выбраться? — неприязненно поглядывая на Тита, удивился Луций.

— О, это тяжелая и долгая история! Два года эти рабы держали меня в тюрьме и пытали, допытываясь, куда я спрятал свои сокровища… Они издевались надо мной, пинали ногами, жгли огнем. Но я молчал… Я боялся, что, выведав от меня все, они убьют меня, как убили моих лучших друзей: Дамофила, Фибия, Пансу… Когда же одна из пыток была особенно изощренной, я не выдержал. И показал им пещеру, где спрятал… свои деньги.

Луций покосился на пустой край туники Тита и покачал головой:

— Ну и сволочи эти рабы! Отобрать у человека деньги и еще отрубить руку! Могли бы по нашему римскому обычаю удовольствоваться хотя бы кистью!

Тит печально вздохнул:

— Так приказал им Евн…

— Сволочь этот Евн! Дважды сволочь!! — искренне возмутился Пропорций, мысленно проклиная царя рабов за то, что он не приказал следом за рукой отрубить и голову его кредитора.

— Но именно Евн и сохранил мне жизнь! — вздохнул Тит. — Больше того, он приказал отправить меня под надежной охраной в Рим.

— За что же такая честь от жадного до римской крови сирийца? — быстро спросил Луций и мысленно заторопил Тита: «Ну, говори: за что тебя отпустили? Может, ты выдал рабам кого-то из римлян — того же Дамофила или Пансу? Или отрекся от Рима? Тогда ты у меня в руках и отсрочка платежа надолго обеспечена: ведь за это по закону полагается Тарпейская скала!»

Но Тит сказал совсем не то, на что надеялся Луций:

— Все очень просто: Евн сдержал свое слово, которое дал мне еще будучи рабом Антигена.

— Слово? — разочарованно переспросил Пропорций. — Какое еще слово?

— Антиген любил показывать нам этого Евна, когда мы бывали у него в гостях, — всхлипнул Тит. — Этот Евн кривлялся и изрыгал изо рта пламя. Для этого он вкладывал в рот скорлупки от пустого ореха и незаметно подносил к ним огниво. Это давало ему над толпой забитых рабов неограниченную власть! — пояснил он.

— И этим же он забавлял вас, римлян?!

— Нет! Нас забавляли его прорицания. Вернее, та серьезность, с какой он давал их. Он заявлял, что будет царем, и мы, давясь от смеха, допытывались, как он воспользуется такой властью. Когда он говорил, что поступит хорошо с теми, кто мягко обходится с ним, некоторые из нас бросали ему со стола лучшие куски и просили вспомнить об этой любезности, когда он станет царем.

— И он вспомнил?

— Тотчас же, когда меня привели к нему. Узнав, где спрятаны сокровища, он так взглянул на мою руку, что я до сих пор ощущаю в ней ожог, хотя и руки-то уже нет, и приказал отрубить ее вот так: до самого плеча…

Тит задрал край тоги и снова всхлипнул:

— Единственное, о чем я жалею сейчас, что бросал ему куски мяса не левой, а правой рукой, без которой так неудобно стало жить, Луций…

Выпив очередной кубок вина, Пропорций окончательно захмелел и, глядя на плачущего Тита вдруг подумал, что сейчас из его кредитора можно хоть веревки вить. «Я сейчас сыграю с ним в кости — и отыграю свой миллион! — икнув, решил он. — У меня есть… тс-сс… прекрасные фальшивые кости… Они — тс-сс! всегда ложатся на нужные числа… Один удачный бросок — и миллион снова мой. Только все нужно сделать ак-ку-рат-но!»

Шатаясь, он поднялся из-за стола и крикнул Проту, чтобы тот принес его шкатулку. В ней хранились сделанные искусным мастером за целую тысячу сестерциев фальшивые кости, которые еще ни разу не подводили Луция.

— Тит! Сыграем? — выхватив шкатулку из рук раба, предложил он.

— Не хочу. Завтра! — покачал головой Тит, глядя как хозяин сбрасывает на пол объедки и кости, и раскладывает на столе игральную доску с возвышенными краями. — Прикажи лучше принести мой миллион!

— Твой? — уставился на Тита Пропорций. — Это мы еще сейчас посмотрим, чей он!

— Но я не буду играть!

— Пст! — качнулся Луций и положил на доску стакан с обычными костями. Фальшивые он предусмотрительно зажал в кулаке. — Твой бросок! Играю на миллион! Кто первым выбросит «Венеру»[41] — того и ставка!

Тит озадаченно посмотрел на хозяина дома и улыбнулся неожиданной мысли:

— Ну допустим. Если выиграешь ты — то весь долг: твой. А если я? Где ты найдешь еще один миллион, чтобы расплатиться со мной?

— Я? Луций Пропорций?! — ударил себя кулаком в грудь Луций. — Да у меня знаешь, какие есть друзья: сам Сципион Младший и городской претор! Они у меня во где! — он протянул вперед сжатый кулак. — Стоит мне только свистнуть — и миллион у меня! Даже два миллиона! Десять!

— Так свистни! — посоветовал Тит.

— Не время! — покачал головой Луций и приложил палец к губам, делая знак Проту и Титу молчать: — Только тс-сс! До этого я должен съездить в Пергам!

Услышав слово «Пергам», раб невольно подался вперед.

— А может, в Мавретанию? — усмехнулся Тит.

— В Пергам! — не совладая больше с собой, возразил Луций. — Я должен уговорить царя Аттала завещать свое царство Риму… Если он не согласится — убить его и подделать завещание. А если согласится… все равно убить! Как говорит Сципион, убей — и ты станешь благородным!

— Ну что ж, раз у тебя такие друзья и такая выгодная поездка — сыграем! — согласился Тит, поднимая кубок. — За новую римскую провинцию, в которой ты, конечно, будешь немалым человеком!

Луций, быстро трезвея, следил, как дергается кадык на горле пьющего Тита.

«Что я наделал?! — ужаснулся он. — О моем секретном поручении завтра же будет известно всему Риму! Узнает Сципион, городской претор… Они догонят меня и убьют по дороге! О боги, что теперь делать, что делать…»

Его остекленевшие от страха глаза снова остановились на Тите, который встряхивал стакан с костями, прикладывая его то к одному, то к другому уху.

«Он не должен уйти из моего дома живым! — вдруг понял Луций. — Нанять убийцу? Но это свидетель… Приказать прокуратору? Он поймет без слов и сделает все, как надо. Но ведь тоже свидетель!.. Яд в перстне! — вдруг вспомнил он и улыбнулся взглянувшему на него Титу. — Конечно же, яд! Одна его капля — и я свободен, снова богатый, почти — сенатор! Аттал не обидится, яду много, обоим хватит. Нужно только сделать все аккуратно! Тит после пыток и тюрьмы очень подозрителен, пусть увлечется, как следует, и тогда…»

Тит наконец опустил стакан на доску, горлышком вниз, и склонился над костями:

— Тройка, четверка, двойка, еще тройка… Д-да… Не самый удачный бросок! Твоя очередь!

«Нет, он еще не увлекся, подожду…» — решил Луций и, почти не размешивая, опрокинул стакан.

— Единица, двойка, единица, — машинально сообщил он вслух и махнул рукой: — А-а… Бросай ты!

— Отлично! — обрадовался Тит неудачному броску соперника. — А ну-ка, Юпитер, помоги!

Выпала «собака». Пока огорченный неудачей Тит бросал кости в стакан, Луций поддел ногтем камень на перстне. И тут же снова надавил на него большим пальцем. Тит уже поднимал голову.

— Видно, здорово ты прогневил Юпитера! — через силу пошутил Луций, чувствуя, как бешенно колотится в груди зашедшееся сердце. — Признавайся: не иначе как отбил у него одну из бесчисленных любовниц! Дай-ка теперь я! Ну, Юпитер, — взмолился он, думая о своем, — помоги!..

— И ты тоже хорош! — захохотал Тит, взглянув на кости. — Две двойки и две тройки!

Он закрыл глаза и, нашептывая молитву, яростно затряс стакан.

«Сейчас или подождать?» — лихорадочно прикидывал Луций, не отводя глаз от напряженного лица Тита. Словно во сне подколупнул рубин и стряхнул каплю в кубок гостя. Отдернул руку, словно от раскаленного железа.

В то же мгновение Тит открыл глаза. Окинув быстрым взглядом Луция и Прота, опрокинул стакан:

— Ну что это делается… Опять «собака»!

Дрожащими пальцами Луций взял стакан, размешал кости, сделал бросок.

— «Венера»?! — склонившись над доской, изумился он, чувствуя, что фальшивые кости, уже скользкие от пота, по-прежнему зажаты у него в кулаке.

— Как «Венера»? — воскликнул Тит.

— А вот так! — улыбнулся деревянными губами Луций. — Теперь я тебе ничего не должен! Выпей за мою удачу!

— Кости фальшивые! — прохрипел Тит, отодвигая кубок.

— А ты проверь! — посоветовал Луций.

Тит придирчиво осмотрел каждую кость. Убедившись, что все они каждый раз ложатся на разные грани, предложил:

— Играем дальше? Ставлю миллион!

— А может, два миллиона? — усмехнулся Луций, глазами приказывая Проту наполнить кубки до краев, чтобы возбудить у Тита желание выпить.

— Пусть будет два! — согласился Тит, внимательно следя за каждым движением раба.

Луций отрицательно покачал головой:

— Нет, Тит. Долг я свой отыграл честно, а теперь извини, мы играем на воздух!

— Как на воздух? Я же отдам, если проиграю!

— Что? — уточнил Луций. — Свою грязную тогу?

— Отдам… — облизнул губы Тит. — У меня есть деньги! Там, в Сицилии!

Прот снова подался вперед.

— А может, в Мавретании? — подделываясь под недавний тон гостя, поинтересовался Луций. Все, давай лучше пить!

— Не буду! — лихорадочно блестя глазами, отрезал Тит и наклонился к Пропорцию: — Слушай, Луций, я говорю правду! Но только тебе… Я отдал Евну лишь часть своих сокровищ — всего каких-то десять миллионов! А основное — утаил!

— Сколько же ты утаил, если даже в части — целых десять миллионов?! — уставился на Тита Луций.

— Пятьдесят миллионов сестерциев, не считая золотой посуды, самоцветов и прочей рухляди…

— И где же… они?

— Этого я не могу тебе сказать.

— Тогда я не буду играть! — с трудом прикинулся равнодушным Луций. — Прощай!

— Ну хорошо, хорошо… Только потом сыграем? — заглянул в глаза Луцию Тит. Тот быстро кивнул, и Тит зашептал: — Я запрятал их там, где никто даже не подумает искать! Прямо под своим домом в Тавромении! — Он перехватил недоверчивый взгляд Луция и нехотя поправился: — Ну… почти под домом. Под нужником для рабов, что в конце двора! Ну? Играем?.. Пожалей инвалида…

Руки Тита мелко тряслись. Глаза горели.

— Играем… — кивнул ошеломленный Луций и пододвинул к гостю кубок: — Только… выпьем сначала?

— Я же сказал, что больше сегодня не пью! — снова отказался Тит. — Разве… если только выиграю!

«Ну что ж! Будет тебе выигрыш…» — прищурившись, принял решение Луций.

— Тогда я бросаю первым! — предупредил он и добавил для убедительности: — Все-таки два миллиона…

Бросок его оказался неудачным. Старательно изображая на лице огорчение, Луций при подсчете чисел нарочно уронил на пол одну из костей. Наступил на нее ногой.

— Тит! — наклонившись, сказал он. — Она, кажется, куда-то к тебе закатилась!

Пока Тит, ругаясь, искал пропажу, Луций выложил на доску фальшивые кости, убрал настоящие и нарочито равнодушно сказал:

— Нашлась, Тит! Бросай!

Тит торопливо сложил кости в стакан, помешал их и выдохнул:

— Ну, Юпитер… Помоги!

— Так-так, — склонился над доской Пропорций и, деланно изумляясь, выдохнул: — Гляди, «Венера»! Твой выигрыш! О боги! — обхватил он голову руками: — Я разорен, я — нищий…

— Точно «Венера»! — проревел Тит. — С тебя два миллиона! Один гони сейчас, а второй я подожду, пока ты вернешься из Пергама! Но — с процентами! А теперь можно и выпить!

Единственной рукой он схватил кубок и, обливаясь, залпом осушил его до дна.

— Ну вот и прекрасно! — закусив губу, проследил за ним Луций. — Сейчас же пошлю за деньгами…

Тит покачнулся:

— Что это со мной?

— Это от радости! — успокоил его Луций, с облегчением видя, как смертельная белизна разливается по лицу Тита. — Сейчас пройдет.

Тит наклонился к игральной доске, взглянул на кости уже невидящими глазами и, переломившись в спине, рухнул замертво.

— Все! — выдохнул Луций. — Все… Дай теперь только армии Флакка взять Тавромений, и я доберусь до твоей отхожей ямы под рабским нужником, беременной миллионами! Ах ты! — вдруг вспомнил он. — И нужно ж было мне поставить армии Фульвия плохой ячмень!

Луций тронул безвольное тело Тита, спрятал в шкатулку фальшивые кости и приказал Проту:

— Кубок убрать!

Раб брезгливо взял одними пальцами отравленный кубок.

«Безмолвная скотина! — наблюдая за ним, ругнулся про себя Луций. — Он еще и соображает!»

— Прокуратора сюда, немедленно! — крикнул он Проту.

Испанец вошел в комнату. Поклонившись, застыл у двери.

— Вызови лекаря, — сказал Луций. — Скажи ему, что мой гость и давний друг Тит Максим скончался от сердечного удара после постигших его в Сицилии тяжелейших потрясений. Постой… Прота под надежной охраной немедленно доставь на остров Эскулапа. У него, кажется, больна печень, почки и этот, как его — желудок! Ты все понял?

— Да, господин! — поклонился прокуратор. — У него очень больна печень, почки и желудок. А твой лучший друг скончался от сердечного удара!

2. «Браво, Тиберий»

«Корнелия — Семпронии привет.

Ты уже должна знать из моего письма, как начался самый веселый праздник года. Слушай же, что было дальше.

«Я выставлю свою кандидатуру на выборах в народные трибуны следующего года», — сказал Тиберий городскому претору, Гаю Лелию, Фурию и всем остальным, кто окружал твоего мужа. Он сказал это так уверенно и твердо, что его спокойствие невольно передалось и мне.

«Представляю себе: Тиберий Гракх — народный трибун!» — засмеялся Эмилиан, оборачиваясь к своему льстивому окружению. Надо ли тебе говорить, как дружно все они начали поддакивать и смеяться? «Чтобы трибуном стал квестор сдавшейся армии?!» — кричал Фурий, показывая пальцем на Тиберия. «Не бывать этому! — вторил ему Лелий. — Хватит с нас и того позора, который он принес Риму своим мирным договором с варварами!»

К чести Тиберия, он даже не удостоил взглядом ни Лелия, ни Фурия. Эмилиану же он напомнил, показывая глазами на усеявших весь праздничный холм римских бедняков и крестьян: «К счастью, выбирать меня будут они, а не вы!» «Да ну? — деланно изумился твой муж. — Они?!» «Да, — твердо ответил Тиберий. — Они. И как решит народ, так оно и будет!»

«Послушай, Тиберий! — включился в разговор городской претор. — Оставь эти сказки для нищих и бродяг! Мы ведь здесь все свои, давай называть вещи своими именами. Давно прошли те времена, когда плебеи на своих народных собраниях сами выбирали себе трибунов, которые вечно совали потом нос в дела сената, мешая ему принимать законы и объявлять войну. Теперь сам сенат решает кому быть, так сказать, народным защитником. Правда, закон есть закон, и трибунов по-прежнему избирает народ на своих собраниях. Но перед каждым таким собранием мы даем плебсу обильные угощения, показываем кровавые зрелища, обещаем в недалеком будущем изобилие всех благ, — и выборы превращаются в утверждение наших кандидатур! Народ сыт хлебом и зрелищами, успокоен, сенату никто не ставит палки в колеса — все довольны! Ни драк во время голосования, ни шума — разве это не идеальные выборы?»

«Для отцов-сенаторов и нобилей да! — согласился Тиберий и показал рукой на холм. — А для народа? Кто же тогда заступится за него, если сенат проталкивает в народные трибуны угодных себе людей? Если — страшно поверить — главный судья Рима: человек, остающийся сегодня за главу государства, полностью одобряет и даже сам организует выборы на основе подкупа, уговоров, обмана, угроз?!»

«Ты оскорбляешь высшее должностное лицо Рима!» — воскликнул претор, но Тиберий, улыбнувшись, невозмутимо ответил: «Разве? А я думал, что просто называю вещи своими именами. И потом ты ведь сам сказал, что здесь все свои!» «С ним невозможно разговаривать!» — закричал претор, обращаясь за поддержкой к Эмилиану. Но твой муж жестом приказал ему успокоиться и прямо спросил Тиберия:

«Как же ты, не имея достаточных средств на подкуп, угощения избирателей и организацию им предвыборных развлечений собираешься стать народным трибуном?» «А я не собираюсь никого подкупать или угощать! — с достоинством ответил ему Тиберий. — Оставляю это право сенату. Я и без этого стану народным трибуном, потому что смогу дать римскому народу то, что ему сейчас важнее ваших подачек и бесплатных обедов!» «Что же именно?» — уже без усмешки спросил Эмилиан.

И тут Тиберий сказал то, что заставило побледнеть даже его, не знавшего, как говорят, страха в боях. «Я сделаю то, — сказал Тиберий, — что твой кружок обсасывает тщетно вот уже десять лет! Я дам римскому народу землю! Ту самую, захваченную у наших врагов общественную землю, которую патриции незаконно прибрали к своим рукам и вот уже сотни лет считают своею. Я заставлю всех свято соблюдать забытый закон Лициния и Секстин!»[42]

Слух о словах Тиберия пронесся по Палатину, как ветер по налитому спелыми колосьями полю. Отмахиваясь от хмельных луперков, крестьяне, нищие, грязные оборванные люди обступили нас и горящими глазами глядели на Тиберия, вслушивались в каждое его слово.

«Да, я дам крестьянам землю, — дождавшись, когда смолкнут негодующие возгласы сенаторов, невозмутимо продолжал Тиберий. — Армии — новых воинов. Врагам — страх перед Римом. Отечеству — спокойствие и былое могущество!»

«Браво, Тиберий!» — закричал один из прежних друзей моего сына, Гай Биллий. «Браво!» — поддержали его еще несколько человек, и вскоре весь холм ревел, повторяя одно только слово: «Земля! Земля! Земля!!» Это было жуткое и незабываемое зрелище, от которого я до сих пор не могу прийти в себя.

«Безумец! Ты понимаешь, что говоришь? — стараясь перекричать страшный шум, напустился на Тиберия городской претор. — Лучшие умы Рима, сам Сципион бьются над разрешением этого вопроса, не в силах даже приблизиться к выходу из него!» «Пока Рим совещался — Сагунт пал!» — усмехнулся подошедший Блоссий, и те, что стояли поближе, передали его слова остальным. «Мы не только совещаемся, как помочь народу, — поправил претора Эмилиан, — но и уже наметили кое-какие меры, правда, пока небольшие…» «Ага! — кивнул Блоссий, подмигивая Тиберию. — Рожают горы, а родится смешная мышь!»

Хохотом ответил народ на его слова, причем таким дружным, что побагровевший Эмилиан дал знак своим ликторам быть наготове… Как только смех поутих, на Блоссия накинулся его извечный соперник Панеций. «Сапожник, суди не выше сапога! — прикрикнул он, щеголяя знанием римских пословиц. — Это тебе, как путнику, у которого ничего при себе нет, можно петь песни в присутствии разбойников! А Тиберий Гракх рискует потерять все: уважение равных, понимание друзей, славу, наследованную ему отцом и дедом! Или ты думаешь, что те, у кого он собирается отобрать землю, веками принадлежавшую им, так просто расстанутся с ней? Или те, кому он хочет отдать ее поставят ему памятники или обожествят его имя? Презрение, смерть и позор — вот какая награда ожидает его!»

Не успел Панеций договорить, как Гай Биллий воскликнул: «Не верь ему, Тиберий! Твои друзья с тобой! Они не отвернутся от тебя и пойдут за тобой даже на верную смерть!» «И мы, равные тебе по положению в обществе, с тобой, Тиберий»! — под одобрительные возгласы народа, сказал Аппий Клавдий, подталкивая в бок своего друга, лучшего законоведа нашего времени, Муция Сцеволу.

Очнувшись, тот приветливо кивнул Тиберию. Так же выразил ему свою поддержку и Красс Муциан, кандидат в будущие консулы. «Ну, а ты?» — посмотрел сияющими глазами на Марка Октавия Тиберий. «Что я?» — растерялся тот, глядя то на Эмилиана с претором, то на Тиберия. «Тоже выставишь свою кандидатуру на вторую вакансию? — торопил его мой сын. — Вдвоем нам будет легче!» «Наверное…» — нерешительно пожал плечами ему в ответ Марк.

Вокруг них тем временем стало уже по-настоящему жарко. Блоссий спорил с Панецием, утверждая, что наградой за доброе дело служит уже само свершение его. Аппий Клавдий схватился с сенаторами Сатуреем и Руфом, тесть нашего Гая Красс — с «Мудрым» Лелием, Муций Сцевола — с Квинтом Помпеем, соседом Тиберия. Но громче всех кричали крестьяне и простой люд, теперь уже повторяя: «Ти-бе-рий! Зем-ля!! Ти-бе-рий! Зем-ля!!» Запахло скандалом, и консульские и преторские ликторы сдвинулись вокруг сенаторов, угрожающе наклонив свои фасции…

Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не Тиберий.

«Стойте! — вдруг закричал он и, поднявшись на камень, горячо заговорил, обращаясь то к простому люду, то к патрициям. — О чем вы спорите? Или не видите очевидного? Даже дикие звери, живущие в Италии, и те имеют норы и логовища, между тем, как люди, умирающие, сражаясь за Италию, не имеют теперь ничего, кроме воздуха и света. Посмотрите на них! Они без крова, лишенные постоянного местожительства, бродят с женами и детьми, живут в Риме на жалкие подачки! Полководцы обманывают солдат, увещевая их сражаться с врагом за могилы предков и храмы, в то время, как у массы римлян нет ни алтаря, ни кладбища предков. Их называют властелинами, между тем, как у них нет даже клочка собственной земли!»[43]

Не могу передать тебе, какой восторг и одновременно негодование вызвали на Палатине эти слова Тиберия. Надежда одних, ярость других, — все это живо стоит перед моими глазами.

Кончилось все тем, что сципионовский кружок и все его окружение в полном молчании удалились с холма. Над ними насмехались, радовались, а я видела что-то зловещее в этом молчании. И даже сияющий Блоссий, шепнувший мне на ухо, показывая глазами на Тиберия; «Тот сделал полдела, кто уже начал!», не мог рассеять самых тягостных предчувствий. Обессилев, я приказала подать мне носилки, и в окружении ликующих толп народа мы проследовали по улицам взбудораженного Рима. Слава шла впереди, опережая нас. На стенах множества домов уже успели появиться наспех сделанные надписи:

«Прошу вас, голосуйте за Тиберия Гракха, он даст нам землю!»

«Земледельцы требуют сделать народным трибуном Тиберия. Он достоин этого!»

«Если кто отвергнет Тиберия Гракха, тот да усядется рядом с ослом!»

И даже такая:

«Гай Биллий — Панецию: повесься!»

Но были и угрозы Тиберию, я не стану повторять их, дабы не привлечь к ним внимания богов.

Были даже стихи о безвременно ушедшем от нас Теренцие, которого любил называть своими другом Эмилиан. Раньше их вряд ли кто осмелился произнести даже шепотом. А тут перечитывали вслух — и восторгались. Я приказала сопровождавшему меня скрибе записать их. Вот они:

Он, похвал развратной знати лживых домогавшийся,

Он, впивавший жадным слухом мненья Сципионовы,

С высоты блаженства снова впал в пучину бедности,

С глаз долой скорее скрылся в Грецию далекую.

И в Стамфиле аркадийском умер, не дождавшися

Помощи от Сципиона, Лелия иль Фурия,

Между тем, как эти трое жизнь вели привольную.

Даже домика не нажил он, куда бы раб

Принести бы мог известье о конце хозяина!



Так что, если твой муж опять будет кичиться своей дружбой с Полибием или Теренцием, прочти ему эти строки. И добавь, что их читали во всеуслышание в Риме!

Так, всего лишь за несколько часов, мой сын и твой родной брат вознесся на самую вершину славы, стал самым известным человеком во всей Италии. Когда мои носилки поравнялись с ним, он приветливо помахал мне рукой и наконец-то — о, боги!! — кто-то громко крикнул: «Смотрите, вон мать Тиберия Гракха!»

Множество народа бросилось помогать идущим перед моими носилками рабам расчищать дорогу от нерасторопных и любопытных, крича: «Дорогу, дорогу матери Гракха!»

Клянусь, они не пожалели бы и своего недавнего кумира Эмилиана, так разочаровавшего их, окажись он на моем пути!

Вот так, дочь моя, закончились нынешние Луперкалии. Казалось бы, теперь мне надо радоваться и радоваться. Но увы! Ты знаешь мое правило бросать каждый вечер в кувшин черный или белый камешек, чтобы потом, в последний день года, подсчитать, каких же больше было дней — плохих или хороших. И вот я сижу перед кувшином и смотрю на два камня: белый и черный. Какой опускать? Не знаю… Ведь, видят боги, сегодня я не только вновь обрела своего сына, но, возможно, и навсегда потеряла его. Но я не могла поступить иначе.

Будь здорова.»

3. Остров Эскулапа

Уже смеркалось, когда трое рабов, следуя за угрюмым прокуратором, донесли безвольное тело Прота до острова Эскулапа.

— Ну и скряга же наш хозяин! — сгибаясь под тяжестью, пожаловался идущему впереди гету купленный недавно Луцием Пропорцием фракиец. — Не дал даже телегу!

— Молчи, прокуратор услышит! Не миновать тогда тебе его плетей… — не оборачиваясь, прошептал гет. — Ты еще не знаешь римских порядков. В этом городе можно ездить на повозках лишь по ночам!

— Ну и подождал бы до ночи! — пробурчал фракиец, выбиваясь из сил.

— Ты же сам слышал: прокуратор сказал — срочно…

Сойдя с деревянного моста, соединявшего небольшой длинный остров с Римом, прокуратор привычно осмотрелся и направился к месту, где уже лежало несколько рабов.

— Здесь! — крикнул он. — Бросай!

Гет со своим товарищем покорно выпустили из рук Прота.

Фракиец замешкался, и его спину обжег удар плети.

— Я кому сказал бросай! — закричал на раба прокуратор, и голова Прота тяжело ударилась о твердую землю.

Прот слабо застонал, дернувшись от боли.

— Смотри-ка, — удивился прокуратор. — Еще живой!

Он подошел к избитому до полусмерти рабу и пнул его носком в бок. Прот захрипел.

— До утра сдохнет! — уверенно заявил прокуратор.

— Как? — удивился фракиец. — Разве мы принесли его сюда не для того, чтобы его вылечили?

— Уж эти мне новички! — усмехнулся прокуратор и обвел угрюмыми глазами поросший жалкой растительностью остров, на обоих краях которого высились скромные храмы. — Заруби себе на носу: здесь никто, никогда и никого не лечит!

— Но это же остров самого Эскулапа — бога врачевания! — пробормотал раб. — Я вижу и его храм со змеей…

— Храм есть, а Эскулапа нет! Ушел! Сбежал! — разъярился внезапно прокуратор. — Господа ссылают сюда самых немощных и больных рабов, и они умирают здесь от голода! Если и ты в чем-нибудь провинишься, доставим сюда и тебя! — пообещал он.

— А если не провинюсь? — спросил перепуганный фракиец.

— Так рано или поздно состаришься — и все равно окончишь свой путь здесь! Здесь, в этом мерзком месте! — закричал прокуратор.

— Перестань задавать дурацкие вопросы! — шепнул фракийцу гет. — Ими ты напоминаешь прокуратору, что он такой же раб, как и мы с тобой, и жизнь его тоже оборвется на этом самом острове!

Изумленный такой новостью фракиец замолчал, и прокуратор, немного успокоившись, приказал:

— Всем домой! Бегом! Фрак, заруби себе на носу: рабам ходить по улицам Рима запрещено, рабы обязаны только бегать!

Голос прокуратора и быстрые шаги удалились. Прот приоткрыл мутные глаза. Он увидел строгий силуэт Тарпейской скалы, пустынной и безмолвной в честь праздника. За ней виднелись торжественные макушки римских храмов. От быстрой, грязной воды Тибра веяло холодом. Сколько раз в мечтах и во сне покидал он этот проклятый Рим: и в отплывающей в родной Пергам римской триреме, и в повозке внезапно разбогатевшего и приехавшего выкупить его отца, и просто с кошельком монет, утаенных от Луция… А оказалось все так просто и страшно.

Прот пошевелился, пытаясь встать, но боль в боках и груди прижала его к земле.

Вспомнился сегодняшний вечер в доме Луция, когда его вдруг схватили двое рабов и поволокли в эргастерий[44], горящие глаза прокуратора, кричавшего потным рабам: «Бей! Бей еще!! Поддай! А ну, бросай плети! Ногами его! Ногами!!»

Прот застонал, заново переживая случившееся. Боль слегка поутихла. Он повернулся на бок, затем присел и обхватил голову руками.

Вот что особенно обидно было ему: знать о том, где спрятаны пятьдесят миллионов сестерциев и не иметь никакой надежды добраться до них, услышать зачем Луций едет в Пергам и не предупредить своего отца, мать об опасности тоже стать рабами этих проклятых римлян… Вместо богатства и спасения близких он должен был умереть на острове вместе с другими несчастными.

Прот обвел глазами брошенных на острове рабов: трое лежали ничком, один — на спине с широко раскрытыми глазами. Еще один лежал поодаль — лицо его уже тронуло тление. Вздохнув, он представил, как через день-другой так же будет лежать и он, уже ничем не отличаясь от них, как вдруг услышал невнятный шум, идущий со стороны Палатина.

Прошло несколько минут. На мосту показалась толпа нарядно одетых римлян. Впереди шел молодой патриций в козьей шкуре, наброшенной на белоснежную тогу, и жрецы-луперки. С шутками и смехом они торопились закончить по традиции праздник Луперкалий у храма Фавна — родственника бога Пана, виновника сегодняшнего торжества.

Не в силах глядеть на веселящихся рядом с мертвецами людей, Прот невольно закрыл глаза и мечтательно подумал: а что, если бы в роще, посвященной теперь Пану, не оказалось в давние времена потайной пещеры и тенистой смоковницы? Тогда волчице негде было бы вскармливать Ромула и Рема, латиняне построили б свой город в менее богатом и удачливом месте и, глядишь, не стали бы такими могучими и всесильными! Отец не продал бы его тогда за долги римскому ростовщику, тот не перепродал бы его отцу Луция, и был бы сейчас Прот вольным человеком, имел жену и шептал ей самые нежные слова…

Хохот римлян и луперков, приблизившихся к храму Фавна, оборвал мысли Прота.

— Веселятся… — послышался неожиданно рядом свистящий голос.

Прот вздрогнул, повернул голову к лежащим радом рабам. Всмотрелся и понял, что лежащий ничком в двух шагах от него человек — живой.

— Помоги мне… — прошептал раб, царапая землю и делая попытку повернуться на бок.

Прот подполз к нему и увидел, что ноги раба покрыты пятнами свежей крови.

— Потерпи! — сказал он, зубами разрывая на полоски свою тунику. Приподняв окровавленную полу, отшатнулся. Вместо ног перед его глазами возникло месиво из белых костей, мяса и жил.

— Кто тебя так? — с трудом выговорил Прот, борясь с подступившей к самому горлу тошнотой.

— Кто? — через силу усмехнулся раб и показал подбородком на толпу римлян. — Они же… Мы умираем, а они веселятся… У них это в порядке вещей…

— За что они тебя так? — не зная, как наложить повязки и опуская полу, спросил Прот.

— А тебя? — вопросом на вопрос ответил раб.

— Я случайно узнал государственную тайну! — вздохнул Прот. — Они собираются превратить в свою провинцию Пергам, убить царя. Это моя родина… — пояснил он, умалчивая о пятидесяти миллионах.

— Кровососы… Мало им Македонии и моей Греции, мало Карфагена, Испании… Сардинии… Теперь решили прибрать к рукам Малую Азию…

— Туда едет мой хозяин! — объяснил Прот, слегка удивленный такой образованностью раба. — Он должен убить Аттала.

— Тогда тебе надо предупредить своего царя, опередить хозяина…

— Как?

— Надо бежать…

— Отсюда?!

— Бежать можно отовсюду… Даже из Мамертинской тюрьмы или вон — с Тарпейской скалы! Была бы только цель…

— Но они не оставили на мне живого места! Я не могу даже встать! — пожаловался Прот. — Нет… Я не смогу!

— Цель! — упрямо повторил раб. — Ясная, нужная, которая не позволит тебе умереть спокойно… Она подарит тебе крылья, возвратит силы…

— Да ты философ, как я погляжу! — пробормотал Прот, думая, что сокровища Тита могли бы стать для него такой крылатой целью. Да только разве теперь доберешься до них?

— Да, — услышал он слабый вздох. — Когда-то я был философом… Потом стал воином. Та же цель поставила меня на высокую стену родного города, вложила в мои руки лук и меч… Но увы, это не помогло ни мне, ни городу… Я стал рабом. «Даже домика не нажил он, куда бы раб принести бы мог известье о конце хозяина»… — шепотом докончил философ, и Прот встревоженно склонился над ним:

— Ты бредишь?

— Да нет… Это стихи… Я их переписывал сегодня утром со стены по приказу госпожи…

Философ изучающе посмотрел на Прота:

— Ты спросил, за что они меня так. Хорошо, скажу… Я и еще семь моих товарищей решили воспользоваться сегодняшним праздником и — бежать!

— Из Рима?!

— Опять ты за свое… Я ведь уже объяснял тебе, что бежать можно отовсюду.

— Но куда? Как?!

— Хорошо, отвечу… В полночь мы уговорились встретиться у стены Сервилия Туллия между Виминальскими и Эсквилинскими воротами. Я договорился с одним владельцем парусника…

— С римлянином?!

— С вольноотпущенником… Он отвезет нас в Сицилию. Там — свобода. Там — Евн образовал целое царство из бывших рабов! Но владелец парусника затребовал с нас большую сумму. И тогда мы договорились обворовать своих господ. Хотя… я считаю, что мы взяли лишь то, что заработали…

— И сколько же ты взял? Неужели столько, сколько заработал?! — не поверил Прот.

— Да… Пятьдесят денариев…

— Немного! Что, больше не оказалось?

— Почему? В шкатулке госпожи было еще много монет, но я подсчитал… Я больше не заработал. Ведь я был простым скрибой в доме Корнелии, вдовы Гракха. Вместе с ее обезьянкой и карликом я сопровождал ее в выходах…

— И они поймали тебя?

— Да…

— Прямо на месте?! — поежился Прот.

— Да! Корнелия появилась в самый неподходящий момент, когда я отсчитывал денарии… Ей срочно понадобился пергамент для письма…

— Она вызвала прокуратора! — подхватил Прот.

— Да…

— Удивительно, как он еще не убил тебя прямо на месте!

— Мне повезло, если это можно назвать везением! — с горечью усмехнулся раб. — У вдовы сегодня прекрасное настроение. Она приказала лишь высечь меня розгами в назидание остальным рабам. Денарии, конечно, отобрали. Все, кроме одного… Его я все же ухитрился положить под язык. Ведь я до последнего надеялся, что успею в полночь повидаться с товарищами… Как я мог прийти к ним с пустыми руками? Этот денарий не позволял мне кричать и… погубил меня… Озверевший от моего молчания прокуратор сам принялся бить меня и… раздробил мне колени… Он и до этого меня не особо жаловал, а теперь, сам того не зная, отнял у меня последнюю надежду… А ты беги! Ты — молодой, сильный, а что избит — так нам ли, рабам, привыкать к этому?

— Да я бы убежал! — неуверенно сказал Прот. — Но как?

Раб вдруг замолчал и стал напряженно всматриваться за спину Прота.

Прот обернулся и увидел бредущего по берегу пьяного луперка в шкурах поверх белой тоги. Шатаясь и голося какую-то песню, новоявленный жрец-луперк колотил длинным кнутом по волнам Тибра.

— Видишь его? — прошептал раб. — Сама судьба улыбается тебе…

Жрец остановился. Длинно сплюнул в реку. Погрозил кому-то невидимому кулаком.

— Уйдет… прошептал Прот.

— Молчи! — остановил его раб и неожиданно крикнул умоляющим голосом: — Эй, господин!..

— А? Что? — завертелся кругом римлянин.

— Господин, — повторил раб, — ударь нас своей плетью…

Жрец повернул голову к Проту, мертвецам и икнул:

— К-кто з-здесь?..

— Мы, несчастные! — жалостливо отозвался раб. — Подойди к нам! Ударь своей целительной плетью… Дай нам хоть последние мгновенья прожить без страшных мучений!

— А подите вы! — ругнулся жрец, разглядев в полутьме рабов. — Буду я пачкать о вас свою плеть, чтобы прикасаться потом ею к одеждам благородных граждан! Подыхайте, как можете!

Жрец развернулся и зашагал прочь.

— Уходит! — в отчаянии воскликнул Прот. — Все пропало!

— Постой!

Раб вынул изо рта серебряную монету, бросил ее на камень:

— Нет такого римлянина, которого не приманил бы звон серебра…

И точно…

— Эй, вы! — окликнул издалека луперк. — Что это там у вас?

— Да вот… — нарочито раздосадованным голосом ответил ему раб. — Денарий! Хотели дать его тебе за удар кнутом, да обронили… А поднять уже не можем — нет сил…

— Денарий? — переспросил жрец, и шаги его стали быстро приближаться. — Где он?

— Да вот…

— Где?!

— Вот… вот…

Едва только луперк наклонился к монете, раб схватил камень и ударил им римлянина по голове. Удар получился таким слабым, что жрец только вскрикнул от удивления. Тогда раб из последних сил приподнял свое тело и вцепился обеими руками в горло жреца.

— А ну прочь! Падаль! Дохлятина! — изрыгая проклятья, захрипел римлянин, пытаясь стряхнуть с себя раба.

Прот подхватил камень, выпавший из руки его товарища по несчастью, и ударил им по голове жреца. Раз, другой, третий…

— На тебе! Н-на! Н-на!!! — бормотал он.

Лишь увидев перед собой выпученные, застекленевшие глаза, опустил руку.

— Кончено! — выдохнул он и заторопился к рабу. — Потерпи, я сейчас!

Он столкнул в сторону тяжелое тело жреца и вздрогнул: следом за луперком, не выпуская из рук его шеи, потянулся и раб. Он тоже был мертв.

— Отмучился, бедняга… — покачал головой Прот и вдруг вспомнил: «В полночь на кладбище, между Виминальскими и Эсквилинскими воротами…»

Он сел. Поднял отлетевшую в сторону монету. На него смотрело по-мужски жесткое, волевое лицо Ромы, богини города Рима. Прот машинально перевернул денарий: ничего особенного в нем не было — кормящая под смоковницей близнецов волчица… Птица на ветке, нашедший их пастух Фавстул, опирающийся на длинный посох…

Сколько раз, совершая покупки для Луция, он держал в руках точно такие денарии. Но сейчас вид этого вызвал в нем ярость.

«Волки! — задыхаясь, подумал Прот. — Самые настоящие волки, а не люди! И первый ваш царь, этот Ромул, убивший Рэма, был волком! И весь ваш сенат, и Луций, и Квинт, и Тит, и даже Корнелия — все волки! И ты, проклятый луперк, тоже волк!»

Выкрикивая проклятья, Прот стал срывать с жреца полоски шкур зарезанных животных, обмотался ими, поднял плеть и, в последний раз оглянувшись на философа, с трудом двинулся к деревянному мосту. Тело разрывалось от боли. Ноги подгибались.

Со стороны казалось: пьяный луперк возвращается домой с веселого праздника. Потихоньку боль притупилась, тело вновь стало послушным.

Прот шел по узким, вонючим улочкам Рима, с трудом сдерживая в себе рабскую привычку бежать. Редкие прохожие удивленно смотрели на припозднившегося луперка, а потом, всплеснув руками, бежали к нему и просили ударить их плетью.

Сначала робко, а затем все сильнее, яростней Прот хлестал ненавистные лица, источавшие улыбки и слова благодарности, гнев его смешивался со слезами, смех — с проклятьями…

Очнулся он на старом кладбище, где обычно хоронили слуг, рабов и бездомных римлян — бывших крестьян, ставших бродягами. Семь рабов печально выслушали рассказ о гибели своего товарища.

В полночь от пустынного берега у городской клоаки, куда стекались все нечистоты города, и где нельзя было встретить посторонних глаз, отчалил небольшой парусник.

В тот же час из Рима по гладкой, словно бронзовое зеркало, Аппиевой дороге в удобной повозке выехал посланник Рима в Пергам Гней Лициний.

1

Конец первой части

 

[3]Филоромей — досл. «любящий римлян», титул, который носили некоторые раболепствующие перед Римом монархи.

[4]Мина — денежная счетная единица в Древней Греции, состоявшая из 100 драхм; 60 мин составляли один талант. Покупательная способность этих денег была очень высока — на одну драхму семья из пяти человек могла прожить целый день.

[5]Тетрадрахма — серебряная монета в 4 драхмы.

[6]Обол Харона — медная монета, которую клали свободнорожденным афинянам в рот в качестве платы Харону — перевозчику душ в подземное царство.

[7]Древние греки вели отсчет времени по Олимпиадам. Третий год 161-й Олимпиады соответствовал 134-му году до н. э.

[8]Антестерион — аттический месяц, примерно с 15 февраля по 14 марта.

[9]Центурион — начальник центурии, т. е. сотни; сотник в римском войске.

[10]Консул — высшая государственная должность в Римской республике, избираемая сроком на один год. Консулов было два, в мирное время оба управляли государством в Риме, в военное — командовали войсками.

[11]Пракситель — древнегреческий скульптор; Тимомах — античный живописец.

[12]Нумений — первое число каждого месяца, когда в Афины привозили на продажу рабов.

[13]Э р а н о с — дружеский беспроцентный заем.

[14]Л у т е р и й — большой глиняный таз для умывания.

[15]А г о р а — рыночная площадь в Афинах.

[16]Черное море.

[17]К и к е о н — смесь вина с ячменной мукой и тертым сыром, любимейший напиток греков.

[18]С о м а т а — часть афинского рынка, где торговали рабами.

[19]П е р и к л — афинский государственный деятель V века до нашей эры, периода высшего расцвета Афин.

[20]В н у т р е н н и м — древние греки называли Средиземное море.

[21]Венки на головах предназначенных к продаже рабов означали, что они взяты в плен на поле боя с оружием в руках.

[22]Войлочная шляпа на голове раба означала, что торговец не ручался за его поведение.

[23]С а р м а т ы — кочевые племена, жившие в районе Азовского моря.

[24]Г о р о д с к о й п р е т о р — должностное лицо, ведавшее судебными делами и следившее за порядком в городе. В случае отсутствия обоих консулов считался главой Рима.

[25]Парафраза известной римской пословицы «То, что дозволено Юпитеру, не дозволено быку».

[26]Закон запрещал брать в армию неимущих граждан Рима.

[27]Птолемей VIII был женат на своей сестре Клеопатре II и ее дочери Клеопатре III.

[28]Римская поговорка, т. е. попал в точку.

[29]К а т о н — римский цензор, инициатор разрушения Карфагена.

[30]С е с т е р ц и й — древнеримская серебряная монета времен республики, ходившая наряду с серебряными денариями и медными ассами.

[31]Л и к т о р ы — почетная охрана высших должностных лиц, исполнявшая все их распоряжения. У претора она состояла из шести человек, державших на плече пучок прутьев, связанных красным ремешком, как символ государственной власти, у консула — из двенадцати. В провинциях в фасции втыкался топор.

[32]К л и е н т — бедный или незнатный человек, отдававшийся под защиту богатому или родовитому патрону, обязываясь, в свою очередь, хранить верность и послушание, помогать в случае надобности и отдавать ему свой голос на выборах.

[33]Один из видов наказания у древних римлян за особо тяжкие преступления, означавший лишение гражданских прав и изгнание, т. е. лишение священного огня и люстральной воды, употребляемой при жертвоприношениях.

[34]Л у п е р к а л и и — праздник в честь бога Фавна-Луперка, во время которого приносились очистительные жертвы в пещере Луперкаль у подножия Палатинского холма, где, по преданию, жила волчица (по латыни — «лупа»), вскормившая Ромула и его брата Рэма.

[35]У Сципиона Эмилиана и Семпронии не было детей.

[36]Вето — досл. «запрещаю!»: право народного трибуна отменить уже принятое постановление, приговор или закон, если, по их мнению, они идут вразрез с интересами народа.

[37]В письме Корнелии упоминается Птолемей VI, который лично ездил в Рим просить сенат защитить его от нападок Антиоха IV.

[38]Авгуры — жрецы, предсказывающие будущее государства по полету и поведению священных птиц.

[39]Блоссий — философ-стоик из Кум, воспитатель и друг Тиберия Гракха.

[40]П р о к у р а т о р — главный управляющий и надсмотрщик за рабами в доме.

[41]«Венерой» римляне называли выигрышный бросок, когда каждая из четырех костей падала с разною цифрой; наиболее неудачный бросок, когда выпадали четыре единицы, назывался «Собакой».

[42]Закон IV в. до н. э. Лициния и Секстия запрещал отдельному лицу иметь больше 500 югеров государственных земель. 1 югер равнялся приблизительно 1 / 4 га.

[43]Заимствовано из подлинных источников.

[44]Эргастерий — тюрьма для рабов в доме римлянина.

Оглавление