Глава 37. ДАЖЕ КАМЕННЫЕ ПЛИТЫ ПРЕЗИРАЮТ МЕНЯ

В определенном смысле Руссо говорил правду. Он на самом деле был одинок в Париже со своей Терезой. Они жили в крошечной квартирке на пятом этаже в доме на улице Платьер, ныне улица Монмартр. С самого начала он, конечно, стал сенсацией. Богатые женщины, как и многие годы тому назад, поднимались по ступенькам крутой лестницы к нему, чтобы попросить его переписать для них ноты. И все это только для того, чтобы посмотреть на знаменитого Руссо, а он чувствовал себя таким, как когда-то давно, и нетерпеливо хрипел в ответ:

— Ладно, ладно. Зайдите месяца через три!

— Через три месяца? — недоуменно переспрашивали заказчицы. — Так долго? Переписать всего двадцать музыкальных страниц?

Тогда он резко протягивал им листки обратно.

— Поищите кого-нибудь еще, — говорил он. — Есть копиисты, которые выполняют работу гораздо быстрее. И лучше. Те, кому она нужна больше, чем мне.

Но они не забирали заказы назад и старались как можно дольше поговорить с этим человеком, чтобы понять, как живет эта знаменитость. Две крошечные комнатки, окно, выходящее на мансарду, двуспальная кровать, аккуратно застеленная чистым покрывалом из индийского хлопка, миниатюрная кухонька. Повсюду все блестит благодаря стараниям Терезы. Вот кабинет, который служит им еще и столовой. У окна письменный стол, где великий писатель переписывает ноты и занимается своими гербариями.

— От всего этого разрывается сердце, — призналась одна посетительница.

Но Руссо не давал никакой возможности тем, кто хотел постоянно держать его под прицелом общественного мнения. Вскоре на него вообще прекратили обращать внимание, даже тогда, когда он посещал самые знаменитые кафе и заказывал там себе чашечку шоколада и приглашал одного из посетителей сыграть партию в шахматы. Которую он, конечно, выигрывал без особого труда, так как до сих пор не утратил мастерства, приобретенного годы назад. Пару раз Руссо устроил чтение отрывков из своей «Исповеди», подчиняясь желанию своих почитателей из среды аристократов. Все слушатели были настолько очарованы, что чтения продолжались иногда по восемнадцать часов кряду с небольшими перерывами, чтобы что-нибудь выпить и перекусить. Среди аудитории не было ни одного человека, который при этом не прослезился бы.

Вскоре вмешалась полиция. Жан-Жак прекратил чтения. Его совсем не удивило вмешательство полиции, хотя он и понятия не имел, что это мадам д’Эпинэ пришла в полицию с жалобой на Жан-Жака, опасаясь как бы бывший протеже не бросил тень на ее личность в своих пристрастных мемуарах.

Он ждал вмешательства полиции. Они все еще его преследуют! Кто? Конечно, Вольтер со своим философским кружком. Они, наверное, никогда не успокоятся. Жан-Жак только сейчас понял, что глупо ошибался, предполагая, что его противники хотят убить его. Почему он был таким глупцом? У них были более коварные замыслы, они хотели похоронить его заживо! Они хотели, чтобы он продолжал жить год за годом, но в то же время чувствовал, как один за другим падают комья на крышку его гроба. Чтобы он видел, как постепенно все его покидают, его ненавидят, как игнорируют, забывают.

Они создали вокруг него такую атмосферу ненависти и презрения, что когда он проходил по улице, то слышал, как за его спиной прохожие, натужно откашливаясь, с отвращением плевали ему в след. Каждый их плевок предназначался ему, Жан-Жаку!

Когда он входил в общественное место, толпа с презрением расступалась перед ним. Все, уставившись на него, пятились назад, словно перед ними зачумленный, словно он мог заразить любого, до которого нечаянно дотронется.

Только представьте себе, сколько нужно было положить труда ради того, чтобы позлить одного человека. Возьмите, например, чернила. Или тушь. Жан-Жаку приходилось тратить ее довольно много для переписки нот. Все могли запросто приобрести ее в лавке. Просто войти и попросить палочку китайской туши. Все, кроме Жан-Жака. Для него этого товара в лавке не оказывалось. Даже если ему удавалось раздобыть палочку туши в отдаленной лавке, которая каким-то образом выпала из поля зрения заговорщиков, она оказывалась такого плохого качества, что ее приходилось растирать в воде часами, и после этого она все еще была пригодна для питья, оставаясь такой же чистой и прозрачной.

Все годилось, чтоб только унизить его! Просто ему повезло, что у него еще приличный запас китайской туши, которую он приобрел задолго до возникновения заговора. Как он рад, что его заговорщики пока не пронюхали об этом! Конечно, Жан-Жак прятал ее в надежном месте.

Иногда вдруг за тот или другой товар продавец резко снижал цену. Прямо у него на глазах. Для чего? Для того, чтобы еще раз его унизить. Унизить такой завуалированной формой милосердия.

«Бедный Жан-Жак! Бедный Жан-Жак! Как ему не повезло в жизни! Ведь у него совсем нет денег. Можно уступить ему несколько сантимов. На бедность…»

Но Жан-Жак вовсе не желал такого милосердия, такой благотворительности. Ему не нужна их жалость! Он продемонстрирует всем, что он не нищий, не попрошайка. Нет, он — Жан-Жак Руссо! Который отказался от пенсий, предлагаемых королями. Пенсий, на которые он, если бы их принял, мог запросто скупить все их ничтожные лавки. Сотни лавок!

Ха! Это они проявляют к нему милосердие! Ради чего? Чтобы потом сплетничать за его спиной? Хвастать, что если бы не их благотворительность, то Жан-Жак просто умер бы от голода? Нет, ничего подобного! Он не потерпит никаких снижений цен специально для него!

И он, бросив деньги на прилавок, с негодованием выходил из лавки как можно быстрее, а лавочник взволнованно звал его назад. Вполне естественно, больше его там никто не видел.

Разве это не самое отвратительное проявление несправедливости? Как можно так поступать с честным человеком? Доводить его до того, что он вынужден останавливать на улице прохожего и спрашивать, на каком основании его осуждают без судебного разбирательства?

— Да говорите же! — кричал он. — Говорите открыто!

Но все его собеседники старались всячески избежать поставленного им вопроса. Они вели себя так, словно и понятия ни о чем не имеют. Они даже боялись, как будто разговаривают с умалишенным. Ах, как ловко этот философский кружок обработал несчастных людей, как научил скрывать свои истинные чувства. Все обучены с самого детства тихо прикрывать двери, задувать свечи, вести двойную жизнь — одну для всех, другую, скрытую, для себя. Лжецы! Лицедеи! Обманщики!

Кто говорит, что у Жан-Жака сейчас абсолютно нет друзей? Разве такое возможно? Особенно теперь, когда его сочинения становились все более популярными. Когда их все больше читали, изучали, обсуждали.

Сам он старался жить в полной неизвестности, переписывая ноты, чтобы заработать себе на жизнь. Почти семь тысяч листов менее чем за семь лет. Принимая во внимание его слабое здоровье и обычную неторопливость — гигантский труд. На это у него уходили утренние часы и почти все вечера.

Его читатели еще восхищались им, еще искали с ним встречи. Они писали ему, приходили сами, чтобы повидать его. Они даже роняли слезы, целуя его руку. Такие молодые люди, как Сен-Жюст[248], Робеспьер[249], Мирабо[250]. Все они увлекались политикой, разделяли его дикие мечты о совершенном правительстве. Эти люди, которые, казалось, уже предвидели впереди бурные революционные дни, когда в Ассамблее[251] нельзя было ни предложить новый закон, ни произнести речь, если только она не была обильно уснащена цитатами либерального толка из сочинений Жан-Жака.

Женщины по-прежнему обожали его. За то, что он написал «Эмиля», за то, что создал «Новую Элоизу». Они писали ему длинные письма, на которые он иногда отвечал с присущем ему очарованием. А иногда это были грубые, резкие записки, если его зоркий взгляд различал еще одного тайного шпиона.

Музыканты не забывали его. Как и прежде. Например, Глюк[252], который питал большое уважение к Руссо как к музыканту и высоко ценил его «Музыкальный словарь».

Не забывали Жан-Жака и такие важные и влиятельные люди, как, например, князь де Линь, фельдмаршал австрийской армии, который несколько раз посещал Жан-Жака и позже напишет о нем: «Какой человек! Какие глаза — как звезды! Вот истинный гений, который подобен грозовому разряду».

Другим частым его гостем был Бернанден де Сен-Пьер[253], который пока еще не добился большой славы романиста, но уже стал известной личностью из-за своего заразительного энтузиазма, из-за своих диких, необузданных страстей, заставлявших его и его учеников вести жизнь, полную авантюр. Руссо очень нравилась компания Бернандена. Они с ним были солидарны в своей ненависти к философам. Оба любили привольные поля и леса.

Бернанден рассказывал Руссо о своих путешествиях в тропиках, разворачивал перед его взором такие соблазнительные картины далеких экзотических островов, что Жан-Жаку казалось, что он видит земной рай, в котором ему хотелось бы провести остаток своей жизни.

Но все было далеко не гладко и в такой искренней дружбе. Как же иначе? Руссо приходилось быть постоянно начеку, следить за происками философского кружка. Для чего, например, Бернанден де Сен-Пьер прислал ему целый мешок кофе, фунтов эдак на сто, хотя Жан-Жак просил всего фунт из тех запасов, которые он привез с собой из дальних странствий? Чего этот человек добивался? Продемонстрировать Жан-Жаку, насколько он беден? Что он не в состоянии купить себе кофе?

А взять этого поэта Рульера, друга Бернандена, который потом прославился, написав знаменитые истории России и Польши?

— Чего вы добиваетесь? — однажды спросил Руссо Рульера вместо приветствия, когда тот постучал к нему в дверь. Рульер стоял на пороге, разинув от удивления рот.

— Чего вам нужно сейчас? — хотел знать Руссо. — Почему вы явились именно в это время, когда до обеда еще далеко, а для каких-то дел уже поздно?

Пораженный Рульер не знал, что ответить.

— Ну, — продолжал Руссо, — коли вы пришли, то не будем считать, что напрасно. Входите, оглядитесь вокруг, покурите. Иди сюда, Тереза. Не будем ничего утаивать от нашего благородного друга. Что у нас сегодня там в горшочке на печи? Открой-ка крышку. Извольте попробовать, месье. Ну, что скажете? Соли достаточно? А моркови? Вам нравится наша похлебка? Другого мы не можем себе позволить, к тому же она весьма питательна и заработана честным путем. Все до последней капли заработано моим трудом. Ну, теперь ваше любопытство удовлетворено? Или мне вытащить для вас вот этот ящик? Не заглянете ли в этот шкафчик?

Расстроенному Рульеру не оставалось ничего другого, как молча уйти.

«Эта лига преследует меня, — писал Жан-Жак. — Я ее чувствую повсюду. Она постоянно действует исподтишка, и мне никогда не добраться до глубины их подлых замыслов. Придется уйти в могилу, так и не раскрыв этой тайны».

Как можно вывести на чистую воду заговор такого масштаба, говорил он, заговор, в котором принимают участие насекомые, которым приказано безжалостно жалить его, Жан-Жака, коварные милые девушки, которые своими невинными ужимками пытаются втереться к нему в доверие, и даже проститутки, которых учат вести себя в его присутствии, словно они девственницы?

Нет, у этих заговорщиков нет ничего святого. Их не тронуло даже такое скорбно-торжественное событие, как смерть мадам Жоффрен, этой добрейшей хозяйки, постоянно принимавшей их в своем доме, который называли «инкубатором философов». Когда д’Аламбер начал писать восхваление в ее честь, он не постеснялся замарать ее светлую память ударом, нанесенным по Жан-Жаку.

Он в свой пачкотне утверждал, что однажды мадам Жоффрен сказала: «Мне хотелось бы перед казнью задать любому осужденному преступнику только один вопрос: «Любит ли он детей?» Я уверена, что ответ всегда будет отрицательным!»

Какая ложь! Никогда мадам Жоффрен ничего подобного не говорила. Все придумано, чтобы только вызвать большую ненависть у людей к нему, Руссо. Д’Аламбер, конечно, не упомянул его имени, но ведь все и без того понятно. Кого же имел в виду д’Аламбер под «осужденным преступником», как не его? Как надеются все эти философы из салона мадам Жоффрен в один прекрасный день поводить хоровод вокруг его виселицы! Руссо, этот единственный человек в мире, о котором постоянно возникали дискуссии, — любит он детей или не любит. Как, вероятно, радовался, как злобствовал д’Аламбер, придумав этот образ осужденного преступника Жан-Жака перед казнью. Но все равно он так и не смог скрыть правду. Он не мог лгать перед близкой встречей с Создателем и наконец признался на смертном одре, что он никогда не любил детей. Но все это неправда! Неправда! Он очень любит детей! Он всегда был таким. Он их просто обожает. Да, даже перед виселицей, на которой он скоро будет болтаться, он признается, что всегда любил детей. Карманы его всегда были набиты конфетами для них. Во время своих прогулок он часто останавливался, чтобы полюбоваться ими. Погладить их по головкам. И даже поплакать вместе с ними, когда он видел, как плохо относятся взрослые к ребенку. Сколько бесконечных страниц написал он, на которых призывал родителей сильнее любить своих чад, матерей кормить их грудью, а отцов воспитывать их в любви, добиваться развития их ума.

Вот еще пример постоянных гонений Руссо. Но они просчитались. Преследователи недооценили его силу, его выдержку, ту уверенность, которая укрепляет дух невинного человека. Нужно предостеречь их. Осторожнее! Он обо всем расскажет широкой общественности, и у нее окажется достаточно мужества, чтобы стать на его сторону.

Он написал «Призыв к общественности», предназначенный всем французам, которые любят справедливость. Напечатав его в десятках экземпляров, Жан-Жак раздал их на улицах.

Но люди брали листовку, не проявляя особого интереса. Одни быстро пробегали ее глазами, другие засовывали в карман, а третьи, скомкав, тут же выбрасывали прочь. Сердце Руссо сжималось от мысли: куда же идет мир, если у одних людей так мало сострадания к горю других? Но если это поколение людей не высказывает ему никакой жалости, то, может, следующее, уже после его смерти, воздаст ему справедливость. Неужели не придут лучшие поколения, чем это?

Вот почему для него стала такой важной большая работа, посвященная самозащите, — «Диалоги», над которой Жан-Жак так старательно трудился, временно отложив в сторону «Исповедь». Это сочинение наверняка переживет его, оно увидит яркий свет дня, несмотря на усилия его врагов, которые, несомненно, сделают все, чтобы уничтожить это сочинение. Но кто сохранит его? Кому Жан-Жак может доверить свою рукопись?

Ему на ум пришло имя аббата де Кондилльяка. Когда-то давно, когда Руссо был бедным молодым человеком, он давал уроки родственникам Кондилльяка. Поэтому он чувствовал себя вправе обратиться к самому Кондилльяку. Он, конечно, не станет преследовать Жан-Жака, чтобы заискивать перед этими философами. Но Руссо все равно не хотел рисковать и старательно переписал несколько сот страниц книги. Переписал ее своим опрятным почерком, не допустив ни одной ошибки, ни одной описки. Он работал ежедневно по часу или два, иногда больше, после того как завершал свою ежедневную норму переписки нот.

Аббат прочитал «Диалоги» и выразил горячее желание помочь Руссо. Он пообещал Жан-Жаку сделать все, чтобы сохранить рукопись и опубликовать ее после смерти Руссо. А если он сам умрет прежде, то распорядится все исполнить управляющему своим поместьем. Но не оскорбит ли он чувств автора, если посоветует Руссо еще немного поработать над будущей книгой? Ведь он написал такие замечательные романы, как «Эмиль» и «Новая Элоиза», а этот роман по сравнению с ними довольно слаб. В нем нет крепко сбитого сюжета, нет женских персонажей, и…

Что вы сказали? По вашему мнению, это не роман? В нем слишком много фактического материала? Само собой, в нем есть отражение нынешней реальности. Например, отстаивание Жан-Жаком своих музыкальных способностей в споре с теми, кто такие способности у него отрицал. Что, это сбивает читателя с толку? Выглядит странно? И эти насекомые, которых обучают его жалить, и весь этот разговор о мадам Жоффрен…

Нет, у него, Кондилльяка, нет никакого желания задеть самолюбие автора. Но если месье Руссо хочет оставить все так, как есть, то может быть спокойным, — все его пожелания будут неукоснительно выполнены. Вот здесь, видите, в этом ящике под замком, рукопись будет в полной безопасности. Месье Руссо может не волноваться.

Но разве мог Жан-Жак успокоиться? Какой прок от обещания аббата, если он считал самозащиту Руссо плохо написанным романом? Он, несомненно, теперь только ждал смерти Жан-Жака, чтобы выбросить его рукопись прочь, как ненужный хлам. Или же передать ее какому-нибудь философу, чтобы тот от души посмеялся. Неужели во всей Франции не осталось ни одного человека, готового ему помочь? Неужели в этой стране больше не существует чести и приличий? Может, обратиться к иностранцу?

В Париже в это время жил некий Бутбай, английский джентльмен, который когда-то был соседом Руссо в Уоттоне. Когда он приехал на континент, то пришел к Руссо, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение.

— Это мое послание из могилы, — объяснил ему Руссо, отдавая еще одну копию книги англичанину. — За владение такой рукописью не жалко отдать и жизнь. Поэтому храните ее в тайнике, а как только узнаете о моей смерти, можете напечатать.

Бутбай деликатно ответил, что такое печальное событие произойдет не скоро. Но он дал Жан-Жаку торжественное обещание сохранить его рукопись.

Но разве можно до конца доверять этому хладнокровному британцу? Чем он лучше французского аббата? (Хотя и тот и другой оказались достойными данного слова.) Будучи не до конца уверенным в помощи француза и англичанина, Жан-Жак снова сел за письменный стол, чтобы сделать еще одну копию. Для Бога.

Он ее более тщательно переписал, чем две предыдущие, значительно аккуратнее. Просто одно загляденье. Без единой помарки. Когда Руссо закончил работу, то старательно упаковал рукопись и на обертке написал адрес: «Поручаю заботам Провидения» — и потом, словно чувствуя, как сердце Бога встрепенулось от жалости к нему, добавил: «Это моя последняя надежда». Он все написал своим самым лучшим каллиграфическим почерком, точно таким, которым составлял много лет назад письмо Вольтеру. При этом он задавал себе вопрос: получит ли он в результате этого послания от Бога больше, чем когда-то от великого поэта? Человека, который в ту пору был для него Богом.

«Защитник всех угнетенных, — написал он на обертке, — прими вот этот призыв от того, кого преследует, как гончая добычу, донимает и позорит целое поколение. Пятнадцать лет он был объектом постоянных издевательств, которым нет равных, унижений, которые горше смерти. И все это без всяких объяснений — одни лишь оскорбления, ложь и предательство. Вечное Провидение, прими мою рукопись и позаботься о том, чтобы в будущем она, без всяких подделок, оказалась в руках нового, лучшего поколения людей».

Несколько дней Руссо изучал собор Парижской Богоматери. Он старательно отмечал время проведения мессы, появление и уход церковных сторожей, священников и псаломщиков, чтобы выбрать удобный момент, проникнуть незамеченным в церковь, к самому алтарю, и спрятать там рукопись. Какая будет сенсация, когда ее там обнаружат! Какое осквернение самого чтимого во Франции святилища! Все, начиная от короля и ниже, будут вынуждены выслушать его, Жан-Жака. И какую историю мерзких преследований он расскажет перед всем миром! Пусть заранее дрожат эти философы!

Точно рассчитав каждый свой шаг, он однажды утром, сунув под мышку рукопись, отправился в храм. Улучив удобный момент, он кинулся к алтарю. Но на пути его неожиданно возникла преграда. Вход к ступеням алтаря закрывала высокая железная решетка. Он никогда ее здесь прежде не видел. Кто же мог поставить ее здесь за ночь? Он думал, что решетка откроется, стоит только посильнее на нее нажать, но она оказалась прочной и закрытой на замок. Проникнуть через нее невозможно.

У него вдруг закружилась голова, и он ухватился за решетку, чтобы не упасть. Вдруг он издал такой истошный вопль, который громким эхом прокатился под сводами церкви, напугав его самого.

Ноги ему не повиновались. Убежденный в том, что это сам Бог возвел перед ним преграду, между ним, Жан-Жаком, и его священным алтарем, Руссо, пошатываясь, с трудом вышел из храма.

Вдруг и сам Париж изменился перед ним. Превратился в лабиринт, в котором Жан-Жак потерялся, несмотря на тридцать лет, прожитых в этом городе.

«Тщетно, — писал он в этот день, — тщетно я искал хотя бы одной-единственной руки, готовой оказать мне помощь. Я попал в западню в этом городе без вывесок. Никто не мог дать мне совета, никто не мог меня утешить. Даже плиты на тротуарах и булыжники на мостовых презирали меня, устраивали мне засаду, пытаясь сбить с ног. Даже собаки бросали отбросы из канавы, чтобы подбежать и зарычать на меня».

В своем глубоком отчаянии, в ужасе, охватившем все его существо, Жан-Жак испытывал все же удовлетворение, — он теперь дошел до конца, коснулся самого дна. Бог по каким-то своим причинам взял сторону Вольтера. Жан-Жак боролся, сколько мог, но проиграл. Теперь он мог успокоиться. Ибо наступил конец. Теперь все кончено. Он передал все в руки Божии, Тому, кто делает и разделывает. Он отдал все в руки этой вечной природы, в которой даже солнце нечто иное, как пузырь из пламени. Теперь Жан-Жак ничего больше не хотел. Ни от своего поколения, ни от любого другого.

Он будет по-прежнему совершать продолжительные прогулки с Бернанденом де Сен-Пьером, собирая растения для своих гербариев. Иногда даже трудные восхождения. Но в общем вполне будет доволен менее утомительными непродолжительными экскурсиями. Он будет больше времени проводить над гербариями. Или, взяв в руку спинет, напевать песенки. Постепенно сократит заказы на переписку нот.

Он неплохо себя чувствовал. Очень редко в его жизни бывали такие периоды, когда он не жаловался на здоровье. Даже мочевой пузырь его так не донимал. Он отдыхал. Расслаблялся. Все его страсти, кажется, заглохли.

 

[248]Сен-Жюст Луи (1767–1794) — французский политический деятель, член Конвента общественного спасения, сторонник М. Робеспьера.

[249]Робеспьер Максимилиан (1758–1794) — деятель французской революции конца XVIII в., один из руководителей якобинцев. В 1793 г. фактически возглавил революционное правительство.

[250]Мирабо (Оноре Габриэль Рикети; 1749–1791) — граф, деятель Французской революции конца XVIII в.

[251]Ассамблея (фр.) — во времена Великой французской революции высший орган государственной власти.

[252]Глюк Кристоф Виллибальд (1714–1787) — немецкий композитор.

[253]Бернанден де Сен-Пьер Жак-Анри (1737–1814) — французский писатель, представитель сентиментализма.

Оглавление

Обращение к пользователям