Глава V. ПОСЛЕ ГРОЗЫ. (15 ноября 1612 года)

Почти отгремела гроза, больше десяти лет бушевавшая над царством Московским. Последние отголоски ее, в виде неприятельских шаек, наездников-головорезов, «лисовчиков», своих разбойничьих таборов, густо рассеянных по всем углам Руси, еще тревожили мирное население царства, которое понемногу стало приходить в себя, успокаиваться после ужасов и разоренья смутной поры.

Но и против этих летучих шаек принимались решительные меры. Воеводы рассылали сильные отряды ратников повсюду, где только появлялись разбойничьи и неприятельские шайки.

Снаряжался поход и против главного бунтаря, казацкого атамана Заруцкого, который ушел к самой Астрахани с Мариной и ее сыном, Воренком, как звали его на Руси.

А Москва не только была очищена от польских отрядов, но и весь гарнизон, засевший было в Кремле, с полковником Николаем Струсем во главе, очутился в плену у своих бывших пленников, московских бояр-правителей.

Правда, они теперь бессильны стали. Все дела вершит Великий совет земской рати, собранный при всеобщем ополченье земском.

Но и этот совет только на время принял на себя тяжесть власти в бурную пору народной жизни.

Уж по городам послали гонцов и грамоты призывные, чтобы собирались «изо всех городов Московского государства, изо всяких чинов людей по десяти человек из городов, от честных монастырей – старцы, митрополиты, архиепископы и епископы, архимандриты и игумены, и бояре, и окольничие, и чашники, и стольники, и стряпчие, и дворяне, и приказные люди, и дети боярские, и головы стрелецкие, и сотники, и атаманы, и казаки, и стрельцы, и всякие служивые люди, и гости московские, и торговые люди всех городов, и всякие жилецкие люди»… А сбирали их на «оббиранье царское и для суждения, как наново землю строити»…

Князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой, главный любимец и воевода многочисленных казацких полков, и стольник – воевода земской рати, князь Пожарский, очутились во главе временного правления в государстве. Прежних правителей-бояр и князей самовластных и лукавых, с князем Мстиславским во главе – совершенно устранили от дел.

Особое оживление и скопление народа замечалось в Кремле Московском утром 15 ноября 1612 года.

Было ясное, морозное утро. Длинные, синеватые тени падали от зданий на белую, плотную пелену снегов, одевающих бревенчатую, неровную мостовую кремлевских улочек, заулочков и площадей, а на солнце этот снег загорался разноцветными искрами, словно по нем сыпался и перекатывался тонкий слой невидимых глазу алмазов…

Стрельцы и иноземцы-алебардисты и копейщики стояли на караулах в дубленых полушубках поверх своих нарядных кафтанов, в рукавицах и валяных сапогах поверх цветных, узорчатых сапог с узкими, торчащими кверху носками.

Несколько пушкарей и затинщиков сгрудились у большой вестовой пушки, банили, прочищали ее и потом стали заряжать, приготовляясь к салюту.

Цепь часовых охватила широкий простор перед Красным крыльцом, а за этой цепью, на окраинах площади и во всех улочках и переулках, выходящих сюда, скипелись темные массы народу. И все больше подваливало его, особенно когда стали люди выходить из церквей.

Перезвон колокольный кремлевских соборов и монастырских церквей был на исходе и, благодаря ясности воздуха и мерзлой земле, отражающей все звуки, казалось, что звуки колокольные реют и поют где-то высоко в воздухе.

И когда уже смолкли кремлевские колокола, – еще перекликались, замирая вдали, колокола в Китай и в Белом городе…

Медленно, тяжело ступая своими больными ногами, не подымая от земли взора своих темных, печальных, даже – суровых на вид, глаз, – спустилась с крыльца старица Марфа, бывшая жена Филарета, митрополита Ростовского и патриарха Тушинского. До того, как Годунов силой заставил мужа и жену принять монашество, старицу-инокиню звали Ксенией Ивановной, из роду старых бояр Шестовых. Дочь и сына разлучили с нею, не позволили взять в тот дальний, бедный монастырь в Заонежье, куда сослал подозрительный Годунов жену Федора Никитыча Романова, в иночестве принявшего имя Филарета. Его заключил Годунов в отдаленной Антониево-Сийской обители, а детей, девочку тринадцати и мальчика трех лет, тоже сослал вместе с их теткой по отцу, княгиней Черкасской, на Белое озеро и поселил там под самым строгим надзором.

Когда первый Димитрий Самозванец, как его назвали тогда же, овладел престолом, он немедленно вызвал в Москву всех разосланных оттуда Романовых. Дочь Филарета, Татьяна, скоро вышла замуж за князя Катырева-Ростовского, а сын, Михаил, жил с матерью, старицею Марфой, и отцом, митрополитом Ростовским, Филаретом, в его «престольном» городе, в Ростове до 1608 года. Услыхав о приближении к Ростову шаек Тушинского вора, второго Самозванца, Филарет отправил жену свою бывшую и сына в Москву, а сам остался помогать защитникам города отбиваться от нападения тушинцев.

Этими шайками вора-царька митрополит Ростовский и был захвачен на паперти собора ростовского, куда не хотел архипастырь впустить разъяренной орды.

Его отвезли в Тушино, где вор уговорил угрозами и лаской Филарета принять титул патриарха. Вору, имевшему вокруг себя бояр из лучших родов Русской земли, хотелось иметь и главу церкви, каким на Москве был тогда Гермоген.

Это было еще во время царя Шуйского, которого Филарет ненавидел и презирал больше, чем Тушинского вора. Но как только Шуйского не стало и вор был оттеснен к Калуге, Филарет снова успел попасть в Москву, где мы и видели уже его во главе Великого посольства, судьбу которого мы знаем.

Дочь Марфы и Филарета умерла незадолго перед этим днем, когда старица с единственным сыном Михаилом, побывав в кремлевских храмах, возвращалась к себе, в келью тихого женского монастыря, стоящего у самых стен кремлевских.

Старица, одной рукою опираясь на костылек, другую возложила на плечо юноши-сына, худощавого и стройного, но несколько бледного и печального для своих пятнадцати лет. Правда, траур по любимой сестре, лишения, вынесенные в первую ссылку, когда чуть ли не голодать приходилось детям и их тетке в суровом Белозерье, затем ужасы осады и настоящая голодовка, пережитая так недавно в Кремле, осажденном земской ратью, – все это отразилось и на здоровье, и на характере мальчика. Но и еще что-то особое было в этом худощавом, не по-детски серьезном лице с большими глазами, как рисуют у мучеников. Глаза эти то загорались внутренним светом, то погасали, и вся жизнь из них скрывалась куда-то глубоко. Не то причудливость нрава, не то повышенная, чрезмерная нервность проглядывали в этом лице, в глазах, в судорожном, легком подергиванье мускулов и углов рта. Брови тоже порою дергались у Михаила, как будто он вдруг увидел что-то неприятное и собирался закрыть глаза, избегая дурного зрелища, но сейчас же и удерживался. Помимо этих странностей, необычайная кротость и ласка светились в больших, темных глазах юноши, почти мальчика. И губы его часто складывались в мягкую, грустную полуулыбку.

Он бережно вел мать, хотя и сам ступал неверно по обледенелым, скользким ступеням своими слабыми, пораженными ревматизмом ногами…

Еще издали узнали обоих толпы народа, стоящие за линией стражи, и громкими кликами приветствовали москвичи старицу и Михаила, представителей самого любимого и чтимого рода боярского во всей Руси. Страдания семьи Романовых, ум и деятельность Филарета, мужество старицы во время сидения в Кремле с ляхами, кротость и милосердие Михаила разносились тысячеустою молвою, и любовь народная, которою пользовались Романовы-Захарьины еще со времен Ивана Грозного и его первой жены, Анастасии Захарьиной, умевшей умерять порывы ярости в своем супруге-царе, – теперь эта любовь возросла до величайших размеров.

Села в свой возок на полозьях старица с сыном и двумя послушницами, скрылся в ближайших воротах возок.

Поклонами провожал их на всем пути народ. Воины, казаки – все старались выказать почтение матери и сыну.

О них говор шел в толпе, пока они были на виду. О них продолжались толки и тогда, когда уже скрылся из глаз знакомый москвичам возок старицы Марфы.

– Ишь, дал Господь, не больно извелася телом в пору сидения тяжкого! – слышался чей-то женский голос.

– Как не извелася! – отвечала другая баба, в шугае, в повойнике. – Ишь, ровно снегова, такая белая стала… И сыночек ровно из воску литой… А, слышь, на што юн отрок, да больно милосерд! Недужных призирал, поил-кормил голодных сидельцев-то кремлевских, ково тут ляхи заперли с собою…

– И старица добра же ко всем была… Романовых род издавна славится тем. Вон и в песнях поется про Никиту Романова, про шурина царского…

– Вестимо, поется! Потому при Грозном царе, и то умели Романовы постоять за Землю, за народ православный… Не пошли небось в опритчину! Земщиной осталися Романовы, все до единого… Слышь, Никитская улица – откудова так зовется она? Все от Никиты Романова! Слышь, вымолил у Грозного царя он такую вольготу, грамоту выпросил тарханную…

– Какую там ошшо грамоту! Скажи, коли знаешь! – полетели вопросы к старику, земскому ратнику, ополченцу, который стоял среди народа.

– А вот, – живо отозвался словоохотливый, крепкий старик-ратник. – Слыхали, чай, все вы, грозен да немилостив был царь Иван Кровавый. Што день, то казни. Больше он невиновных казнил, не тех, кто топора бы стоил али петли. Кого вздумается, – на огне палит, мечом сечет, водою топит! А брат жены евонной, Анастасии Захарьиной, – Никита, слышь, Романов сын, дед родной Михайлы-света, отец, выходит, Филарета-митрополита… Энтот Никита веселую минутку улучил, счастливую да и выпросил: «Шурин, царь-государь, Иван Грозный Васильевич! Немилосердый и жестокой царь московской! Хочу я душе твоей дать облегченье хошь малость! Крови пролитие поменьшить желаю… Скажи мне слово свое великое, царское: коли по улице моей, по Никитской, пройдет на казнь осужденный человек да кликнет всенародно: «Романовы и милость!» – ты тому человеку должен пощаду даровать немедля и отпустить вину его али безвинье!.. Што бы там за ним ни было!»

Слышь, под веселую руку послушал шуряка, присягнул ему царь, дал грамоту тарханную за большим орлом, за печатью… И было так до конца дней Ивановых. Не мало душ крещеных спаслося улицею тою… Стали потом и нарочно по Никитской казнимых-то водить, опальных бояр в их последнюю годину страшную… Оттоль и слывет та улица – Никитская…

– Помилуй, упокой, Господи, душу боярина усопшего Никиты! – запричитал в толпе худой монашек, тоже прислушивающийся к говору народному.

– Заступник был народный, што говорить! Деды ошшо помнят Никиту Романыча…

– Вот бы нам – царя такого! – вырвался у кого-то живой возглас.

– Кто знает! Может, будет таковой, коль Бог пошлет… да мы сумеем избрать себе от корня от хорошего отводок свежий, юный и цветущий! – подал голос Кропоткин, стоящий в толпе поблизости от старика-ратника. – Вот, скажем, как Михаил Романов живет на доброе здоровье! – прямо назвал князь, бросил в толпу заветное имя. – И то, как ведомо, сам Гермоген два раза о нем же говорил властям и воеводам и боярам… Да те тогда послушать не хотели… А теперя – иные времена! Вот был я сейчас наверху, в теремах. Владыко-митрополит о том же Михаиле, слышно, мыслит… Его штобы на царство… А што, как оно и сбудется! Што скажете, люди добрые… По сердцу ли вам-то будет?..

– Чего бы лучче! – послышались отклики. – Прямая благодать! Слышь, не мимо молвится: из одного роду – все в одну породу! …Яблочко-то от яблоньки – далеко ли катится!.. Дело ведомое!..

Громко толковала толпа. В морозном воздухе речи разносились далеко.

Кучка бояр незадолго перед тем стала спускаться с крыльца и остановилась в половине его, стала прислушиваться к речам в том углу, где, недалеко от самого крыльца, толковал с людьми Кропоткин.

Стояли тут князья: Андрей Трубецкой, Мстиславский, Воротынский, Андрей Голицын, Василий Шуйский, боярин Лыков, все бывшие члены семибоярщины, и еще два-три боярина.

Особенно не понравились речи князя и народные Мстиславскому и Шуйскому.

Первый не вытерпел даже и, забыв свое высокое положение, вступил в переговоры с толпой.

– Поговорочки я тута слышу! – заговорил он громко. – А вот еще я пословицу слыхал: «В семье не без урода!» Алибо иную: «Простота – хуже воровства!» С глупым хошь клад найдешь, да не пойдет впрок и добро! А с умным – потеряешь, а все ж таки прибудут и от потери барыши!.. Ну, можно ли смущать честной народ словами пустяшными! Тута про царя мы слово услыхали! И тут же имя детское несут людям в уши!.. На несмышленочка-малолетка можно ли, хоша бы и на словах, примерять столь тяжкий убор! Слышь, ш а п к у Мономаха!! Бармы, слышь, царские и скипетр многих народов сильных и земель толиких державу древнюю!.. Да и в такую пору тяжкую, когда и муж, испытанный трудами ратными и думными, надежный, престарелый, ведомый всему миру своей высокою породой и разумом… хотя бы вот меня взять для примеру… и тот не мог бы легко справлять подвиг царский, не сразу одолел бы невзгоду, какую нагонил Господь на Землю нашу!.. А тут – в пеленках бы еще царя породил, князек речистый! Было бы одинаково с тем, о ком ты толкуешь!

– Была у нас Агаша! – глумливо отозвался Кропоткин. – Так она сама себя хвалила за добра ума перед суседями; обида, вишь, ей, што люди ее не похвалят! И ты бы, князь-боярин, ждал ласки от других, а сам себя не возносил бы, право! Оно бы пристойней, лучче бы было!.. Истинный Господь!..

– Молчи, холоп! – крикнул вне себя Мстиславский и, замахнувшись своим жезлом, уже двинулся было вперед, чтобы расправиться с незначительным, худородным князьком, но другие товарищи-воеводы удержали заносчивого боярина.

А Кропоткин и сам рванулся навстречу бывшему боярину-правителю, главнейшему из семи верховных бояр, ненавистных и ему, как всей Москве. Остановясь на нижних ступенях, он кинул вызывающе свой ответ Мстиславскому:

– Я не холоп, а князь такой же прирожденный, как и ты! Да нет! Т а к и м, слышь, сам быть не желаю! Я ляхов на святую Русь не призывал. Тута с ними в Кремле не запирался против своих же братьев россиян! Им я не служил, Земли не продавал им! Да сам теперь и не лезу в цари, – хоша меня и не зовут, как и тебя, князь-боярин! Не хаю я по злобе тех, на ком явно почиет сияние благодати Господней… Што, князенька, слыхал? С тобою мы, выходит, и впрямь не равны!

Кинув такой ряд злых укоров и обид бывшему правителю, Кропоткин сошел обратно вниз и обратился к толпе:

– Оставим их!.. Пойдем к сторонке да потолкуем!

Целый косяк народу, все больше пожилые, почтенные люди отошли с Кропоткиным к ограде Благовещенского собора, и там затеялась у них живая, горячая беседа на тему об избрании царя… Имя Михаила повторялось здесь со всех сторон…

А Шуйский, оттянув своего горячего приятеля снова на площадку крыльца, скорбно завздыхал, запричитал по своей обычной сноровке:

– Оле! Оле!.. Вот времена пришли! Што терпим мы теперь, князья-боляре! Лях так не надругался над нами, над узниками, как тута князишка худородный… Как тамо в сей час было! – указывая на палаты дворцовые, простенал ханжа Шуйский, схожий с дядею, бывшим царем. – Везде гонят! Чего и ждать от черни, от смердов, от нищих да захудалых князьков, когда и тамо, в очах у святителя-митрополита, перед царским престолом не потомки Рюрика – Воротынские, Мстиславские алибо Голицыны – стоят впереди, а заступил им место торгашок из Нижнего, смерд последний, Кузёмка Минин!.. Да ошшо захудалый князь, Пожарских роду, самого пустого, незначного, из недавних дворян!.. Вот времена!..

Жалобы Шуйского, искренние и жгучие, при всей фальшивости их слезливого тона, подхватил дьяк Грамматин, недавно вышедший из тех же палат, откуда вынуждены были, униженные, удалиться князья-бояре.

– Охо-хо-хонюшки, болярин, князь великой!.. Да нешто ноне – прежние времена! Смутилась Земля – вот все и замешалось. А, Бог даст, как выберем царя… И, вестимо, уж из самого из первого роду, не из пригульных тамо, бояр либонь из чужих, иноземных прынцев… Вот дело-то по-старому станет крепко, истово, по дедовским обычаям. Не мало лет хожу я по белу свету, всего нагляделся. Бывает так в лесу порою: идет гроза, качает дерева! Косматые вершины те сгибаются… Все спуталося в ту пору: и сучья, и листы!.. И не разобрать, кормилец, кто тут на ком!.. А минула буря… глядь – стволы большие-то, могучие – по-старому стоят незыблемо! Ну, сучья там поломало… Ну, поснесло дерёвца, которы помоложе, послабее… Трава совсем помята, вот как народ простой войной повыбьет!.. А кто был велик и силен, – гляди, так и остался; гляди, ошшо владычнее, ошшо сильнее станет!..

Милостиво кивая головой, Шуйский, довольный, проговорил:

– Умен ты, дьяк! Твоими бы устами…

– Попьем медку, болярин, не крушися! – подхватил речистый дьяк. И совсем таинственно заговорил: – Ужели вам, главным семи боярам, не одолеть недругов… Кто бы там они ни были!

– Где же энто: с е м ь! – угрюмо отозвался князь Андрей Трубецкой. – Иван Романов-Юрьин потянул племянникову руку, вестимо дело… Он – за Михаила! И Шереметев, родич ихний, старый смутьян, от нас откинуться норовит… Туды перешел! А може, Бог весть… Не то себя на трон ведет… не то – отрока Романова!.. Шереметев с Филаретом – большие, стародавние дружки! Еще бы ничего, кабы братан мой!.. Казаки все за ним, за князем Димитрием… Я толковал было с им…

– Он сам хочет, я слыхал! – осторожно заметил Грамматин. – Сам идет в цари. Таборы-то казацкие, правда, у нево надежная помога! Столько сабель да пищалей!.. Рать земская поразошлась, поразъехалась! С дворянами и иными, со стрельцами – и то трех тысяч не набрать сей час воинов… А казаков полпята тысяч счетом в руке у князя Димитрия… Может в цари себя ладить!

– И он! – с досадой отозвался Мстиславский. – Вот на! Да сколько же царей на череду теперя будет! Есть из чево выбирать!..

– Да есть к о м у и выбирать! – внушительно заговорил снова дьяк. – Народу тьма, и земских наших, и казаков… Можно иных разбить, поссорить промежду собою… Иных – дарами задарить… Купить людей не трудно! Я служить готов… И поторгуюсь с людьми, которы позначнее, повиднее… И… силки поставлю, где можно… Слуга боярский, бью челом!..

– Без барышку не останешься, приятель! Ты – нам… а мы – тебе!.. – сказал Шуйский.

И тихо, быстро шепнул стоящему близко дьяку:

– Ко мне загляни попозднее!

– Не поскупимся на услугу другу! – откликнулся и Воротынский. И когда Грамматин, подойдя поближе, стал ему кланяться на милостивом слове, князь тоже шепнул ему:

– Ко мне бы ты по ночи завернул!..

– С Авраамием бы Палицыным надо нам дело починать! – громко заговорил довольный, сияющий от ожидаемой прибыли, хитрый дьяк. – Он – инок куды речистый! Господь послал ему великий дар! И верно служит отец честной тому…

– Кто даст ему поболе! – отозвался, молчавший до тех пор, тоже правитель бывший, Лыков. – Слыхали мы про Авраамия…

– Н-н-ну… не скажу того! – возразил дьяк. – Видал я, в ину пору загорится у него душа… так он и доброго не мало натворит, по чистой совести, без купли, без обману. На похвалу он больно лаком… Любит, штобы хорошая молва о нем широко неслася! Вот… на этом его и можно изловить всего скорее!.. Ну, а тогда он послужит хорошо! Его любит народ кругом!

– Ты прав! – отозвался Шуйский, подзывая знаком дьяка. – Уж, я смекаю, как с ним нам быть!.. А ты, дьяк, слышь, гляди…

И князь-боярин стал что-то шептать Грамматину.

– Эх, дал бы только нам Господь удачу, кому-либо из наших, все едино! Тогда мы покажем энтим… выскочкам, холопам недавним… мужичью московскому, как перед нами, потомками прямыми ихних старых князей и государей, им величаться можно али нет!.. Уж мы потешимся тогда!.. Поотведем душеньку над…

– Потише, слышь! – удержал товарища Лыков. – Не дома ты, не в своей опочивальне! Да, чай, и в дому теперя предателей найти немудрено! Теперь помалкивай…

Шуйский между тем, проводив Грамматина, который вернулся в палаты, обратился к товарищам:

– Ну-к што ж, князья-бояре! Несолоно хлебали – и по домам теперь пора ко щам! Спасибо, што домой-то отпустили нас без «провожатых»… Ха-ха-ха!.. А я, признаться, того боялся, как ехал во дворец…

Воротынский приосанился, даже руку на меч положил при этих словах.

– Посмеют ли!.. Да ежели бы… Тогда, гляди, и камни возопиют… Нет! Мы свое спокойно дело проведем! Не захотят взять Владислава в цари, так кто-либонь из нас быть должен государем! Вот поглядите! Пусть собор сберется только… и мы…

– Да! Мы уж помутить сумеем в добрый час! – улыбаясь, закончил Шуйский речь приятеля. – А теперя ходу, други любезные…

Только собрались приятели оставить площадку, как на ней появился думный дьяк Лихачов, «печатник» царский, то есть канцлер государственный. За ним шел Пимен Семеныч Захарьин и человек десять иноземной стражи в полном вооружении, с заряженными мушкетами.

– Повременить прошу, бояре-князья! – обратился Лихачов к группе бывших правителей. – Указ есть, до ваших честей касаемый…

Предчувствуя недоброе, застыли на местах князья.

А Лихачов своим привычным к думскому покладу, ровным, четким голосом заговорил:

– Бояре-князья, Андрей Васильевич Трубецкой, Федор Иванович Мстиславский, Андрей Васильевич Голицын, Иван Михайлыч Воротынский да Василей Михайлович Лыкин. Боярин-вождь, князь Димитрий Михайлович Пожарский с товарищи приговорили: по разным городам вас развести, отдать за приставы впредь до разбора и суда алибо, как советом всей Земли и рати будет тамо уже порешено над вами.

Переглянулись князья, огляделись кругом, словно ожидая со стороны толпы сочувствия и помощи. Но близко стоящие люди молчали, с любопытством наблюдая, что происходит. А подальше слышались далеко не сочувственные возгласы:

– Добро! Ништо!.. Как скоро спесь-то посбили… Пришел черед и боярам-насильникам, предателям отчет давать…

Подняв головы, гордо двинулись вперед опальные князья, окруженные стражей, и скрылись за поворотом. А им вслед неслись уже громкие насмешки и глумливые крики:

– И тута без бою сдалися отважные стратиги наши!

– Они привышны трусу праздновать, толстопузые!.. Кто ни приди да зыкни, – наши воеводы и хвост поджали, в подворотню идут молчком, ровно псы побитые!..

– Ай да князья честные… Последыши великокняжецкие!..

– Охо-хо-хо! – скорбно покачивая головой, снова запричитал Шуйский и обратился ласково к Лихачову:

– А слышь-ко, Федя, дружок… Ты там, тово… маненько не обчелся?.. Аль про меня не писано стоит в указе твоем… Асеньки?..

– Нет, благодетель, про тебя – ни словечушка… – с поклоном отозвался Лихачов. – Авось потом, погодя немного и до тебя дойдет… Коли уж так тебе завидно, князь-господин!..

– Шутник ты, вижу, Федя!.. Хе-хе-хе!.. – раскатился довольным смешком Шуйский. – Я не завистлив! Лучче уж домой потороплюся. Пусть про меня покудова и вовсе позабыли бы! Не осержуся, право! А ты, дружок, не напоминай за старую дружбу, за хлеб, за соль… Прощай, дружок…

И Шуйский быстро двинулся с крыльца к колымажным воротам, где ждала его каптанка, чтоб отвезти домой.

Лихачов в это время примостился у балюстрады крыльца, разложил тут кусок хартии, приготовил походный письменный прибор, так называемый «каламарь», от греческого слова к а л а м о с, тростник, которым писали в древние года. Сняв теплые рукавицы и похлопывая руками, он полез за пазуху за «воротными часами», висящими на цепочке.

– Кажись, по солнцу глядя, – пора и на «перебранку» люд честной созывать! – проговорил он, поглядел на часы и снова спрятал их, бормоча: – Так и есть! Самое время! Гей, колоти в казан! – крикнул он стрельцу, который сидел на крыльце у большого широкого барабана с круглым дном, установленного на особой подставке близ широкой балюстрады крыльца. – «Дери козу», служивый!.. Знак подавай пищальникам!.. Пущай пищаль бабахнет, сзовет народ! А то маловато людей сошлося, как видно! – приказал Лихачов, приглядываясь к людям, стоящим за цепью часовых.

Гулко прозвучали удары барабана, тяжелые, резкие, раскатистые, словно бой далекого, большого колокола, надтреснутого у краев.

Всколыхнулась толпа. Из нее стали выбираться и протискиваться вперед ратные люди, все больше немолодые, и дворяне служилые, и торговые представители разных городов, которые входили в состав Великого совета всей земской рати.

Пушкари у большой пушки, или «затинной пищали», завозились.

– Уйди, ожгу!.. Поберегися! – крикнул «пальник», раздувая горящий фитиль, толпе зевак, которые слишком близко стояли у жерла пушки.

Он поднес разгоревшийся хорошо фитиль к затравке. Ухнула пушка своею широкою металлическою грудью… Прокатился выстрел, отдаваясь эхом за Москвой-рекой, вспугнув несметные стаи голубей и воробьев, ютящихся под кровлями палат и храмов Кремля.

Трубы и барабаны с разных концов города, сначала ближе, потом издалека, стали откликаться выстрелу пушки. Загремели литавры… В свободном пространстве, обведенном цепью часовых, стали собираться выборные, члены совета…

Много ратников сгрудилось у самого крыльца, словно ожидая кого-то.

Толпа народная вдали стала еще гуще и все старалась ближе надвинуться, оттеснить хоть немного линию стражи, которая стояла плечом к плечу, поперек себя держа свои бердыши, образуя ими непрерывную ограду вокруг свободного места, назначенного для собрания выборных.

Скоро показались младшие воеводы земской рати: Репнин, Масальский и Пронский, молодые князья Мансуров, князья Волконский и Козловский, воевода Кречетников. Затем, продолжая горячую беседу, начатую еще в палатах, показались на крыльце почетные члены совета: Савва-протопоп, Минин, Авраамий Палицын, гетман Просовецкий, воевода Измайлов. За ними шли гурьбой другие видные лица: Иван Никитыч Романов, Вельяминов, бывший тушинец, и Салтыков, «сума переметная», живой, бодрый, несмотря на свои года, с алчным блеском скряги в бегающих, лукавых глазах, Плещеев; князь Хворостин, набожный и добрый вельможа, следовал за другими. Компанию завершали два дьяка – Грамматин и Андронов, «общие приятели, дружки и предатели», как их звали, но люди опытные, знающие свое дело, они были нужны молодому правительству московскому.

Их пока терпели… И только потом суд был назначен над ними. Андронов даже жизнью поплатился за свои «измены». Наказан был и их покровитель, Салтыков. Но пока еще они не чуяли над собою грозы и величались среди первых людей Земли, какими были все другие, стоящие тут, лица.

В ожидании главных вождей между появившимися на крыльце правителями продолжался разговор, начатый в палатах дворца.

– Я так мыслю, торопиться не след! – оживленно настаивал Палицын, продолжая неоконченную речь. – По всем по самым дальним городам тоже надо грамоты посылать призывные, и по Сибири и повсюду! Не обминуть бы самых малых уголочков! Да пособрать на Москву народу тьму целую, на Земский на собор… Найдется места довольно поразместить почетных да желанных гостей. Посидят, посудят. Да ежели тогда ково уж назовут – так то имя выйдет из целой всенародной груди и весь мир его услышит да признает… И Бог благословит того избранника… А так трень-брень… поскорее да поживее… Штобы не вышло по-годуновски, как он собор подстроил… Али и того хуже! Разумный ты мужик, Кузьма, сам порассуди!.. Скажи по чести…

– Люди рассудили уж, те, что поумней меня! – глядя в умные, но затаенные глаза монаха своими простыми, бойкими глазами, с безответным, смиренным жестом отвечал Минин, мужик тоже себе на уме. – Да и тебя, честной отец, они, слышь, поразумнее будут, так я полагаю по серости своей мужицкой… Те люди, коим Бог вручил власть над Землею, а стало, и забота ихняя обо всем, а не наша! Те люди, честной отец, кои от Господа и честь, и удачу, и над врагом одоленье получить сподобилися… Кто разгонил врагов, ослобонил Москву… Кто в единый год успел выставить рать, силу несметную… Ты же видел сам, отче: пошли мы к Ярославлю… Ну, рать как рать!.. Так тысяч десятка полтора… А двинулись оттоль через двадцать ден, тучею грозовою!.. Несметными ордами! Уж на што казаки задорны, злы и нетрусливы – а хвост поджали! Нашего вождя слушают, как батьку-атамана, Трубецкова-князя своего, альбо там иных… «Земля пошла!» – только и речей было слышно по целому царству. А коли Земля пошла, кому же и судить о великом земском деле, о выборе царя, как не ей самой! И вышло так. Неслыханное дело совершилось. При ратном войске – словно бы Всеземский совет объявился самочинно. От разных городов, разных чинов собрались выборные люди… Дела судили, грамоты давали, какие надобно. Вон и в твою смиренную обитель поновили две тарханные грамоты. Вам от того прибыль. Да и никому обиды не было. Всем хорошо стало. Там, помаленьку да полегоньку, послали людей с указами, с книгами писцовыми, отымать почали от бояр земли государские да дворцовые, царские, удельные угодья и прочее, што они порасхватали под шумок, в пору безвременья, в годы разрухи общей… Што на себя воровски позаписали, помимо права и закону… И то погляди, земля, почитай, чиста от врагов… Еще два-три кулака дадим – и последних погоним прочь! Чево же ждать! Зачем ошшо гадать да мерекать! Царя хотим! Слышь, истомился и то народ православный! Хоша и ладно все, да – верх не довершен! У всех тревога на душе: «А што, коли опять… А вдруг да снова почнется смута!..» А царь у нас будет – и тревоги той не станет. Он нужен всем, как знамя в бою ратникам! Вот уразумей, отче: готов доверху храм… А нету креста на кумполе – и церковь не есть священна! Не зовется х р а м о м… Так пусть царь засияет над землею. Пусть храм земли родимой, обновленной, очищенной от крови, от всякой скверны, веками накопленной, – пусть станет свят, когда народ по внушению Божию царя себе назовет и поставит.

– Ай да Кузьма! И ритора ученого наставит гораздо! Авраамия свалил! – послышались голоса окружающих бояр.

– Что же, признаю, красно говорит нижегородец! Но… и я не спор вести хотел… – с притворным смирением проговорил Авраамий, косясь на бояр и на толпу ратников и молодых воевод, которые, заинтересовавшись речами Минина, взобрались на средние ступени крыльца, не решаясь подняться выше из уважения к старшим начальникам.

– Сдается мне только… – начал было снова монах.

Но Минин, не давая досказать, влился в его речь:

– Што, теряя понапрасну дни, найдешь ты што-либо? Отец честной?.. Не полагаю, батько! Устанут пуще люди. Слышь, и так поустали. Кто Русь спасал, те по домам потянут, как оно уже и началося. И тут, по-старому, подьячие да дьяки учнут всеми делами вертеть да те самые князья-бояре знатные, кто землю до разгрому допустил, до лихолетья тяжкого и долгого!.. Вот мешканье к чему приведет, а не к иному, как ты толкуешь! Не про тебя скажу… Но иные – рады бы отдать любую половину казны своей, штобы стало так, как ты советуешь. Потом они погреют лапы по-старому в земском сундуке, наверстают все убытки и протори, все подкупы и закупы, когда их верх возьмет!.. Да нет! Вот слышит Бог: тово не будет!..

Мощный, хотя негромкий, сдержанный, как рокот дальних громов, пролетел гул одобрения снизу в толпе и среди старших начальников-воевод.

– Ай да Минин… Молодец! Спасибо!.. Так, Кузьма! Не будет!..

А Минин сильнее уже поднял голос, чтобы слышали люди, стоящие в кругу, и народ, темнеющий за ними.

– Коль Бог подаст, грядущею весною воссядет царь на троне московском и процветет, как некий крин прекрасный… Я, Минин, вам, миряне православные, головою в том ручаюся!..

– Живет Кузьма! Живет земли радетель! – откликнулись радостно толпы народа.

– Потише, вы! – остановил клики Кузьма. – Царю покличете в свою пору. Его повеличаете. Теперь боярам честь давайте. Я – мужик простой, так мне величанье-то ваше и вовсе не пристало!..

Порывисто заговорил Савва, тронутый искренним смирением Кузьмы.

– Ну а скажи, «мужик» ты мой любезный, што мил есть Господу паче иных князей родовитых да вельможей значных… Кого возьмем себе в цари?.. Ужели – ляха?

– Бояре бы взяли… Да земля не дозволит!

– Вестимо так, Миныч… Ну, мысленное ль то дело: лях – царь Руси!.. Влацлав али Жигмунт сидит в Кремле, творит обряды в святых соборах наших!.. Только што боярам и пристало о подобном думать… Вот кабы такова… От Рюрика… от корня старовечного… Скажем, как Голицын-князь Василий Васильич, господин…

– Отец честной, мы здеся не на соборе! – живо перебил протопопа Минин. – Вон люди дожидаются меня… Апосля потолкуем!..

И он обратился к стоящим пониже младшим воеводам и тысяцким:

– Ко мне, поди… Пошто, сказывайте!..

Наперебой заговорили начальники отрядов, которым Минин поставлял все необходимое для жизни и для боя.

– Рать новая пришла от Арзамаса.

– Две сотни подвалило калужан! – доложил другой.

– Слышь, суздальцам, нам, кормов не хватает!

– Я с Мурома, сокольничий, Масальский-князь, Василий… Попомни, запиши. На службишку явился… Уж ты меня пожалуй…

– Нам отпустил бы холопей с конями да телегами, – слышалось с другой стороны. – Они кладь подвезли, теперя домой ладят поживее. Пришли их посчитать, Миныч!

– А нам – казны пушкарской да припасу надоть…

– Пожди, дай мне! – осадил соседа громадный, нескладный воин, скорее напоминающий мужика, одетого в кольчугу, с бердышом и в простой шапке барашковой на голове. Он гулко забасил:

– Мы-ста – поморяне! Кормы уж больно плохи… Такие шти нам дают… тьфу!

Он плюнул сердито.

– Мы-ста не обвыкли! Нам рыбки бы… хошь солененькой, коли не свежой… Снеточков бы… Да ошшо…

– Не разом, слышь! – крикнул наконец Минин. – По ряду речь ведите! Нет даже мочи. Вот я в сей час! Степаныч, – обратился он к дьяку Сменову, которого взял с собою в поход. – Ты со мною… Записывай, а я пойду опросом!..

Спустясь в толпу, ожидающую его внизу, он стал опрашивать поочередно каждого, говорил свои решения Сменову, который с письменными принадлежностями, висящими на груди, с тетрадкой шел за другом и записывал его распоряжения.

– Боярин-воевода!.. Трубы! Трубы! – послышался говор бояр на верхней площадке крыльца.

Стрелец снова подал знак ударом по своему барабану. Трубы и литавры загремели снизу, из отрядов, выстроенных там в виде почетного караула.

Пожарский в сопровождении князя Димитрия Трубецкого появился наверху. Несколько азиатов-телохранителей, остановясь немного поодаль, замерло в неподвижной группе. Затем показался и престарелый князь Шереметев со своими двумя-тремя помощниками по делам совета ратного.

Младшие вожди, выборные земские и войсковые, ратники и казацкие головы выстроились против крыльца полукругом на свободном месте, охраняемом стражей от натиска народной толпы.

Когда умолкли трубы, литавры и приветствия войска и народа, Пожарский отдал на все стороны глубокий поклон.

– Поклон Земле и рати православной! – прозвучал в наступившей тишине его сильный и приятный голос.

В это время казацкие выборные, стоящие особой большою группой, желая почтить своего любимого военачальника, зычно крикнули:

– Князь Трубецкой живет на многие лета!..

– А Минин-то что ж! – раздались громкие голоса. – Забыли нашево радетеля! Кто на поляков последний ударил?.. Кто Хотькевича прогнал?.. Кузьма Захарыч!..

– На мно-оги ле-ета пусть живет Кузьма! – прокатилось по площади.

Младшие воеводы и ратники, с которыми толковал Минин, на руках внесли его на верхнюю площадку и поставили перед лицом толпы.

– Спаси вас Бог, дружки, – с трудом передохнув, с поклоном проговорил Кузьма. – Ой, помолчите-ка малость!.. Боярину и князю-воеводе, слышь, молвить вам слово дайте!

Толпа стихла понемногу.

Громко разнеслась речь Пожарского.

– Привел Господь, – мы во Кремле Московском! Очищена святыня. По церквам нет уже боле ни падали – коней, ни трупов человечьих, што тамо гнили много дней… Горят лампады, свечи озаряют лики святые дедовских, прадедовских икон!.. Сверша мольбу и воспев хвалу помощникам нашим, чудотворцам московским, пришли мы на одно постановленье: пора царя избрать всею землею. Пока текли дела неважные – советы и помощь подавали нам вы, люди добрые! Но ныне дело таково велико, что вся земля должна сказать свое решенье… Мы приказали изготовить грамоты призывные, немедля по городам их разошлем, во все царства: Московское и Казанское, и Сибирское, и Астраханское, и по иным областям… Да выберут они тамо от каждого города по десяти разумных, благонадежных мужей. Сюда сберутся выборные люди. С ними учнет дума боярская и собор освященный духовенства нашего советы советовать! И тогда выбрав на совете Великом, на соборе всей Земли царя, наречем богоизбранного, и воссядет он на трон царей московских. Так любо ли, люди ратные и иные, советники земские?

– Любо! Любо! – дружно откликнулись все земские ратники и выборные.

Казаки неохотно подали голос.

– Нельзя инако, – пусть оно и тако!.. Мы волим так! На это и мы сдаемся!

– Гей, батько! Сголошаться либо нет?.. – вдруг прорезал общий говор сильный голос есаула Тучи, который обратился к Трубецкому со своим вопросом.

– Поспел спросить! Ты бы еще погодя немного… Ты бы к вечерку… Алибо – заутра поране! – посыпались шутки и от своих, и от земских.

– Коли тебя в цари возьмут, я сголошаюсь! – не смущаясь нисколько смехом и шутками, встретившими его первое выступление, еще громче рявкнул Туча.

Хохот прокатился кругом.

Смеялись и бояре наверху. Улыбнулся невольно и сам Трубецкой.

– Молчи, коза! Не потешай людей! – крикнул он есаулу. – Не срами себя и табор!..

– Ну, я молчу! – согласился Туча.

Хохот стал еще пуще.

– Князь-воевода, мне не дозволишь ли словечко народу молвить! – спросил Минин у Пожарского, стоя на крыльце.

– Изволь! Прошу, Кузьма, сказывай, што имеешь…

Снова поклоны обычные отдал Минин.

– Честной народ, вы, Божье ополченье земское, и казаки, лыцари отважные! И все, кто здеся стоит, челом вам бью! Привел Господь услышать нам благую весть. Народ сбирается избрать себе царя. И радостно, огульным громким кличем, с веселым смехом, принял эту весть люд весь, измученный, запуганный, што не смеялся, не улыбался уже долгий ряд годов! Как добрый знак, как предвещенье счастья пусть прозвучит тот народный смех веселый. Да никогда не плачут больше очи его, как плакали они досель не то што слезами, а кровью горячею, лет восемь, почитай, подряд!.. Пусть слышит Бог!.. А вот теперь – скажу вам, какого бы царя иметь нам надоть! Весной его мы станем выбирать… Так цвел бы он, как мак, как вешний цвет! Штобы очи были ласкою полны… Штобы душа его незлобная сияла и грела нас, как солнышко весной поля обогревает после зимней стужи… Штобы нас любил… и мы штобы его любили, как любят дети доброго отца! Пусть будет юн! То не беда. Придет с годами знанье… Пусть будет тих, не грозен! Земля вся за него, коли нужда придет, – Земля грозой могучей встанет!.. Пусть будет он и справедлив и милосерд, штобы Бога заменял нам на земле!.. Штобы за царя за доброго – Бог дал Руси удачу и грех простил!.. Помолимся об этом, мир честной, люди православные!..

Словно в ответ – прогудел первый удар соборного колокола, зовущего на молитву.

Кузьма обнажил голову и перекрестился широко.

Все кругом сделали то же, и негромко, но дружно пронеслось по площади одно общее желание, словно рокот прибоя отдаленного:

– Пошли Господь!..

Оглавление