Юлиан Семенов. БРИЛЛИАНТЫ ДЛЯ ДИКТАТУРЫ ПРОЛЕТАРИАТА. (Отрывок из романа)

— Почему я должен отдавать им мои камни? — пожал плечами Николай Макарович Пожамчи. Он долил Шелехесу заварки и спросил: — Не боитесь, если покрепче?

— Но я один тоже не могу дать ему все, — раздраженно сказал Шелехес. — Лейте, я не боюсь крепкого чая. Почему это должен делать один я? В конце концов в Газаряне вы заинтересованы не меньше, чем я.

— Не сердитесь, Яков Савельевич. История вся глупая. Почему мы должны покрывать этого болвана из золотого отдела? Он провалился — пусть Газарян отдает свое золото…

— Человек, от которого зависит дело, требует камни. Там тоже поумнели: золото килограммы весит, а камни невесомы и безобъемны. И потом Газарян прикрывает нас. Если начнется скандал, вряд ли это будет нам на руку.

— Кто прижал Газаряна?

— Отец Белова. Старик из торговцев, его реквизнули. Ему терять нечего. А мальчишка снабжал Газаряна золотом в пребольших количествах. Ну, папаша и поставил условие: жизнь сына — или донос в милицию. Поэтому Газарян и суетится.

— Слушайте, — задумчиво предложил Пожамчи, — если так, то на кой ляд нам с вами играть роль добрых меценатов? Баш на баш: пусть волочет нам золото, а мы ему выдадим бриллиантовых сколков — розочек… Что они понимают: настоящий бриллиант или розочка? Им важно числом поболе…

— Резонно. Я вас сведу с Газаряном.

— Зачем? Тут надо соблюдать дистанцию. Скажите, что, мол, жадюга Пожамчи требует золота. Валите на меня, все равно ему Пожамчи не укусить — зубы коротки…

— Говорят: руки коротки, — поправил его Шелехес. — Какое золото у него просить? В чем удобнее?

— Просите в хороших габаритах: кольца, монеты, портсигары…

Они говорили сейчас осторожно, прислушиваясь друг к другу. Основания для этого были достаточные: Пожамчи вызывали в Наркомвнешторг и фотографировали для иностранного паспорта. Более того, ему было сказано, чтобы он в ближайшее время был готов к выезду за границу. «За неделю перед поездкой познакомим с теми товарищами, которые будут вас сопровождать, а вы пока составьте реестр драгоценностей, которые, по вашему мнению, можно будет легко реализовать на международном рынке», — сказали ему.

В свою очередь Шелехес, поняв, что провал Белова — первая ласточка в цепи возможных провалов, только что передал Козловской, которая жила в Кремле, маленький сверточек.

— Здесь, — сказал ей Шелехес, готовясь вскрыть пакет, — сувенир для кузена: две деревянные матрешки «а ля хохлома». Кузен присылает питание, а мне ответить нечем… Вот, извольте взглянуть, товарищ Козловская…

Женщина остановила его:

— Яков Савельевич, будет вам, я ведь не таможенник, я ваш товарищ по службе. Адрес написали?

— А вот здесь, в конверте, письмецо и телефон. Ваша сестра позвонит Огюсту, восемьдесят четыре двадцать три…

В деревянных куклах были выдолблены пустоты, и Шелехес спрятал туда сорок шесть бриллиантов, самых редких, общей стоимостью два миллиона золотых рублей.

Дальнейший план Шелехеса разнился от того, что задумал Пожамчи. Яков Савельевич рассчитывал получить разрешение на отдых в одном из прибалтийских государств. Для этого он уже несколько раз обращался в больницу с жалобами на боли в сердце. Он справедливо полагал, что память о его погибшем брате, секретаре Курского губкома, положение двух других его братьев позволит ему получить разрешение на выезд. Жену свою Пожамчи терпеть не мог, и поэтому для него не стоял вопрос, как быть с семьей. А для Якова Савельевича главным было, как вывезти с собой семью. Для этого он рассчитывал в Ревеле, куда он отправится один, заполучить верного врача и послать телеграмму в Москву с требованием немедленного выезда родственников из-за опасного состояния больного. Более того, он рассчитывал получить справку о смерти, а затем попросту исчезнуть. Был Яков Шелехес — умер Яков Шелехес. А уж если его жена и дочь решили остаться в Ревеле охранять могилку, то это никак не может бросить тень на братьев, служащих диктатуре пролетариата. Он додумал и самые, казалось бы, мелочи. Он решил найти в Ревеле человека, который бы вступил в фиктивный брак с его дочерью, это бы также явилось весомым оправданием для братьев, в том, конечно, случае, если бы кто заинтересовался судьбой семьи их «покойного» брата.

Шелехес, кончив помешивать ложечкой сахар в стакане, глянул на Пожамчи, и они вдруг рассмеялись — одновременно, как сговорились, словно прочитав тайные мысли друг друга.

— Когда надо начинать опасаться? — спросил Пожамчи. — Предупредите заранее?

— Я убежден, что вы меня упредите недельки за три…

Пожамчи брал фору: если его отъезд состоится через две недели, он предупредит об этом Шелехеса дня за три-четыре. Шелехес рассчитывал в свою очередь предупредить Пожамчи о своем отъезде за неделю.

— А что нам делать с газаряновским золотом? — допив чай, спросил Шелехес. — Мне золото держать не с руки.

— Мне тоже. Можно реализовать через старика Кропотова.

— Он предложит марки или франки. И то и другое шатается.

— Попросим доллары.

— Кропотов не дурак, — вздохнул Шелехес.

— У него сейчас мало работы, согласится. Обманет, правда, тысчонок на двадцать…

— Переживем, Николай Макарович… Ну, кланяюсь вам…

— Кланяюсь, Яков Савельевич… Поклон супруге и дочери.

Выйдя из квартиры, где проживают Пожамчи и Шабаев, лысый направился в дом Кропотова; там он провел двадцать семь минут (часы оказались у вновь присланного сотрудника, время теперь даю точное) и вернулся домой. Кропотов через сорок минут вышел из дома и направился на Театральную площадь, где имел встречу с Газаряном, который передал ему чемоданчик.

Горьков.

— Главный вопрос, который меня мучает, Глеб Иванович, — докладывал Будников Глебу Бокию, — это куда делся Шелехесов пакетик? В Кремле пакетик-то остался, Глеб Иванович.

Бокий поднялся из-за стола, потерся спиной об угол большого сейфа — позвоночник немел все чаще, левая нога делалась неживой, тяжелой. Спросил:

— Кто ему пропуск заказывал?

— Не отмечено.

— Голову за это надо снимать. Сообщите коменданту: пусть дежурного отдадут под трибунал за ротозейство… Продумайте ваши предложения. Феликс Эдмундович скоро вернется с заседания Политбюро, я хочу с ним посоветоваться.

— Брать надо всех, Глеб Иванович. Цепь замкнулась: Белов — Прохоров — Газарян — Шелехес — Пожамчи — Кропотов.

— А дальше? Куда поведет нас Кропотов? Кого навещал в Кремле Шелехес? Где его посылочка? Нет, рано еще, Володя. Сейчас надобно смотреть в оба и не переторопить события.

Дзержинский слушал Бокия очень внимательно. Потом он отошел к большому итальянскому окну и долго смотрел на площадь, всю в трамвайном перезвоне, криках извозчиков и звонких голосах мальчишек — продавцов газет.

— Зря отчаиваетесь, Глеб, — сказал он, выслушав Бокия. — В том, что вы для себя открыли, нет ничего противоестественного. Старайтесь всегда прослеживать генезис, развитие. Я просил Мессинга подготовить справочку на всех участников. Картина получается любопытная. Родители Шелехеса имели крохотный извоз на Волыни. Черта оседлости, еврейская нищета — страшнее не придумаешь… Отец Пожамчи — дворник, у бар на праздники получал целковый и ручку им целовал и сына тому учил. Кропотов. Сын раба. То бишь крепостного. Ему сейчас семьдесят, значит, и его самого барин порол на конюшне, и отца мог пороть на его глазах, и мать. Так-то вот. Газарян — сын тифлисского извозчика.

Отец Прохорова начинал с лакея: «Подай, прими, пшел вон!» И Прохоров ему помогал до тринадцати лет. Впрочем, Прохоров — особая статья, мы еще к нему вернемся. Люди помнят нищету — причем особо обостренно ее помнят люди, лишенные общественной идеи, то есть люди среднего уровня, выбившиеся трудом и ловкостью в относительный достаток. Мне один литератор как-то сказал: «Вы не можете себе представить, что значит таскать на базар подушки!» Эта фраза — ключ к пониманию многих человеческих аномалий, Глеб. До тех пор, пока будет нищета, люди, выбившиеся из нее, станут делать все, что только в их силах, дабы стать еще богаче, чтобы гарантировать себя и детей от того ужаса, который они так страшно помнят сызмальства. Поворошите память: самые четкие воспоминания у вас остались с времен детства?

— Нет, — возразил Бокий. — Каторга.

— Ничего подобного, — досадливо поморщился Дзержинский. — Что вам дороже: лицо отца; луг, который вы увидели первый раз в жизни; ряженые на святках; горе вашей мамы, когда вас нечем было кормить, или жандармскую рожу в камере следователя? Вот видите… Спорщик этакий… Капитулируете?

— Нет. Соглашаюсь, — улыбнулся Бокий.

— Тогда извольте следовать далее… Страх перед возможной нищетой способен подвигнуть человека и на высокие и на мерзостные деяния. Вот вам ответ на наши страхи.

— Тогда надо исповедовать Ломброзо — все зло в том или ином индивиде…

— Человек, индивид, как вы изволили сформулировать, живет не в безвоздушном пространстве, Глеб. Мы теперь идем к главному: переворошить Россию, изжить завистливого, подсматривающего в замочную скважину мещанина, привести к рубежам научной революции новых людей. Ты умеешь, ты талантлив, ты работящ — достигнешь всего, о чем мечтаешь! Как это ни тяжко говорить, Глеб, но, сколько бы мы сейчас ни карали, язв нищеты не выведем: они должны рубцеваться временем. Вдумайтесь, отчего Ленин повторяет изо дня в день: учитесь, учитесь и еще раз учитесь? Отчего он так носится с Рамзиным, Графтио, с Павловым?! Думаете, они лестно говорят о нас? Мне сдается, что они внуков не чертом, а чекистом пугают. И далеко не со всем происходящим согласны… А почему Ленин с ними так возится? Вдумайтесь! Потому что наука сама по себе рождает качественно новых людей…

— Вы говорите, Феликс Эдмундович, а мне так и хочется Пожамчи с Шелехесом отпустить на все четыре стороны.

— Нет, их надо расстреливать, Глеб, они воруют бриллианты, на которые Запад продаст нам оборудование для электростанций. Диалектика — вещь жестокая, неумолимая, она не прощает двусмысленностей и отступлений от курса… Если мы хотим видеть нашу страну государством высокой техники, нам придется немилосердно расстреливать всех тех, кто страх за собственное благополучие — по-человечески это можно понять — ставит выше нашей мечты, причем не химерической, а научно выверенной.

— Когда вы позволите доложить прикидку операции по Гохрану? — спросил Бокий.

— Сомнения ваши прошли?

— Прошли.

— Тогда посидите, сейчас должен подойти Юровский, мы подключаем его к этому делу.

Юровский слушал Бокия, тяжело набычив голову, выставив вперед нижнюю челюсть. Иногда он делал заметки на папиросной коробке: Дзержинский отметил для себя, что Юровский точно схватывает существо дела.

— С Пожамчи легче, — сказал Юровский, выслушав Бокия. — Его надо пригласить в Наркомвнешторг и сказать, что отъезд назначен на завтра. Он притащит наших людей в свой тайник, если он у него оборудован не дома, а где-то в ином месте… Теперь с Шелехесом… По-моему, стоило бы меня нелегально ввести в Гохран…

Дзержинский покачал головой:

— У них своя контрразведка. Юровский не иголка в стоге сена, вас знают. Введем вас открыто, как ревизора от ЦК. Вести вам предстоит себя эдаким ваньком, который умеет давать указания, а вникать в суть не может. Тогда вы прищучите их на частностях. Нас волнует главное — как они организовывают хищения, потому что ревизии пока были благополучные. Тут следует поглядеть на будущее — лучше покарать один раз, чем бесконечно размазывать кашу по мостовой…

— Феликс Эдмундович, — спросил Юровский, — этот Шелехес — не родственник нашему Федору?

— Родной брат, — ответил Дзержинский. — И я верю Федору так же, как раньше.

Их легионы, ленинских бойцов. Тех, которые вместе с ним утверждали Советскую власть. Тех, которые сквозь десятилетия несут огонь революции, ее знамя. Сила этих людей в пламенности идей, унаследованных от Ильича. В верности Отечеству. В любви к народу.

Мы расскажем о двух судьбах, осененных именем Ленина, его прикосновением, заботой. Можно, конечно, взять биографии не двух, а сотен, тысяч. Но разве капля не так же просвечивается солнцем, как и весь океан?!

Оглавление