***

Letyshops [lifetime]
Letyshops [lifetime]

Иртенина Наталья

Самозванец

Осторожно!

Очень злая карикатура.

Нервных просят не читать.

Руки обнимают гладкое, как шелк, теплое, как женский бок, и твердое, как камень, Нечто, упирающееся в спину. Ноги скованы неподвижностью, можно лишь перенести вес с одной на другую. Опуститься на твердь нельзя — Нечто не позволяет сделать это, выворачивая руки в плечах, как на дыбе, при малейшей попытке сползти вниз. Не ограничена в движениях лишь голова, ее можно поворачивать из стороны в сторону, откидывать на Нечто и опускать на грудь, когда становится больно смотреть на мир. Можно также закрыть глаза. Но от позора все равно не уйти. Нечто не отпустит. Оно будет длиться три дня и три ночи.

Нечто ему «даровал» судебный вердикт.

Идентификационный номер приговоренного — 1102397542108 -СИ. Другие личные данные: имя — Элиот Рогофф; возраст — 28; род занятий — отсутствует; социальное обеспечение — стандартное, счет № 247809563109 — ко/и; привилегии — отсутствуют; гражданство — русское.

Вердикт суда — гражданская казнь.

Нечто — это позорный столб.

Казнимый в сотый раз обвел тревожным взглядом место, выбранное судом для исполнения приговора — наказания общественным презрением. Обыкновенный бульвар, каких в гигаполисе — что полосок на тельняшке. Много зелени, много солнца и предостаточно тени, собирающей в жаркие дни муравейник праздного люда.

Но сейчас не жарко. И это хорошо.

Фонтаны плещут мерно и звонко. Скамьи из того же теплого синтетического камня, что и столб для казни, заполнены лишь наполовину. Но принимающему позор и того достаточно.

Полдня казни позади.

Изощренная кара. Не для любого — для него. Любого к позорному столбу не приговаривают. А в его случае столб доказывает, сколь добросовестно и с каким знанием предмета подошли к делу обвинители, обрекшие его на трое суток гражданского презрения.

Рогофф был Писателем.

Сейчас это видели все, кто проходил мимо позорного столба. На груди казнимого — табличка длиной в фут, на ней большими буквами таращится на белый свет слово — ПИСАТЕЛЬ. Рогофф, едва увидев на себе этот атрибут казни и прочитав справа налево перевернутые буквы, залился краской. От таблички разило бесстыдством. И не в факте клеймения бранным, с точки зрения судей и обвинителей, словом бесстыдство это заключалось. А в той вульгарной откровенности, с какой табличка являла всем и всякому его Писательство.

Ибо Писательство кричит лишь плодами своими, но само свершается в молчании и уединении от мира.

Так полагал Рогофф, последний на земле Писатель.

Не прав, совсем не прав был рогоффский идентификатор с отсутствующим родом занятий. Просто-напросто о таком занятии как Писательство никто не слышал уже лет сто или даже сто пятьдесят. Знают лишь, что были когда-то такие Писатели, мрачные личности, всегда чем-то недовольные, чего-то от других требующие, сердца глаголом жгущие — ну прямое же насилие над суверенностью человеческой. Властителями дум были, тайным психологическим оружием владели. Только вот секрет оружия своего Писатели унесли с собой в могилу. К великому благу людскому.

Мало того — превыше царей и президентов себя ставили, совестью народа величались, бессмертием мнили собственное самозванство. Да вот повывелись. Вымерли бессмертные.

Это все, что знают ныне о Писателях. Черным, мутным туманом заволокло память о них. И даже Рогофф, последний из Писателей, не ведает всего о собратьях своих, давно ушедших в тень времени.

Гуляющий праздный люд оглядывает казнимого хмуро, с опаской и недоверием. Иные шарахаются в сторону, присмотревшись к бесстыжей табличке с ПИСАТЕЛЕМ. Многие и вовсе не смотрят, намеренно или действительно не замечая, будто и нет здесь никакого столба с выставленным на общественное поругание ПИСАТЕЛЕМ.

Рогофф затравленно молчит. Взывать и увещевать не хочется ему, лишнее внимание к бессовестной табличке привлекать — особенно. Рогофф стоит безмолвно, бездвижно. Памятником замученному Писателю стоит Писатель Рогофф, только жмурится на солнышке и тихо вздыхает.

Время от времени к нему подходили. При каждом таком приближении Рогофф вздрагивал и напрягался, подсознательно ожидая удара. Ожидания битья до сих пор не оправдывались, но словесное поношение терпеть было гораздо хуже. Уж лучше бы просто били. Молча и не плюя в душу.

Со стороны стоянки пегасов к столбу торопливо приближался молодой человек в унифе Департамента образования, с блоккейсом в руке. Еще издали прочел ПИСАТЕЛЯ, резко остановился, платком вытер пот со лба и тем же быстрым, суетливым шагом подошел к казнимому. Осуждающе посмотрел в глаза Писателю и нервно вопросил:

-И не стыдно вам?

Ответа дожидаться не стал. По-бабьи покачал головой в укоризну, поправил жесткое жабо, напоследок зыркнул на Писателя совсем уж как-то по-эльфиному криво и заторопился прочь.

Но своего нервный чин добился. Рогофф был чином уязвлен. Впрочем, как и во всех предыдущих случаях близкого контакта с мимохожим людом. Рогофф действительно испытывал стыд. И не только из-за таблички. А отчего и почему — неясно. Прежде такого никогда не случалось. Тем, что Писатель, гордился. Негромко, про себя, никого не вовлекая в орбиту той гордыни, смиренно принимая свой удел и крест, — а все-таки гордился. А что Писательство может быть бесстыдством, сродни оборванству или болезни мизантропии, еще два дня назад счел бы оскорблением и непременно попытался набить морду тому, кто осмелился бы сказать эдакое. Чтобы потом, с разбитым в кровь лицом, уважать себя за решительные действия.

Но сейчас… Сейчас Рогофф смятенно доискивался до причин собственной моральной слабости, напугавшей его более, чем даже вердикт о трех сутках позора.

В воздухе шумно и весело просвистели пегасы. Рогофф устало поднял глаза. Около дюжины летунов заходили на посадку. Из них тугими, упругими волнами изливалась рокочущая музыка. Кабины украшены игрушками, надувными фигурками, лентами. Недавно вошедший в моду древний обряд спаривания, по-старинному —свадьба. Рогофф тяжело выдохнул, переступил с ноги на ногу. Только этого не хватало.

Через несколько минут со стоянки пегасов на бульвар хлынула веселая толпа. Два профи в логотипах Матримониального агентства целились в нее с боков голографами, запечатлевая событие. Вскоре Рогофф увидел и спаривающихся. Парень в черном блио нес на руках утопающую в белоснежных воланах девушку. Пестрящее нарядами собрание дружно поддерживало его усилия ликующими возгласами. Юноша, видимо, быстро приустал тащить на себе подружкины прелести и шел, покачиваясь. Запыхался он ровнехонько у позорного столба и стал, как вкопанный, не выпуская ношу из рук, громко дыша.

— Гениально. Графуем их здесь, на фоне этого… — услышал Рогофф.

— Суперглисс!

— Нормально. Прикол будет.

— Да вы че, отвисли, портить этим мокрецом графику? Пошли дальше.

— Не, ну че ты… Пусть заснимут.

— Я т-те сказал!

Серьезно спорить не стали, чтобы не портить аудивизуальный ряд тщательно расписанной программы. Взмокший молодожен кой-как отдышался, подбросил любимую, перехватив поудобнее, и затопал дальше в символическом брачном маршброске.

Рогофф облегченно перевел дыхание, глядя вослед счастливой юности.

А затем вернулся к своим мыслям.

Мысли вертелись вокруг вердикта и нежданно-негаданного бесстыдства.

Вердикт, дословно запомненный, занозой впился в мозг, и он же смотрел на приговоренного глазами проходящих мимо людей. Во всех мелькающих там и сям взглядах, которые Рогофф ловил и тут же терял, стояло одно САМОЗВАНЕЦ. А за САМОЗВАНЦЕМ тенями толпились и другие клейма: отщепенец, гордыней обуянный, смутьян, антисоциальный элемент, ментальный извращенец и деструктор, проститут и насильник, влачитель жалкой жизни, лжепастырь. Вердикт уместил их все в три страшных слова — ПОПЫТКА НЕСАНКЦИОНИРОВАННОГО ЛИДЕРСТВА.

Всем этим он обязан недоброй памяти о Писателях. О букерах, нынешних заменителях прежних Писателей, такого никто не скажет. Букер — адекватный, вполне уважаемый член сообщества. Не какой-нибудь отщепенец, не потайная пружина всех пороков (что тоже вменялось в вину Писателю). А о том, что произошли они от Писателей, мало кто теперь ведает. Да почти никто. Рогофф и то случайно узнал — когда списал в блок-память редкий, очень старый компактбук по истории словесности. Чудом раздобыл его. Даже не в компактотеке, а у частного владельца. А тот и сам не читал того, что хранил.

И теперь Рогофф мог по праву назвать себя чуть ли не единственным в мире знатоком истории Слова — от его начального всебытия («В начале всего было слово», — говорилось в компакте) и могучего полуденного расцвета до быстрого, неуклонного отмирания и вырождения в машинный код с базовой матрицей 666. Новые времена требовали не Писателей, а букеров. Поначалу-то они по старинке назывались, по обычаю — Писателями. Но вскоре, видно, засовестились или, напротив, вознамерились отмежеваться. Шестиричный код как раз тогда начал свое торжествующее шествие по свету. И стали они букерами.

А букер, он и есть букер. Ему даже имя свое не полагается на компакты ставить. Не штучная работа. Продукт машинного разлива. За него искусственный разум вкалывает. Сюжеты на гора выдает, сценарии разрабатывает, кодирует, аранжирует и готовые полуфабрикаты отправляет е-почтой в массовое производство — на компакты писать. Букер же рядом сидит, процесс контролирует, бургер жует и пивом его заливает. Редко какую идею книжному роботу подбросит.

Дальнейший путь букеровых поделок — к сердцу потребителя — короткий: через провод со штеккером в штепсельное гнездо над правым ухом. Прямые ворота в извилины. Потому что шестиричный код разработан специально для непосредственной отгрузки инфопотока в мозг.

Рогофф изредка баловался подобным чтивом, как и все иные (впрочем, поменее остальных). Но вкуса в нем не находил. То были всего лишь сны наяву — с активной прорисовкой сюжета, деталей и действующих лиц, с четкими связями в происходящем, яркими красками, внятными речами и иными сопутствующими квазизвуками. Обыкновенное голографическое кино, только вставленное в голову, а не на экране. Но многие утверждали, что это лучше, чем кино — гораздо убедительнее и сильнее захватывает. В общем, круче.

Рогофф в ответ на такие акциденции лишь пожимал плечами. Его душевная конституция требовала иного. Потому, видимо, и увлекся Рогофф Писательством.

Машинный интеллект к своему делу на пушечный выстрел не подпускал. Писал из себя. Из души. Книжки печатал дома, на стареньком полигратере. Отпечатанные страницы скреплял сшивателем, блинтовал на обложке имя автора, свое то есть, и шел раздавать — знакомым и незнакомым. Прибыли от дела, разумеется, не имел — а удовлетворение находил в самом факте Писательства и в том, что кое-кому его сочинения по сердцу приходились. Просили еще, восторженно щелкали языками, жали руки.

Рогофф диагностировал это как Ностальгию по Ушедшему Слову. И принялся Писать с удвоенным пылом, с широким размахом.

И вдруг грянул Суд. Обвинительный Акт, вердикт, позорный столб. Оглянуться не успел — приковали, надругались, оставили одного лицом к лицу с гигаполисом. Гигаполис смачно харкнул ему в физиономию.

Чтобы, значит, не снобствовал и не самозванствовал. Не впиявливался занозой в седалищные нервы и мягкие тылы человеческие. Не жег глаголом жизненно важные органы.

Вот, очередная отрыжка гигаполиса, мрачно, с тоской думал Рогофф, глядя на целующуюся на скамье напротив парочку. Барышня, заметив его пристальный хмурый взор, застеснялась, что-то сказала ублажителю, строго поджала губы. Тот оглянулся, недовольно поднялся, подошел неспешным, в раскачку, шагом. Лицо его действительно напоминало отрыжку от изжоги жгучую, протяжную, мучительную. Наверное, при родах робот-акушер чересчур сильно сжал пареньку головку манипулятором. Что-то в этом роде.

— Ты че? — спросил парень, мутно уставясь на ПИСАТЕЛЯ.

— Ничего.

— Нет, ты че! — уверенно возразила отрыжка, выкатывая глаза. — Че ты тут гляделки ставишь на людей? Че ты ваще торчишь тут, как хрен неженатый, отдыхать людям не даешь? Ты кто такой ваще? Как гвоздь в заднице тут. Че ты тут напряг разводишь, огрызок? Че те ваще надо?

Рогофф не знал, чем крыть. Вся аргументы были на стороне ухажера стеснительной барышни. Впрочем, отвечать и не пришлось. Молодой, исчерпав запас лексики, коротким ударом резанул его в поддых.

На улице сразу стемнело. Легкие сжались в колючий комочек и едва не выскочили горлом, через кричащий немым криком рот. Рогофф и рад бы был сложиться пополам, да устройство публичного позора не позволяло. Чуть-чуть только, очень тупым углом согнулся Рогофф и вытаращил глаза, пытаясь глотнуть спасительного воздуха.

— Ваще тут, понаставили… — подытожил удаляющийся голос убивца.

Когда вновь рассвело и легкие выросли до обычных размеров, впустив в себя кислород, Рогофф посмотрел на лавочку. Та была пуста. Влюбленные ушли искать другое место, где их не будут тревожить настырные Писательские взгляды.

Иных отдыхающих и гуляющих сцена нисколько не тронула. В пейзаже ничто не изменилось, и сочувствия Рогофф не дождался. Однако, не особо и ждал.

Гигаполис выказывал презрение бесстыжему самозванцу, удумавшему мутить общественный покой.

А какой он самозванец, какой сноб, если помыслы его чисты, а желания бескорыстны? Если мечтает Рогофф единственно о том, чтоб вернуть Слову его творящую силу, легчайшую, таинственную магию, умы окрыляющую!

Ради блага ведь… ради совершенствования породы человеческой… ради чуда, наконец, коего не может не случится рано или поздно… Рогофф растерянно и смущенно моргал, уставясь в твердь под ногами.

— Тьфу ты, нелюдь, — раздалось над ухом. — Нечисть поганая.

Надтреснутый, скрипящий голос принадлежал лохматой, неухоженного вида старухе. Злющая, согбенная, косящая черным глазом, она показалась ему даже не отрыжкой гигаполиса, а настоящей язвой, терзающей живую плоть. Насмешкой над чудом. Точно гигаполис говорил ему, показывая на старуху: «Забудь о чудесах, парень. Мир — это то, что ты видишь перед собой. Да, он непригляден. Еще как непригляден. Но тут уж ты ничего не можешь изменить, сколько б ни пытался. Чудес, парень, не бывает, ни в конце, ни в начале. Не было слова в начале, так зачем ему быть дальше? И ради чего тебе тогда впрягаться в этот воз?».

Старуха уковыляла, отплевываясь.

Да и не в чуде суть. Не в благе. Не в выведении породы. Если уж те, прежние, не вывели ее, то ему — одному, на сто и больше лет оторванному от корней своих — и подавно не справиться с такой задачей. В выведении породы и впрямь могло быть бесстыдство, если бы кто всерьез вознамерился заняться подобным. Но все дело в том, что нынешнему Писателю нет нужды думать о совершенстве человеческом. За него уже подумали. Другие ведомства взвалили на себя проблему.

Говорят, в Центрах психологической коррекции и мотивации перековка личности идет настолько радикальная, что даже страшно становится. А вы думали! Идеал всегда жуток в своем нечеловеческом совершенстве. Простому смертному стать идеалом и сверхчеловеком — это значит начать трещать по всем швам, отращивая крылышки. И неизвестно, что раньше случится — крылья ли наконец вырастут или швы полностью разойдутся, даровав полуфабрикату сверхчеловека вечный покой.

В Центрах коррекции до упокоя дело, разумеется, не доводят. Меру там, в общем, наверное, знают. Из отъявленных уголовников куют абсолютно лояльных членов общества. На свободу их раньше положенного, конечно, не выпускают — наказание есть наказание, но странным образом выходит, что в тюрьмах теперь живут самые законопослушные в мире граждане.

Так что с породой все ясно. Дальше будет больше — вслед за уголовниками примутся за отрыжки и язвы гигаполисов. Это только вопрос времени. Нет, действительно, Писателю за новейшими технологиями не угнаться, соперничать с ними — бессмысленно, это надо признать и больше не пытаться запрягать себя в чужой воз.

Самозванным пастырем Рогофф не был и не будет.

Да только позволят ли ему теперь вообще Писать? После столба? И для кого ему Писать, если гигаполис однозначно продемонстрировал, что не для кого? Сомнения грызли его, как изголодавшиеся суслики-мутанты.

Рогофф встретился взглядом с мальчиком, внимательно рассматривающим его. Ребенок лизал мороженое, прижмуривал то один глаз, то другой и обходил столб кругом. На мордашке его был написан живейший интерес. Рогофф вдруг улыбнулся мальчугану, сам не зная отчего. Может, этот пацаненок когда-нибудь станет его читателем, как знать.

— Дядь, хочешь мороженого? — заговорил, наконец, мальчик.

— Хочу, — ответил Рогофф, тут же ощутив голод.

— А я тебе не дам. Так что заткни ойло, — грубо закончил разговор мальчик, повернулся и убежал.

Рогофф стер улыбку с лица. Маленький паршивец. Вырастет, превратится в ту же отрыжку. В Смерть Писателя.

Заткнуть ойло Рогофф никак не мог. Писательство само по себе есть фигура «не могу молчать». Правда, Рогофф подозревал, что «не могу молчать», так же, как и магия Слова, — элемент какой-то сложной игры, в которую Писатель играет сам с собой. И не может перестать играть, потому что в игре этой — все. Весь он, с потрохами. Рогофф достоверно, по опыту, не знал (не мог знать), но догадывался: Писатель, переставший Писать, — жалкое существо. Со множеством страшных, несовместимых с полноценной жизнью дыр в броне личной экзистенции. Жуткая вещь.

Рогофф попытался размять затекшие мышцы. Получалось плохо. Какой вид он будет иметь к концу третьих суток позора — даже представить больно.

Однако неуловимое Писательское бесстыдство неистребимо присутствовало и здесь. Потому что поза «Не могу молчать» требует зрителей и соучастников. Писатель приучает к своим странным играм многих и многих, будучи непробиваемо уверенным в том, что его Писательские интенции — отличный строительный материал для залатывания прорех в чужих экзистенциях — этих самых многих. В подобной уверенности есть что-то беспардонное. Даже если он самый умный.

То есть опять же маячит в сторонке пронырливая тень самозванного пастыря. И Рогофф в конце концов решил смириться с ней. Пастырь, так пастырь, самозванный — ну что ж, пусть будет самозванный. Интересно, подумал затем Рогофф, если тех, прежних Писателей ставили бы к столбу позорному на три дня, меньше бы они стали писать или больше? И решил, что, наверное, больше. Потому что столб, как ни странно, дает пущую уверенность в своей Писательской правоте. Столб грехи самозванства искупает и пастыря благословляет. А Рогофф в ответ, неожиданно для самого себя, благословил свой столб. И покой снизошел в его душу…

Ну а если подойти к этому вопросу с другого бока (покой мыслям течь совсем не мешал), то и не приваживать агнцев посторонних к своим играм Писателю никак нельзя. Слову непозволительно оставаться бездомным, сказанное одним, оно должно влететь в другого и поселиться у него между ушами. Сложить крылышки, зарыться в извилины и дожидаться удобного случая, чтобы дать всходы. Какие — знают только самые хитрые Писатели. Рогофф, хоть и не был столь самонадеян, но тоже начинал догадываться — какие.

— Анета! Анета!

Вдоль скамеек семенила нарядная бабуля, беспокойно озираясь вокруг. Искала кого-то. Наверное, сбежавшую болонку, испарившуюся по неотложным собачьим делам. Рогофф равнодушно проводил бабушку взглядом. Через минуту та уже шла обратно, по другую сторону бульвара, которую Рогофф видеть не мог.

— Анета! Где же ты, золотце мое?

— Бабушка! Бабушка я тут.

Детский голосок прозвучал совсем рядом, где-то позади столба.

— Вот ты где, несносная девчонка, что ты здесь делаешь, тут нельзя…

— Бабушка, смотри, ему нужно скрутить голову наобратно.

— Скрутим, скрутим, деточка, а ну-ка идем отсюда.

Предложение свернуть ему шею, озвученное нежным, щебечущим голоском, Рогофф воспринял спокойно. Даже не удивился. Только извернулся, чтобы посмотреть на маленькое чудовище.

Бабушка тянула внучку за руку прочь от плохого места. Другой рукой малышка прижимала к себе безобразную куклу — клоуна в разноцветном ушастом колпаке, с поникшей, вывернутой назад головой.

И Рогофф с внезапной отчетливостью понял: этот клоун — он.

* * *

— Но ты можешь обещать результат? Можешь гарантировать, что он не будет больше делать этого?

— Я могу гарантировать обычную результативность одного сеанса. Даже для стандартного изменения мотивации требуется несколько сеансов. А здесь случай неординарный, сам понимаешь. Писатели, насколько я знаю, были странные существа. И откуда он только взялся такой?

— Мутация, вероятно, — усмехнулся тот, который требовал гарантии. Звали его Иван Комаровски (Идентификационный номер — 3581068055727-БИ; возраст — 32; род занятий — букер; социальное обеспечение — снято; привилегии — 14 категория; гражданство — русское).

На его собеседнике был униф ведущего психолога-координатора Центра, имя же его в данных обстоятельствах не играет существенной роли.

Разговаривали они в кабинете, где кроме них никого не было.

— У него вообще может отсутствовать какая бы то ни была адекватная мотивация, и все корреляты тогда пойдут псу под хвост. Вся информация только с твоих слов, анамнез примитивный, программа писалась фактически вслепую. И больше одного сеанса я провести не могу. И собой рискую, и дисером, если что всплывет… А, да что там говорить… Подсудное это дело, Иван, понимаешь ты это? Не могу я так рисковать. Один сеанс — ради тебя. Но больше — не проси, не могу.

— Но за ту сумму, что переведена на твое имя… Если этого мало, я могу…

— Иван!

— Хорошо, не буду. Ладно. Один так один. Авось, подействует. Расскажи мне, как это происходит. Это правда, что вы можете из патологического труса сделать храбреца, а из головореза — ангела во плоти?

— Правда, — чуть поморщившись, ответил психолог — Но это даже неинтересно. Намного любопытней из храбреца изготовить труса, а из ангела головореза. Чуть больше возни, зато результат впечатляет.

— И что, это находит спрос? — поднял брови Комаровски. — Есть желающие?

— Было бы предложение, спрос всегда организуется. Особенно, если он идет сверху. Понимаешь, о чем я?

— Догадываюсь, — кивнул Комаровски. — А если снизу — то подсудное дело?

— Увы, — психолог развел руками. — А что касается твоего «подопечного», тут все просто, хотя, повторяю, простота эта вынужденная. Если бы я поработал с ним предварительно недельку в прямом контакте…

— Это не в твоих интересах.

— Разумеется, не в моих, — сварливо ответил психолог. — В твоих. Ладно, не будем препираться. В наших общих интересах. Тебе нужно отучить его от бумагомарательства, мне — чтобы ребята из Контроля не унюхали нелегала. Так вот, все просто: трансмодуляция поведения в данном случае базируется, во-первых, на прямом табуировании нежелательных действий, во-вторых, на импульсно генерируемом чувстве стыда за подобные действия и, в-третьих, на наглядно продемонстрированном факте невостребованности писательства. Первые две составляющие процедуры лечения считываются мозгом непосредственно с компа через головной блок. Третья — элементарная ВР. Виртуалка. Смотри.

Пальцы психолога пробежались по клавишам, экран вздрогнул и миг спустя дал четкое изображение. В большой прозрачной капсуле лежала человеческая фигура в странном ребристом костюме, толстых перчатках и носках, со шлемом на голове, полностью скрывающим лицо. Руки и ноги человека были прочно зафиксированы широкими ремнями.

— Последняя модель. Больше трех миллионов датчиков. Тактильные, визуальные, звуковые, болевые ощущения — стопроцентная аналогия реальности.

— И он не может догадаться о подделке?

— Хочешь попробовать? — ухмыльнулся психолог.

— Как-нибудь в другой раз. А что ты говорил насчет суда? Хотелось бы мне на таком поприсутствовать. В роли зрителя, конечно.

— Перебьешься. Всего лишь мои фрустрированные фантазии. В юности я хотел стать юристом. Всю информацию о суде я просто сбросил в его память. Это несущественный компонент в данном случае. Только основа для всего остального.

— А сколько он так уже… лечится?

— Три часа двадцать две минуты. Я ввел ему комбинацию психоделиков с эффектом временной дереализации. Вся эта радость должна показаться ему тремя сутками. Через полчаса я заканчиваю с ним, и можешь забирать клиента. Два дня тебе придется держать его в коме. Я тебе дам все необходимое.

— Это зачем? — встревожено спросил Комаровски.

— Чтобы реальный календарь не разошелся в показаниях с тем, который у него сейчас в голове.

— Понял. Он точно не будет помнить, что я привез его сюда на экскурсию?

— Абсолютно. И того, что было в предыдущие несколько дней, тоже, психолог пожал плечами. — Маленькие побочные эффекты. Издержки технологии. Кстати, может, теперь ты все-таки объяснишь, зачем тебе понадобилось лишать его единственной радости в жизни?

— Не мне. Цеху, — серьезно сказал Комаровски.

— Букеры усмотрели опасность для себя в этом заморыше? — удивленно наморщил лоб психолог.

— Представить себе. Кое-кто из совета цеховых директоров полагает, что этот заморыш вполне конкурентоспособен и может сильно подпортить нам маркетинг.

— Каким образом?!

— Создать прецедент. О писателях уже никто почти не помнит. Но есть мнение, что они могут вернуться…

— Прогресс с вами. Люди разучились читать такие объемы старым, увы, недобрым способом. Слишком долго и утомительно. Кто захочет глаза ломать, а потом ремонтировать? Гораздо проще сразу в память сбросить.

— Как ни странно, находятся такие. Мы проверяли. У него даже постоянная клиентура подобралась.

— Хм. Престранная вещь. Да. Удивил ты меня, Иван… Так вы хотите в корне эту… эгм… заразу пресечь?

— А ты как думаешь? — усмехнулся Комаровски. — Культивировать ее уже точно не будем.

* * *

Рогофф проснулся у себя хаусе, в собственной постели. И первым делом подумал, что позорный столб ему, должно быть, приснился. Но потом взглянул на календарь в наручном ежедневнике, ощутил трехдневный голод, поскоблил пальцами трехдневную же щетину на лице и понял, что не прав. Столб не приснился.

Вероятно, он просто впал в забытье и потому пропустил окончание процедуры казни. Ну и ладно. Главное — свободен.

Рогофф вывалил на стол все готовые к употреблению съестные припасы, какие только нашлись в пищеблоке, и принялся алчно пожирать их, не разбирая.

Все остальное временно отошло на десятый план.

И снова вернулось на первый, когда Рогофф уже благодушествовал в пенной ванне.

Его немного беспокоило, как ему теперь быть и что делать. А также кто виноват, что он уродился Писателем.

Ибо несмотря ни на что — ни на суд, ни на столб, ни на отрыжки гигаполиса, — Писать тянуло с новой и даже небывалой силой.

Каким-то шестым чувством Рогофф снова улавливал в этом неодолимом тяготении к запретному Писательству нечто бесстыжее. Но сейчас к уже знакомому гадкому ощущению примешивалось тонкой струйкой ароматной эссенции чувство острого наслаждения.

И вдруг, совсем неожиданно Рогофф понял: отныне этот родник никогда для него не иссякнет. Полноводная река бесстыдства не пересохнет.

Потому что Писать он будет. Невзирая и вопреки. И читать его тоже непременно будут. И памятник ему в сердцах своих обязательно воздвигнут.

Рогофф поднял горку голубоватой искрящейся пены и дунул на нее, рассыпав облачками хлопьев. Тихонько засмеялся.

Хитрый Писатель Рогофф слагал Писательский Меморандум:

Воздвигну памятник себе

Нерукотворный.

На зарастет к нему тропа

Вовек

И выше вознесется он главой

Непокоренной…

Тонкое, изысканное, усладительное, клоунско-шутовское, развратное, благородное бесстыдство таилось в сооружении себе Памятника.

Оглавление