Роджер Патер

Roger Pater (Gilbert Roger Huddleston), 1874–1936

На самом деле этого мастера «страшных» историй, подписывавшего свои сочинения псевдонимом Роджер Патер, звали Гилберт Роджер Хаддлстон, и он был монахом из ордена бенедиктинцев. Это призвание с ним разделил сквозной персонаж сборника «Таинственные голоса» (1923) сквайр-священник Филип Риверз Патер, обладающий удивительной способностью слышать голоса из подсознания и мира мертвых, предупреждающие о грядущих событиях или приоткрывающие завесу над тайнами прошлого. Сквайр мудр и гуманен, он всячески стремится облегчить страдания живых и мертвых и пользуется большим уважением окружающих, — по воспоминаниям современников, именно таким человеком и был его создатель. Что же до таинственного дара, здесь трудно сказать что-либо определенное; во всяком случае, этот мотив играет большую роль в романе того же автора «Мой кузен Филип» (1924), претендующем на определенную автобиографичность.

НАСЛЕДСТВО АСТРОЛОГА. (Пер. Л. Бриловой)

Двадцать шестого мая, в день святого Филиппа,[124] сквайр празднует свой день рождения, и неизменно он приглашает к себе на обед тесный круг самых близких друзей. Однако, как грустно повторяет сквайр, большинство своих ровесников он пережил, и в последние годы общее число сотрапезников редко превышает десяток, включая сюда самого сквайра и одного-двух знакомых, которым случится в это время жить в усадьбе на правах гостей. В первый раз, когда я был туда зван, за столом сидело всего-навсего шесть человек. Во-первых, отец Бертранд, английский монах-доминиканец,[125] один из ближайших друзей сквайра, который регулярно гостил у него летом месяц-другой. Вторым был сэр Джон Джервас, местный баронет и исследователь древностей — член Общества антиквариев[126] и один из авторитетнейших современных знатоков искусства цветного стекла, а помимо того, один из немногих в окрестностях Стантон-Риверза[127] дворян, исповедующих католичество. Третьим назову герра Ауфрехта, немецкого профессора, прибывшего в Англию с целью изучить некоторые рукописи из Британского музея и имевшего рекомендательное письмо от общего приятеля из Мюнхена. В-четвертых, присутствовал священник из соседнего прихода — большую часть жизни он состоял членом совета одного из кембриджских колледжей, но несколько лет назад принял от колледжа бенефиций и с тех пор тесно сдружился со старым сквайром, которым, вкупе с самим собой, я и завершу перечень присутствующих.

Стантон-Риверз представляет собой постройку с небольшим четырехугольным внутренним двором; северный корпус отведен под жилье слуг и кухню, столовая располагается в северном конце западного корпуса. Тем не менее, когда у нас нет гостей, еду сквайру всегда подают в небольшую светлую гостиную в восточном корпусе, где неяркие, цвета слоновой кости стены увешаны изысканными французскими пастелями старинной работы, а вся обстановка состоит из чиппендейловской мебели,[128] изготовленной в свое время для дедушки нынешнего сквайра самим знаменитым краснодеревщиком (в семейном архиве сохранился подлинник контракта и все счета).

Обед по случаю дня рождения, однако, событие особое, и устраивается он всегда традиционным, подобающим образом — в столовой; путь в нее пролегает через красивую галерею, занимающую почти всю протяженность западного корпуса, в которой сквайр оборудовал библиотеку. В столовой, просторной комнате с прекрасными пропорциями, сохранилась первоначальная отделка времен короля Якова: темные дубовые панели, резной карниз, изысканная лепка плафона, плетеный орнамент которой включает в себя множество раковин (с герба Риверзов) в комбинации с головами леопардов (с герба Стантонов). Камин, обширный и глубокий, снабжен вместо решетки блестящими стальными «собаками»,[129] в резном рисунке навершия, достигающего самого потолка, повторяются все элементы гербов, коими могут похвалиться оба семейства, а также оба их девиза, образующие столь счастливое единство: Sans Dieu rien[130] и Garde ta Foy.[131]

Мне думается, сквайр и в день рождения предпочел бы собрать гостей не в столовой, но у него не хватило духу огорчить Эйвисона, дворецкого. В самом деле, этот день — единственный в году, когда Эйвисон может проявить себя в полном блеске, уставив стол самыми красивыми, какие имеются в доме, образчиками фамильного столового серебра, стекла и фарфора, в то время как кухарка миссис Паркин и садовник Сондерс, со своей стороны, делают все возможное, дабы достойно поддержать его усилия.

Вечер выдался редкостный, мы сидели в библиотеке, беседовали и наблюдали, как мерк свет в саду за окном, пока Эйвисон, открыв складную дверь, не объявил, что кушать подано. Прежде мне доводилось видеть эту комнату исключительно в deshabille,[132] и я удивился тому, как нарядно она может выглядеть. Темные панели в теплых отсветах заката, проникавших через широкие, со средниками, окна, составляли превосходный фон для обеденного стола, с притененными свечами, нежными живыми букетами, сверканьем стекла и серебра, и я не мог не признать, что Эйвисону удалось создать подлинный шедевр. Не иначе как та же мысль пришла и прочим гостям: не успел отец Бертранд прочитать молитву, как у сэра Джона вырвался восхищенный возглас:

— Дорогой друг, да это подлинное великолепие! Однажды я к вам заберусь и утащу все ваше стекло и серебро. Разве устоишь перед искушением, когда глаз дразнит такая красота!

Хозяин улыбался, но я заметил, что он не сводит глаз с центра стола и веки его слегка опущены, а последнее, как мне было известно, свидетельствовало о тщательно скрываемом недовольстве. Я тоже стал рассматривать центр стола, но не успел понять, в чем дело, поскольку меня отвлек мои сосед, германский профессор, который, можно сказать, возопил:

— Mein Gott,[133] герр натер, что это такое? — Он указал на роскошное серебряное изделие в центре стола.

— Мы называем это фонтаном Челлини,[134] герр Ауфрехт, — пояснил сквайр, — хотя это никакой не фонтан, а чаша для розовой воды, а насчет Челлини — у меня нет никаких доказательств, что это его работа.

— Какие токазательства, — воскликнул немец, — эта работа — сама себе токазательство. Чего фам еще? Такое мог создать лишь один мастер — Бенвенуто. Но как к фам попало это блюдо?

Веки хозяина объясняли его настроение красноречивее всяких слов, и я боялся, что это заметят и прочие гости, но сквайр сумел овладеть собой и ответил совершенно невозмутимо:

— О, оно уже три столетия находится в собственности нашего семейства: считается, что его привез из Италии сэр Хьюберт Риверз, мой предок. Его портрет висит там, у подножья лестницы.

Тут я решил, что догадываюсь, чем обеспокоен сквайр: репутация названного предка была весьма далека от идеала, и — так уж учудила наследственность — черты сквайра были практическим повторением лица сэра Хьюберта (старый патер, святая душа, втайне очень из-за этого печалился). Тут, к счастью, приходской священник перевел разговор на другую тему, герр Ауфрехт не возобновлял своих расспросов, и веки сквайра вскоре вернулись в прежнее, привычное положение.

За едой немец выказал превосходные ораторские качества, беседа превратилась в обмен репликами между ним и священником отцом Бертрандом, а прочим, то есть нам троим, оставалось только слушать и наслаждаться. Однако же разговор то и дело выходил за границы моего разумения, и в эти минуты я вновь присматривался к большой чаше для розовой воды, которая блестела и сверкала в центре стола.

Прежде всего меня несколько удивило, что я вижу ее в первый раз, поскольку Эйвисон, знавший о моем интересе к старинному серебру, водил меня в кладовую и показывал всю посуду. Впрочем, заключил я, такой ценный предмет держали, наверное, в особом хранилище, отдельно от прочих вещей.

Еще более меня поразил необычный замысел: каждый завиток, каждая линия этого прекрасного изделия словно бы намеренно были направлены так, чтобы привлечь внимание к большому шару из горного хрусталя, который образовывал его центр и вершину. Сама чаша, наполненная розовой водой, находилась под шаром, а поддержкой ему служили четыре изысканные серебряные статуэтки; непрестанная игра отблесков в воде и хрустале так завораживала, что я задал себе вопрос, почему ни один из позднейших мастеров не перенял эту идею: насколько мне было известно, изделий подобной формы больше не существовало.

Со своего места в конце стола, напротив сквайра, я вскоре заметил, что он тоже не следит за разговором, а рассматривает хрустальный шар. Внезапно сквайр удивленно выпучил глаза, приоткрыл рот и буквально впился взглядом в хрусталь. Но тут подошел Эйвисон, чтобы забрать его тарелку, это вывело сквайра из непонятного забытья, он присоединился к разговору и, как мне показалось, до конца обеда старался смотреть куда угодно, только не на хрустальный шар.

Выпив за здоровье сквайра, мы переместились в библиотеку, куда Эйвисон принес кофе; около десяти лакей сообщил, что подана коляска сэра Джона. Он еще раньше пообещал отвезти домой священника, так что оба вскоре уехали и, кроме сквайра и меня, в библиотеке остались только профессор и отец Бертранд. Я немного опасался, что герр Ауфрехт снова заговорит о фонтане Челлини, но, к моему удивлению, как только удалились сэр Джон со священником, сквайр сам вернулся к теме, которой, как мне казалось, до этого избегал.

— Вы как будто заинтересовались фонтаном для розовой воды, герр Ауфрехт? — заметил он. — Не хотите ли теперь, когда другие гости уехали, его осмотреть?

Расплывшись в улыбке, немец охотно принял предложение, сквайр же тем временем позвонил в колокольчик и распорядился, чтобы Эйвисон принес фонтан Челлини в библиотеку для герра Ауфрехта. Судя по виду, дворецкий обрадовался не меньше профессора, и скоро шедевр, во всем его великолепии, оказался на небольшом столике, в ярком свете лампы, падавшем из-под абажура.

Поток слов замер у профессора на устах: блестящий собеседник уступил место знатоку. Он подсел к столику, вынул из кармана лупу и, медленно вращая фонтан, принялся тщательно его осматривать. Целых пять минут он, поглощенный этим занятием, молчал и при этом, как я заметил, то и дело обращал взгляд к венчавшему изделие шару, который поддерживали четыре изящные статуэтки. Наконец профессор откинулся на спинку стула и заговорил:

— В том, что это Челлини, сомневаться не приходится, однако замысел для него необычен. Наверное, общий вид изделия продиктован заказчиком. Вершина в виде большого хрустального шара — нет, самому Бенвенуто такое не свойственно. А что вы об этом думаете? — Профессор обратил вопрошающий взгляд к сквайру.

— Чуть погодя, профессор, я расскажу вам об этом все, что знаю, — отозвался старый патер, — но прежде объясните, пожалуйста, почему вы думаете, что Челлини следовал чьим-то указаниям?

— Ach so,[135] — ответил немец, — все дело в хрустальном шаре. Его слишком много, он — как бы это сказать по-английски? — очень уж «бросается в глаз». Вы ведь читали «Мемуары» Бенвенуто? — Сквайр кивнул. — Тогда вам и самому должно быть понятно. Помните, он сделал большую пряжку — застежку для ризы Климента[136]Septimus?[137] Папа показал ему большой бриллиант и распорядился поместить его на застежку. Любой другой художник поместил бы бриллиант в центр композиции. Но что сделал Челлини? Нет, он отвел бриллианту место под ногами Бога Отца, так что блеск большого камня украсил изделие, но не отвлек внимание от композиции: ars est celare artem.[138] Здесь же, — профессор положил ладонь на хрустальный шар, — здесь сделано иначе. Эти статуэтки есть само совершенство, они куда ценнее, чем шар. Он их подавляет, просто губит. Первым делом вы видите его, потом тоже его, всегда его. Нет, он здесь не ради искусства, а ради какой-то иной, не художественной, надобности. Его как-то использовали, я просто уверен.

Замолкнув, профессор тут же повернулся к сквайру. Во взгляде его читалась убежденность. Я тоже посмотрел на сквайра: старый священник тихо улыбался, черты его выражали согласие и восхищение.

— Вы совершенно правы, профессор, — спокойно подтвердил он, — шар помещен сюда неспроста, во всяком случае, я твердо в этом уверен и жду, чтобы вы сказали, какую надобность имел в виду заказчик.

— Нет-нет, герр Патер, — запротестовал профессор. — Если надобность вам известна, к чему мои предположения? Не лучше ли будет, если вы сами нам все расскажете?

— Хорошо, — согласился сквайр и тоже подсел к столику.

Мы с отцом Бертрандом последовали его примеру, и когда все устроились, сквайр повернулся к профессору и начал:

— За обедом я уже упомянул, что это изделие было привезено из Италии моим предком, сэром Хьюбертом Риверзом, так что в первую очередь я должен кое-что вам о нем рассказать. Родился он году приблизительно в тысяча пятисотом и прожил больше девяноста лет, то есть срок его жизни практически совпал с шестнадцатым веком. Едва Хьюберт достиг совершеннолетия, отец его умер, и таким образом сын еще в юношеском возрасте сделался до некоторой степени важной персоной. Через год или два Генрих VIII[139] посвятил его в рыцари, и вскоре сэр Хьюберт в составе свиты английского посла был отправлен в Рим.

Там на блестящего молодого человека обратили внимание, и спустя недолгое время он оставил дипломатический пост и вошел в круг приближенных папы римского, хотя никакого официального назначения не получил. Когда произошел разрыв между Генрихом и папой, сэр Хьюберт присоединился к свите имперского посла, чем обезопасил себя от собственного государя, который не мог себе позволить поссориться еще и с императором;[140] кроме того, отныне исключались какие бы то ни было неловкие вопросы относительно религиозных убеждений сэра Хьюберта.

О его жизни в Риме мне практически нечего поведать, замечу только, что, если верить семейной легенде, он вел себя как типичный представитель эпохи Ренессанса. Понемногу ради забавы уделял время искусству, литературе и политике, но куда больше — астрологии и чернокнижию, будучи членом прославленной — или же ославленной — Академии. Вы помните, наверное, что это общество, основанное в пятнадцатом веке печально известным Помпонио Лето,[141] устраивало свои встречи в одной из местных катакомб. При папе Павле II[142] члены Академии были взяты под стражу и обвинены в ереси, однако доказать ничего не удалось, и впоследствии, как полагали современники, все они вернулись на праведную стезю. Ныне известно, что они не только не исправились, но окончательно погрязли в пороке. Изучая язычество, они дошли до поклонения Сатане; наконец их деятельность вновь сочли подозрительной, и следствие было возобновлено.

Сэр Хьюберт, однако, почуял, куда дует ветер, воспользовался своей близостью к имперскому послу и беспрепятственно удалился в Неаполь. Здесь он дожил до восьмидесяти лет, и никто в Англии не ждал, что он вернется на родину. Тем не менее он вернулся и привез с собой большое собрание книг и рукописей, картины, а также этот образчик ювелирного искусства. Смерть и похороны сэра Хьюберта пришлись на последнее десятилетие шестнадцатого века.

Племянник сэра Хьюберта, унаследовавший от него имение, был благочестивый католик, выпускник семинарии в Сент-Омере.[143] Просмотрев манускрипты сэра Хьюберта, он сжег большую их часть, но оставил один том, где содержалась опись привезенных из Неаполя вещей. Фонтан там тоже упомянут. Собственно, его описание занимает целую страницу: имеется эскизик, указан автор — Челлини и добавлено еще несколько фраз, смысла которых я так и не понял. Но не сомневаюсь в том, что шар использовался для дурных целей, вот почему мне не нравится, когда его ставят на стол. Если бы Эйвисон меня спросил, я запретил бы ему доставать фонтан из хранилища.

— Тогда я очень рад, что он вас не спросил, mein Herr,[144] — напрямик заявил немец, — а то как бы я увидел этот шедевр? А упомянутая вами опись — можно мне взглянуть?

— Конечно, герр Ауфрехт, — кивнул сквайр, подошел к одному из книжных шкафов, отпер стеклянную дверцу и извлек на свет небольшой томик в выцветшем переплете из красной кожи с золотым тиснением.

— Вот она, эта книга. Сейчас я найду страницу с эскизом. — Вскоре он протянул томик профессору. Заглянув туда, я увидел довольно мелкий рисунок, на котором, вне всякого сомнения, была изображена стоявшая перед нами чаша. Внизу было написано несколько строчек; и рисунок и надпись были сделаны рыжеватыми выцветшими чернилами.

Профессор вновь извлек свою лупу и с ее помощью прочел под рисунком:

«Предмет: Vasculum argenteum, crystallo ornatum in quattuor statuas imposito. Opus Benevenuti, aurificis clarissimi. Quo crystallo Romae in ritibus nostris pontifex noster Pomponius olim uti solebat. [Сосуд из серебра, украшенный хрустальным шаром, который поддерживают четыре статуэтки. Работа Бенвенуто — славнейшего из ювелиров. В былые дни, в Риме, сей шар использовал при ритуалах наш первосвященник Помпониус]».

— Что ж, как будто все вполне понятно, — заметил отец Бертранд, который внимательно прислушивался к диалогу сквайра с профессором. — Opus Benevenuti, aurificis clarissimi — можно отнести только к Челлини, а последняя фраза, безусловно, наводит на подозрения, хотя, как именно использовался шар, там не сказано.

— Но это не все, — прервал его герр Ауфрехт, — тут есть еще одна надпись, много бледнее. — Он прищурился, вглядываясь, и наконец воскликнул: — Да это же по-гречески!

— В самом деле, — оживился сквайр, — вот почему я не сумел ее разобрать. Весь мой греческий выветрился, едва я успел закончить школу.

Профессор тем временем вынул свою записную книжку и, разбирая надпись, стал заносить туда слово за словом. Мы же с отцом Бертрандом воспользовались случаем, чтобы изучить рисунок небольших плакеток, которыми было украшено основание фонтана.

— Ну вот, готово, — торжествующе объявил вскоре герр Ауфрехт. — Слушайте, я буду переводить. — Немного подумав, он прочитал нам следующее:

«В шаре вся истина о том, что есть, что было и что грядет. Кто смотрит, тому откроется, кто ищет, тот обрящет. Склони слух, о Люцифер, звезда рассвета, к смиренному рабу твоему, войди в мое сердце и пребудь в нем, ибо ты мой почитаемый господин и повелитель».

Фабий Британник

— Фабий Британник! — воскликнул сквайр, когда профессор замолк. — Но это же слова с основания языческого алтаря, что на заднем плане портрета сэра Хьюберта!

— Совершено очевидно, что в Академии его называли Фабием Британником, — отозвался профессор. — Там всем давали классические имена взамен их собственных.

— Да, не иначе, — согласился сквайр. — Стало быть, он поклонялся Сатане. Ничего удивительного, что он оставил по себе такую недобрую память. Да, но… конечно же! — внезапно вскричал он. — Теперь мне все понятно.

Удивленные этой вспышкой, мы все подняли глаза на сквайра, но он молчал. В конце концов отец Бертранд проговорил негромко:

— Наверное, Филип, тебе есть что нам поведать. Так скажешь или нет?

Немного поколебавшись, старый священник ответил:

— Что ж, если хотите, слушайте, придется только попросить у вас прощения, что не называю имени. Хотя главное действующее лицо уже много лет покоится в могиле, я все же предпочел бы его не называть.

Когда я был совсем молод и не принял еще решение стать духовным лицом, у меня завелся в Лондоне приятель-медиум. Он был тесно связан с другим, очень известным медиумом — Хоумом, да и сам обладал незаурядным даром в этой области. Приятель неоднократно и настойчиво приглашал меня на их сеансы, по я всегда отказывался. Тем не менее отношения наши оставались вполне дружескими, и в конце концов он явился ко мне в гости сюда, в Стантон-Риверз.

По профессии приятель был журналист, художественный критик, а потому однажды вечером, когда других гостей не было и мы обедали вдвоем, я распорядился, чтобы дворецкий, предшественник Эйвисона, поставил на стол фонтан Челлини. Желая услышать независимое суждение, я не стал ни о чем предупреждать приятеля, но, едва увидев фонтан, он, как сегодня наш друг-профессор, восхитился и заявил, что произведение, несомненно, вышло из рук самого Бенвенуто.

Я подтвердил, что оно всегда считалось работой Челлини, но намеренно умолчал о сэре Хьюберте и о своих догадках, как именно использовали когда-то магический кристалл, приятель же не стал расспрашивать меня о его истории. Тем не менее с каждой минутой он все более погружался в молчание. Иногда он понимал мои слова лишь со второго или третьего раза, так что мне сделалось не по себе и я облегченно вздохнул, когда дворецкий принес графины и оставил нас одних.

Гость сидел справа от меня, по эту сторону стола, чтобы удобней было беседовать, и я заметил, что он не сводит глаз с фонтана, стоявшего прямо перед ним. Ничего странного в этом не было, и мне вначале не приходило в голову связать этот факт с его рассеянностью и молчанием.

Внезапно гость уперся пристальным взглядом в хрустальный шар, подался вперед и в каких-нибудь двух футах от него застыл как зачарованный. Мне даже трудно описать, какое внимание и напряжение отразились в его чертах. Он словно бы смотрел в самую сердцевину шара — не на шар, поймите, а вглубь его, туда, где скрывалась, по-видимому, тайна столь неодолимо притягательная, что все существо наблюдателя было занято только ею.

Минуту-другую приятель не говорил ни слова, на лбу у него заблестели капельки пота, дыхание сделалось шумным, напряженным. Внезапно я почувствовал, что пора как-то вмешаться, и тут же, не подумав, громко произнес:

— Я требую: скажите мне, что вы видите.

По телу приятеля пробежала дрожь, но глаза по-прежнему смотрели на хрустальный шар. Потом его губы дернулись, и он тихо зашептал, с большим трудом выговаривая слова. И сказал он примерно вот что:

— Низкая, плоская арка, под ней что-то вроде плиты, сзади картина. На плите — скатерть, на скатерти высокий золотой кубок, перед ним лежит тонкий белый диск. Рядом какое-то чудовище вроде гигантской жабы. — Приятель содрогнулся. — Но для жабы оно слишком большое. Блестит, в глазах горит злобный огонь. Просто жуть. — Внезапно он перешел на пронзительные ноты и зачастил, словно не поспевая за быстро меняющимся зрелищем: — Человек на переднем плане — тот, что в плаще с крестом на спине, — держит в руке кинжал. Заносит руку, целит кинжалом в белый диск. Пронзает диск. Течет кровь! Белая скатерть уже алая от крови. Но чудовище — на него попали брызги, и жаба корчится, словно от боли. Спрыгнула с плиты, пропала. Все повскакали с мест, вокруг переполох. Все разбежались по темным коридорам. Остался только один — тот самый, с крестом на спине. Лежит на полу без чувств. Золотой кубок, белый диск, кровавая скатерть — по-прежнему на плите, картина на заднем плане… — Словно выбившись из сил, медиум перешел на шепот.

Понимая, что видение вскоре окончательно померкнет, я, почти бессознательно, поспешил задать ему вопрос:

— Что за картина? — Но вместо ответа приятель прошептал только «Irene, da calda»[145] и откинулся, обессиленный, на спинку кресла.

Наступила тишина.

— И что же, — начал отец Бертранд, — ваш приятель-медиум так ничего больше не рассказал о своем видении?

— Я его не спрашивал, потому что, придя в себя, он, похоже, совершенно не помнил, о чем говорил во время транса. Но спустя несколько лет я узнал кое-что, проливающее некоторый свет на этот эпизод, причем узнал совершенно неожиданно. Немного терпения, и я покажу вам, как мне кажется, ту самую картину, что виднелась в глубине ниши! — Подойдя к одному из книжных шкафов, старик извлек оттуда большой том.

— Картина, которую я собираюсь вам показать, представляет собой точную копию одной из фресок в катакомбах святых Петра и Марцеллина:[146] на нее я набрел совершенно неожиданно, когда учился в Риме. После этого фреску воспроизвел Ланчани[147] в своей книге. А, вот она. — Сквайр положил альбом на стол. Перед нами, несомненно, была репродукция фрески из катакомб с изображением «агапэ»[148] или «трапезы любви»: группа фигур символизировала одновременно тайную вечерю и причащение избранных. К тому же времени относились надписи наверху: «IRENE DA CALDA» и «AGAPE MISCE MI»,[149] а вот буквы в перечне имен, расположенном по кругу, свидетельствовали о значительно более позднем происхождении. «POMPONIUS, FABIANUS, RUFFUS, LETUS, VOLSCUS, FABIUS» и прочие — все члены пресловутой Академии. Там они начертали углем свои имена, там их имена остаются и поныне — зловещим напоминанием о том, какому поруганию подверглись сокровеннейшие глубины христианских катакомб, где в пятнадцатом-шестнадцатом веках неоязычники отправляли культ Сатаны.

Мы посидели молча, глядя на картину, и наконец герр Ауфрехт обратился к доминиканцу:

— Фра Бертранд, вы магистр теологии — что вы обо всем этом скажете?

Святой брат немного поколебался, потом ответил:

— Что ж, герр Ауфрехт, церковь всегда учила, что одержимость дьяволом возможна, но если есть одержимые люди, почему бы не быть и одержимым предметам? Но если вас интересует мое мнение о практической стороне дела, скажу вот что: если уж отец Филип не имеет законного права расстаться со своим фамильным сокровищем, то самым мудрым решением с его стороны будет и впредь держать фонтан под замком.

 

[124]День святого Филиппа в настоящее время отмечается 3 мая, у православных — 14 ноября, церковный праздник в честь одного из апостолов.

[125]Монах-доминиканец — монах из католического ордена св. Доминика, занимающегося преимущественно проповеднической, миссионерской и научно-просветительской деятельностью. По всему миру, особенно в США, немало основанных доминиканцами учебных заведений.

[126]Общество антиквариев — основано в 1751 г. и существует по сей день, в его составе — ведущие археологи и искусствоведы.

[127]Стантон-Риверз — усадьба в графстве Эссекс, на юго-востоке Англии.

[128]Чиппендейловская мебель — мебель работы Томаса Чиппендейла (1718–1779), крупнейшего английского мастера-мебельщика, отличалась изяществом, удобством и долговечностью.

[129]«Собаки» — держатели для каминной утвари, кстати часто не имеющие ничего общего с изображением животных, но тем не менее называвшиеся именно «собаками».

[130]Без Бога — ничего! (фр.)

[131]Храни веру (фр.).

[132]Здесь: будничный вид (фр.).

[133]Боже мой (нем.).

[134]Челлини Бенвенуто (1500–1571) — скульптор, ювелир, живописец, воин, музыкант и писатель итальянского Ренессанса; немногочисленные сохранившиеся скульптуры и ювелирные изделия его работы признаны в наши дни шедеврами; широко известна (и переведена на русский язык) автобиография мастера.

[135]Ну как же (нем.).

[136]…застежку для ризы Климента… — Застежка с бриллиантом действительно существовала, историю ее создания Челлини рассказывает в своей автобиографии. Климент VII (1478–1534) — папа римский с 1523 г., происходил из знаменитого рода Медичи.

[137]Седьмого (лат.).

[138]Истинное искусство — это умение скрыть искусство (лат.).

[139]Генрих VIII (1491–1547) — английский король с 1509 г. Его дипломатические отношения с Римом были непросты: Генрих не только шесть раз был женат, что отнюдь не являлось в католическом мире нормой, но и добился автономии английской церкви и прямого подчинения ее себе в обход папы (Англиканская церковь). Папа Климент VII отлучил его от церкви (инцидент упоминается в рассказе чуть ниже).

[140]Император — т. е. император Священной Римской империи, объединявшей на протяжении многих веков территории Центральной Европы. В данном случае, очевидно, Карл V из династии Габсбургов.

[141]Помпонио Лето (1425–1498) — итальянский гуманист, основатель Римской Академии, члены которой принимали греческие или латинские имена и собирались в доме Лето для дискуссий по вопросам античности. Членов Академии обвиняли в язычестве, ереси, политических заговорах и гомосексуализме. В истории культуры Помпонио Лето известен прежде всего как филолог и преподаватель, среди учеников которого были многие известные ученые того времени.

[142]Павел II (1417–1471) — папа римский с 1464 г. Коллекционировал монеты и драгоценные камни, но образованностью не отличался. Упомянутый в тексте инцидент с Академией действительно имел место.

[143]Сент-Омер — городок во Франции на границе с Бельгией, в Средние века — довольно значительный религиозный центр.

[144]Сударь (нем.).

[145]Ирена, дай теплой воды (лат.).

[146]Катакомбы святых Петра и Марцеллина — подземные галереи в Риме (III–IV вв.), использовавшиеся ранними христианами для богослужений и погребения. Среди многочисленных римских катакомб выделяются богатством настенных росписей.

[147]Ланчани — речь идет, вероятно, о книге Родольфо Ланчани «Развалины и раскопки Древнего Рима» (1878).

[148]Агапэ — греческое слово, обозначающее жертвенную любовь к ближнему; также трапеза ранних христиан в память Тайной вечери.

[149]«Агапэ, смешай мне» (лат.).

Оглавление

Обращение к пользователям