Глава шестая

«Папа! — плакала Викки. — У меня будет ребенок!» Я был в Нью-Йорке, в роскошном особняке, где она жила после своей свадьбы. «Ну вот, Пол, кажется, у меня будет ребенок», — услышал я голос Долли, вернувшись на десятилетия в прошлое.

Это было в моей квартире в Оксфорде, — под потертым пальто на Долли было платье горничной. Она была блондинкой, с вздернутым носом, который Викки не унаследовала, и с фиалковыми глазами, которые Викки преобразила свойственной ей живостью.

Я хотел остаться с Долли, но не смог, так как уже снова скользил дальше в прошлое, пока не услышал, как мать сказала отцу в доме на Девятнадцатой улице: «У Шарлотты будет ребенок. Полагаю, что нам остается только молиться о том, чтобы он родился здоровым». — «Черт побери, Эдит! — закричал мой бедный отец. Ощущение вины сделало его слишком чувствительным. — Я больше не потерплю никаких ваших упреков по поводу плохой наследственности в семье…»

Мой отец был глуп, но все же не лишен некоторого здравомыслия. Мать была умной женщиной, считавшей, что здравый смысл — это прекрасно, однако он слишком часто говорит о весьма посредственном уме. Все, включая и их самих, считали их брак счастливым и благополучным.

«Брак, — говорила мне мать после смерти отца, когда нам пришлось разбираться с его долгами и расплачиваться с его любовницами, — должен быть не одноколейной железной дорогой, а линией, обеспечивающей возможность движения в обоих направлениях. Разумеется, ваш отец женился на мне из-за моего состояния — и что тут плохого? Он нуждался в деньгах и был не из тех мужчин, что всегда могли заработать на жизнь способом, приемлемым для человека его класса. Но нельзя сказать, что я отошла от алтаря с пустыми руками. Я получила красивого, очаровательного мужа с хорошими манерами, о котором страстно мечтала любая девушка, особенно из простых, как я. Разумеется, я знала все о других его женщинах, но разве можно было ожидать чего-то другого? Ваш отец никогда не раскрыл ни одной книги, презирая культуру, и надо же было ему как-то развлекаться по вечерам».

Однако мне было всего пятнадцать лет, когда умер отец, и я жил уединенно, потрясенный этим ударом. Я часто боялся отца, но преклонялся перед ним и страстно хотел быть таким, как он. Прошло много лет, прежде чем я смог посмотреть на него так же беспристрастно, как мать, и в последние годы моей юности я испытывал отвращение от мысли о его далеко не благовидной личной жизни.

Тем временем мать с успехом выполнила свое самое заветное желание, дав мне классическое школьное образование. Она ненавидела моих домашних учителей — единственное требование отца в отношении моего образования сводилось к необходимости научить меня читать и писать — и когда выяснилось, что ни один из них не удовлетворял ее высоким меркам, она стала учить меня сама, как в свое время учила мою сестру Шарлотту. Шарлотта была на десять лет старше меня и хорошо относилась к детям. Она бесконечно играла со мной, когда я едва начал ходить, а когда она в восемнадцать лет вышла замуж и ушла из дома, я всю ночь проплакал в подушку. В моем одиноком детстве Шарлотта слишком часто была моим единственным товарищем, и когда я в девять лет стал дядей, то, к сожалению, должен признаться, ревновал к своей племяннице Милдред, как ребенок, который, проснувшись в одно прекрасное утро, понял, что ему придется делить родителей с каким-то нежеланным младенцем.

Чтобы облегчить мои страдания, мать предложила нам с Шарлоттой писать друг другу письма по-гречески. Работа над греческим эпистолярным стилем, думала она, обязательно отвлечет меня от ревности. Шарлотта предложила более гуманный способ, согласно которому я должен был просто приезжать к ней, чтобы видеть — она меня не забывает, но здоровье в то время у меня было плохое, и длинные путешествия из Нью-Йорка в Бостон плохо сказывались на нем, и мне запретили эти поездки.

Я был так огорчен этим решением и так разочарован жизнью в абсолютном затворничестве, что родители снова повели меня к самым выдающимся врачам, но все они говорили, что я безнадежен. Болезнь свирепствовала в семье, обычно минуя женщин и настигая двух мужчин из каждых троих. Некоторые переживали детство. В детстве болезнь переносилась очень тяжело и приводила к осложнениям, например таким, как повреждение основания черепа, нередко кончавшимся смертью. Выжившие в детстве, мужчины Ван Зэйлы были либо от рождения здоровыми, как мой отец, либо о них вообще не упоминали, как, например, о брате отца или о давно забытом двоюродном дедушке, умерших в полной изоляции.

«К сожалению, я должен сказать, что против этого самого ужасного патологического состояния пока еще нет лекарства», — сказал последний доктор.

«К несчастью, это крест, нести который ребенок не может».

Отец вытянулся во весь свой рост. Его роскошные усы протестующе ощетинились. «Вы можете ставить крест на моем сыне, сэр, — заявил он с тупым упрямством, Которым всегда славился, — но я никогда с этим не соглашусь». И повернувшись ко мне с громадным чувством собственного достоинства, он величественно объявил: «Вас вылечу я, мой мальчик».

Действуя на основании викторианского принципа: mens sana[10] может быть только в corpore sano[11], он в течение последовавших пяти лет посвящал все свое время превращению меня в атлета с хорошим здоровьем. Меня силой гнали в плавательные бассейны, уводили в двадцатимильные походы и заставляли лупить по мячу на теннисном корте. Мать горячо возражала, и, я думаю, что это почти разрушило их брак. Шарлотта думала, он убьет меня, а доктора говорили, что он сумасшедший.

Но я продолжал жить. Я преобразился. Отец победил.

То, как он добился моего преображения, думается мне, навсегда останется медицинской тайной, потому что одни лишь физические упражнения вряд ли могли улучшить состояние моего здоровья. Позднее я сильно подозревал, что определенную роль в этом сыграло внушение. Я совершенно не сомневался, что отец мог меня вылечить, и к моей детской вере прибавлялось страстное желание жить нормальной жизнью. Так или иначе, было невозможно отрицать, что здоровье мое намного улучшилось, и в четырнадцать лет, когда я уже больше девяти месяцев чувствовал себя совсем хорошо, отец наконец решил — мне можно начинать общаться со сверстниками из внешнего мира. В то лето, едва мы вернулись в Ньюпорт, он сразу же позвонил нашим соседям Да Коста и спросил, не может ли их сын как-нибудь утром присоединиться к нам, чтобы поиграть в теннис.

Я был на три года моложе Джейсона Да Косты, но отец тренировал меня так интенсивно, что я был способен выиграть гейм-другой у семнадцатилетних парней. И я выиграл бы не одну игру у Джея Да Косты, если бы не нервничал так в его присутствии, а когда понял, что его обычной манерой было снисходительное высокомерие, меня стала угнетать мысль: он знает о моей болезни. Отец уверял меня, что это невозможно. Он долго распространял слух, что я страдал астмой, и всех слуг, которые узнавали правду, увольняли прежде, чем они успевали посплетничать на мой счет. И все же мои страхи не проходили, и, поскольку я проигрывал каждую партию со все большим разрывом в очках, терпение отца постепенно иссякало, пока наконец он не прокричал мне из-за боковой линии: «Бога ради, Пол, да не веди ты себя как размазня, маленький сентиментальный идиот!»

Совершенно несчастный, я повернулся лицом к Джейсону Да Косте, и мой кошмар превратился в реальную действительность, в какую-то смутную искаженную маску в самом конце моего зрительного восприятия.

Впоследствии я вспоминал их лица, оба пепельно-белые от напряжения. Лицо отца стало жестким, а Джей дрожал как собака, от его высокомерия не осталось и следа, спокойствие изменило ему. Отец заставил его пообещать, что он никогда никому не расскажет о том, что увидел.

Я подумал, что он умер бы со стыда.

«И если вы когда-нибудь нарушите свое обещание, Джейсон…» — Нет, нет, никогда, господин Ван Зэйл, клянусь!»

Он удалился. Отец смотрел ему вслед, вытирая пот со лба. Больше никто не приходил играть со мной в теннис, и в следующем году, когда умер отец, нам пришлось продать коттедж в Ньюпорте.

По иронии судьбы это было последним проявлением моей болезни. После этого инцидента с Джеем здоровье не изменяло мне уже больше тридцати лет.

Через год после смерти отца мать решила, что у меня должна быть какая-то мужская компания, и поскольку здоровье мое было много месяцев превосходным, она рискнула послать меня в Ньюпорт пожить у Клайдов. Госпожа Люций Клайд была ее сестрой, а мои кузены, сыновья Клайдов, были моими ровесниками. Самому Люцию Клайду, старшему партнеру в инвестиционном банкирском доме «Клайд, Да Коста», моя мать отвела сомнительную роль человека, который должен заменить мне отца. Мальчики-Клайды считали меня коротышкой и чудаком, сами же казались мне скучными, необразованными идиотами.

Я ненавидел лето в Ньюпорте и возненавидел его еще больше, когда в очередной раз встретился с лучшим другом своих кузенов Джейсоном Да Костой.

Джей уже становился легендой. Мои кузены считали его просто «лучшим парнем всей округи», дядя Люций щедро угощал меня рассказами о блестящих способностях Джея, а в самом доме Да Костов Джей жил в окружении безумно любящих сестер, преклонявшейся перед ним матери и надменного, хвастливого отца. Тогда ему было девятнадцать лет, он был красив, самоуверен, умен, безупречен и несносен.

«Я держу слово, данное вашему отцу, Пол, — сказал он, когда мы были одни, — и вам нечего бояться и теперь, после его смерти». Однако, когда он улыбался этой своей так хорошо знакомой мне надменной улыбкой, я видел жестокий блеск в его глазах и понимал — ему хотелось как можно больше насладиться моим страхом перед тем, что он может нарушить данное слово. Он расчетливо играл в эту игру, и меня бросало в пот от его бесконечных тайных намеков и двусмысленностей. Он никогда не отказывался от этой игры. Это лишило бы его развлечения, и каждый раз, когда ему приходило в голову попугать меня, он смотрел на меня с какой-то рассеянной жалостью, смешанной с презрением. В его присутствии я чувствовал себя скованным, невыразимо униженным, и когда вернулся из Нью-Порта в Нью-Йорк, я понял, что единственное на свете, чего я желал, это сорвать невыносимое золотое руно с Джейсона, каким он был в тот последний день.

«Думать о мести, — убеждала меня мать, — не по-христиански, Пол». Но больше никогда не отсылала меня на лето к Клайдам, и уже на следующий год я поехал не в Ньюпорт, а в Кейп Код, где у моей сестры Шарлотты был загородный дом. Именно там я попал под влияние своего шурина, епископального священника. Несомненно, мое давнее отвращение к нравоучениям отца в сочетании с желанием бежать от жестокого мира, воплощавшегося для меня в поведении Джейсона, сделало меня созревшим для религиозного обращения, и когда мне исполнилось восемнадцать, я сказал матери, что хочу посвятить себя служению Богу.

«Это прекрасно, дорогой, — ответила мать, великолепно скрывая свой ужас, — но уж если вам суждено стать священником, я настаиваю на том, чтобы вы были хорошо образованным пастором. Я спрошу у дяди Люция, будет ли он настолько благороден, чтобы отправить вас в Англию, где вы могли бы получить оксфордский диплом». Она, разумеется, понимала, что, оказавшись в Оксфорде, я сразу же полюблю академическую жизнь, которой она всегда для меня желала.

Я приехал в Оксфорд со всем своим идеализмом и с нетронутой девственностью и за полгода безумно влюбился в Долли. Встретились мы случайно, в кондитерской, где она трогательно рыдала, потеряв кошелек со своей недельной зарплатой, и, поскольку я чувствовал себя юным рыцарем, я предложил ей носовой платок, которым она вытерла слезы, чашку чая для успокоения нервов и полкроны, чтобы ее приободрить. Единственным моим побуждением было желание выступить в роли доброго самаритянина, а вовсе не порочного соблазнителя, но когда стало ясно, что она вполне готова стать соблазненной, я понял, насколько я недооценивал свою чувствительность к хорошеньким девушкам. Мне было тогда девятнадцать лет.

Когда она сказала мне, что беременна, мне было двадцать, и мой романтический идеализм все еще был в полном расцвете, несмотря на отход от идеи безбрачия. Мне ни разу не пришло в голову отказаться от женитьбы на ней. Я знал, как мог знать только хорошо воспитанный викторианский юноша, что если поступить правильно, то в конце концов разрешатся все трудности, и, кроме того, я был сильно увлечен Долли и готов отдать все за любовь.

Люциус Клайд тут же прекратил выплату мне содержания и приказал вернуться домой. Мне не оставалось ничего другого, как возвратиться в Нью-Йорк. Моя мать скромно жила на небольшой доход от ценных бумаг, это было все, что осталось после уплаты отцовских долгов, а собственных денег у меня не было.

Когда я появился в Нью-Йорке с беременной женой, дядя пригласил меня — нет, не к себе домой, — в свой городской офис, и именно тогда я впервые переступил порог величественного здания в стиле Ренессанс на углу Уиллоу и Уолл.

Я увидел сияющие канделябры и высокие потолки, роскошную мебель из какого-то другого, экзотического мира и позабыл оксфордские корпуса и покой отгороженной от мира академической жизни. Я смотрел на большой зал банка «Хаус оф Клайд, Да Коста» и чувствовал себя обращенным в рабство. Я был Савлом на пути в Дамаск, или Де Квинси, впервые попавшим в притон курильщиков опиума. Каждый мускул был у меня напряжен, когда я с ощущением какого-то священнодействия вошел в личный кабинет Люция Клайда, так как впервые в своей жизни абсолютно не сомневался в том, чего хотел, а хотел я стать царем в этом дворце на углу Уиллоу и Уолл.

«Вы удивляете меня, молодой человек, — с усмешкой проговорил дядя. — Вы всегда поступаете так, словно банковское дело где-то внизу, под вашими ногами. Однако вы не такой глупец, каким был ваш отец, и, если вы готовы запачкать ваши патрицианские руки не слишком тяжелой работой, я беру на себя смелость сказать, что мы можем попытаться что-то из вас сделать. Я дам вам место, но при одном условии. Вы должны развестись с женой. Ваш брак — это катастрофа. Никто и никогда не достигал ни в каком заметном американском банке сколько-нибудь серьезного положения, женившись на горничной, и чем скорее вы от нее отделаетесь, тем будет лучше».

Перед быком помахали красной тряпкой, и бык тут же реагировал на это с предсказуемым безрассудством.

«Никто не может потребовать от меня развода с моей женой! — гордо возразил я. — Я скорее отдам весь мир, но не нарушу брачной клятвы!»

«Тогда добро пожаловать в нищету, и скатертью дорога! — воскликнул Люций Клайд и, вызвав помощника, презрительно распорядился: — Выбросьте отсюда этого мальчишку, понятно? Эти упрямые сосунки-паяцы всегда чертовски скучны». — «Я сюда еще вернусь! — выкрикнул я. — Вернусь и сяду в ваше кресло!» Я вылетел из кабинета, пробежал через весь зал, вырвался на улицу и… столкнулся с Джейсоном Да Костой.

В двадцать четыре года он уже стал младшим партнером моего дяди, и об его успехе говорили на Уолл-стрите. «О, чемпион ньюпортского теннисного корта!» — протяжно проговорил он. — Я думал, что вы шатаетесь по Европе, уткнув нос в учебник латинского языка… впрочем, нет, я совсем забыл! Вы же женились на горничной! Несколько опрометчиво, не так ли? Но я полагал, что при вашей, так сказать, наследственности вас было невозможно представить способным на отцовство. Могу ли я просить вас принять мои поздравления?»

Я замахнулся, чтобы дать ему пощечину. Он рассмеялся, уклоняясь от удара, и легко взбежал по лестнице во дворец, который в один прекрасный день должен был перейти к нему. Я посмотрел ему вслед, и между моим бурным гневом и ненавистью во мне пустило корни крайнее честолюбие, поставившее меня на кровавую дорогу мести.

У меня не было ни гроша.

«Но вы же богаты! — проговорила перепуганная Долли. — Все американцы богачи, разве нет? Вы разбогатеете!»

Именно тогда я понял, что мои деньги значили для нее больше, чем я сам. Пожертвовав всем ради любви, я вдруг обнаружил, что любовь не больше, чем иллюзия. Это было слишком для моего романтического идеализма.

Я не мог найти работу. Дядя Люций был злопамятен, и я понимал, что мне не получить места даже во второразрядном американском банке. Моя мать напрочь отказалась принять Долли, а я был слишком горд, чтобы просить ее о денежной помощи, которой она к тому же и не могла мне оказать. В конце концов, совершенно отчаявшись, я отправился на одну из последних улиц в банковском мире, хотя и был заранее уверен, что попусту трачу время.

Я пошел к евреям. Побывал в крупном еврейском банке Куна и Лейба, где мне сразу отказали, у «Братьев Зелигмен» люди были повежливее, но не менее тверды в отказе от моих услуг, и наконец я направил свои стопы в банк Райшмана.

Хотя я и не был с ним знаком, хозяин банка был рад случаю уязвить Люция Клайда. Ожидая, что меня примет какой-нибудь второстепенный клерк, я с удивлением понял — меня ввели в кабинет самого старшего партнера.

«Присаживайтесь, господин Ван Зэйл», — пригласил Джекоб Райшман, семидесятилетний старик, легендарная личность своего времени.

Он родился в Гамбурге и, едва выйдя из детского возраста, переехал в Америку вместе со своими тремя братьями. Они начали свою карьеру разносчиками, потом занялись аккредитивами и комиссией по обмену иностранной валюты. К тому времени, когда я встретился с Джекобом Райшманом, он владел одним из перворазрядных инвестиционных банков в Нью-Йорке, домом на Пятой авеню, и возглавлял разветвленную династию, состоявшую из сыновей, внуков, племянников и внучатых племянников, носивших его блестящее имя. Его единственный оставшийся в живых брат возглавлял крупнейший торговый банк в Гамбурге, и имя его было одинаково знаменитым как в Европе, так и в Америке.

«Вы выглядите способным и готовым трудиться юношей», — дружелюбно продолжал старый Райшман после того, как мы проговорили минут двадцать, — но ведь и в моем собственном семействе, как и в семьях моих друзей, также достаточно смышленых молодых людей. И мне приходится прежде всего заботиться о своих, господин Ван Зэйл». — «Господин Райшман, — заметил я, понимая, что все мое будущее зависит от того, примет он меня на работу или нет. — Хотя мы не оба евреи, зато оба ньюйоркцы, и я пришел к вам в поисках удачи как к ньюйоркцу. Когда вы много лет назад высадились с парохода, приплывшего из Гамбурга, разве не оказалось какого-то ньюйоркца, еврея или же иноверца, проявившего готовность дать вам шанс, которого вы заслуживали?» Я видел, как в глубине его слезившихся глаз мелькнул огонек воспоминаний, и едва я успел подумать о том, что могу не выдержать этого мучительного состояния подвешенного в воздухе просителя, как лицо его смягчилось и он улыбнулся. И коротко проговорил: «Люций Клайд оказался глупцом».

Я стал работать в банке Райшмана рассыльным, с жалованьем пять долларов в неделю, и был единственным неевреем во всем учреждении. Расхожим было мнение о том, что господин Райшман взял меня на работу по старческому слабоумию. Все были со мной вежливы, но с некоторой примесью разумного любопытства, как если бы я был каким-то странным животным, купленным в зоопарке, которому дали возможность постараться стать домашним. Остальные рассыльные вели в моем присутствии бесконечные разговоры на идише, и, судя по тому, как часто у них звучало слово «гой», я понимал, что был объектом всяких домыслов, а возможно и презрения. Наконец, подружившись со старшим внуком Райшманов, высокообразованным, жизнерадостным юношей моего возраста, я спросил его, не мог ли бы он, встречаясь со мной, говорить на идише. «Боже мой! — воскликнул юный Джекоб, словно обиженный. — Я не говорю на этом мужицком языке! За кого вы меня принимаете? За какого-то неумытого прощелыгу из Нижнего Ист-Сайда?»

Я поспешно извинился, и в тот же вечер, вернувшись в нашу двухкомнатную квартиру, арендованную в Нижнем Ист-Сайде, пригласил портного, жившего через несколько дверей от нас, и попросил его научить меня идишу.

Я быстро усвоил этот язык. У меня были некоторые способности к языкам, и я уже достаточно знал немецкий. Однажды утром, недель шесть спустя, когда рассыльные снова, как обычно, принялись судачить обо мне, я резко повернулся к ним и высказал на идише все, что думал о них.

Эта новость распространилась по всему банку Райшмана, от верхнего этажа до нижнего, меньше чем за полчаса, и впервые после того, как я был нанят, меня пригласили в кабинет старшего партнера.

«Надо же, — встретил меня старый господин Райшман, в противоположность внуку не стыдившийся напоминаний о происхождении своего рода. — Это мне нравится!» И мое жалованье увеличилось на двадцать пять центов в неделю.

К сожалению, мои успехи дома были гораздо более скромными, чем в офисе.

Долли ненавидела жить в бедности, среди иммигрантов, в Нижнем Ист-Сайде, как, впрочем, и я, и горько тосковала по Англии, совершенно так же, как я по престижным кварталам Нью-Йорка. Естественно, я не мог никуда увезти ее оттуда, и даже если бы мы жили в районе с более приличными соседями, у нас не было бы возможности вести какую-то светскую жизнь. Беременность проходила у нее тяжело. Мне приходилось занимать деньги у шурина, чтобы оплачивать неизбежные медицинские счета. Я оторвался от своей культуры, от своего класса, от окружавшего меня когда-то комфорта.

Пришло время родиться ребенку. Я заложил отцовские часы, чтобы пригласить лучшего доктора, но он так и не появился, и мне удалось найти в помощь Долли лишь старую русскую женщину, называвшую себя акушеркой. Когда я больше не смог выносить криков Долли, я ушел в банк и проработал там всю ночь. Вернувшись на рассвете, я увидел живого ребенка, Долли, выглядевшую так, словно она была при смерти, и старуху, требовавшую пять долларов.

«От вас нет никакого толку! — кричала Долли, придя в сознание. — Уйти куда-то, оставив меня на этой свалке с какой-то старой ведьмой! Удивляюсь, как это я еще не в могиле! И что это за жизнь? Две комнатенки в зловонном, грязном чужом городе, с бесхарактерным мужем, получающим по полпенни в неделю!» — «На этих днях…» — «О, хватит с меня этого вздора о грядущем богатстве!» — бросила Долли и повернулась лицом к стене.

Ребенок был очень мал, бледен и все время кричал, но, к моему удивлению, Долли его полюбила. Я думал, она никогда не сможет полюбить ничего, что доставляло бы ей столько хлопот, но совершенно очевидно — роль возмутителя спокойствия была приписана мне. «И не вздумайте дать ей какое-нибудь отвратительное американское имя! — заявила Долли. — Мой ребенок получит не какое-нибудь, а самое лучшее из имен, и мне хотелось бы назвать ее Викторией, по имени королевы».

Я пытался пробудить в себе какие-то отцовские чувства к этому завернутому в платок комочку, но это мне не удавалось. Я оказался совершенно неподготовленным к тому, что ребенок выживет. Я убедил себя, что его ждала такая же судьба, как и двух моих братьев, умерших в младенчестве еще до моего рождения. Все мои планы на будущее были построены на том, что поскольку мы должны были снова стать бездетными, я смог бы, как-то заработав деньги, отослать Долли обратно в Англию и добиться развода. Но по какой-то совершенно непонятной причине она по-прежнему оставалась единственной женщиной, с которой мне хотелось спать, однако к тому времени я уже понимал, что жизнь с презирающей меня женщиной стала бы для меня непрерывным унижением.

Ребенок выжил и каким-то чудом оказался здоровым. Каждый раз, смотря на девочку, я думал о том, какой совершенно иной могла бы стать моя жизнь, если бы ее не было, но при этом понимал, что легкого решения моих проблем мне ожидать не приходится. Меня возмущало присутствие этого младенца в моей жизни. Раздражала поглощенность Долли ребенком и неприятные запахи, пропитавшие нашу крошечную квартиру, постоянный плач по ночам, полное разрушение домашнего покоя и порядка. Но меня сковывало сознание собственной вины. Я отвечал за этот кусочек рода человеческого и понимал: если я отошлю их на пароходе в Европу, меня постоянно будут преследовать картины смерти совсем еще молодой Долли и понимание того, что мой ребенок брошен в какой-нибудь грязный сиротский приют, с последующей перспективой стать проституткой, жить в унижении и рано умереть в исправительной тюрьме.

Был лишь один путь, оставлявший хоть какую-то надежду на будущее, и я встал на этот путь. Я работал как лошадь в банке Райшмана, и когда наконец получил повышение, разницу в жалованье не приносил домой, а вкладывал в акции на рынке ценных бумаг.

Спустя полгода мы переехали в верхнюю часть города, где соседи были гораздо лучше, и в порыве признательности Долли вцеплялась в мою руку и с обожанием улыбалась мне. И даже говорила, что всегда была уверена в моей способности делать деньги.

Я презирал себя за то, что снова спал с Долли, но она становилась все прелестнее, и мне по-прежнему не хотелось смотреть ни на одну другую женщину. Заниматься любовью с собственной женой было единственным наслаждением, которое я мог себе позволить. Я не верил Долли, не верил ни одному слову ее восхвалений в мой адрес, ее лести, ненавидел каждую мелочь в ее неряшливой одежде и повадках, но физическое наслаждение, которое она мне давала, было самым изысканным. Отказаться от него было так же невозможно, как от ужина после трудного рабочего дня в офисе.

Когда Викки исполнился год, Долли поняла, что опять забеременела. И снова беременность была тяжелой, но на этот раз я мог по крайней мере обеспечить лучшую медицинскую помощь, и даже нанял цветную девушку, няньку для Викки, чтобы Долли могла побольше отдыхать. Я был не только уверен, что роды пройдут хорошо, но и не сомневался — ребенок родится таким же здоровым, как Викки. Возможно, мой отец думал также после рождения Шарлотты.

Но роды оказались тяжелыми, и ребенок прожил в муках всего три дня. Оставалось только согласиться с тем, что смерть была ему во благо. Неделю спустя от почечной недостаточности умерла и Долли.

Любая из этих трагедий могла привести меня в смятение, обе же вместе вызвали во мне какое-то оцепенение и смутное ощущение безысходного несчастья. Викки отправили в деревню в Новой Англии, где поселилась моя мать, чтобы быть поближе к жившей в Бостоне Шарлотте. На похоронах не было никого из моей семьи, правда, сестра прислала доброе письмо. Никто из моих бывших знакомых на Восточном побережье не знал о моих утратах. Но господин Райшман предоставил мне оплаченный отпуск, все мои еврейские друзья прислали цветы, а Джекоб-младший отвез меня на кладбище на своей «виктории» и, дождавшись окончания епископальной службы у могилы, прежде чем отвезти меня домой, накормил обедом в своем любимом ресторане, славившемся мясными блюдами.

Через некоторое время я переехал на еще более престижную улицу и стал жить в роскоши, ничем не связанный. Я поздравлял себя с тем, что выстоял, когда на меня обрушился удар, который можно было бы сравнить с ударом разогнавшегося поезда о тупик в конце платформы, но мое горе превратилось в настоящее отчаяние. Я не мог есть, едва заставлял себя работать. Меня охватило какое-то детское желание бежать в Бостон в поисках душевной поддержки в своей семье, но я понимал, что был не в состоянии предпринять даже самые простые шаги для такой поездки. Кроме того, всесторонне взвесив эту мысль, я обнаружил, что теперь еще больше ненавижу свою семью за отказ принять Долли. Мне, разумеется, хотелось примирения, но гордость говорила мне, что первый шаг к нему должны были сделать они.

Тогда я решил, что должен преодолеть свою депрессию без посторонней помощи, но, как всякий, кому приходилось перенести тяжелую утрату, я понимал: принять такое решение легче, чем его осуществить. Труднее всего было справиться с не оставлявшим меня чувством вины. Я не мог избавиться от мысли, что это я довел Долли до смерти, и угрызения совести окончательно утвердили меня в этом, для меня было невыносимо думать, что новорожденный пострадал от болезни, переданной ему мною.

В конце концов у меня уже не стало сил выносить дальше эту муку, и в пароксизме горя и ощущения вины я излил свою душу моей тогдашней любовнице — Элизабет.

Я знал ее недостаточно долго, чтобы понимать: она так же умна, как и прекрасна. Мы были близки всего один раз, и нельзя сказать, чтобы это был безоговорочный успех — ей едва исполнился двадцать один год, у нее были отличные манеры, и она была болезненно целомудренна. Но меня привлекала одна ее особенность — с нею мне было совершенно спокойно. Сначала я думал, это потому, что после нескольких лет жизни с Долли я по достоинству мог оценить утонченность этой женщины. Однако позднее понял: я чувствую себя так хорошо с ней потому, что Элизабет напоминает мне женщин моей собственной семьи.

Она была два года замужем за богатым джентльменом, намного старше ее, ведшим праздную жизнь, и надолго оставлявшим ее в Нью-Йорке одну, когда отправлялся в охотничьи экспедиции в горы Адирондака. Она всегда говорила о нем с полным безразличием, и я догадывался, что брак этот не был счастливым. У них не было детей, он, очевидно, был слишком занят охотой на медведей, чтобы серьезно сосредоточиться над продолжением своего рода.

«…И таким образом я убил Долли», — с болезненной аффектацией завершил я свой сбивчивый рассказ. «Нет, Пол, — серьезно возразила Элизабет. — Этот произвольный вывод не выдерживает критики. Долли убила почечная недостаточность. Она, вероятно, умерла бы от нее и в том случае, если бы и не родила ребенка. И почти наверняка умерла бы, даже имея ребенка, если была бы замужем за кем-то другим. Я понимаю, ее смерть вызывает у вас чувство вины. Но я не стала бы искать причину этого чувства в вашем ощущении, что вы невольный виновник ее смерти. Я думаю, вы чувствуете себя виноватым в этом по той причине, что втайне рады освобождению от этого брака, и ненавидите себя за эту радость, но ничего не можете с. этим поделать. Так ли уж вы огорчены смертью Долли? Так ли убеждены, что страдаете не от жалости к самому себе? Вы пожертвовали всем ради нее, и теперь эти жертвы не могут не казаться никчемными. В вашем угнетенном состоянии нет ничего удивительного! Для мужчины с вашим умом, должно быть, невыносимо сознавать, что вы наделали столько глупейших ошибок — и все во имя романтики, рыцарства и идеализма!»

«Какие оскорбительные вещи вы говорите!» — воскликнул я и поклялся себе, что никогда больше не лягу с ней в постель, но, разумеется, не сдержал этой клятвы: ведь Элизабет была единственной женщиной, которая меня действительно понимала.

Я всегда возвращался к ней, даже после того, как она забеременела от своего мужа, даже после того, как я женился на Мариэтте, и даже после того, как она вышла замуж за Элиота Клейтона. Вероятно, я мог бы жениться на ней сам, но мы никогда не были свободны одновременно, уж слишком неприятное это дело — развод, а у меня к тому времени было уже столько неприятностей, что их вполне хватило бы на целую жизнь. Кроме того, тогда я уже понял, что брак по любви не может не привести к фатальному исходу. Я знал все о пламени страсти и о том, как задыхаешься от дыма на ее пепелище. «Страсть — это для связей, — убежденно говорил я Элизабет, — а брак должен быть деловым соглашением». — «Я думаю точно так же», — отозвалась Элизабет, и я действительно считал, что если бы я когда-нибудь предложил ей выйти за меня замуж, она отвернулась бы от меня. Как тот заядлый охотник, так и ее второй муж, адвокат с Уолл-стрит, каждый по-своему были безнадежными тупицами, и я думаю, что в своей повседневной жизни Элизабет нуждалась в той надежности и стабильности, которых от меня ожидать никогда не приходилось. Я представлял для нее опасность, интеллектуальный стимул и физическую отдушину.

Целых три года после смерти Долли я не поддерживал связей с моей семьей. Через несколько месяцев после похорон мать пригласила меня на Рождество в Бостон, но отравила свою попытку примирения язвительным замечанием об отсутствии у меня интереса к Викки. Я не был безразличен к дочери, но был слишком поглощен своей работой и переживаниями, чтобы думать о ней достаточно много. Я знал, что она была окружена любовью и заботой, и для беспокойства о ней у меня не было причин. Мне, тогда двадцатитрехлетнему, казалось, что пока этого вполне достаточно. Естественно, я решил, что буду уделять ей больше внимания позднее, когда лучше организую свою жизнь, и меня горько задевали обвинения матери в уклонении от отцовской ответственности. Я послал Викки в Бостон большую восковую куклу, но сам провел Рождество в Нью-Йорке. Мать страшно разозлилась. У моей сестры Шарлотты ушло много времени на то, чтобы смягчить последствия желчного письма, но в конце концов, за два дня до наступления третьего Рождества после смерти Долли, ей удалось убедить меня переступить порог материнского дома в Массачусетсе.

Я упрямился, но специально приехавшая в Нью-Йорк Шарлотта была непреклонна. «Стыдно, Пол, обращаться так со старой, одинокой матерью, — ведь не только она во всем виновата! Она одна растит вашу дочь, и вы у нее в большом долгу. Опомнитесь! Не пора ли сказать маме «спасибо», назначить содержание на последние годы ее жизни, проявить христианское сострадание?»

Она, несомненно, была права. Я злился, как никогда, но под бдительным конвоем Шарлотты, отрезавшей все пути к бегству, темным смежным вечером был доставлен к старому белому дому в небольшом колониальном городке в десятке миль от Бостона, и прежде чем я ступил на землю из экипажа, мать уже открывала дверь. Коридор за ее спиной был украшен ветками остролиста, на меня нахлынули воспоминания детства, и я почувствовал благодарность к Шарлотте, что она заставила меня пойти на примирение.

«Что ж, Пол, — проговорила мать, — не пришла ли наконец пора зарыть топор войны?» — «Какой топор?!» — воскликнул я и прижал ее к себе так крепко, что сначала даже не почувствовал, с какой силой ответила она на мое объятье.

Расцеловав ее в обе щеки, я поднял глаза и увидел за ней свою дочку.

Она была маленькая и грациозная, как ребенок с картины Веласкеса. У нее были золотистые волосы и фиалковые глаза, а когда она улыбнулась, лицо ее засияло счастьем.

«Я всегда знала, что вы когда-нибудь приедете!» — пропела она чистым, радостным голосом, бросилась ко мне, и ее ручки обвились вокруг моих коленей.

Я дал Викки все, чего она могла пожелать. Я не только хотел искупить годы пренебрежения. Викки придавала смысл моей несчастливой жизни с Долли. Когда я смотрел на Викки, я уже не вспоминал о последних годах в Оксфорде, о потерянных возможностях у Люция Клайда, ни о крушении веры в романтические идеалы моей юности. И лишь думал про себя: «Я был прав: результат стоил всего этого». Думая так, я понял, что Викки вернула мне ту часть меня самого, которую я считал безвозвратно утраченной. Разумеется, я не мог бы, даже если и захотел, вернуться в ничем не запятнанные годы своей юности, ведь я был уже далеко не юнцом, влюбившимся в Долли, но мой идеализм возродился в Викки, и в любви к ней находила выражение та часть моего существа, для которой не было места в циничном мире Уолл-стрит.

Я стал убеждать мать вернуться вместе с Викки в Нью-Йорк. Главным препятствием было то, что я не хотел жить в одном доме с матерью, но и не представлял себе, как мог бы этого избежать. Прошло полгода изощренных дипломатических переговоров, прежде чем я понял — отношение матери к этой идее точно совпадает с моим.

«Мы постоянно ссорились бы, Пол, — резонно сказала она. — Не думаю, чтобы я одобрила вашу работу у Райшмана. И совершенно уверена, что не приняла бы большинство ваших друзей. Я сильно подозреваю, что не удержалась бы от соблазна вмешиваться в вашу личную жизнь. Я понимаю, вы взрослый мужчина и вправе делать все что вам угодно, и твердо знаю — мать не должна вникать в подобные дела. Но я понимаю и то, что придерживаться этих принципов будет легче, если мы будем жить не под одной крышей».

Поэтому, когда мать вернулась в Манхэттен и купила домик на Двадцать первой Восточной улице, я по-прежнему жил в своей роскошной квартире в Мари Хилл, и мы оставались добрыми друзьями. Я боялся, что соблазн критиковать меня с годами будет у матери все сильнее, но она проявляла железную волю, и я ни разу не услышал от нее ни слова осуждения моей личной жизни, пока не сообщил ей, что намерен жениться на Мариэтте.

А жениться на ней меня вынуждали обстоятельства. Я предпочел бы оставаться неженатым, и только когда мое положение вдовца стало предметом возможной сделки и игнорировать это было бы равносильно самоубийству, я нехотя поплелся к алтарю.

Все началось с банка Райшмана. Старик Джекоб, после того как было отмечено его восьмидесятилетие, почти отошел от дел, но еще за пять лет до его смерти бразды правления взял в свои руки его старший сын Макс, холодный, жестокий и расчетливый деспот. Перед ним трепетал даже мой друг, его старший сын и самый верный сторонник, Янг Джекоб. В первые же дни после похорон в банке началась грандиозная перестройка и чистка, и полетели головы.

Я сразу понял, что обречен. Макс Райшман слишком пострадал от пренебрежительного отношения таких людей, как я, чтобы сохранить меня в банке, но знал также и то, что я силен в заключении сделок. Мне было тридцать два года, я был верен дому Райшмана, приобрел в нем опыт, и обеспечивал ему доход. Продвинувшись насколько было возможно, не становясь партнером, я выполнял ценную для фирмы работу, и даже привлекал клиентов, которым без меня и в голову не пришло бы обратиться в еврейский банк. Макс Райшман не мог не видеть во мне помехи, но я был полон решимости показать ему, что мог также стать и угрозой для его спокойной жизни.

Я рассмотрел разные другие возможности, но отказался от них, так как они меня не удовлетворяли. Например, я несомненно мог бы теперь получить работу в любом американском банке, кроме «Клайд Да Коста», но тридцать два года не тот возраст, чтобы менять работу: я был слишком молод, чтобы стать в новом банке партнером, и слишком стар, чтобы где-то начинать все с самой низкой должности. У меня ушли бы годы на утверждение своей репутации как банкира и верности новому банку, и, возможно, лишь к сорока годам я продвинулся бы до положения, которое занимал у «Райшмана». Кроме того, я не мог знать, насколько годы работы в банке «Райшман» могли бы обернуться против меня при возможном продвижении по службе. Я знал, что приобрел превосходную квалификацию в первоклассном банке, но американские банки всегда очень подозрительны. Я мог себе представить, как хозяева выискивали бы в моей родословной малейшие намеки на еврейское происхождение, и если бы это им не удалось, то приписали бы мой необъяснимый выбор еврейского банка моей умственной неуравновешенности. Как бы они ни посмотрели на мою прошлую карьеру, все было бы против меня.

Я мог бы подумать о месте в каком-то другом еврейском банке, но в этом случае у меня не оставалось бы никаких шансов на партнерство.

Можно было бы основать свою собственную фирму, если бы я располагал необходимым для этого капиталом, но я слишком свободно тратил деньги, стараясь наверстать потерянное в годы бедности, и, как всегда, на моем счету денег было мало. Однако мне нравилась мысль о создании собственной фирмы, и после нескольких бессонных ночей макиавеллевских построений я призвал себе на помощь всю свою смелость и попросил Макса Райшмана принять меня для беседы.

Я сказал ему, что если он собирается меня уволить, то в его собственных интересах было бы помочь мне начать собственное дело, так как, продолжал я, хотя мои клиенты могли бы и не последовать за мной, если бы я основал небольшой новый банк, но они несомненно после моего ухода ушли бы из банка Райшмана в банк Моргана, или Киддера-Пибоди, или же Ли-Хиггинсона.

«Спасибо, господин Ван Зэйл, — не изменив выражения лица, сказал Макс Райшман. — Я учту ваше предложение и рассмотрю его с должным вниманием». Направляясь к двери, я почти чувствовал накал его гнева.

Ему потребовалась неделя для принятия решения, которое устраивало нас обоих. Я с содроганием представлял, как он расхаживал по своей спальне в то время, как я мерил шагами свою, и, когда он вызвал меня к себе, мои зубы почти стучали от страха.

«Садитесь, господин Ван Зэйл, — пригласил Макс Райшман своим обычным бесстрастным голосом. — Я кое-что выяснил для вас. Известен ли вам небольшой банк «У. Д. Чалмерс энд Компани»?

«Чалмерс» был небольшим консервативным банком, процветавшим лет тридцать назад, и с тех пор пришедшим в упадок. Единственному выжившему партнеру, Уильяму Чалмерсу, было уже семьдесят, он был южанином, но его вряд ли можно было считать истинным южным джентльменом. Ходили слухи о том, что он сделал свое состояние, воспользовавшись Гражданской войной, и никогда с тех пор не пересекал линию Мэйсона-Диксона из страха быть убитым. У него было хорошее американское произношение, он был скуп и имел большой дом в Бруклине.

«Мне не приходилось встречаться с Чалмерсом, — ответил я, — но я слышал о нем». — «Он специализировался в области хлопчатобумажной промышленности. Я в свое время наладил небольшое дело, когда кто-то из швейной отрасли пришел к нам с предложением о расширении. Это было небольшое дело, слишком тривиальное для банка «Райшман», но в то время Чалмерс хватался за все. В прошлом, когда положение наших фирм было обратным, он был благосклонен к моему отцу. — Макс посмотрел в окно, давая мне время переварить сказанное. — Чалмерс возьмет вас в качестве полного партнера, — продолжал он. — Ему претит мысль о продаже своего дела или о слиянии с другой фирмой, но у него нет сыновей-наследников. Его фирма испытывает финансовые затруднения, но ее положение достаточно устойчиво. Немного денег есть и у самого старика, но вам он может дать столько, сколько вам нужно». — «Но я не могу вложить никаких денег». — «Он говорит, что закроет на это глаза. Я сказал ему, что вы выдающийся молодой человек, способный вернуть его банку престиж, которым он пользовался тридцать лет назад, и он мне поверил». — «Благодарю вас, господин Райшман». — «Я рад вам помочь, господин Ван Зэйл».

Он улыбнулся. Улыбнулся и я. Мы посидели молча, явно не расположенные друг к другу, и наконец он мягко сказал: «Разумеется, он обратил внимание на вашу фамилию. Для такого человека, как Чалмерс, такое аристократическое имя, как Ван Зэйл, таит в себе определенное неотразимое очарование».

Снова наступило молчание. Наконец, выдержав великолепную паузу, Макс Райшман как бы мимоходом заметил: «По-моему, у него есть дочь», — и на секунду в его холодных голубых глазах отразился весь цинизм прожженного дельца ньюйоркца.

Я подумал, не была ли эта мисс Чалмерс уродиной, или умственно отсталой, но вздохнул с облегчением, когда оказалось, что она жизнерадостная молодая женщина, с талией, которой могли бы позавидовать любые песочные часы. Меня также удивляло, почему старый Чалмерс так возмущался, видя ее всегда уравновешенной, и только после нашей женитьбы я понял: он, вероятно, боялся, что она скомпрометирует себя раньше, чем найдет себе хорошую партию. И если Мариэтта не была глупой уродиной, то несомненно была неразборчивой дурой.

Однако года через два Мариэтта стала утомительной и нудной, а дела тем временем пошли хорошо. Макс Райшман отделался от меня, избежав необходимости способствовать открытию моей собственной фирмы, но теперь я управлял частным банковским бизнесом, пока чужим, но который со временем несомненно станет моим. У меня был уже целый список клиентов. Мне предстояло лишь превратить первый банк второго класса в самый преуспевающий банк в городе.

Быть в Нью-Йорке банком второго класса не обязательно означало вторую категорию, потому что многие банки второго класса пользовались репутацией устойчиво процветающих. Они отличались от первоклассных инвестиционных банков в основном своими клиентами. Клиентами Моргана были ведущие компании Америки, а также иностранные правительства, тогда как клиентами Чалмерса были чаще всего предприятия, занимавшиеся торговлей по почте, или же группа швейных фабрик. Однако банк второго класса вполне мог быть влиятельным банком, и часто такие крупные банки, как, например, Моргана, прибегали к партнерству с солидными второклассными банками при сделках, вступать в которые напрямую им было не с руки. Если бы мне удалось вернуть своему банку утраченную репутацию, было бы всего лишь вопросом времени, когда я смогу наконец скрестить шпаги с банком «Клайд, Да Коста» на углу Уиллоу и Уолл-стрит.

Я много работал и не боялся риска. Я брался за любое попадавшееся мне дело и энергично боролся за новые вложения, рисковал, связываясь с клиентами, отвергнутыми другими банками, проворачивал сделки, от которых до этого все отказывались и глубоко залез в долги, живя как миллионер, чтобы находить и производить впечатление на крупнейших клиентов в городе. У меня был дом под Мэдисоном, карета, ландо и привезенный в 1904 году автомобиль даймлер-ландолет. Я содержал бесчисленное количество слуг, усыпанную драгоценными камнями красавицу жену, яхту, личный салон-вагон и коттедж в Ньюпорте, был членом четырнадцати различных клубов, давал шикарные балы и щедрые обеды и делал все для того, чтобы мое имя не сходило со страниц нью-йоркских газет, читавшихся потенциальными клиентами. Я ослеплял Нью-Йорк, вызывал ужас у банков умением обходить законы и приводил в ярость выскочек, пытавшихся меня дискредитировать, но отступавших перед моей древней родословной.

А кроме того делал большие деньги.

К сорока годам я уже не был мошенником, дурачившим Нью-Йорк видимостью того, что добился успеха. Я был мультимиллионером, все мои кредиторы своевременно получали свои деньги, и мой банк был самым сильным, самым заметным и самым богатым из нью-йоркских банков второго класса. Фирма теперь называлась «П. К. Ван Зэйл энд компани», так как тесть мой давно умер, а Мариэтта была уже моей бывшей женой. Мои враги предсказывали мне банкротство, а друзья прославляли меня как гения, но ни одному из них и в голову не приходило, что моя главная цель все еще не достигнута. Я не сомневался в мнении окружающих о себе: все мои амбиции сводятся к тому, чтобы одеваться как денди, жить как лорд, и спать с любой светской женщиной города.

Однако никто не отрицал моего успеха, и каждый, даже Джейсон Да Коста, искал моего общества.

«Хэллоу, Пол! Мы так часто встречаемся с вами последнее время, не так ли? Как дела?»

Ему было теперь сорок три года, его густые блестящие волосы были хорошо уложены, румяное, высокомерное, красивое лицо было все таким же, эффектным, а карие глаза все такими же холодными, полуприкрытыми и надменными. У него была манера лениво щурить глаза, скользя взглядом вниз по своему длинному носу. Женщины находили ее неотразимой, противники устрашающей, а мне она казалась просто смешной.

«Пол, я давно хотел вам кое-что сказать, верней, извиниться за свои злые слова в прошлом. Боюсь, что я был слишком избалованным, бесчувственным юнцом, и я надеюсь, что теперь во мне больше сострадания и человечности… Я по-прежнему верен своему обещанию, данному вашему отцу. Я поклялся ему как джентльмен и думаю, я в достаточной мере джентльмен, чтобы на меня можно было положиться».

В нормальных обстоятельствах я счел бы это помпезное изложение философии олигархии Восточного побережья заслуживающим, по меньшей мере, улыбки, но в тот момент всякий юмор был невозможен. Помолчав, я сказал: «Теперь у меня все в порядке. Я вылечился». — «О, конечно, я понимаю… — Он минуту или две бормотал что-то о том, что никогда в этом не сомневался. И наконец спросил: — И вы чувствуете себя хорошо, Пол?» — «Вполне хорошо, Джей». — «Прекрасно. Я рад за вас… Давайте поддерживать связь, Пол, если вы ничего не имеете против», — проговорил он с наигранной готовностью и скользнул от меня, затерявшись среди других присутствовавших на приеме банкиров, как крупная акула в огромной стае мальков.

Спустя месяц после того приема у Моргана я предложил Джейсону место среди моих привилегированных клиентов, получавших стопроцентный доход по железнодорожным акциям, которыми я занимался. Еще через два месяца он оказал какую-то услугу мне. Не прошло и полугода, как он пригласил меня в свой банк, чтобы обсудить вопрос о совместном финансировании нового медного рудника в штате Юта.

«Вы так любезны, — заметил я. — А что, мой дядя тоже участвует в этом?» — «О, господин Клайд почти отошел от дел, но к этой сделке он действительно проявляет интерес». — «Тогда я прошу вас обязательно прийти ко мне в офис на Уиллоу-стрит и позволить мне быть хозяином этой встречи. Надеюсь, что от нее не откажется и господин Клайд».

Выдержав паузу, Джей обдумал ситуацию и решил, что ничего не потеряет, а, наоборот, приобретет полезного союзника в финансировании флотационной добычи меди. «Я поговорю с господином Клайдом», — сказал он.

Дядя Люциус возражал, ссылаясь на свой артрит. Я сказал, что сделка подготовлена, и Джей, недовольный упрямством дяди, доставил его ко мне в офис в инвалидной коляске.

«Дядя Люциус! — воскликнул я. — Как приятно!» — От моего теплого рукопожатия по нему пробежал холодок. «Я полагаю, что могу поздравить вас, Пол», — пробормотал он себе в усы. — «Почему бы и нет, дядя Люциус! — сказал я с нежнейшей улыбкой. — Впрочем, вам следует поздравлять лишь самого себя. Ведь это вы натолкнули меня на мысль стать банкиром».

Дядя Люциус побагровел, но ничего не сказал. Джей выглядел настороженным. Я молча наблюдал за ними, пока подавали херес и кекс, и размышлял о том, как приятно, что мой дядя был теперь просто пассивным партнером, тогда как бразды правления фирмой были в руках Джея.

Мы принялись обсуждать сделку. Минут через десять дядя Люциус оживился, а через полчаса и разговорился до того, что я поднял руку, приглашая его помолчать, и заметил Джею: «Может быть, попросить откатить его отсюда? Старческий маразм так утомителен, и, согласитесь, его участие в нашем разговоре совершенно бесполезно».

Джею не были свойственны колебания. Люциус Клайд был выведен за скобки, и я заговорил о будущих доходах. Как талантливый банкир, Джей знал, как свести к минимуму свои расходы.

«Я понимаю, что Пол проявляет чрезмерную жесткость, господин Клайд, — тихо сказал он, глядя в побелевшее, как лист бумаги, дядино лицо, — но мне нечего ему возразить. Для блага фирмы…»

После того как дядин слуга выкатил коляску из кабинета, мы с Джеем несколько секунд молча смотрели друг на друга. Я понимал, что он мысленно оценивал меня, как, впрочем, и я его. В таинственных мрачных глубинах океана, каким был Уолл-стрит, одна акула салютовала другой.

Самым парадоксальным во всем этом было то, что мы были превосходной парой. Когда-то я думал, успех пришел к Джею просто, благодаря везенью и хорошим связям. Теперь же я твердо знал то, о чем давно догадывался: он был человеком, способности которого удачно дополняли мои собственные. Каждый из нас был талантлив по-своему. Джей обладал головой настоящего финансиста, искусством оперировать цифрами и даром построения сложных умственных абстракций, поражавших своей оригинальностью. Я же был наделен талантом спекулянта и смело рисковал деньгами. Я вполне мог организовать поглощение какой-нибудь фирмы с миллионными активами и с акциями нескольких типов или продать синдикат, в котором заинтересованы полторы сотни человек, расплатившись с каждой стороной до последнего цента. Но мой успех как банкира определялся главным образом тем, что я всегда знал, какие компании были готовы к слиянию, а какие нет, кто мог бы организовать синдикат и кого не следует вовлекать в это дело, кто мог активно действовать и кто оставался аутсайдером. Знал я также и то, как извлечь наибольшую пользу из собственного персонала. Я служил примером, работая сам больше любого другого, и всегда благоволил к тем, кто пытался работать больше, чем я. Джей, который также работал очень много, держался в стороне от своего персонала, и поэтому мало влиял на него. Недостаток его состоял в том, что, никогда не выходя за пределы своего класса, он был неизлечимо чванлив, и даже на выпускников Гарварда смотрел свысока, поскольку они не были выпускниками дорогого ему Йеля. Однако его финансовые мозги в сочетании с моим азартом делали из нас поистине грозную пару.

Я не знаю, когда он заподозрил, что мне хочется завладеть его дворцом на Уолл-стрит. Может быть, он всегда догадывался об этом, но, считая себя неуязвимым, радовался возможности поиграть со мной, используя мой талант для собственной выгоды, а мою одержимость для собственного развлечения. Или же, возможно, не замечая сначала направленности моих притязаний, он инстинктивно понимал, что хотя я и был блестящим напарником в бизнесе, но мог оказаться и смертельно опасным компаньоном. У него был крупный банк, но если бы он когда-нибудь пошел на слияние с моей фирмой, то, проснувшись одним прекрасным утром, мог обнаружить, что его банк слишком мал для обеспечения полного комфорта нам обоим. Поэтому было гораздо мудрее держать меня в моем доме на другом конце Уиллоу-стрит, гораздо безопаснее оставаться на почтительном расстоянии от меня, независимо от того, насколько часто наши имена звучали бы в бизнесе вместе. Джей не был глупцом. Он знал мне цену и понимал, что выгодно ему.

Не был глупцом и я. У Джея было то, что хотелось иметь мне, но без взаимного обмена активами я был скован. Я отчаялся когда-нибудь достигнуть своей цели — усесться в кресло Люциуса Клайда, но руками профессионального игрока я перетасовал колоду карт и увидел, что выиграл.

Из Европы вернулась Викки.

«Боже мой! — воскликнул Джейсон да Коста. — Неужели это та самая маленькая Викки?» — «О, папа, господин Да Коста такой красивый…»

Они не виделись несколько лет, так как Викки жила с моей матерью, чей круг знакомств был совершенно иным, чем у меня. Поэтому за делами Джей пропустил ее выход в свет, и поскольку оба его сына были младше ее, он их не знакомил. Раньше он мог бы видеть ее каждое лето в Ньюпорте, но после моего развода с Мариэттой я всегда отдыхал в Бар Харборе с матерью и дочерью. Казалось странным, что Джей с детских лет не видел Викки, но тогда в этом не было ничего удивительного. Он не встречался годами и с собственными мальчиками, и даже не узнал их, когда они появились на большом балу, данном мною по случаю возвращения Викки в Нью-Йорк.

Была поздняя осень 19[12] года. Мне было сорок два года, и я уже четыре месяца был женат на Сильвии. Джею исполнилось сорок пять, и он не был женат. Кто-то сказал мне, что у него появилась фатальная слабость к молодым девушкам, но я тут же забыл об этом, поскольку в то время это не могло иметь для меня значения.

Викки исполнился двадцать один год, и после ее выхода в свет три года назад жизнь ее протекала в традициях самого захватывающего сентиментального романа. Она влюблялась и разочаровывалась, по меньшей мере, раз десять, и за ней ухаживало множество пламенных поклонников, от ловцов богатства до костлявых богачей, от самодовольных холостяков до робких священников, и от воздыхателей-дедушек до опьяненных юнцов. В то беспокойное время меня совершенно истерзала отцовская тревога, но в конце концов Викки дала слово прекрасному молодому человеку, только что окончившему юридическое отделение Оксфордского университета и стремившемуся сделать карьеру на Уолл-стрит. Однако не успел я облегченно вздохнуть, как разразилась катастрофа. Юноша потерял голову, влюбившись в сорокапятилетнюю актрису, и помолвка расстроилась. Викки впала в хандру, а ко мне вернулись прежние тревоги. Тогда моя мать, проявив свой практицизм, сразу после моей женитьбы на Сильвии отправила Викки в Европу.

К счастью, юность быстро справляется с утратами. Мне понадобилось гораздо больше времени, чтобы забыть о неудачной помолвке, чем самой Викки, и теперь моя дочь писала мне восторженные письма о прелести итальянских озер. И если бы она не испугала меня сообщением в одном из писем, что серьезно думает уйти в женский монастырь, я перестал бы беспокоиться о ней задолго до возвращения ее, как всегда радостной и лучезарной, в Нью-Йорк.

Не прошло и двух недель, как она влюбилась в Джея, и тот как во сне бродил по Уолл-стрит, напоминая безымянного декламатора поэм Теннисона, завистливо слонявшегося вокруг Локсли Холла.

Первой моей инстинктивной реакцией было посадить Викки на пароход и отправить обратно в Европу. И я действительно обсудил с матерью все подробности этого заговора, но она не устояла перед снобизмом и пробудила все мои самые противоречивые инстинкты.

«В конце концов, — говорила она, — кто такие Да Коста? Всем известно, что первый Да Коста был португальским евреем».

Это было роковой ошибкой. Если бы она просто сказала «португальским купцом», я бы не обратил внимания на то, что первый Да Коста действительно отвечал этому утверждению. Он прибыл в Америку вскоре после Войны за независимость, открыл небольшое торговое дело в Бостоне и начал процветать в лучших американских традициях. Его потомки с тех пор постоянно женились на девушках лучших англосаксонских кровей и, по меньшей мере, сотню лет принадлежали к Англиканской церкви.

«Джейсон Да Коста, — ответил я матери, — португальский еврей не больше, чем я голландский помещик. И если бы даже он молился в синагоге, я расценивал бы это в его пользу». — «О, разумеется, я же знаю, что вы выбрали себе еврейскую профессию, но…» — «Мама, — проговорил я, на этот раз сердито, — огромное большинство банкиров в этой стране не евреи. Все они британской крови, такие же янки, как вы и я, и так или иначе всегда было привилегией, а не помехой работать в одном из лучших инвестиционных банков Нью-Йорка…» Продолжая излагать свои подержанные доводы, мать убеждала меня в том, что желает здоровья, богатства и счастья каждому еврею Америки, но только до тех пор, пока кто-то из них не захочет жениться на ее внучке, или переступить порог ее дома. Она будет считать мезальянсом брак ее внучки с инородцем. Мы оба с матерью принимали единственное, что нам надо было обойти, это моя лояльность к евреям, и поэтому злились на самих себя даже больше, чем друг на друга.

В конце концов мы извинились друг перед другом, но неприятный осадок остался, и мне не хотелось больше обращаться за помощью к матери для спасения Викки от Джея.

Если возражения матери были смешны, то все же было несколько заслуживающих внимания причин и моего нежелания брака между Джеем и Викки. Прежде всего, мне было известно его отношение к женщинам, и я был уверен, что его увлечение Викки будет недолгим. Второй причиной было то, что Викки, как мне казалось, влюбилась в него просто под впечатлением постигшей ее неудачи. А третья заключалась в том, что в случае этого брака мое желание отомстить Джею за прошлые унижения утратило бы свой смысл.

Если бы он женился на моей дочери, мне пришлось бы ради Викки забыть мечты о мести, поддерживавшие меня в то время, когда я работал рассыльным за пять долларов в неделю. С другой стороны… Я рассмотрел и эту другую сторону. Я думал о большом дворце на углу Уиллоу и Уолл, мечтал о мощном первоклассном банке «Ван Зэйл», рисовал в своем воображении, как сижу наконец в кресле Люциуса Клайда. Итак, если даже мне пришлось бы забыть об отмщении, я все же мог бы удовлетворить свое честолюбие.

Я снова и снова думал о Джее и Викки, и мои первые резоны неприятия их брака начинали терять свою остроту. Я упорно уговаривал себя, что должен быть реалистом и не поддаваться сверхэмоциональной викторианской реакции. Я обязан провести границу между разумной предусмотрительностью отца и его неспособностью предоставить решение этого вопроса дочери, а для этого я должен был взглянуть в лицо фактам. Совершенно очевидно, что Викки должна в ближайшем будущем выйти за кого-то замуж, и, поскольку ей уже за двадцать, очевидно также, что это произойдет очень скоро. Но если это так, разве не лучше было бы, чтобы она вышла замуж за богатого, красивого и выдающегося в своем деле мужчину, который преданно заботился бы о ней года два, а возможно, и три? Это было бы полезным опытом для самой Викки, и, когда все кончилось бы неизбежным разводом, она, вполне созревшая, чтобы дать отпор охотникам за деньгами, нашла бы себе наконец действительно подходящего человека.

Я начинал относиться к идее этого брака все более благосклонно, и хотя действительно был готов отправить Викки в Европу, этого не сделал. Я со стороны наблюдал за тем, как они все безнадежнее привязывались друг к другу, и когда Джей пришел наконец ко мне просить разрешения сделать ей предложение, я без колебаний дал ему свое благословение и даже протянул ему руку, чтобы закрепить «сделку».

Они были счастливы. Викки, казалось, так наслаждалась замужеством, что ноги ее едва касались земли, а в Джее произошло одно из тех любопытных преображений личности, которые иногда возвращают влюбленному мужчине средних лет юношескую пылкость. Акула превратилась в дельфина, не способного ни на что, кроме как улыбаться и резвиться в воде, пронизанной солнечными лучами. Я осуществил слияние фирм в точном соответствии с собственными намерениями, и уже в октябре 1913 года сидел наконец в дядином кресле. Вскоре после этого он умер. Одним из его последних жестов было предупреждение Джея об опасности, которую я представляю для него, и упрек, что тот совершил ужасную ошибку, согласившись на слияние.

«Старый, тронувшийся козел!» — раздраженно прокомментировал Джей, протягивая мне письмо.

По правде говоря, Джей был в то время мало полезен для банка, так как менталитет медового месяца не позволял ему сосредотачивать внимание на таких пустяках, как финансирование тоннеля новой ветки нью-йоркской подземки, и для меня было большим облегчением, когда он через полтора года после свадьбы отправился вместе с Викки в продолжительную поездку по Америке. Джей говорил, что займется сделками в ряде крупных городов, но я прекрасно понимал — это было не больше чем предлогом для второго медового месяца.

Чего я не знал, так это обескураженности Викки тем, что за восемнадцать месяцев она не зачала ребенка и что врач посоветовал ей для решения этой проблемы переменить обстановку.

Как только они вернулись из Калифорнии, Викки позвонила мне с хорошими новостями.

«Вы, разумеется, сказали ей об опасности, — заметила моя мать, но, когда увидела выражение моего лица, воскликнула: Боже милостивый, неужели она ничего не знает?» — «Я не смог поговорить с ней об этом». — «А вот Шарлотта обо всем сказала Милдред». — «И Милдред не обратила на это никакого внимания». — «Милдред очень повезло, что Эмили и Корнелиус здоровы, хотя, должна сказать, когда я узнала, как Корнелиус страдает от астмы… Но Милдред уверяет меня, что это вовсе не маскировка чего-то худшего». — «Викки всегда была здорова — видимо, по женской линии это не передается…» — «Это не больше чем совпадение. Правда состоит в том, что Ван Зэйлы трех последних поколений были преимущественно мужчинами, и неудивительно, что главным образом мужчины и оказывались пораженными этой болезнью. Я никогда не верила в то, что этот ужасный недуг зависит от пола». — «Простите, мама, но я не могу сказать об этом Викки. Это выше моих сил». — «Естественно, теперь в этом нет необходимости… Это только лишило бы ее покоя на оставшиеся месяцы. Но потом ей придется сказать, и если не можете вы, это сделаю я. Удивляюсь, как это ей ничего не сказал Джей. Он же знает обо всем… Но, дорогой Пол, как же теперь?..» — «Я сказал Джею, что болезнь не наследуется». — «О, Пол, дорогой мой…» — у нее не было сил упрекать меня. Она единственная точно знала обо всех моих страданиях в прошлом, а я, в свою очередь, знал о непередаваемых и не находивших должного понимания страданиях родителей хронически больного ребенка. «Теперь с этим все кончено, — проговорил я. — Это зло искоренилось. Навсегда. Дети Шарлотты здоровы, здорова и моя дочь. И у меня вот уже больше тридцати лет нет никаких проявлений». — «Знаю, дорогой мой… это какое-то чудо… Если бы вы только знали, как часто я преклоняла колена и благодарила Бога… Но теперь! Видно, надо снова упасть на колени и молиться за Викки. Молитесь и вы. Когда вы в последний раз были в церкви, Пол?»

Закрыв временно глаза на свой агностицизм, я в следующее же воскресенье отправился с матерью в церковь, но все наши молитвы были напрасны. Викки потеряла ребенка, и выкидыш был таким тяжелым, что доктор рекомендовал в течение года воздерживаться от второй беременности.

Момент был совершенно не подходящим для того, чтобы сообщить Викки о семейном недуге, и даже мать решила с этим повременить.

«В этом выкидыше от начала до конца виноват Джей! — взорвался я в разговоре с Элизабет. — Ему следовало вытереть кровь со своего лица после того, как его поранил упавший с крыши кусок черепицы. Не удивительно, что Викки пережила потрясение, когда он появился перед ней с окровавленным лицом! У любой женщины случился бы выкидыш при виде мужа, словно вышедшего со свежими ранами из схватки с французами…» Элизабет потребовала, чтобы я успокоился, пока не услышала Викки. Но Викки и без того была уже так расстроена, что вряд ли ее могло бы обеспокоить мое смятение. Был расстроен и Джей, и когда я подумал, что во всем виноват он, а он возмутился моим вмешательством в его дела, мы обменялись с ним резкими репликами. В конце концов он предпочел снова оставить банк и отправился вместе с Викки на своей яхте в двухмесячный зимний круиз по Карибскому морю.

Когда они вернулись и я снова увидел сияющую Викки, я почувствовал такое громадное облегчение, что решил простить Джею все проявления его глупости.

Однако эта готовность исчезла через несколько секунд. «Хорошие новости, папа, — просто чудо! У меня снова будет ребенок…» Когда мы с Джеем остались одни, я сказал ему: «Я слышал, что доктор рекомендовал…» — «О, мы побывали у другого доктора, в Палм-Бич, — бойко ответил он, через мгновение отвернувшись от меня, так как в глазах у него отразилось чувство вины. — С Викки все в порядке». Я был так возмущен, что мне потребовалось несколько секунд, чтобы я смог заговорить: «Она должна прервать беременность». — «Глупости! Она чувствует себя хорошо, да и никогда на это не согласится». — «Но…» — «Пол, — грубо отрезал он, напомнив мне недалекие летние отпуска в Ньюпорте. — Это вовсе не ваше дело. Не вы же муж Викки!» — «Если бы я был ее мужем, — ответил я, — она не была бы теперь беременна, уверяю вас». Я повернулся и вышел.

Это был единственный прямой разговор между нами на эту тему, и в течение оставшихся месяцев беременности Викки мы к ней никогда не возвращались.

Викки стала чувствовать себя плохо, быстро уставала, была очень бледная, не находила себе места. Я видел, как постепенно от нее уходила ее лучистая жизнерадостность, и долго потом вспоминал эту весну и лето 1916 года, и тот день, когда меня вызвали по телефону к ним, и я увидел свою умирающую дочь.

Ребенок родился в середине сентября. Джей не приходил в офис, но позвонил мне и сообщил, что с ребенком все в порядке. «Дайте мне знать, если что-нибудь…» — «Разумеется».

Я ничего не слышал. Работать я, естественно, был не в состоянии и, распорядившись, чтобы меня не беспокоили, сел у телефона, но так и не дождался звонка.

В три часа секретарь сообщил, что пришла Элизабет. Помню, как бесстрастно я думал о тонкой чуткости Сильвии, приславшей ко мне Элизабет, чтобы та сообщила мне новость. Я велел пустить ее ко мне, и она вошла в кабинет.

Приступ гнева у меня был таким страшным, что я не заметил, как в голове, за глазами, зародилась зловещая боль. Я изрыгал ругательства и вдруг, взглянув через плечо Элизабет, увидел где-то далеко невероятно искаженную перспективу. Внезапно я все понял, но было слишком поздно, и я уже ничего не смог с собой поделать. Тридцать лет прекрасного здоровья рассеялись меньше чем за тридцать секунд, и в эти несколько последних мгновений ко мне вернулись все ужасающие воспоминания детства, и крышка ада захлопнулась над моей головой.

Очнувшись на руках Элизабет и увидев в ее глазах сострадание, я понял, что никогда больше не смогу спать с ней.

Она отвезла меня домой. Я чувствовал себя глухим, немым и слепым от боли, совершенно ни на что не способным.

Четыре дня спустя, на похоронах, я в первый раз после смерти Викки увидел Джея. Ребенок, позднее умерший в младенчестве, тогда был еще жив. Я не ожидал, что буду так потрясен видом Джея, но, когда увидел его глаза, налившиеся кровью от выпитого вина, и его руки, дрожавшие, несмотря на разжатые кулаки, я ужаснулся. Он проплакал всю службу. Он тер костяшками пальцев глаза, как маленький мальчик, и его сыновья то и дело подавали ему носовые платки.

Мои глаза оставались сухими. Я принял лекарство от своей болезни — это было новое средство, фенобарбитал, изобретенный в 1912 году. Он привел меня в состояние оцепенения, и мне хотелось только спать.

После похорон я вернулся домой. Я никого не хотел видеть. Это не показалось странным, поскольку смерть Викки была вполне достаточной причиной моего желания остаться одному, и только моя мать догадывалась о том, что я страдал не только от утраты. Через неделю она настояла на том, чтобы прийти ко мне. К тому времени она была уже старухой, и жить ей оставалось недолго, но, как обычно, ум ее был острым и ясным.

«Это на вас не похоже, Пол, — проговорила она. — Вы всегда при переживаниях беретесь за работу, принимаетесь одновременно за десяток дел, чтобы отвлечься от волнений. Чего это вы заперлись здесь, словно боитесь высунуть нос наружу?»

Я поговорил с ней. Зажатое между горем и разрушенной уверенностью в себе мое поддерживаемое лекарством самообладание рухнуло, и я расплакался.

Мать сказала всего три слова: «Вспомните своего отца» — и я внезапно снова услышал его голос, когда он заявил специалисту-консультанту, выходя из его кабинета: «У моего мальчика нет ничего такого, чего не могла бы излечить хорошая игра в теннис!» И я понял, что мне нужно было делать.

Я пригласил своего юного младшего партнера, Стивена Салливэна, и разгромил его всухую на теннисном корте. Потом, набравшись мужества, которого, как я думал, у меня уже не оставалось, прошел пешком шесть миль по заполненным толпой улицам, направляясь в банк.

После этого я почувствовал себя лучше и даже сделал кое-что в банке, прежде чем шофер отвез меня домой, а на следующий день, когда в офис вернулся и Джей, я нашел в себе достаточно сил, чтобы с ним встретиться.

Наши кабинеты находились рядом, в задней части дома. Когда-то это была одна огромная комната, похожая на двойную гостиную, но Люциус Клайд установил в сводчатом проеме толстые складные двери, когда стал партнером отца Джея.

В то утро, услышав, что я уже в кабинете, он, предварительно постучав, раздвинул двери и ступил на мою половину. «Простите, что я не смог поговорить с вами на похоронах», — сказал он, подыскивая слова. — Мы оба были слишком взволнованны». — «Да». Он закрыл двери, и мы, отрезанные от всего мира, остались вдвоем, во власти удушающей печали и невыносимо горьких воспоминаний. Я инстинктивно потянулся в карман за лекарством. — «Не сердитесь на меня, Пол, — тихо проговорил он. — Я понимаю, что вы вините меня, но…» — «Нет, — коротко ответил я, желая лишь одного — поскорее закончить этот разговор и снять угрожавшее мне напряжение. «…Но, о Боже, я никогда от этого не оправлюсь, никогда…» Я подумал, что хватит одного года, чтобы он окончательно пришел в себя. Дочь не заменит никто, жену же заменить всегда можно. «…Но горе сближает, разве не так? Мы никогда не были слишком близки, но, может быть, теперь…» — «Да, — отозвался я. — Разумеется». — «…Я надеюсь, что мы сможем стать более близкими друзьями… ради…» Его слезливая сентиментальность была невыносима. В порыве отчаяния он даже протянул мне руку, и я, не видя другого выхода, сжал ее в своей. Рука у него была большая и толстопалая, а тыльная ее сторона поросла черными волосами. Представив себе ее на белой коже Викки, я содрогнулся почти до тошноты. «Вы не держите на меня зла, Пол?» — «Нет, не держу, Джей», — ответил я и подумал: «Я разорю вас, я отшвырну вас… вы пожалеете, что ваши глаза когда-то остановились на моей дочери…»

Он вышел, а я, отправившись к ближайшей раковине, стал отмывать пожатую им руку. Я тер и тер ее, без конца, но в этот момент уже вряд ли понимал, что делаю, потому что снова был в дорогом моему сердцу прошлом, с Викки, и снова слышал, как она восторженно воскликнула: «Чудесная новость, папа! У меня будет ребенок…»

 

[10]здоровый дух (лат.)

[11]здоровом теле (лат.)

[12]Здравствуй и прощай (лат.)

Оглавление

Обращение к пользователям