Глава седьмая

— У вас будет ребенок! — сказал я Дайане Слейд.

В этом слиянии прошлого с настоящим нью-йоркская гостиная растворилась в дюнах Брогрэйв Левел, и молодая женщина с фиалковыми глазами, словно погрузившись в туманную дымку, превратилась в простую девушку со следами слез на щеках. Я потер рукой глаза, словно испугавшись того, что это смещение времени было иллюзией, но это была реальность. Мне был слышен глухой шум волн, накатывавшихся на темный песок пляжа, а подняв глаза, я увидел, как в покрытом облаками небе кружили чайки. Порыв ветра пригнул траву, стебли которой легко коснулись моей руки. Я вздрогнул и потянулся за рубашкой.

— Не сердитесь, Пол, — рыдала девушка. — Я никогда ничего у вас не попрошу, клянусь вам… Я знаю, я сама виновата — я не сказала вам, что была девушкой…

Я вскочил на ноги:

— Не делайте вид, что это случайность!

— Но, Пол!..

— С меня довольно вашей лжи! Вы лгали мне, по крайней мере раз в месяц, убеждая, что с вами все в порядке, лгали, когда говорили о средстве, которое вам прописал доктор для предохранения и которым вы всегда пользуетесь. Это вовсе не случайность! Вы задумали это с самого начала, у вас хватило глупости надеяться, что, получив незаконного ребенка, вы сможете гарантировать себе мою привязанность. Боже мой, каким я был идиотом! — Я схватил пузырек, проглотил три таблетки и сунул его в карман куртки. — Мне нужно побыть одному, — сказал я. Таблетки должны были подействовать через полчаса, а за это время могло случиться все что угодно. Кроме того, они не гарантировали от болезни, а просто облегчали приступы. Пожалуйста, подождите меня у мельницы.

— Я всегда буду ждать вас там, где скажете.

— О Боже, да можете вы делать то, что вам говорят? — вскипел я, боясь умереть на месте, и, отворачиваясь, увидел, как она вздрогнула.

Вернувшись к дюнам, я скрылся в высокой траве и сразу же почувствовал себя лучше. Начало действовать лекарство, и я подумал, что не следовало принимать такую большую дозу, потому что напряжение уже ослабло и боль отступила от глаз.

Мне так хотелось спать от принятого лекарства, что я едва дотащился до мельницы Хорси, где меня с несчастным видом ждала Дайана. Мы молча пошли обратно в Мэллингхэм, и, едва войдя в комнату, я бросился в постель и проспал три часа.

Проснувшись, я почувствовал себя неважно, но это было результатом побочного действия таблеток. Я выпил воды, умылся и решил, что способен разумно мыслить. Ненадолго задержавшись у себя, чтобы выстроить в какую-то систему мои довольно избитые аргументы, я спустился по лестнице и нашел Дайану в библиотеке.

Она пыталась уйти от действительности с помощью какого-то детектива.

— Простите мне мою резкость, — проговорил я со всей учтивостью, на какую был способен. — Я понимаю, что был очень груб, но потрясение было слишком сильным. А теперь, дорогая, давайте попытаемся разумно обсудить эту новость, так, чтобы не слишком поссориться. Вы, разумеется, понимаете, что вам совершенно невозможно иметь ребенка?

Получасовой разговор был в высшей степени неприятным. Я говорил складно, прибегая к красноречию, которому мог бы позавидовать любой хороший адвокат, к коварству и хитрости, я льстил, упрашивал, запугивал и умасливал.

И ничего не добился.

Дело было в том, как я наконец с трудом понял, что Дайана реагировала на все не как нормальная женщина, забеременевшая вне брака. Не было смысла напирать на безнадежность мысли о том, что я когда-нибудь надену ей на палец обручальное кольцо, так как к обручальным кольцам она интереса не проявляла. Не имела также ни малейшего значения и ловкость моих адвокатов, способных опровергнуть любые доказательства отцовства, что лишь подорвало бы репутацию матери. Дайане были безразличны юридические выкрутасы, так как, судя по ее словам, она не собиралась обращаться в суд. Когда я сказал ей, что могу организовать аборт в полной тайне, она лишь удивленно взглянула на меня и проговорила:

— Нет, благодарю вас.

Я устало перешел к доводам нравственного порядка. Ее желание сохранить ребенка совершенно неразумно. Это чистый эгоизм — иметь внебрачного ребенка. У ребенка должно быть двое родителей, а не один.

— Ребенку лучше иметь одного любящего родителя, чем двоих, которым на него наплевать, — заметила Дайана.

— А как быть с клеймом «незаконнорожденного»?

— О, Пол, это звучит так по-викториански!

Я внезапно разозлился.

— Вы просто не понимаете, что делаете! — воскликнул я, отказавшись от роли спокойного, мудрого и в высшей степени разумного советчика. — Вы не имеете права так поступить!

— О, нет, имею! — повысила она голос в ответ. — Это моя плоть, и я вольна распоряжаться ею. Я не нуждаюсь ни в чьем разрешении на то, чтобы иметь ребенка! В конце концов, вы же всегда говорили мне, что не примете на себя ответственность за незаконного ребенка, так почему же вы хотите мне помешать? Вы превышаете все свои права! Оставьте меня в покое и перестаньте пытаться навязывать мне свою волю!

Я лишился дара речи. Я чувствовал себя рыцарем, бросившимся в бой с новым сверкающим копьем наперевес и встретившим противника, не только выхватившим из моих рук драгоценное копье, но и унизившим меня оскорбительным выпадом. Потрясенный, я разрывался между своими доводами, которых у меня было не меньше полдюжины, потом отбросил их все и кончил тем, что в яростном молчании уставился на Дайану.

— Это конец нашим отношениям, — проговорил я.

— Мне все равно! — выкрикнула она, но губы ее задрожали.

Я увидел свой шанс и воспользовался им. Это был грязный шанс, удар ниже пояса, но в тот момент я был в таком отчаянии, что от меня нельзя было ожидать рыцарского поведения.

— Это также конец нашим деловым отношениям, — коротко бросил я. — Беременные женщины как клиенты для меня неприемлемы.

Она обрушилась на меня со сверкающими глазами и с лицом, искаженным гневом, и прежде, чем я осознал, что происходит, сильно ударила меня по обеим щекам.

— Вы настоящий ублюдок! — кричала она мне в лицо. — Вы клялись мне, что любые повороты в наших личных отношениях не затронут деловых! Как вы смели давать мне такие обещания, если не собирались их выполнять!

Она вылетела из комнаты, не дав мне возможности ответить, но я тут же рванулся за ней. Лицо мое еще горело от пощечин, и во мне бушевала удивительная смесь эмоций, боровшихся между собой за первое место в моем сердце. Какими словами передать мой гнев, чувство вины, унижения, задетой гордости, поруганной чести, и мучительное сознание того, что, может быть, она и права.

Мы добежали до ее спальни. Она попыталась захлопнуть дверь перед моим носом, но ей это не удалось, и, когда она споткнулась и чуть не упала, я подхватил ее:

— Дайана…

— Прочь из моего дома, тварь вы этакая!

— Это мой дом, — заметил я. — Вы этого не забыли?

— О, вы… вы… вы…

Она не находила слов. И я стал раздевать ее прямо на потертом персидском ковре.

— Пол… не надо… прошу вас… я так вас люблю… если вы решили оставить меня, Бога ради уходите сразу и не вынуждайте меня…

— Никто вас ни к чему не вынуждает. Вы становитесь на путь катастрофы по собственной воле, и, как видно, ничто не может вас остановить.

Мы отдались друг другу. Потом, когда мы с трудом перебрались на кровать, чтобы отдохнуть, она тихо проговорила:

— Так, значит, вы соглашаетесь с моим решением?

— Нет, — ответил я. — Я по-прежнему его осуждаю. Но начинаю принимать как факт невозможность его изменить.

— Если бы вы могли привести хоть один достаточный довод против… — проговорила она замирающим голосом.

Мы надолго умолкли. Я понял, что это был мой последний шанс, но лишь сказал:

— Я долго приводил всякие доводы. Моя дочь…

— Вам, наверное, было ужасно тяжело, когда она умерла от родов, но у меня, Пол, наследственность не такая, как у Викки, и я сильна как бык!

Я не отвечал. Секунды бежали одна за другой. Мы лежали, плотно прижавшись друг к другу, она на боку, приподнявшись на локте, а я раскинувшись на подушках.

— В чем дело, Пол? Есть что-нибудь другое? Что-то, о чем вы мне не говорили?

Я вспомнил о сострадании в глазах Элизабет и почувствовал, как по мне пробежал холод. Помолчав, я наконец ответил:

— Когда я женился на Сильвии, я пообещал ей, что любой ребенок, который мог бы у меня появиться, был бы только ее ребенком. Я никогда не обещал ей верности, но это сказал, и я действительно думал, что сдержу обещание.

— Но если у нее не может быть детей, разве это не освобождает вас от своего обещания?

— Я не хочу иметь детей.

— Если это так, почему вы всегда заставляете меня предохраняться, когда я откровенно говорю вам, что я согласна иметь незаконнорожденного ребенка?

Снова воцарилось молчание. Я с ужасом почувствовал, что горло у меня перехватило от бесполезного волнения, я тут же поднялся и вышел.

Я пошел по коридору к своей спальне, где мы с моим слугой спали каждую ночь, и сел на край кровати. Потом пришла Дайана и села рядом.

— Вы хотите его, Пол, не так ли?

— Я не могу с этим согласиться, — ответил я не глядя на Дайану, — но признаю свою полную ответственность за то, что случилось. Из-за моей жены я не могу официально признать этого ребенка, но если вы согласитесь, я буду высылать для него деньги.

— В этом не будет необходимости, если вы поможете мне начать собственное дело.

— Вы же знаете, что я это сделаю. Простите меня за то, что я наговорил вам. Вы можете не бояться — я держу свои обещания.

Она осторожно поцеловала меня в щеку.

— Обещайте мне, что снова приедете в Мэллингхэм, Пол. Я знаю, что вы должны в конце концов вернуться в Нью-Йорк, но дайте мне слово, что не забудете меня.

— Забыть просто физически невозможно!

Несколько минут мы целовались со все нараставшей страстью. Наконец я заставил себя сказать:

— Я рад вашему пониманию того, что когда-то мне придется вернуться в Нью-Йорк.

— Когда-то, да.

— Я никогда не оставлю жену, Дайана.

— Я с этим согласна.

Мне сразу же захотелось оставить жену и никогда больше не возвращаться в Нью-Йорк. Позволив себе улыбнуться противоречивости человеческой натуры, я впервые серьезно подумал о том, куда вели меня окольные пути моего соблазнительного путешествия во времени.

В ту ночь я лежал без сна, раздумывая над своим положением. Мне представлялось, что было два возможных пути: либо я должен немедленно покончить с этим и вернуться в Америку прежде, чем ситуация выйдет из-под контроля, либо продолжать так и дальше и тешить себя мыслью, что любая самая пылкая любовь неминуемо выгорает через полгода. В общем, я был склонен ко второму варианту. Уехать сразу было бы слишком мучительно для нас обоих, и это даже могло бы затянуть связь, которая в противном случае могла бы умереть естественной смертью. Но если продолжать, мы могли бы по-прежнему наслаждаться, достигнуть определенного пресыщения и мирно расстаться, оставаясь друзьями. Сентябрь? К сентябрю нашему знакомству было бы уже три месяца, и редко бывало так, чтобы мне хотелось продолжать связь дольше. Однако Дайана была исключительной девушкой. И я отложил все до октября. Не говоря уже о пресыщении, наши отношения к тому времени мог сильно испортить ребенок. Дайана, вероятно, уже утратит интерес к нашей близости, а я — к ее фигуре. Я не находил беременных женщин неотразимо эротичными.

На следующее утро я сказал Дайане:

— Я проведу все остальное время, что буду в Англии, в Мэллингхэме. Передам все дела на Милк-стрит Хэлу Бичеру, отойду от всех светских обязанностей, и возьму себе долгий отпуск, о котором мечтал годами. Вы сможете вытерпеть меня до конца сентября?

— Чудовище! — крепко обнимая меня, проговорила Дайана. — Подумать только — еще вчера я думала, что вообще не потерплю вашего присутствия!

— Полагаю, что мог бы предложить вам большую поездку по Греции и Италии, но…

— Это совершенно не обязательно, — перебила счастливая Дайана. — Я предпочла бы остаться в Мэллингхэме и привести в порядок свое гнездо. В любом случае политическая ситуация в Греции выглядит устрашающе. Если британская армия намерена громить там турок, то единственным моим желанием было бы держаться от Греции как можно дальше.

Все так и было сделано. Я поручил О’Рейли избавиться от дома на Керзон-стрит, рассчитаться с мисс Фелпс и продать «роллс-ройс». Встретившись в последний раз с Хэлом на Милк-стрит, я предоставил его самому себе и телеграфировал в Нью-Йорк о том, что уезжаю в отпуск. Даже послал отдельную телеграмму Стивену Салливэну с просьбой никого не связывать со мной ни по какому делу, за исключением катастрофы, сравнимой разве что с финансовой паникой 1907 года.

После всего этого я должен был написать жене.

Я порвал шесть вариантов письма, прежде чем написал:

«Драгоценная Сильвия, я неожиданно принял решение провести длительный отпуск в Англии, так как считаю, что это будет наилучшим для нас обоих. Заранее приношу извинения за свое продолжительное отсутствие, но прошу Вас верить, что поступаю правильно. Мне не хватает Вас, и я часто о Вас думаю, но этот отпуск именно то, что мне сейчас необходимо.

С любовью, Пол».

Я подумал, повертев в руках перо, и добавил:

«Р.S. Если кто-нибудь спросит Вас, не навсегда ли я эмигрировал в Англию, Вы можете ответить, что я дал Вам слово вернуться».

Немного поколебавшись, я сунул сложенный листок в конверт, запечатал его и отправил письмо за океан.

Я вспоминаю яркое сияние холодного солнца английского августа и мелкий, мягкий английский дождь, повисший туманной завесой над озерами. Помню свет долгих вечеров, крылья ветряной мельницы, медленно вращавшиеся на фоне золотистых небес, и коричневые пятна коров, пасшихся под сильным ветром на фермерских угодьях, долгие мили гряды одиноких дюн и стволы дубов, выбеленные соленой водой паводков, и заброшенные старинные церкви, дремлющие посреди дикого забытого пейзажа. Вспоминаю то непохожее на все лето, помню, как разрезал спокойные воды нос нашей яхты, слышу крик травника, вой выпи, проблески форели в светлых водах, гогот диких гусей и глухое хлопанье крыльев куропаток. Помню, как мы вставали с рассветом, чтобы посмотреть, как под первыми лучами зари изменялся цвет поверхности тихих водоемов и судоходных фарватеров, как колыхались заросли камыша и рогоза, как то там, то здесь вдруг начинала шевелиться трава на болоте, в которой копошились просыпавшиеся птицы. По вечерам туман отрывался от поверхности болот и уплывал куда-то через дамбы, и Дайана рассказывала об озерных призраках давно минувших дней, когда тайна здешних мест столетиями оставалась скрытой от внешнего мира.

Вспоминаю бурлившие толпы во Вроксхеме и Хорнинге, урчание моторных лодок, хриплые крики отдыхающих, замутненную воду и мусор в камышах. Помню низкий мост в Портер Хейгхеме, где половина деревни советовала, как лучше под ним пройти, и как пробирались под парусом через немыслимое скопление лодок выше Брэйдон Уотера к современной набережной городка, который когда-то был тихой рыбацкой деревней — Грэйт Ярмут — на морском берегу.

Но лучше всего мне запомнились наши походы за пределы тех мест озерного края, которые были открыты в двадцатом столетии, — таинственные частные озера, подобные Мэллингхэмскому, до которых не доносился гвалт граммофонов, болтовня бесшабашных модниц и бездельников в платьях от лондонских портных. Вспоминаю всю эту изолированную от внешнего мира прелесть Брогрэйвской равнины с ее блестящими под солнцем зарослями камыша и болотами, с ее словно не открытыми еще деревнями, любуясь которыми, теряешь чувство времени, и наконец, великолепие обнесенного каменной стеной Мэллингхэм Холла.

— В октябре здесь будет еще лучше, — заметила Дайана. — Толпы курортников возвращаются в Лондон и Бирмингем, прогулочные суда уходят на зиму в затон, и Бродленд снова приходит в свое первобытное состояние. Поперек речек ставят сети на угря, местные жители снимают с гвоздей висевшие на ремнях длинные ружья и отправляются стрелять диких уток, потом из Скандинавии прилетают и кулики, а там уж над Северным морем начинает дуть сильный ветер… О, если бы вы только видели эти заросли камыша! Золотые и красные, и цвета ржавчины… Все это так прекрасно, так нетронуто и чисто… а когда поднимается ветер, по пастбищу носятся возбужденные коровы… в сумерках с берега прилетают дикие гуси и устремляются в море угри…

— Остаюсь на октябрь!

В начала августа я купил двадцатидвухфутовую яхту. На ней была небольшая простая каюта, где можно было спать, готовить еду и есть, и остаток того волшебного лета мы поделили между отдыхом в Мэллингхэме и неторопливыми экскурсиями под парусом из конца в конец по озерам. Проявляя заботу о моей безопасности, Питерсон, с его замечательной верностью, однако при полном отсутствии романтического воображения, вознамерился следовать за нами на моторной лодке, чему я решительно воспротивился. Мы с Дайаной путешествовали вдвоем и вели такую простую жизнь, о которой я давно забыл, а мои люди коротали время, прозябая в Мэллингхэм Холле. Я знал — им там было невесело, но мне была настолько чужда их ностальгия по огням большого города, что они вряд ли были мною довольны. Мой слуга Доусон пытался развеять свою тоску, занявшись приведением в порядок моей одежды, Питерсон глотал один за другим все когда-либо напечатанные романы Эдгара Уоллеса, а О’Рейли, в чьи обязанности входило раз в день звонить по телефону из Нориджа на Милк-стрит и делать там необходимые покупки, развлекался тем, что перечитывал пьесы Ибсена. Несмотря на свою вполне ирландскую фамилию, О’Рейли был наполовину шведом, давно привязанным к нордической литературе.

Естественно, все они считали меня чудаком, но, как писал Теннисон в «Летучей бригаде», не отдавали себе отчета почему. Я был к ним снисходителен, но хотя они, в свою очередь, были учтивы, я время от времени, когда они думали, что я на них не смотрю, ловил их полные отчаяния взгляды.

В конце концов я вручил Дайане не только «Мэллингхэмский часослов» (приобретенный мною незадолго до того на неизбежной распродаже), но и томик Теннисона, купленный для нее в качестве прощального подарка. Однако, поскольку я снова отложил свой отъезд в Нью-Йорк, мне представился случай придумать дарственную надпись на форзаце этой книги. Сначала я хотел было процитировать пару романтических строк из поэмы «Эноун», но вовремя вспомнил, что решил купить ей Теннисона после нашего спора об идеализме «Возмездия». Раскрыв поэму, я снова прочел о героизме сэра Ричарда Гренвиля, на своем небольшом английском корабле «Возмездие» в одиночку разгромившего пятьдесят три испанских галеона, и, когда дошел до финального обращения сэра Ричарда к своим людям, мною овладели все те эмоции, которые война сделала такими старомодными.

Схватив перо, я отыскал строки, которые, как мне показалось, были квинтэссенцией романтического идеализма поэмы, и переписал слова, вложенные Теннисоном в уста сэра Ричарда.

Утопи мой корабль, шкипер Ганер,

утопи, расколи его пополам! Отдадимся в руки Господа,

но не Испании!

Я ностальгически вздохнул и приписал от себя:

«От реалиста, стремящегося стать романтиком, романтику, стремящемуся стать реалистом… или, может быть, наоборот? С глубоко благодарной памятью о лете 1922 года.

Пол»

— Ужасная викторианская сентиментальность! — заявила Дайана, пожимая плечами, но не отрываясь от книги.

Она брала ее даже в постель и при свете свечи перечитывала мне вслух наиболее душераздирающие эпизоды из «Мод».

— Теннисон всегда будет напоминать мне вас, — сказала она, когда наконец удалось вырвать из ее рук книгу.

Я понимал, что ее уязвляет то, что я никогда не заговаривал о ребенке, и поэтому, сделав над собой усилие, я с улыбкой проговорил:

— Я разрешаю вам назвать нашу дочь именем самой загадочной фатальной женщины Теннисона!

— Мод?

— А как же еще?

— А если будет мальчик?

Я не осмеливался даже подумать об этом. Единственным оправданием моих мыслей об этом ребенке была надежда на то, что он будет повторением Викки, бело-розовым и совершенно здоровым.

— Пол, если будет мальчик, я хотела бы назвать его Эланом, по имени первого известного владельца Мэллингхэма, оруженосца Вильгельма-Завоевателя, Элана Ричмондского. Вы одобряете мой выбор?

Я утвердительно кивнул. Говорить мне было слишком трудно. Теперь уже она сама переменила тему разговора, и я смог уйти в воспоминания о младенце, брате Викки, так страдавшем давным-давно, в той второй квартире, в которой я жил с Долли.

Дни уходили. Иногда мне казалось — они будут уходить бесконечно, но как-то, в начале ноября, мы вернулись с продолжавшейся целый день охоты на уток и обнаружили, что в наш мир совершено вторжение, нарушившее наш покой. Мы вышли из ялика на причал и оставили на попеченье старого Тома Стокби уток и ружья.

День был очень пасмурным, и над болотами свистел ветер с моря. На полпути к дому Дайана взглянула на террасу и в оцепенении остановилась.

Остановился и я и, следуя за ее взглядом увидел, как навстречу нам шагал О’Рейли.

За ним шел мой лондонский партнер, Хэл Бичер, и я сразу понял, что пришел конец моей драгоценной борозде во времени. Взяв Дайану за руку, я направился с ней к террасе.

— Пол, простите, что я так врываюсь к вам. Добрый вечер, мисс Слейд.

— Добрый вечер, господин Бичер, — ответила Дайана.

Я промолчал, и все мы вошли в дом.

— Может быть, чаю… — заторопилась Дайана. — Пойду скажу миссис Окс.

О’Рейли и Хэл наперебой бросились открыть ей дверь. Победил Хэл. Дверь открылась и захлопнулась снова. В глубине дома замерли шаги Дайаны, и внезапно дух Нью-Йорка стал тихим, угнетающим, и мне захотелось убежать за ней.

— Итак? — сдержанно обратился я к Хэлу.

После неловкой паузы Хэл тихо проговорил:

— Стюарт и Грег Да Коста. Боюсь, что мальчики Джея жаждут вашей крови, Пол. — И, поскольку я, растерявшись, не произнес ни слова, он подал мне телеграмму, пришедшую утром от моего партнера Салливэна из Нью-Йорка.

— Мы заставим вас расплатиться за это, — сказал мне молодой Грегори да Коста на похоронах своего отца в начале года.

Мне не хотелось идти на похороны, но выбора у меня не было. Показалось бы подозрительным, если бы я не пошел, но ни один убийца не чувствовал бы себя более терзаемым своим преступлением, чем я, войдя тот вечер в церковь, и никакое возмездие не могло бы показаться мне более ужасным, чем возвращение моей болезни. Мне было странно думать, что смерть Джея застала меня совершенно врасплох. Это сделало для меня понятным, как плохо я его знал. Моей единственной, неотвязной мыслью на похоронах была мысль о том, как горевала бы Викки, будь она жива, но если бы Викки была жива, я никогда не впутался бы в дела Роберто Сальседо из «Моргидж Бэнк зе Эндиз».

Сразу после смерти Викки мы с Сильвией провели два года в Европе. У меня не было больше никаких сил работать рядом с Джеем, а война послужила хорошим предлогом заняться делами фирмы в Лондоне. Англия страшно нуждалась в капитале, и наш банк был глубоко вовлечен в область военных займов.

В Америку я вернулся в 1919 году.

К тому времени Джей женился снова, и разумеется, также на молодой девушке, правда, не такой красивой, как Викки. Внешне мы сердечно относились друг к другу, но он вряд ли правильно оценивал приходившие в его голову мысли и тем более не имел никакого представления о моих.

Я проявлял бесконечное терпение, так как понимал, что не мог позволять себе ошибок. Нельзя было сделать ни одного движения против Джейсона Да Косты, не рискуя сломать себе шею, я не хотел строить виселицу только ради того, чтобы обнаружить: ее петля висит над моей головой.

У меня ушло еще два года на подготовку всех материалов для этой виселицы, но в 1921 году мне наконец представилась возможность начать ее возводить. Тогда в сфере банковских инвестиций были модными синдикаты с функциями продажи, и бизнес зашагал такими большими шагами, что порой можно было сделать крупные вложения с реализацией в течение двадцати четырех часов. Поэтому бремя, взятое на себя членами зарождавшихся синдикатов, было довольно тяжелым, так как они не располагали временем для наведения справок о качестве вложений, и им приходилось верить, что предлагаемые для распространения ценные бумаги представляют собой разумное вложение капитала. Естественно, можно было ожидать, что все первоклассные банки будут проводить необходимые исследования положения своих клиентов, но ошибки были неизбежны, и в таких случаях эти синдикаты выглядели не лучшим образом перед своими клиентами, ведь никому не понравится иметь дело с разгневанными вкладчиками, потерявшими свои деньги.

Однако было маловероятно, чтобы такие синдикаты могли сами обеспечить себе защиту. Если бы они отказывались от включения в более крупные корпорации, то вынуждены были выживать самостоятельно, и их бизнес рано или поздно терпел крах. Как правило, они принимали решение в пользу объединения, но поскольку их положение становилось все более опасным, соответственно для инвестиционных банков, формировавших такие синдикаты, жизненно важным было поддержание безупречной честности. Инвестиционный банкир всегда жил за счет своей репутации, но теперь, более чем когда-либо раньше, мы понимали, что слишком большое количество ошибок, или простейших мошенничеств, или малейшие признаки неблагополучия могут прикончить банкира за одну ночь.

В 1921 году банк «Да Коста, Ван Зэйл энд компани» занимался главным образом перекачкой капитала в Европу, но мы также поддерживали и некоторый доходный бизнес в Южной Америке, и той весной я принимал господина Роберта Сальседо, клиента, которому дважды помог в прошлом, и был готов на это и в третий раз, если бы обстоятельства говорили в его пользу. Сальседо был одним из тех людей, которые настолько космополитичны, что никак нельзя было бы подумать, что они вообще имеют какую-то национальность. Для меня было большой неожиданностью узнать, что он был тайным, но оголтелым националистом небольшой горной республики — своей родины. Он воспитывался в Аргентине, в немецком районе Буэнос-Айреса, получил прекрасное образование в Швейцарии и последние десять лет жил в Нью-Йорке между частыми деловыми поездками в Южную Америку. В его внешности было что-то смутно скандинавское, и он превосходно говорил на «американском» английском языке с не позволявшим определить национальную принадлежность акцентом. В любом случае он был способным человеком, с большим опытом в международной банковской сфере, и в дни, когда американские банки задыхались в попытках присоединиться к иностранной экспансии, в особенности в Южной Америке, таких людей, как Сальседо, очень ценили их наниматели.

Нанимателем Сальседо был «Моргидж бэнк оф зе Эндиз», гигантский концерн, возникший словно из ниоткуда и в 1925 году скомпрометировавший себя, так как стал жертвой безрассудной экспансии на иностранных рынках — естественный результат весьма неосмотрительной экспансии. Однако в 1921 году он был в зените успеха. Он был зарегистрирован по законам штата Коннектикут в августе 1916 года, с номинальным капиталом в пять миллионов долларов, и имел шестнадцать заграничных филиалов в Южной и Центральной Америке, а также одну дочернюю фирму в Нью-Йорке. Сальседо, проводивший операции вне Нью-Йорка, отвечал за южноамериканские филиалы, и в двух первых случаях, когда мы делали бизнес вместе, я помог ему открыть отделения в Лиме и Вальпараисо. Размещение шло хорошо. Американская публика мало тяготела к Европе, и, хотя южноамериканские инвестиции всегда казались несколько сомнительными, все-таки инвестирование капиталов в банк пользовалось популярностью. Когда Сальседо явился ко мне за ссудой для дальнейшего расширения деятельности, я не нашел причины для отказа, в частности и потому, что его новый филиал должен был открыться в той самой горной республике, где он провел ранние годы своей жизни. Выходя на иностранные рынки, всегда полезно иметь работника — уроженца страны, и фактически, если бы ему однажды не позвонили по телефону в мой офис, где мы с ним обсуждали последние детали контракта, я, возможно, так никогда и не узнал бы, что он был сильно замешан в местной политике и в основе всех его намерений получить от меня новую ссуду лежали исключительно патриотические побуждения.

Когда он взял трубку, первыми его словами были: «О, это вы!» — а потом, к моему крайнему изумлению, он заговорил не по-испански, как следовало ожидать, а на идише, чтобы я не мог его понять. Разумеется, он не имел ни малейшего представления, что я изучил этот язык, работая в еврейском банке.

Было потрачено много слов в выяснении, еврей ли Сальседо, или нет, но дело, в общем, не в этом. Сальседо утверждал, что он не еврей — они с братом просто усвоили этот диалект в немецком квартале Буэнос-Айреса, и лично у меня не было оснований ему не верить. Я сомневался, чтобы я был единственным иноверцем в мире, владевшим деловым идишем. Был ли, не был ли он евреем, но, должно быть, считал себя патриотом, работавшим не ради своих личных доходов, и я уверен, что в Южной Америке много людей все еще считало его героем, а не первостатейным мошенником, которым позднее признала его американская публика.

Сказанное им на идише было совершенно безобидно. Он просто жестоко критиковал своего брата за то, что тот прервал его в решающий момент на митинге, и клялся, что все готовы согласиться с неким планом. Если бы он говорил по-английски или по-испански, я вряд ли бы задумался над содержанием разговора, но сам факт, что он выбрал язык, который я, по его убеждению, понять не мог, немедленно вызвал у меня подозрение. Если бы он просто объяснил мне после разговора, что он еврей, я принял бы разговор на идише как совершенно естественный факт, но Сальседо отрицал свое еврейство, и поэтому, встревоженный, я возобновил исследование не только его южноамериканских операций, но и его частной жизни. Поручив О’Рейли разведать все в строжайшей тайне, я узнал, что Сальседо решил профинансировать революцию за счет ссуды, которую я был готов предоставить его банку в виде шести с половиной процентных золотых облигаций. О’Рейли, всегда творивший чудеса в раскапывании всевозможной грязи, на этот раз превзошел самого себя. Я выдал ему вознаграждение в знак своего восхищения, удвоил сумму, чтобы обеспечить его молчание, и задумался над тем, что следует делать дальше.

У меня не было никаких иллюзий в отношении опасности принятого плана действий, и я долго колебался. Только вспомнив Викки, я перестал думать о размерах риска. Это было рискованное предприятие в моей жизни биржевого спекулянта. Я ставил на карту всю свою карьеру, мою превосходную репутацию, и будущее моего банка с единственной целью — разорить Джейсона Да Косту.

— Боюсь, что не смогу лично проработать последние детали условий ссуды, — сказал я Сальседо. — На следующей неделе я уеду из города, но мой партнер, Джейсон Да Коста, окончательно уладит все с вами.

Позднее Джей попросил у меня обычные материалы проведенного исследования.

— Там все прекрасно, — сказал я ему. — Я пришлю вам все отчеты.

Но я этого не сделал. Я оставил у себя секретное досье О’Рейли о политической деятельности Сальседо, а Джею передал только превосходный баланс банка «Моргидж Бэнк оф зе Эндиз», и оптимистический сальседовский проект экспансии в небольшой горной республике, в которой уже двадцать лет господствовала одна и та же стабильная диктатура. Потом, бросив эту фатальную игральную кость, я увез Сильвию в отпуск на Бермуды.

Джей подписал на Уиллоу-стрит контракт с Сальседо, с участием банка «Райшман» на оговоренных условиях. В тот же день они принялись за организацию банковского синдиката, и тогда же были разосланы письма многочисленным дилерам с просьбой о присоединении к нему. В течение двадцати четырех часов после приобретения первоначальным синдикатом облигаций новый банк приступил к продаже всего объема эмиссии.

Сальседо положил в карман деньги, вышел из нью-йоркского отделения своего банка и с победой вернулся к своим революционным друзьям в Южную Америку, чтобы свергнуть правительство, но, к его несчастью, кроме меня, его грандиозные планы стали известны и другим. Революция провалилась. Правительство расстреляло Сальседо, конфисковало весь его капитал, который смогло обнаружить, и порвало как с американским правительством, так и с «Моргидж Бэнк оф зе Эндиз», целая же армия американских инвесторов потребовала проведения полномасштабного расследования того факта, что их тяжким трудом заработанные деньги использовались для финансирования какой-то южноамериканской революции.

Охваченный страхом, «Моргидж Бэнк оф зе Эндиз» заявил, что поскольку Сальседо самостоятельно занимался южноамериканскими делами, то не на нем, а на нас лежала ответственность за своевременное разоблачение Сальседо в ходе нашего обязательного исследования его деятельности. Дело было передано в наш суд, и Уолл-стрит загудел.

Возвратившись с Бермуд, я взял отчет О’Рейли, надписал сверху: «Для Да Коста. Лично и секретно» — и отправил почтой в «Нью-Йорк Таймс». Я напомнил О’Рейли, что мог бы предать огласке не соответствующую истине, но правдоподобную историю его ухода из Иезуитской семинарии и посоветовал ему, в его же собственных интересах, не уходить со службы у меня без рекомендации. После того, как я пообещал по тысяче долларов за его каждый ответ следствию, он излагал свои показания в желательном для меня варианте, наше соглашение не только было скреплено невидимой печатью, но и стало нерушимым. О’Рейли не мог быть самым приятным из моих протеже, но был, несомненно, самым продажным из них.

О’Рейли показал, что, когда я переслал досье на Сальседо, он направил свой специальный отчет Джею межбанковской почтой. Он отрицал, что показывал мне этот отчет до моего возвращения с Бермуд, так как он тогда еще не был завершен.

Естественно, что публикация этого отчета в «Нью-Йорк Таймс» стала сенсацией, и пошли разговоры о мошенничестве и сговоре. Президенту в Вашингтоне пришлось считаться с возможностью того, что слухи о финансировании революции в Южной Америке какими-то нью-йоркскими инвестиционными банками были верными, а Конгресс, попытавшийся замять возможный скандал, отказался от этой попытки и стал поговаривать о сенатском расследовании. Ежедневно из разных источников поступали запросы о нарушении закона, пресса продолжала кричать об этой истории, а публика требовала возмещения убытков.

Джей все отрицал, но его репутация среди банкиров была скомпрометирована, а доверие дилеров просто превратилось в пыль. Было достаточно одного того факта, что его подозревали в сотрудничестве с Сальседо, несмотря на сведения, содержавшиеся в отчете О’Рейли. Инвестиционный банкир должен быть вне подозрений, и хотя никто, даже большое жюри, не могло доказать, что Джей получил личную выгоду от сделки с Сальседо, Уолл-стрит ходил ходуном от слухов, пока в 1922 году не стало очевидным, что в интересах репутации банка, Уолл-стрит и всего банковского истеблишмента Джей должен был уйти.

Но он цеплялся за свой пост и настаивал на своей невиновности. «Я никогда не уйду! — злобно заявил он на последнем совещании партнеров. — Ошибка — не преступление. Я никогда не видел этого отчета!»

В полном замешательстве все промолчали, возмущенные этой сценой, и мне не хотелось слишком переигрывать, но Джей выкрикнул, обращаясь ко мне: «Сколько вы заплатили О’Рейли за ложь?» — и разразился такой шумный скандал, что со стороны могло показаться, будто за великолепным фасадом дворца на углу Уиллоу и Уолл лилась кровь. Коллеги пытались нас остановить. Все одновременно кричали, но крики Джея перекрывали всех. Когда Чарли Блэр и Льюис Кэрсон оттаскивали Джея от меня, а меня втискивали обратно в кресло, он ревел: «Вы сукин сын! Проклятый псих!..»

Я понял, что он скажет, за секунду до того, как он произнес эти слова. Моей тайне суждено было открыться, глубоко унижавший меня недуг должен был стать достоянием публики, и скоро в Нью-Йорке не останется ни одного человека, который не знал бы, что я, Пол Корнелиус Ван Зэйл… «Эпилептик!» — орал Джейсон Да Коста.

Я онемел. Спасения не было. Я попытался пошевелиться, но был парализован. И едва дышал.

«Это чучело, этот псих, он болен. Он мстит мне, так как считает, что я убил его дочь. Ему больше не придется расхаживать по улицам… его место в психиатрической больнице, вместе с другими сумасшедшими».

Он еще раз повторил это слово. Я почувствовал слабость и молился про себя, чтобы хоть кто-то его остановил, но все молчали, а когда я нашел в себе силы оглядеться, я увидел лишь бледные лица своих партнеров, словно окаменевшие от неожиданности, и глаза, в которых отражалось фатальное отвращение.

«Заткните ваш грязный рот!» Нет, это был не мой голос. Это был Стивен Салливэн, самый верный из моих протеже, самый юный из всех моих друзей. Я все еще не обрел дара речи и сидел не шелохнувшись под тяжестью тупого груза стыда, но Стив набросился на Джея как боксер из своего угла ринга, и не только Чарли и Льюису, но и Клэю с Хэлом пришлось применить силу, чтобы оторвать его от Джейсона.

«Вон отсюда! — проревел Стив Джею. — Вы разорились, но будь я проклят, если вам удастся увлечь нас всех за собой!» — «Стив прав», — внезапно проговорил Чарли, а Льюис подхватил: «В интересах фирмы…»

Джей запротестовал, но его не стали слушать. В конце концов все встали на мою сторону. Думаю, это случилось потому, что я ничего не сказал. Они решили, что я вел себя как образцовый христианский джентльмен, подставляя врагу другую щеку, и ошибочно принимали мое молчание за блестящее проявление собственного достоинства.

В конце концов Чарли Блэр учтиво и с большим тактом сказал мне: «По-моему, никто из нас не знал, чтобы вы страдали эпилепсией, Пол, но вы можете быть уверены, что каждый из нас сохранит это в тайне. Вы давно чувствуете себя хорошо?» — «С четырнадцати лет». — «Значит, вы считаете, что вылечились?» — «Разумеется».

Я успел добраться до дома и запереться в библиотеке, прежде чем начался очередной припадок. Никто не видел. Никто не знал. Потом у меня болел левый бок и ныли плечевые мышцы, но я никому ничего не сказал, принял свое лекарство и заставил себя отправиться с Сильвией в оперу. Чувствовал я себя очень плохо, и мое состояние меня пугало, но я изо всех сил старался вести себя нормально, и Сильвия просто подумала, что я устал. Кажется, во время второго акта к нашей ложе на цыпочках подошел О’Рейли, сообщивший, что Джей пустил себе пулю в лоб.

Я никогда бы не подумал, чтобы он мог себя убить. Я предполагал, что он, униженный, отправится во Флориду, но вовсе не думал о таком кровавом конце в центре Манхэттена. Мне это было непонятно: ведь он поклялся, что никогда не уйдет.

Его самоубийство вызвало сенсацию в газетах, но скоро старо ясно — вместо того, чтобы раздуть скандал, это привело к тому, что о нем скоро забыли. Получилось так, как будто он в конце концов взял на себя всю ответственность за сделку с Сальседо, оградив таким образом нас от дальнейших обвинений. Мы поняли, что фирма будет жить: Все мои партнеры были за меня, так как знали, что от меня зависит их благополучие, и вне стен Уолл-стрита коллеги сомкнули свои ряды, защищаясь от мира, пока мы мучительно оправлялись от происшедшего. Я вспоминаю тайные рукопожатия, публичные выражения доверия, жесткие слова наедине и медовые улыбки в прессе, и в конце концов этот кошмар отступил. Я понял, что не только выиграл свою игру с Сальседо, но и достиг всего, о чем мечтал в те далекие дни, когда Люциус Клайд обрек меня на жалкое существование в Нижнем Ист-Сайде.

С тех пор прошло много времени. Теперь я был большим человеком на Уолл-стрит. Ездил на «роллс-ройсе» в свой дворец на углу улиц Уиллоу и Уолл, завтракал с Ламонтом Морганом, и сам Президент приглашал меня для консультаций в Белый Дом. Я имел большой особняк на Пятой авеню, коттедж в Бар Харборе, и именье в Палм-Бич. У меня была образцовая жена и лояльная бывшая любовница, мне были доступны все женщины, которые могли бы мне приглянуться. Я имел состояние, обаяние и широкую известность.

К марту я понял, что не мог больше выносить этого «своего» мира, но я знал — мне следовало быть осторожным с отходом от дел. Нельзя было допускать, чтобы люди это заподозрили. Нужно было придумать железный предлог для отъезда из Нью-Йорка, и пришлось найти его немедленно, до того, как болезнь полностью одолеет меня и вся Америка заговорит о моих припадках.

Тогда-то я и позвонил министру финансов, и мне была поручена престижная роль наблюдателя на Генуэзской конференции, но я обманулся в своих ожиданиях, подумав, что бегство в Европу автоматически означало отказ от золотой клетки, в которую я себя запер. И я взял ее с собой, с ее золотыми решетками, и со всем остальным, и оставался в этой тюрьме, пока Дайана не вывела меня на свободу.

Но теперь этой свободе наступал конец. Хэл Бичер был надзирателем, которого послали вернуть беглого преступника обратно в тюрьму.

— Ребята Джея жаждут вашей крови, Пол, — сказал Хэл, и, услышав эти слова, я понял, что не смогу закрыть глаза на положение на Уиллоу-стрит. Если бы я так поступил, это означало бы, что все мои былые страдания пропали даром. Это означало бы, что я продал свою дочь и убил ее мужа, ничего при этом не получив, кроме разорения и бесчестья.

Я должен был ехать. Ворота тюрьмы широко распахнулись передо мной, но я вошел в них сам, и сам выбросил ключ от них.

Я посмотрел на Хэла, на О’Рейли и внезапно увидел себя таким, каким должен был видеть меня мир в последние месяцы — человеком среднего возраста, до безумия потерявшим голову от девушки, годившейся ему в дочери, игнорирующим свои деловые обязанности, чтобы болтаться по каким-то сельским канавам на дешевой парусной лодке. Неудивительно, что Стюарт и Грэг Да Коста подумали, что я стал хлипким и уязвимым. Решимость моя укрепилась, воля напряглась, и все мои инстинкты, направленные на выживание, были приведены в боевую готовность.

— Немедленно едем в Нью-Йорк, — коротко бросил я О’Рейли и, перед тем как выйти из комнаты, с удовлетворением отметил, как у него отвисла челюсть.

В холле надо мной поплыл вверх опиравшийся на балки потолок. Мне пришлось остановиться. В доме стояла тишина, и наконец, не в силах вынести груз этого молчания, я взлетел по лестнице в ее комнату.

Она неподвижно сидела на краю кровати, и, взглянув на ее плечи, ссутулившиеся, словно в ожидании нападения, я подумал о том, что подсознательно понимал уже давно, — я принял ошибочное решение, оставшись у Дайаны. Если бы я уехал в конце июля, расставание было бы болезненным, но переносимым. Я вернулся бы в Нью-Йорк, нанял бы для нее менеджера и устроил бы все так, чтобы ей пришлось вплотную заняться своим бизнесом. Теперь же у нее ничего не было, и было трудно вообразить ее управляющейся с делами до рождения ребенка. Как я мог считать, что чувства выгорят сами собой, и я спокойно уеду? Наша связь не только не затухала, а разгоралась все сильнее, наши чувства превратились в устойчивую потребность, а боль разлуки несомненно должна была стать для нас адом. Мне было жалко себя, еще большую жалость я чувствовал к ней, и все это время проклинал себя за неправильное поведение с Дайаной Слейд с самого — такого радостного и необыкновенного — начала до вязкого, мрачного, удручающе обычного конца.

— Итак, вы уезжаете, не правда ли…

— Да, я должен уехать. Простите меня.

— Полно, вы же всегда говорили, что вам когда-то придется уехать. И как скоро это случится?

— Я уезжаю прямо сейчас, Дайана. Как только Доусон упакует мои вещи.

— О!..

Я сел рядом с ней. Мы оба молчали. После долгой паузы она заплакала.

Я принялся ее целовать. И неожиданно услышал собственный голос:

— Поедемте со мной в Америку.

— О, да! — отозвалась она, не подумав, и сразу же, испуганно: — О, нет… — Она окинула взглядом стены комнаты, и я как наяву увидел ее укрывшейся в этой надежной колыбели, какой был для нее Мэллингхэм. — Мне хотелось бы, — сбивчиво заговорила она, — но я не могу… не теперь… Не представляю, как я выдержала бы одиночество в каком-то чужом городе. Здесь я, по крайней мере, дома… здесь друзья… миссис Окс…

— Я понимаю!

— Но я могу приехать позднее! — порывисто проговорила она, — когда не буду беременна, ну да, конечно же! Смогу приехать в Америку с ребенком, чтобы повидаться с вами.

Я очень крепко прижал ее к своей груди, так, чтобы она не могла видеть моего лица, какие бы чувства оно ни отражало.

— Пол…

— Да?

— Если бы я приехала в Америку… когда приехала бы… я не могла бы делить вас с вашей женой. Это было бы против всех моих принципов. Но ведь это, наверное, пустяки, не так ли? Я имею в виду, что брак-то ваш по расчету… и если она только почетный секретарь и домоправительница… — Дайана умолкла.

— Уж и не знаю, — сказал я в смятении, почти не понимая, что говорю. — Сейчас вовсе не время обсуждать подробности моей супружеской жизни, — заметил я и снова стал целовать Дайану.

Когда в дверь постучал О’Рейли, вид у меня был совершенно непотребным. Я был полураздет, обессилен, эмоционально уничтожен и вряд ли смог бы пройти три ярда, не говоря уже о трех тысячах миль.

— Уходите! — крикнул я О’Рейли, совсем как маленький ребенок.

Он ушел, но я знал, что там, по другую сторону Атлантики, отделаться от братьев Да Коста будет гораздо труднее. Я потянулся за одеждой.

— Нам надо поговорить о практических вещах, — лениво проговорил я, взявшись за рубашку и не слишком отдавая себе отчет в смысле сказанного. — Когда будете писать мне на Уиллоу-стрит, пишите на конверте мои инициалы, и никаких слов вроде «лично и конфиденциально». Тогда письмо наверняка дойдет до меня. И не беспокойтесь о деньгах — я дам необходимые распоряжения Хэлу. А теперь по поводу Мэллингхэма…

Она резким движением села в постели и разразилась слезами.

— Не пытайтесь отдать его мне из чувства вины или жалости, Пол, — решительно прервала меня Дайана. — Иначе я буду чувствовать себя оплаченной любовницей. Вопрос о выкупе у вас Мэллингхэма будет для меня стимулом, побуждающим к действию. А сейчас избавьте меня от разговоров об этом.

— Прекрасно, но не потащу же я с собой в Америку всю эту кипу документов — от одного свидетельства о праве на недвижимость пароход пойдет ко дну. Я возьму с собой только бумагу о передаче прав, а все остальное можете сунуть себе под подушку. Вы действительно уверены в том, что не хотите передачи права собственности вам? Пройдет еще какое-то время, прежде чем у вас появятся деньги, и во всяком случае я сомневаюсь в том, что вы сможете работать до рождения ребенка.

— Да? Вы полагаете, что я буду целыми днями валяться в шезлонге! В самом деле, Пол, это звучит так по-викториански!

Не находя сил, чтобы продолжать одеваться, я отбросил одежду и бессильно опустился на кровать.

— О, Пол, не уезжайте… прошу вас… останьтесь здесь… не уезжайте никуда… — Вся ее твердость изменила ей, и лицо Дайаны снова залили слезы.

— О, Боже! — проговорил я. — Боже мой! Черт побери! — взорвался я, что было на меня совершенно не похоже, так как я всегда считал совершенно непозволительной даже самую невинную ругань в присутствии женщины.

— О, как я могла… прошу вас, пожалуйста, простите меня! — разрыдалась Дайана, принимая мою вспышку за раздражение. — Я была так полна решимости быть мужественной, веселой и не сентиментальной…

— Правда? Как досадно! Не думаю, чтобы я смог бы это вынести, — откровенно сказал я Дайане, и словно каким-то чудом наше отчаяние улетучилось, и мы одновременно рассмеялись.

Когда я покончил с одеванием, она проговорила, с сухими глазами, но довольно бессвязно:

— Что я могу сказать? Должно же быть что-то такое… что-то должно быть… не знаю, как сказать — что-то глубоко задевающее — не нахожу слов…

— Может быть «Ave atqvue vale»?12

Она пожала плечами:

— Стало быть, конец!

— Для Катулла, но не для нас! — Я склонился над кроватью для последнего поцелуя. — Берегите себя. Простите меня. Мы еще встретимся.

Последнее, что я помню: я, спотыкаясь, шел по коридору. На верхней площадке лестницы задержался и прислушался. Она не плакала, в воздухе висела отчаянная тишина, и я, нащупывая ногами ступеньки, спустился в холл.

Там меня давно ждали.

— Ну, поехали! — выдавил я с перехваченным дыханием, настолько несчастный, что едва мог говорить. — Какого дьявола мы медлим?

И предоставив всем с разинутыми ртами смотреть на развалины моей воспитанности, проследовал мимо них на улицу, к автомобилю.

Пароход отплыл из Саутгемптона на следующий день.

Заказав себе какие-то совершенно несъедобные закуски, я принялся пить шотландское виски. Я с отвращением прибегал к этому, но эффект от крепкого напитка казался мне более приемлемым, чем туман в голове от моего лекарства. Разумеется, мне непереносимо не хватало Дайаны, но ощущения мои были более сложными, нежели простое чувство утраты. Я был сбит с толку, словно погружен в вакуум, мое смятение все нарастало по мере удаления от английского берега, и я все больше убеждался, что допустил серьезнейшую ошибку за всю свою жизнь. Мне следовало остаться в Мэллингхэме. Я был счастлив, физически чувствовал себя прекрасно, и в голове у меня царил покой. Я принадлежал Европе, но зачем же тогда уезжать? Я чувствовал себя безнадежно отвыкшим от Америки, как если бы ее культура была недоступна моему пониманию, и, сравнивая Европу, с ее красотами, историей и с ее вечным очарованием, с дешевой роскошью и агрессивной энергичностью своей родной страны, я переставал понимать, почему плыл теперь на запад.

Пароход прибывал во второй половине дня десятого ноября, и я с каким-то фатальным, почти болезненным любопытством вышел на палубу, чтобы увидеть столкновение двух своих миров.

Когда я оказался наверху и стоял, вцепившись руками в перила, мы шли через узкие проливы. Был прекрасный, бодривший свежестью вечер, и вода во Внутренней бухте была цвета светло-голубого льда. Стоял штиль, и взору постепенно открывались все знаменитые здания — Уайтхолл, громада «Эдемс экспресс компани», двустворчатая масса «Эквитэбл Лайф», «Зингер-билдинг», как маяк, увенчанный куполом, и самое величественное из всех «Вулворт-билдинг», сиявший белизной и тонко одухотворенный своим сходством с современным собором. Я на секунду закрыл глаза, как будто не мог поверить, что ничего не изменилось, а когда открыл их снова, только тогда осознал всю необычную оригинальность представшего передо мной зрелища. Я увидел сотни лодок и тысячи шпилей, сиявшие башни моего города, злобно мерцавшие в свете солнца как зубы хищника. Я смотрел в пасть Нью-Йорка.

И именно тогда произошло чудо. Впрочем, возможно, я знал, что оно произойдет. Двигаясь по окольной дороге времени, я бессильно соскальзывал в борозду, которой принадлежал. Когда я вновь взглянул на этот город, он показался мне прекрасным со своими взлетавшими вверх башнями, в которых зашифрован мир, где нет ничего недоступного человеку, с его позолоченными шпилями, символизирующими все, чего смог достигнуть человек. Пульс мой участился, теперь это был пульс Нью-Йорка, быстрый, строгий и полный жизненной энергии. Два мои мира столкнулись, на моих глазах снова разошлись, и теперь уродливой показалась мне уже Европа, развращенная, перезревшая до гнили, связанная с воспоминаниями о том, что никогда не вернется, обращенная внутрь самой себя, погрузившаяся в свое истерзанное войной декадентское прошлое. С моих глаз словно спала пелена романтической иллюзии, ко мне снова вернулась способность осознавать действительность, и я понял, что перестал быть беглецом в культуру, которой всегда буду чужд, иммигрантом, пораженным раздвоением чувств, разрывающимся между двумя мирами, путником, соблазненным мечтой, грозившей лишить его всякого честолюбия.

Я был ньюйоркцем, вернувшимся в Нью-Йорк.

Меня оглушил рев гудка, и, пока я смотрел на пыхтевшие под носом корабля буксирные пароходики, все мое смятение испарилось, и в сознании воцарилась полная ясность. В голове у меня проносились одно за другим надолго отложенные решения. Уладить дело с братьями Да Коста. Встряхнуть от спячки своих партнеров. Привести в порядок офис. Разочаровать всех, считавших меня постаревшим, или даже умершим, задав грандиозный бал. Сделать что-нибудь для мальчика Милдред. Поговорить с Элизабет о большевистских склонностях Брюса. Купить у Тифэйни подарок Сильвии по случаю прошедшей годовщины свадьбы. Нанять человека, который наладит бизнес Дайаны…

Я снова вздохнул, подумав о Дайане. Разумеется, в один прекрасный день я увижу ее снова. А Мэллингхэм… Для меня немыслимо было подумать, что я могу никогда больше не увидеть Мэллингхэма.

Буксиры подталкивали нас к пирсу, и я перегнулся через перила, чтобы посмотреть, с каким напряжением они пыхтели. Надо мной высился Нью-Йорк, и я уже снова был в его могучей тени.

Истина состояла в том, что Европа была для меня неприятной, и было ужасно, если бы я снова увидел Мэллингхэм. Жестокой истиной было и то, что продолжать связь с Дайаной было бы не только глупо, но и эгоистично. Я не видел ничего, что могла бы дать эта связь в будущем. Какое у меня было право держать ее в подвешенном состоянии, поддерживаемом ее верностью мне, пока я не решу возобновить наши отношения в Нью-Йорке? Эти отношения не могли длиться годами, и проиграл бы не я, а она. Другое дело, если бы Дайана была постарше и достаточно опытна, чтобы смотреть на это просто как на преходящую радость, но она была слишком молода, уверена в том, что влюблена в меня, а я не мог предложить ей ничего, кроме продолжительной мучительной диеты, боли и унижения. Если я действительно думал о благе Дайаны — а я его очень желал, — разве не милосерднее было бы отрезать ее от себя, как можно скорее сказав ей, что возобновление наших отношений невозможно? Она бы, конечно, страдала, но со временем ее боль притупилась бы. Разумеется, было бы очень приятно иметь в своем распоряжении Дайану, когда бы я ее ни пожелал в будущем, но после шести месяцев бесперспективных отношений я решил, что мне пора подумать не только о себе.

Пароход причалил. Матросы деловито закрепляли канаты. Услышав гул города, я почувствовал, что вернулся домой.

Я подумал о ребенке. «Он, вероятно, умрет, но если выживет… Вряд ли, — думал я, крепко вцепившись в поручни. Может быть, Дайана выйдет замуж, когда убедится в том, как трудно быть матерью-одиночкой, и возможно также, если этому ребенку сильно повезет, его отцом станет тот славный парень, Джеффри Херст. Это, кажется, лучшее, на что можно надеяться».

Как знать, когда-нибудь я бы… Я пытался отбросить эту мысль, что было нелегко. Я вспомнил, как выглядела Викки в четыре года, когда мы вновь соединились, и поручни пароходной палубы расплылись перед моими глазами.

— Капитан говорит, что мы можем сойти с судна первыми, сэр, — прозвучал за моей спиной голос О’Рейли.

Я сошел по трапу и шагнул в хаос таможенного зала, но ждать очереди мне, естественно, не пришлось. О багаже должен был позаботиться Доусон.

Я глубоко вздохнул. Решения были приняты. Теперь остается только их осуществить. Расправив плечи, я стряхнул пыль с манжет, поправил галстук, надел на лицо самую очаровательную из своих улыбок, чтобы скрыть чувство огромной вины, и пошел через таможенный зал навстречу жене.

Оглавление

Обращение к пользователям