3

И вот Лёка Голубчиков ушёл, унося остаток надежды. Комната сразу показалась тесной, узкой. Куда бы ни шагнул теперь Серёжа, везде он натыкался на мебель. Стулья, кресла, диван, обтянутые малиновой рубчатой тканью, надулись, чуть ли не втрое увеличившись в размерах. Они стояли теперь повсюду, наглые толстяки-мастодонты, бесцеремонно занимая собою всё свободное пространство.

«Вот ведь и Пашка-Упырь, верный телохранитель, и тот боится Демьяна…» — думал Серёжа, хватая воздух судорожно раскрытым ртом. От страха, возможно, и ненавидит. Чувствует, что и его в любую минуту может Демьян… Хотя со стороны кажется — неразлучны. А всё-таки существует запретная черта, через которую Демьян не позволяет переступить никому. Стоит только попробовать приблизиться, и — глазом не успеешь моргнуть — полетишь, покатишься вниз, беспомощный, униженный, жалкий. И вновь будешь смотреть, задрав голову, как он маячит в вышине недосягаемо, распространяя вокруг самодовольное сияние. Он всё отсёк от себя и поставил единственно — на исключительность. Первый или никакой. Тут и разгадка! Стоит только одному кому-нибудь стать с ним вровень — и вот уже Демьян нуль, червяк. Он погиб, он затемнён. Исчезнет всесильный король, гроза школы и окрестных дворов. И останется просто Витя Демьянов, у которого несомненный дар математика (так по крайней мере утверждает математичка Клара). Ну и что? Таких математиков только в их школе десяток, Демьян станет, как все; он растворится в толпе, безликий, незаметный.

В квартире между тем своим чередом шла обычная тихая жизнь. Из-за двери отцовского кабинета доносились хриплые звуки «Спидолы»; мама перед сном принимала душ, и слышно было сквозь плеск воды, как она что-то вполголоса напевала; у бабушки в комнате горел свет. Бабушка боком сидела у стола, подсунув под себя ногу. Стол был завален множеством газет. Напряжённо поблёскивая стёклами очков, бабушка заносила для памяти в специальную тетрадь каллиграфическим чётким почерком: «Нигерия и впредь будет поддерживать освободительную борьбу народов Африки… Мальта — остров трудной судьбы. Территория — 316 квадр. километров. На трёх обитаемых островах, лишённых ископаемых. Почва — известняк… Обратить внимание: Европа буквально напичкана ядерным оружием. В то же время сотни миллионов людей в мире страдают от недоедания, а Запад швыряет на производство смертоносного оружия гигантские материальные и финансовые средства…»

Серёжа разделся и долго стоял перед зеркалом в трусах, корчил гримасы, одну свирепее другой, разглядывал тёмные упругие волоски на груди, на ногах, особенно густо растущие внизу от колена до лодыжки, сгибал в локте поочерёдно то правую, то левую руку, щупал мускулы. Вид собственного здорового тела внушал уверенность. Серёжа даже повеселел.

Когда от холода кожа стала синеть, покрываясь частыми пупырышками, он забрался наконец в постель под одеяло. И долго ворочался, согреваясь, и улыбался сам себе с лихой бесшабашностью.

«Ах, Демьян приказал? С Демьяном разобраться? Ну что ж — дело плёвое».

Насвистывая, надел пальто, крикнул матери коротко: «Гулять пошёл!» И, шагая, нет, пружинисто и легко перелетая через три ступеньки, в один миг спустился во двор.

По двору прогуливались неторопливо две старушки. Всегда они мерно семенили вытоптанной дорожкой, из конца в конец по кругу, как стрелки больших часов, и, кажется, не останавливались ни на минуту — утром и вечером, днём и ночью. Одна из них, усатая Ксения Трофимовна, бабка Лёки Голубчикова, издали походила на аккуратную копёнку сена: маленькая, усохшая головка её совсем утонула в шалевом огромном воротнике, лишь остренькая маковка в пуховом платке пробивалась наружу. Да ещё неизменная, до пят, расширяющаяся книзу колоколом шуба…

Подхватит лифтёрша баба Паша, неразлучная спутница, Ксению Трофимовну под руку, и покатится Ксения Трофимовна по дорожке, отщёлкивая минуты, часы.

Увидели Серёжу, проплыли мимо, и только разглядел он на мгновение мелькнувшее в сероватом неверном свете искажённое болью усатое лицо, цветом напомнившее высохший гриб-дождевик. И шёпот услышал прерывистый, свистящий: «Он! Он, Пашенька, душегубец главный… Алёшку мово спортил, погубил… Зна-аю!»

От шёпота этого, пугающего, но безвредного, готового в любую минуту оборваться старческими всхлипами, сопением, горячечной мольбой, Серёжа, к своему удивлению, почувствовал уверенность в себе и силу. Распрямился, закуривая, смачно сплюнул сквозь зубы — решился наконец. Щемящим холодком наполнилась грудь, показалось, не идёт уже — летит стремительно, со свистом рассекая воздух, на встречу долгожданную, к кинотеатру.

А у кинотеатра на крыльце, на условленном месте, возле афиши с детскими кинофильмами, стояли в нетерпеливом ожидании, пританцовывали на морозе, дыша сизоватым паром, как свора гончих перед охотой, шестеро узколицых, поджарых и быстрых, надёжных парней.

Сколько вина с ними выпито, сидя по-гусарски на подоконниках гулких подъездов, сколько песен лихих спето, сбацано длинными вечерами, сколько девочек дворовых перецеловано…

И тут вдруг на Серёжином пути возник мгновенно из воздуха тёмный кокон, начал вытягиваться, расти, расти, щёлкнув, как японский зонтик, с лёгким шуршанием распался, и из сердцевины его, словно вытолкнутый тугой пружиной, появился Демьян. Был Демьян, как обычно, в синем форменном пиджачке с маленькими погончиками, но бледный, точно после бессонной ночи, отчего резче обозначились острые скулы, тяжёлый подбородок, настороженно прижатые уши. В лице Демьяна, жёстких глазах сразу явственно проступило что-то хищное, волчье.

У Серёжи поднят воротник, руки в карманах пальто глубоко, рыжеватый бычок тлеет, прилепленный ловко в уголке губ. Так, теперь небрежной, вяловатой походкой приблизиться, ощущая спиной, затылком бодрящее присутствие проверенных дружков.

— Ах, сочинение тебе?

Вот тут-то и ожидал Серёжа увидеть панический страх, ужас перед неотвратимостью расплаты. Демьян отступит сначала на шаг, потом ещё, ещё попятится, вихляя тощим задом, затравленно озираясь по сторонам, пока не упрётся спиной в кирпичную стену дома. А он, Серёжа, станет надвигаться, неумолимый, как рок, как судьба.

Подойдёт спокойно, сплюнет на снег окурок — и… разбитый, уничтоженный одним взглядом его, Демьян закричит в испуге, бухнется на колени, ползая по грязному, истоптанному снегу, будет цепляться за полы Серёжиного пальто, рыдать, просить пощады.

Но ничего подобного не произошло. Демьян стоял перед глазами, как живой, и лицо его оставалось всё таким же пугающим, бестрепетным. «Ну, Горел, написал?» — казалось, вот-вот спросит он.

От этого Серёжа и проснулся, Лежал, натянув на подбородок одеяло, прислушивался. В отсветах фонаря по оконному стеклу скользила тень от тополиной ветки — тонкая, дрожащая, похожая на растопыренную пятерню слепца, ищущую шпингалет, чтобы распахнуть окно.

Младенческие страхи. Всё чудилось в детстве: хлопнула дверь лифта, едва слышно щёлкнул отпираемый замок, женщина в зелёном длинном платье с мертвенно бледным лицом подошла к кровати, нагнулась, приложила ко лбу ледяную руку. Особенно во время долгих изнурительных болезней — в детстве страдал от тысячи самых разных хвороб — боялся одиночества, темноты, боялся смерти. Хотя не представлял её отчётливо. Казалось просто: подхватит беспощадная рука, вытащит из тёплой кровати, унесёт за тридевять земель в неизвестность, холод, тьму.

Неведомые тени вползали на потолок. Горстями, как сеятель, бросал в окно ледяную крупу трудяга ветер. На балконе сиротливо постукивали плохо пригнанные куски, пластмассовой обшивки.

Серёжа поджал к животу ноги, повернулся на бок, нагревая щекой прохладный край подушки. Так бы и пролежал целый день в постели, затаившись, как в безопасной уютной норе.

Но зачем было думать об этом? Стояла ещё глубокая ночь. Только четыре окна в доме напротив желтели в синеве. Но вот со школьного двора донёсся густой, басовитый лай, загудел набатно, прорезая морозный ломкий воздух. Значит, вывел уже на прогулку собаку заботливый хозяин.

Скрипнула дверь, тонкий луч света, вытянувшись, скользнул по полу, стал шириться, разрастаясь, и тотчас ударило по глазам: в ослепительном сиянии ступила в комнату бабушка, как икону для благословения, держа перед собой большие часы деревянным циферблатом вперёд. Была она в ночной розовой рубахе, бумажные бигуди на реденьких, младенчески тонких волосах от движения шевелились, шурша.

— Поднимайся, Серёжа! Поднимайся! — говорила бабушка громким шёпотом и, прижав к животу часы, шарила по воздуху рукой.

Из-под полуприкрытых век Серёжа следил, затаившись, как бабушка с размаху тычется то в стол, то в шкаф, поводит рукой, точно щупом.

Вставать не хотелось. Серёжа знал: отец по многолетней, выработавшейся в археологических экспедициях привычке даже зимой просыпается рано.

В шесть, в половине седьмого бывает на ногах. Наверное, он закончил уже зарядку и вот-вот прошлёпает в ванную, в майке, в синих тренировочных штанах, припадая слегка на левую, раненную в войну ногу.

Неловко стало от одной мысли, что придётся встречаться с отцом в это утро и ощущать на лице своём его заботливый, слегка обеспокоенный взгляд. «Отчего хмурый? Плохо спал? Вид твой мне не нравится. Постой-ка, постой, а нет ли у тебя температуры?»

В тот же миг обязательно появится из спальни мама; поспешно усадят его в кухне на табурет, и начнётся заглядывание в рот, подсчёт пульса, прикладывание холодных рук ко лбу. И в каждом слове, в каждом взгляде столько неприкрытой тревоги, что против воли отведёшь глаза, бормоча в ответ невнятное.

Смутное чувство неприязни к себе, стыда поднялось в душе, когда представил себе ясно эту сцену. Как будто совершил что-то недостойное, постыдное, а они в ослеплении своём не видят, не замечают, считая его всё тем же, прежним, неизменно порядочным, добрым.

Бабушка ткнулась коленкой в край дивана. Рука её, сухонькая, морщинистая, потянула одеяло. Теперь уж действительно не отвертеться. Придётся вставать, хотя на часах только семь, и школа в пяти минутах ходьбы от дома, и счастливые одноклассники ещё видят безмятежные сны.

Бабушка — бывшая учительница. Она неумолима. Она терпеть не может разболтанности и праздного лежания в постели. «Ты должен вставать в семь, чтобы избежать спешки, — твердит она Серёже из года в год наставительным, не терпящим возражения тоном. — Когда человек торопится, он глотает пищу, не прожёвывая, и этим навеки губит свой желудок. Начинается с расстройства, несварения, а кончается хроническим неизлечимым недугом. К тому же утренняя спешка часто приводит к опозданиям и что ещё хуже — прогулам. А у тебя и так не всё благополучно с учёбой».

Бабушкина рука юркой ящеркой щекотно пробежала по пяткам, двинулась вверх вдоль спины, Серёжа кубарем скатился с кровати и, ойкнув, запрыгал на одной ноге, крепко растирая грудь.

Батареи едва дышали теплом, а на улице — градусов двадцать шесть, если не все тридцать. На прошлой неделе, в последних числах января, в теплынь, когда с протяжным уханьем сползал с крыш по водосточным трубам снег и за окном что-то беспрерывно капало, тренькало, сочилось, и слышно было, как с шипением разбрызгивают воду проносящиеся по улицам машины, — батареи накалялись невыносимо. А теперь, спустя четыре дня, в трескучие морозы, растратив понапрасну весь свой пыл, они едва теплились и, казалось, вот-вот испустят последний вздох.

Серёжа начал было делать зарядку, но только присел раз-другой, слушая сухой треск суставов в коленях, и бросил. Быстро оделся.

Он хотел уловить момент, когда отец спустится на первый этаж за газетами. Едва захлопнулась за отцом дверь, Серёжа кинулся в ванную. Даже не стал по стойкой привычке разглядывать в зеркале лицо, отыскивая на подбородке, под носом, на щеках коварные прыщи. Старался успеть до возвращения отца. Да и бабушка стояла в дверях ванной, как грозное напоминание.

— Ты слишком копаешься, теряешь драгоценные минуты, — говорила она так, точно в назидание перед всем классом отчитывала незадачливого ученика. — Утро — самое продуктивнее время для занятий. Ты мог бы лишний раз полистать учебники. Это просто необходимо делать при твоих способностях.

Серёжа вошёл в кухню, ощущая приятную свежесть и мятный запах во рту, уже одетый, причёсанный, с розовым после умыкания лицом. Свистел на плите закипающий чайник, бурлила вода в кастрюлях, шипело, постреливая, масло на сковородках, изнемогая от жары, потели стены. Неутомимая бабушка с необычайным проворством двигалась в клубах пара. Она что-то жарила, чистила картошку, роняя на серый крапчатый линолеум узкие полосы кожуры, хлопала поминутно дверцей холодильника, доставала и вновь убирала какие-то свёртки. Бабушка походила на фокусника. Казалось, у неё выросло по меньшей мере два десятка рук.

Перед Серёжей на столе появилась тарелка с геркулесовой кашей. Серёжа подносил ко рту полную ложку вязкой, клейкой массы, с трудом жевал. С детства он терпеть не мог геркулесовую кашу, с тех самых пор, когда его, хилого мальчишку, стали звать во дворе Геркулесом.

А бабушка села напротив, вытирая полотенцем потное, осунувшееся как-то сразу лицо, и с явным неодобрением посматривала на Серёжу.

— Да что ты тянешь-то всё, тянучка? Нет, не по моей системе тебя воспитывали. Ну что ж, пусть пожинают плоды.

В вопросах воспитания с бабушкой трудно было спорить. Умственные способности Серёжи, подвергнув ещё в раннем детстве скрупулёзному осмотру его головку, бабушка определила так:

— Ничего путного не выйдет. Только труд, труд и строгость могут помочь ему. Типичный середнячок.

На этот счёт у неё сложилась собственная, годами практики проверенная теория:

— Вот Костя Зубик — талантливый ребёнок. У него головка клинышком, а у нашего круглая, как шар.

И никакие мамины возражения, никакие доводы, ссылки на то, что и у отца, между прочим, её родного сына, тоже круглая голова, не могли поколебать прочной основы бабушкиных убеждений.

— У Андрюшеньки на лбу шишки гениальности. Я с младенчества заметила, — только и отвечала бабушка на это.

Подобные споры разгорались обычно, полыхали жарким пламенем во время торжественных воскресных обедов, когда вся семья собиралась вместе за одним столом.

— Да чепуху вы, извиняюсь, городите! — кричал громогласно, выступая на подмогу дочери, дедушка Вася, прошедший все войны с далёкого двадцатого, когда пятнадцатилетним мальчишкой убежал на польский фронт, кадровый пограничник. Он вскакивал из-за стола, со стуком роняя табурет, шея его краснела, топорщились будённовские усы. — Не в кого ему середнячком! Мать росла на погранзаставах, всегда и везде первая была — на лошади сидела, как влитая, стреляла так, что любой солдат позавидует. В школе и в институте — отличница, с медалями окончила. А об Андрее, отце его, и говорить нечего. Да и деды с бабками не подкачали, я всем скажу: во внука своего верю, как в самого себя!

Дедушка не признавал сантиментов. Но тут он обязательно подходил к Серёже, наклонялся и, щекоча жёсткими усами, звучно, со вкусом целовал в лоб.

Скоро год, как не стало дедушки. Отошли в прошлое рассказы о бесстрашном корпусе Гая, о рейде по польским тылам, о границе, контрабандистах, перехваченных партиях с опиумом, басмачах, шпионах и диверсантах… И по праздникам уже не приезжает он в синем строгом костюме, подтянутый, пахнущий слегка одеколоном и утренней прохладной свежестью, с неизменными цветами и шампанским, внося с собой дух торжественный, счастливый и непринуждённый.

Со смертью дедушки, казалось, ушла из-под ног твёрдая земля, сменилась песком — сыпучим, зыбким. Стоял на распутье, гнулся под ветром, и не хватало сил, чтобы двинуться вперёд.

Да и куда идти, на что решиться? Завтра истекает срок. Написать сочинение и снести перед занятиями на четвёртый этаж, как ключ от города на Поклонную гору, а потом настежь ворота, голову к земле, чтобы не видеть, не чувствовать плевков, унижения, насмешек… «Нет! Нет, ни за что!»

Слишком хорошо помнил Серёжа, как за школой на ящике сидел Витька Демьянов. А рядом на коленях изгибался, корчился, словно от желудочной боли, несчастный Лека:

— Ну зачем же, зачем, Витёк?

И некому помочь, некому заступиться. Таращили глаза, сбившись в кучу, будто испуганные овцы.

— Паша, подскажи!

Пашка-Упырь, бессменный телохранитель, поднял за шиворот, встряхнул, точно пустой мешок.

— Повторяй, падла: «Виктор Геннадьевич, я, твой раб недостойный, клянусь вечно служить…»

А следом в тот же день случилось и совсем страшное. Не знал, но догадывался по виду Лёкиному, обезумевшим глазам, да и Пашка рассказал со смехом, что в подъезде Витёк окрестил Голубчика, окатив его с ног до головы мочой.

Значит, не писать сочинение. Но тогда Демьян пойдёт приступом. Сила на его стороне. И уж в этом случае пощады не жди. Стаей слетятся к школе, выследят, загонят на пустырь…

«Да за что же вы его, ребята? Он же свой…» И, охнув, на выдохе — «в душу», чтобы с ног долой. А потом в кружок возьмут: завертятся безумной каруселью лица безглазые, плоские, как тени, руки мелькающие, ощеренные рты… «Дай же и мне! И мне дай, парни! С оттяжечкой!» И вот уже вместо слов только хрип и сап. Всё быстрее их диковинный танец…

И поплыли у Серёжи перед глазами, теряя чёткость очертаний, книжные полки, прилепленные к стене вдоль всего коридора, как пчелиные соты, зеркало, низкий шкафчик для обуви, потолок. Серёжа выронил шапку, схватился рукой за выступ стены, чтобы не упасть.

Задетый нечаянно, звякнул в тишине медный колокольчик, висящий перед зеркалом у входной двери. Серёжа стремительно обернулся. Рядом с ним стояла мама. Её заспанное, смазанное сном лицо приблизилось.

— Ты уходишь? Удачи тебе, сынок!

Серёжа увидел себя в зеркале: форменные брюки, выглаженные заботливой материнской рукой, светло-серое пальто ниже колен, приталенное, по последней моде (отец купил его на ярмарке в честь окончания восьмого класса), оранжевый длинный шарф, связанный мамой ко дню его рождения. И над этими, вещественными доказательствами их заботы, их веры — бесстыдно оголённое страхом, бледное до синевы лицо.

А во дворе фонари покачивались на ветру, освещая выпуклые бока сугробов. Давно уже исчезли под снегом цветочные клумбы, скамейки, кусты краснотала и шиповника, которыми был щедро усажен напоминающий подкову скверик. Сугробы вспухали, как подошедшее тесто, — казалось, ещё немного, и они потекут поверх низенького заборчика, снег завалит дорогу, тротуар, отрежет дом от внешнего мира.

Со скрипом распахивались, хлопали оглушительно двери подъездов. Рабочий и служащий люд рысил к остановкам автобусов, троллейбусов, трамваев и в сторону метро, пританцовывая, ёжась от мороза.

Добегут до остановок, влезут в переполненные автобусы, троллейбусы, трамваи, спустятся под землю, сядут в поезда метро и, сжатые до полуобморока в тесном, влажноватом и душном от дыхания десятков людей пространстве, разъедутся во все концы огромного города. Невдомёк им, спешащим, замороченным неотложными делами, обязанностями, собственными радостями и невзгодами, что где-то рядом, скрытая от глаз их, бурлит, клокочет другая жизнь. У неё свои законы, свои обычаи и нравы. Маленький мир школьных коридоров, узких улиц, тихих дворов, подъездов, подворотен, где мужают и взрослеют их дети.

Оглавление

Обращение к пользователям