4

Серёжа поднял воротник пальто и, повернувшись спиной к ветру, побрёл вдоль двора в противоположную от школы сторону. За деревьями в глубине сквера смутно вырисовывались засыпанный снегом детский грибок под конусообразной железной крышей, качели, хоккейная площадка. Скверик был непривычно тих и пуст. Он оживал только к вечеру. И тогда вспыхивали над хоккейной площадкой крест-накрест повешенные разноцветные лампочки, освещая исчерченный коньками бугристый лёд, и деревянные бортики вдоль сетки, и фигуры мальчишек в свитерах и куртках, мечущиеся по льду.

Но сейчас скверик выглядел заброшенным, безжизненно пустым, как и обувной магазин, занимающий первый этаж в фасаде их дома, и кинотеатр напротив с потухшей рекламой и мертвенно чёрным фойе.

Серёжа шагал по улице, чувствуя, что от мороза немеют щёки и дыхание леденит ноздри, белым облачком замерзая на лету. Шагал без всякой цели. Так по крайней мере казалось ему. Но нет, неправда, была тайная цель. Она брезжила перед ним, манила, словно огонёк в ненастной ночи, обозначающий жильё. И Серёжа против воли заторопился, всё убыстряя и убыстряя шаг, побежал вдоль трамвайной линии, с двух сторон окружённой разросшимися тополями.

Девятиэтажный дом из красного кирпича приблизился с удивительной быстротой. Старый добротный дом с лепными карнизами и высокими гулкими арками, соединяющими улицу и глухой двор.

Мелькнула справа вылинявшая голубятня, обнесённая невысоким штакетником, цементная чаша недействующего фонтана, заваленная вмёрзшими в лёд досками, обрывками бумаги.

Серёжа вступил во владения Демьяна. Всё здесь хранило на себе Демьянову печать: и голубятня (Демьян держал пару турманов), и деревянная беседка у фонтана, в которой, возвратившись с работы, до темноты просиживал Демьянов отец, неукротимый «барабанщик», вколачивая в отполированный до блеска локтями стол чёрные костяшки домино.

Вот и знакомый подъезд. Скрипнула пружинами, оглушительно хлопнула за Серёжей тугая дверь. Серёжа остановился, перевёл дух. Лампочка, тускло горевшая на площадке у лифта, освещала сверху зеленовато, как сквозь густую листву, широкие, выщербленные кое-где ступени, грязный подоконник, пустую бутылку из-под портвейна у батареи в углу.

Помнил, помнил Серёжа, как ещё совсем недавно, расположившись на подоконнике и прямо на ступеньках, глотали сладкое до тошноты, дешёвое вино, курили, орали песни под гитару так, что эхо грохотало по всем этажам. А когда беспричинная, бесшабашнейшая удаль начинала настойчиво искать выхода, подсылали к прохожим Лёку Голубчикова — «стрельнуть мелочонки». Каждый, конечно, при виде щуплого очкарика отмахивался небрежно — вот тогда и высыпали из подъезда всей оравой.

«Дурак! — сказал сам себе Серёжа и стал растирать перчаткой онемевшее лицо. — Зачем тебя принесло сюда? На что ты надеешься?»

Но надежда всё-таки жила, манила призывно своим непостижимым светом. И Серёжа, стоя в полутьме, приглядывался, прислушивался. Лифт, отщёлкивая этажи, двинулся вниз неторопливо, словно поршень в узкой сетчатой клети. Третий этаж… второй… первый… Сейчас распахнётся дверь, выйдет Демьян, и всё решится. Спасение или погибель. Ждать уже нет сил. Тело напряжено до предела, до дрожи.

Грохнула на площадке дверь лифта. Маленькая женщина в чёрной, нелепо длинной и широкой шубе обдала запахом дешёвых духов, пробежала мимо, не оглянувшись.

Что-то лопнуло внутри, как перетянутая струна. Тело обмякло безвольно. Мгновенное разочарование и — тихая радость: «Нет, не сейчас, ещё есть время».

Обессилевший Серёжа присел на подоконник. Женщина в шубе чем-то неуловимым напомнила классную руководительницу — математичку Клару Викторовну.

«Вот так же и Клара, наверное, летит, торопится к первому уроку, не замечая ничего вокруг», — подумал Серёжа.

И тут само собою, яснее ясного сложилось в голове: «Клара во всём виновата. Конечно, Клара!» О, как мгновенно смягчалось, делалось кротким, благосклонным Кларино узкое костистое лицо — острый, торчком подбородок, острый нос, буравчики-глаза, — стоило ей только вызвать к доске Демьяна. Она считала Демьяна прирождённым математиком. Решения его она рассматривала, как картины, чуть отступив от доски к столу, руки — за спину, в гробовой тишине обмершего класса. Это Клара перетащила Витьку за уши в девятый класс. Она была удивительно близорука. Она верила каждому слову Демьяна.

— Серёжа, — сказала Клара в тот памятный октябрьский день, задержав его на несколько минут после урока. — Витя Демьянов опять заболел. На этот раз что-то с лёгкими… Ты живёшь рядом, навести его и заодно передай тетрадь с контрольной.

А может быть, дело вовсе не в Кларе? Может быть… С раннего детства его влекло неодолимо к властителям душ; сильным, уверенным в себе мальчишкам, каждое слово которых для других — закон. Казалось ему, они вздымаются среди общей массы одноклассников, как утёсы среди моря. Он благоговел перед Зубиком, тенью следовал за ним повсюду и в то же время постоянно терзался. Ведь сам он был никто. Незаметный, серенький — один из многих. Тень Зубика, его отражение, не более того. От этого и постоянное самомучение и комплекс неполноценности.

А тут ещё вскоре после злополучной истории с Голубчиковым необъяснимо распалась их компания, словно не Зубик, а Лёка оказался тем главным стержнем, на котором держалось всё. Летом у Зубика серьёзно заболела мать. Зубик ото всех отдалился, стал замкнут, неразговорчив, на вопросы не отвечал и вообще ходил по школьным коридорам отрешённо, как лунатик. Макс увлёкся игрой на гитаре, сколотил ансамбль. День и ночь пропадал на репетициях в красном уголке при жэке. Серёжа остался совершенно один. А в душе ноющей болью, как занозы застарелые, продолжали сидеть тайная зависть и жгучая обида.

«Нет, вы ещё услышите обо мне. Вы ещё будете умолять… Но поздно, поздно», — думал Серёжа, впервые вступая во владения Демьяна. Было это в конце октября. Листья ломко похрустывали под ногами, пахло горьковатым дымком костров. Двор был прозрачен, распахнут, раздвинут вширь, и в середине его в зеркальном звонком воздухе плыла, купаясь в прощальных лучах солнца, старая голубятня.

Он храбрился неимоверно, выпячивал грудь, хотя в глубине души ощущал себя жалким кроликом, готовящимся прыгнуть в пасть удава. Поднимался пешком. На седьмой этаж. Потом это вошло в привычку. Но тогда, в первый раз, едва с грехом пополам дотащился до шестого. Оставалось два последних лестничных пролёта. И вот тут-то случилось совсем непонятное; чудилось, идёт бодро, почти бежит вверх по лестнице к заветной двери, а на самом деле не двигался с места. Сердце колотилось, ноги стали чугунные, не поднять. «Нет, Лёка — другое дело, — старался ободрить себя, — Лёка навсегда останется слугой, мальчиком на побегушках. Его удел — рабская, безропотная покорность. Он не ровня. А тут идут в руки долгожданные могущество и неограниченная власть. Одно только слово — и прилетят отчаянные парни, готовые исполнить всё, что ни пожелаешь».

Дверь открыла мать Демьяна — странно, теперь он и не помнил ни имени, ни отчества её, — невысокая худая женщина с немного испуганным, меленьким, как у мышки, лицом. Потом уже через сколько времени понял: весь характер её отразился в лице.

Тихая, незаметная, всегда в одном и том же сереньком застиранном платье, она отпирала дверь и исчезала, растворялась неслышно в полутьме коридора. Только идеальная чистота и порядок в комнатах и на кухне напоминали порой о её незримом присутствии.

Но тогда, в первый раз, она была очень взволнована и от этого на себя, обычную, совсем не похожа.

— Вы к Вите, наверное? Из класса? Проходите, пожалуйста, — сказала она, отстраняясь, чтобы пропустить Серёжу в коридор. — Витя! — И таким же негромким усталым голосом, обращаясь к Серёже: — Сейчас полюбуетесь на него, на красавца.

Коридор был длинный, узкий. В глубине его белела дверь ванной, наверное. И вот оттуда, из-за двери, донёсся слабый шорох. Серёжа увидел, как напряглось лицо у матери Демьяна, округлились, поползли вверх щёки, губы вытянулись скорбной ниточкой. Казалось, из щёлочек-глаз вот-вот брызнут слёзы.

— Отец любит наших мальчишек. И Витенька с Сашей, я знаю, любят меня и отца. Но почему же, почему мы так мучаем друг друга? — с недоумением, словно у самой себя спрашивая, зашептала она.

Серёжа старался до последней минуты не смотреть туда, в глубь коридора. Он уже ничего не сознавал. Он был выключен, мёртв.

Но… посмотрел. И увидел Демьяна. Демьян вышел на свет как-то неловко, боком, с опущенной головой. И — о, чудо! — совсем не удивился Серёжиному приходу. И, уж конечно, не разозлился. Скорее, наоборот, Демьян выглядел смущённым. Но только когда он приблизился, Серёже открылась истинная причина: всё лицо Демьяна было густо разукрашено зелёнкой, на лбу широкой полосой белел пластырь, на правой щеке выделялась подсыхающая коричневатая ссадина.

— А, это ты… Ну, ладно, чего застыл?.. Пошли, — сказал Демьян, не здороваясь, и подтолкнул Серёжу в сторону кухни.

— Нет, погодите!

Серёжа почувствовал цепкую руку у себя на плече. Мать заслонила им дорогу.

— Стыдно теперь! А когда пил, не стыдно было?

— Хватит! Опять скандалишь! — крикнул Демьян.

А мать, обмякнув сразу, теряя твёрдость голоса, уже просительно, почти с мольбой заглядывала ему в глаза.

— Да кто же тебе чего бы сказал, если бы ты, как все, по-человечески… Вот мальчик, одноклассник твой… Наверное, он так не пьёт и мать с отцом не оскорбляет, не материт.

Серёжа помнил до сих пор отчётливо, как покраснел, смутился, ощутив в эту минуту ужасную неловкость: будто подглядывал в замочную скважину, и вдруг застали с поличным.

— Сам знаешь, мы с отцом не миллионеры, — между тем выговаривала мать Демьяна тайное, наболевшее. — Но уж старались, чтобы всё, как у людей: одеты, обуты чтобы по моде, телевизор чтобы, магнитофон. Условия для занятий у нас хорошие — квартира отдельная, двухкомнатная. Ну, чего тебе ещё недостаёт? Учился бы…

— Ну, ладно, мать, кончай базар! — кричал ей уже со злостью Демьян.

— Нет, ты послушай, послушай! Вот отец наш пьёт, но как все, по праздникам, ну, и с получки иногда. И ведь всегда домой придёт, не бузит, не разбивается на улицах. Ляжет себе тихонько на диванчик и спит… Я ведь не говорю, что совсем уж никогда выпить нельзя — на праздник, на день рождения отец тебе дома сам нальёт. А вы… Да хоть бы вино пили… И друзья у тебя никудышные. Нет, ты мне рта не затыкай! Я всё скажу, пусть мальчик знает. Разве ж это друзья? Видят, перебрал товарищ, так вы его по крайности доведите до дому. А они в подъезде тебя бросили. В луже головой лежал. Стыд, ужас! Чуть не умер по их милости, едва живого домой принесли — в крови весь, дышишь порывами, стонешь. Отец к телефону «Скорую» вызывать…

Демьян, чертыхаясь, пытался остановить мать, дёргал за руку:

— Опять завелась! Завязывай!

Но мать не слушалась. Слова хлынули горлом, как вода в половодье — ни остановить, ни придержать.

Говорила она о том, что приехал врач и, осмотрев, сказал: «Парню, если не одумается, прямая дорога либо в колонию, либо на лечение». И как язык повернулся такое — матери. Бессердечный человек. Хватит! Покалечила одного жизнь — Сашку. А у этого, говорят, способности. Светлая голова… Так, по дурости, с кем не бывает. Отстояла, уговорила… Но если не одумаешься, ничто не спасёт.

И ещё о каком-то доме рассказывала она, путано, непонятно, словно в горячечном, скачущем бреду. Не доме даже — бараке, где-то у станкостроительного завода. Поселились там в первый год после замужества. Стены деревом пахли — живые, внизу под откосом река. Занавески ситцевые. И жили — человек двадцать, одной семьёй.

— Ты что, хочешь, как в прошлый раз? — процедил тут сквозь зубы Демьян и, сузив глаза, двинулся на мать.

Мать отшатнулась, вскрикнула испуганно.

И вот тогда-то, глядя в его застывшее, бестрепетное лицо, Серёжа вновь почувствовал, обмирая: не надо было приходить, не надо… Добром всё это не кончится. Возникло даже безумнейшее желание — рвануться к двери, убежать, исчезнуть, будто и не появлялся здесь никогда. Но понял: поздно. Уже поздно.

А потом сидели на кухне за столиком у окна, и неясное предчувствие беды, весь этот день томившее Серёжу, исчезло, отлетело вместе с криками недавней ссоры, на смену которым пришла тишина. Проступили внезапно не слышные до сих пор, привычные звуки улицы: дребезжание трамвая, гул и шорох проносящихся по проспекту машин. Серёжа смотрел туда, где в сероватой, просвеченной солнцем дымке над крышами домов вырисовывался шпиль университета; потом опускал глаза — люди, беспорядочно снующие по тротуарам, казались крошечными, ничтожными букашками. И грезилось: в жизни его начинается новое. Отныне он выделится из суетной безликой массы. Имя его узнают в каждом дворе.

Бодрым голосом Серёжа принялся рассказывать Демьяну хохму, которую отколол перед уроком физик Харитон Петрович.

— Говорит, возвращаюсь в субботу вечером из магазина и вдруг вижу: какой-то мальчишка лет пятнадцати, пьяный до невменяемости, шагает по проезжей части навстречу машинам. Говорит, закричал, кинулся к нему (представляешь, с его-то костылём!), потому что невыносимо — собьют дурака, погибнет по собственному недомыслию. Так и сказал: «недомыслию»! И знаешь, губы задрожали: «Как же можно жизнь свою вот так? Зачем тогда мы растим вас, учим?» Ну, и так далее, в высоком штиле. «Если бы я добежал! — кричит. — Но тут возникли откуда-то двое постарше, дружки, наверное, собутыльники, схватили под руки, увели. И знаете, на кого был похож этот…»

— Ага! Всё в точности! — перебил Серёжу Демьян, захохотал радостно и, не в силах усидеть на месте, вскочил из-за стола. — У Лохматого справляли день рождения. «Зверобой», пяток беленьких, «краски» бессчётно. Ну, и отключился в какой-то момент. Видишь? — Демьян показал на своё раскрашенное зелёнкой, отёчное лицо. — Значит, против движения, говорит, по проспекту? А что, мы такие! — Демьян потёр руки, возбуждённо прошёлся по кухне. И в запальчивости, словно пытаясь доказать кому-то: — Мы теперь любого: захотим — помилуем, захотим — с дерьмом смешаем. Хоть у нас и нет «Ливайсов» разных, курточек фирмовых, мафонов японских. Хоть у нас пахан с матерью — люди простые. Всю жизнь пашут на Лихачёвском. Добросовестные, как муравьи, незаметные. А Голубчик, раб верный, сыну их, между прочим, портфель таскает, пятки лижет… А у Голубчика папаша, между прочим, шишка. За ним «Волгарь» чёрный каждый день…

И тут — Серёжа отчётливо помнил это — из глубины квартиры донёсся ясно слышный, но тихий плач. Демьян замолчал. И стал вдруг похож на того прежнего Витю Демьянова, аккуратные чертежи которого, сделанные всегда цветными карандашами, любила показывать классу математичка Клара.

Эта резкая перемена поразила Серёжу.

— Опять, — сказал Демьян, и лицо его передёрнулось. — Накричится, а потом идёт в комнату, дневники мои старые достаёт, грамоты… А я что? — Демьян пошарил в ящике кухонного стола, достал папиросу, размял, закусил умело. Он стоял у приоткрытого окна, нахохлившись, посасывал «беломорину», воровато поглядывая на дверь. — У меня столько врагов — ждут удобного случая… Если отойду от ребят — хана. Пристукнут где-нибудь в подъезде.

Нет, ошеломительное признание своей слабости, непрочности своего могущества не разочаровало, не вызвало вполне понятного злорадства: «Ах, значит, и ты боишься! Ах, значит, и у тебя…» Наоборот, растроганный внезапным доверием, Серёжа думал тогда, вцепившись в край стола побелевшими пальцами, — забыв о Голубчике, о сквере, обо всём, — что никогда, даже в трудную минуту, он не покинет Демьяна. Он защитит его своей грудью, если надо, бросится на ножи… Они победят коварных врагов, они прославятся, о подвигах их заговорят все.

Но до чего же это казалось теперь нелепым, глупым, невозможным — поверить трудно, что думал так всего три-четыре месяца назад. Ведь Демьян не человек, его даже в разряд животных не зачислишь. Он безжалостен; он, глазом не моргнув, искалечит, раздавит, сотрёт с лица земли.

Оглавление

Обращение к пользователям