7

У двери, обитой чёрным дерматином, с блестящими заклёпками по углам, Серёжа отдышался, успокоился, вытер тщательно ноги о пёстрый вязаный коврик, лежащий у порога, и только после этого позвонил. «Длинь-длинь», — проиграл мелодично музыкальный звонок. Послышались лёгкие шаги и стихли, померк на мгновение зелёный «глазок» в середине двери, а следом загремели, защёлкали многочисленные замки. Дверь открылась. На пороге стояла мать Макса Изабелла Давыдовна. И сразу с тёплым воздухом Серёжа ощутил едва уловимый запах жасмина, которым, кажется, пропиталась вся квартира.

Изабелла Давыдовна взмахнула рукой. Подобие улыбки тронуло высокомерное тонкое лицо.

— Привет! — сказала она отрывисто хрипловатым, низким голосом, глядя поверх Серёжиной головы. — Раздевайся.

И, отвернувшись, горделиво понесла по коридору откинутое слегка назад, безупречной формы тело. Твёрдый подол джинсовой юбки плавно покачивался из стороны в сторону, под сиреневой тонкой блузой на месте позвоночника отчётливо проступал вогнутый желобок.

Вешалкой в квартире Макса служили лосиные рога. Словно тонкие скрюченные пальцы, подхватывали одежду. От дублёнок, курток с отороченными искусственным мехом капюшонами, светло-коричневых ондатровых и рыжих с красноватым отливом лисьих шапок струился всё тот же неистребимый сладковатый запах. Запах отлаженной, обеспеченной, красивой жизни, неизведанный и от этого особенно манящий.

— Максим, к тебе пришли! — проговорила из глубины коридора громко Изабелла Давыдовна. И уже обращаясь к Серёже, неловко топтавшемуся у двери в белых шерстяных носках: — Второй час треплется с какой-то герлой по телефону. Да ты проходи, проходи…

Утопая по щиколотки, как в траве, в зелёной ковровой дорожке, Серёжа прошёл по коридору, стены которого были сплошь увешаны грузинской чеканкой, мимо ряда двустворчатых дверей с блестящими — под бронзу — витыми ручками и скользнул торопливо в знакомую угловую комнатку. У Макса, как всегда, царил ужаснейший беспорядок: около окна сиротливо стоял пустой мольберт; на полу возле маленького письменного стола, заваленного вперемешку книгами, кричаще яркими рекламными проспектами фордовских автомобилей, кассетами от портативного магнитофона «Сони», были брошены вытертые до белизны джинсы; на широкой низкой деревянной кровати, застеленной небрежно клубнично-красным покрывалом, поверх подушек лежала гитара. И над всем этим, казалось, отделившись от стены, парил огромный цветной плакат, с которого покойный Джимми Хендрикс, словно моля о помощи, в отчаянии протягивал руки.

1

Серёжа, подхватив с журнального столика последний номер «Life», упал в массивное кресло, обтянутое вишневым бархатом, и тревожные мысли о завтрашнем дне исчезли из головы, зевнул и успокоился.

В квартире Макса всегда наступало странное умиротворение. Серёжа превращался на миг в одного из тех мускулистых, загорелых, одетых по последней моде красавцев, которые на фоне роскошных автомобилей, восхитительных интерьеров, полуобнажённых красоток с томными, зазывными улыбками калейдоскопом мелькали со страниц иллюстрированных журналов.

И вот уже длинный чёрный «кадиллак» плавно затормозил у подъезде. Шофёр в синей форменной фуражке с почтительным полупоклоном распахнул перед Серёжей дверцу. И в ту же секунду толпа юных болельщиц, подобно волне, захлестнула его. Нет, нет, он устал, он только что с концерта… А перед глазами ревущий многотысячный зал, напоминающий гигантскую чашу, и он на пятачке эстрады в кровавом свете прожекторов, и сотни протянутых с мольбою рук. Вопль экстаза, восторга, преклонения… Как же он устал! Как хочется тишины! Сейчас откроется дверь, войдёт неслышно очаровательная брюнетка в белой крахмальной наколке. «Что изволите?» «Джин энд тоник, — небрежно скажет он, не поднимая головы. — И ещё распорядитесь, чтобы не пускали Демьяна. В шею его!»

И действительно, мягко отворилась дверь. От неожиданности Серёжа привстал в кресле — вместо девушки вошла Изабелла Давыдовна. Серёжа растерялся. С детства он не мог уяснить, как вести себя в её присутствии. С одной стороны, холодная сдержанность классной дамы, полупрезрительный взгляд, под которым замираешь от непомерной робости и смущения; с другой — почти приятельское, доверительное: «Треплется с какой-то герлой…» Минуту назад ещё недоступно-высокомерная, Изабелла Давыдовна села в кресло напротив, изящно подобрав юбку, скрестила стройные ноги в светлых ажурных чулках, и в её вытянутых пальцах с перламутровыми ноготками задымила сигарета.

— Скажи, тебе нравится Элтон Джон?.. А? Просто с ума схожу. Могу слушать часами. Максим со своими ребятами делает пару его вещей. Очень клёво. Но сейчас они редко дают концерты. Уединились, всё забросили… Сочиняют рок-оперу. Максим пишет музыку на мотивы народных песен. Боже мой, раздобыл где-то кучу пластинок: хор Пятницкого, владимирские рожочники… Бегает на выступления фольклорного ансамбля Покровского. В полном экстазе. Это же сущий кошмар, когда мальчишка так разносторонне талантлив! Ты знаешь, Серёжа, я боюсь лёгкого успеха. В прошлом году вдруг увлёкся живописью, начал писать маслом — забросил учёбу, днём и ночью не отходил от мольберта. Ты видел, конечно, его картины… Мы с Валентином Павловичем сначала не обращали внимания и даже ругали его за пропуски занятий. А потом как-то, скорее для забавы, Валентин Павлович показал их знакомому художнику. Тот пришёл в восторг: «Сколько непосредственности, сколько экспрессии! Какой поразительной чистоты голубой цвет!»

Точёные, сильные ноги Изабеллы Давыдовны, длинные и тонкие, как у ахалтекинской лошади, подобрались, постукивая об пол каблучками лёгких туфелек, как бы в такт её речи. Чёрные глаза, вырастая, устремлялись в потолок, и она говорила, говорила, изредка лишь откидываясь на спинку кресла, чтобы не без скрытого удовольствия взглянуть на себя в зеркало.

Говорить Изабелла Давыдовна могла часами, чем дальше, тем более воодушевляясь. Всё, что касалось её дома, её семьи, было у неё всегда самое лучшее, самое талантливое, самое-самое… Ну, действительно, какой ещё журналист-международник, кроме Валентина Павловича, мог писать такие блестящие репортажи о трущобах Ист-Энда и Гарлема и в то же время снимать сенсационные фильмы о жизни миллиардеров, кровавых преступников большого бизнеса? Самыми немыслимыми путями, часто с риском для жизни он добивался интервью у американских мафиози и дипломатов, генералов из Пентагона и глав правительств, нищих, забастовщиков, студентов…

Но тут, к счастью, в комнату влетел Макс в очень узких вельветовых джинсах и куртке с погончиками из того же коричневого вельвета. Макс прижимал к животу ярко-жёлтый телефонный аппарат. Чёрный шнур змеился следом.

— Привет! — сказал Макс с радостной доброй улыбкой, которой он всегда с готовностью одаривал друзей. — Не заскучал с моей маман? — И, подскочив к Изабелле Давыдовне, склонился, нежно чмокнул в щёку, держа телефон в правой руке чуть на отлёте. — Клёвая у меня маман, скажи, Серёжа!

Изабелла Давыдовна поднялась, едва заметным движением оправила юбку. Выражение холодной суровости вновь появилось на её лице. И она вдруг стала поразительно похожа на завуча Нину Петровну, когда та стоит в коридоре перед опоздавшим учеником.

— Не буду вас стеснять. — Изабелла Давыдовна вышла из комнаты.

Они с Максом остались одни. Макс присел на кровать, жёлтый телефон поместился у него на коленях. С телефоном Макс не расставался никогда. Даже в постели ночью не выпускал аппарат из рук. Телефон захлёбывался от звонков. У Макса была тьма всяких знакомых, и всем он был нужен, все жаждали с ним встречи. Если же хотя бы на несколько минут прерывались звонки, Макс сам начинал отщёлкивать диском номера: «Андрюш, Серёж, Саш, Маш, Кать, Даш (имена постоянно менялись)! Ну, какие дела?..»

— Ты извини, Серёжа, — сказал Макс. — Девочка звонила…

— Хорошая девочка? — спросил Серёжа.

— Плохих не держим, — тотчас же отозвался он. — Случайно познакомился… Вся такая модная из себя — в моём вкусе… — Продолжить рассказ ему не дал телефонный звонок. Макс поднял трубку. — Этт я. — Лицо его приобрело сосредоточенно-деловое выражение. — Ты решил? Берёшь? Я понимаю, понимаю… Двенадцать ноль. Минимум, минимум, как другу… Что поделаешь, время такое. Хочешь быть красивым… Ну, подумай, подумай, но в темпе. Завтра — крайний срок… Кстати, у неё есть подружка, очень даже приличная — могу посодействовать, — продолжал Макс, уже обращаясь к Серёже. Но едва только трубка улеглась на рычажки, телефон, вздрогнув от нетерпения, зазвонил опять. — Этт я. Помню, помню. Разве я могу забыть? — сказал Макс, расплываясь в улыбке. Голос его смягчился, становясь каким-то клейким, вкрадчивым. — Пробиться трудно? Да всё дела, дела… Ну, конечно, и девочки… — Он довольно захихикал. — Встретиться? Можно в принципе… Знаешь, позвони мне завтра после трёх. Хорошо, Маришенька? Ну, и ладушки.

Несмотря на то, что они не сказали ещё друг другу и десяти слов, Серёжа ясно видел: Макс рад его приходу. Телефонные звонки лишь усиливали эту радость: он вновь и вновь не без гордости мог показать, каким нужным всем и важным человеком стал.

Макс любил многолюдство, суету. Больше всего на свете он боялся хотя бы на мгновение остаться в одиночестве. В выходные, свободные от репетиций, Макс договаривался о встрече сразу с несколькими приятельницами и приятелями. И, случалось, за вечер успевал побывать в нескольких компаниях, даже если одна находилась в районе Преображенки, а другая — возле метро «Беляево». Расстояния не смущали его. Он всегда был в движении. Он знал, какие премьеры прошли за последний месяц в театрах, какие выставки и где открылись, какие новые фильмы выпустили на экран. Он был частым посетителем всех мало-мальски известных кафе на улице Горького и на Калининском проспекте. Он мог танцевать хоть до утра, сыпать забавные анекдоты направо и налево, изящно, непринуждённо ухаживать за девочками. Без общения, без постоянных слушателей, без зрителей, подчиняющихся мгновенно его влиянию, Макс задохнулся бы, наверное, зачах и мог бы даже погибнуть, как декоративный цветок, оставшийся без поливки.

— Страшная вещь, — глазами указывая на телефон, сказал Макс с притворным вздохом и отключил аппарат.

Он прошёлся по комнате из конца в конец, замер на миг у окна, картинно скрестив ноги, локтем опершись о стекло. Мягко-округлый, почти девичий профиль его чётко обозначился на фоне густой синевы.

Но Макс был не из тех, кто может без дела стоять на месте, вяло перебрасываясь словами. Ему просто не терпелось показать себя со всех сторон, продемонстрировать немедленно свои самые последние, блестящие достижения в спорте, музыке, живописи.

Сорвавшись с места, как смерч, пронёсся он по комнате, закручивая в бешеном вихре всё, что ни попадалось на пути. Он возник одновременно в нескольких местах: сидящим на подоконнике с гитарой, прыгающим с теннисной ракеткой у стены, стоящим в задумчивости с кистью у мольберта. Казалось, он заполнил собою комнату — из всех углов безостановочно тарахтел его голос: о потрясных японских усилителях, выставке импрессионистов, международном турнире по теннису…

Серёжа терпеливо ждал. Он знал, что скоро Макс иссякнет, угомонится. Вот тогда можно будет спокойно поговорить о деле. Действительно, прошло немного времени, и голос Макса стал глохнуть, прерываться, движения сделались вялыми, сбивчивыми. Макс включил проигрыватель и, опускаясь на кровать, через силу пробормотал:

— Послушай «Пинк Флойд». Высокая штука.

Грянула музыка, разом сметая все другие звуки. Макс расслабленно прилёг на кровать, поглядывал на Серёжу с доброй, чуть усталой улыбкой, словно спрашивал: «Ну что, нравится, старина?». Против этого взгляда невозможно было устоять — верилось, нет лучше друга на свете.

«Понятно, чем покоряет он девочек, — думал растроганный Серёжа. — С Максом просто. С Максом весело. У него тысячи тем для разговоров. А когда надоедает всё, он включает музыку или сам берётся за гитару. И смотрит тебе в глаза так преданно, так чисто и правдиво…»

— Макс, — сказал Серёжа. — Демьян совсем обнаглел в последнее время, точняк? К субботе, говорит, напишешь мне сочинение…

— Совсем обнаглел, — как эхо, отозвался Макс без всяких, впрочем, эмоций.

— Лёку Голубчикова превратил в холуя. Ну, Лёка… сам виноват… А эти ходят по школе с Упырём, как короли. Дать бы им разок по рогам!

— По рогам! — решительно повторил Макс и подмигнул Серёже.

Серёжа приободрился. Он знал, что Макс не подведёт. Макс всегда был настоящим другом.

— Если ещё Зубик с нами… Втроём мы отделаем Демьяна, только так… А?

— Конечно, — просто сказал Макс. — Но хочешь дружеский совет? Не лезь в бутылку. Напиши ему по-быстрому сочинение. Трудно, что ли? Рука отвалится? А то набежит шпана со всех окрестных дворов, выкручивайся потом. Витёк парень неплохой, с ним можно ладить.

У Серёжи отвисла челюсть.

— Ну да, поладил один такой! — выкрикнул наконец тонко.

Нет, Макс нисколько не изменился. Никогда его не поймёшь: минуту назад, казалось, всей душой — и на тебе! Поворот на сто восемьдесят градусов. Рассчитывай на него после этого!

Но странное дело, даже в такие минуты не Макса невозможно было разозлиться всерьёз. Стоило ему только почувствовать, что назревает ссора, как он мигом подлетел к Серёже, насильно поднял с кресла, усадил рядом с собой на кровать.

— Да не переживай ты так! С сочинением — фиг с ним. Что нам Демьян? Соберём ребят — знаешь, какие у меня связи…

Макс обнял Серёжу за плечи, заглядывая в лицо с предупредительностью и заботой старого друга. И вот ещё что — в его поведении не было и тени наигрыша, актёрства. Слова его подкупали своей искренностью — просто нельзя было им не верить.

Только на лестнице, когда с мягким щелчком захлопнулась за спиной дверь, Серёжа подумал, очнувшись: «А всё-таки здорово он меня облапошил. Старый дружище». Но подумал без злости, без обиды, лишь с лёгкой грустью, потому что ясно стало: Макс отпал. И остался один Зубик.

Зубик жил этажом выше. Но подняться к нему сразу не было сил. Серёжа присел на подоконник, нашарил в кармане сигарету, которую прихватил у Макса со стола. В голове гудела музыка, и в ушах звенело, как будто только что выбрался из самолёта. А потом ещё это тоскливое, сосущее предчувствие: «А если и Зубик? Что тогда?»

Внизу, у подъезда, в освещённом зеленовато полукруге возникли лифтёрша баба Паша и Ксения Трофимовна, похожие на снеговиков, которых неведомая сила заставила размеренно, круг за кругом двигаться по двору. Лифтёрша баба Паша, неуклюжая, в огромных валенках и тяжёлом, до пят драповом пальто, запрокинула голову, прижала ладонь козырьком ко лбу и долго вглядывалась: «Кто это там между шестым и седьмым встрял? Уж не фулюганье ли опять, прошмыгнув незамеченно, распивает из горлышка? Нахаркают, нагадят, где ни попадя, убирай потом за ими».

Для острастки баба Паша задрала полу пальто, извлекла милицейский свисток, и прокатились по двору частые переливчатые трели. Но то ли узнала она Серёжу, то ли надоело стоять под снегом на ветру, а на седьмой тащиться, вступать в пререкания сил не хватило — отступилась. И пошагали они с Ксенией Трофимовной неспешно своим привычным, выверенным маршрутом.

С высоты две старушки, исчезающие в снежной кутерьме, казались особенно заброшенными, одинокими, жалкими какими-то. Словно вымер двор, и только они непонятным напоминанием кружат и кружат, то появляясь, то вновь пропадая в метели. И заметил ещё Серёжа, что из многих кухонных окон, расплющив носы о стекло, следят за ними неотступно такие же, как они, старушки, протирают кончиками беленьких платков слабые, слезящиеся глаза.

Вот летними вечерами — другое дело. Соберутся старушки в крашенной голубым деревянной беседке под липами, обсядут со всех сторон обитый жестью узкий стол, и пространство вокруг стола, словно цветущий луг, запестреет оранжевыми, зелёными, сиреневыми их платками. Тут же неизвестно откуда возникнет в центре стола эмалированный тазик с семечками, накрытый чистым передником. И пойдут разговоры о родных деревнях, об отчих разорённых, покинутых избах и об огородах, которые давно уж пора было бы вскопать и засеять («А что, я ещё могла бы обслужить огород», — вставляла тут непременно какая-нибудь шустроглазая старушка), о корове, которую во сне всё ещё гоняют с рассветом в стадо, выломав увесистую хворостину, и встречают на закате, идущую неторопливо, как уставший после работы человек…

А с седьмого этажа, из квартиры напротив лифта, всё неслись, неслись звуки гармони, протяжный, тоскующие, рассыпались по подъезду. Да ведь это же тот мужик, чей балкон в левом крыло дома по соседству с Серёжиным окном. И ему, видно, одиноко зимним вечером в четырёх стенах. И некуда пойти, не с кем переброситься словом, посоветоваться, не у кого обрести поддержку. И ведь станешь рассказывать, просить о помощи — не поймут. У каждого свои заботы, свои печали. Это летом хорошо: распахнул вечерком балконную дверь, шагнул в белой рубахе, в брюках парадных, светло-серых на балкон с трёхрядкой. И пошёл на весь двор наяривать, сыпать частушками: хочешь, не хочешь — слушай! А уж старушки из беседки обязательно подхватят, подпоют. И прокричат оттуда, снизу: «Ну-ка, сыграй нам, Гаврила Иванович, плясовую!..» «Плясовую? Сейчас, мои милые, сейчас, хорошие», — отзовётся обрадованный Гаврила Иванович, растягивая меха. Старушки сбросят с голов на плечи платки и, как в прежние времени, подбоченятся, пойдут, вскрикивая, отбивать каблучками.

Тут и вправду услышал Серёжа частый перестук каблучков. А следом затопали, тяжело печатая шаг. Донёсся женский, удивительно знакомый голос, мягкий, грудной, воркующий. И возникла неожиданно на лестнице в зеленоватом неярком свете Вера Борисовна, мать Голубчика, — оживлённая, сияющая, — а позади моложавый полковник в высокой папахе.

Не спускалась — скользила плавно, едва касаясь сапожками ступеней. Левой рукой, двумя пальчиками придерживала край блестящего вечернего платья, выступающий из-под подола каракулевой шубки. Узнала, приостановилась.

— Серёженька, почему ты здесь, на этаже? Что-нибудь случилось? Заглянул бы к нам. А то забросили совсем моего Алёшку… — И засмеялась отчего-то, погрозила Серёже пальцем.

На миг Серёжа увидел себя её глазами: серенькая кроличья шапка, надвинутая на лоб, замызганная курточка со следами бурой краски на рукаве, вздувшиеся на коленях форменные брюки. Сигарета, зажатая в кулаке за спиной, жгла ладонь, от дыма, который не решался выпустить при Вере Борисовне, кружилась голова, на глаза наворачивались слёзы. И от гнетущей неловкости своего положения захотелось вдруг сделать какую-нибудь дерзость — выдохнуть дым ей в лицо, выругаться, цыкнуть слюной ухарски на блестящий остренький носок её сапожка. В эту минуту он, кажется, понял Лёку.

Оглавление

Обращение к пользователям