***

Letyshops [lifetime]
Letyshops [lifetime]

Голоса всех мыслимых орудий, свист, вой, взрывы — сплошной захлебывающийся стон… И — лицо человека, спокойно-сосредоточенное, словно не существующее на миг, но готовое вот сейчас, через миг, перемениться — смехом или рыданием, смертью или жизнью… Голос войны… Лицо человека, ворот гимнастерки, рыжая голова покачивается в такт движению теплушки, стуку колес…

Состав, помеченный санитарными крестами, подползает к маленькой станции. До горизонта — выжженная земля, сухие цветы в земляных трещинах, сумасшедшее парализующее солнце.

Вздрогнув, состав замирает.

Раненые выглядывают из теплушки и, морщась, долго смотрят на пустынную землю. Так долго, что успеваем заметить перебинтованные головы, руки, остатки рук, костыли…

Недалеко от теплушки старик казах сидит на краю арбы, сухое коричневое лицо его неподвижно. Так же, как неподвижно лицо рыжего человека. Они смотрят друг на друга и, пожалуй, друг друга не видят — взгляды скрестились случайно и повисли в воздухе.

Вдруг — словно ветер… Какое-то движение… И старик казах, и рыжий человек поворачивают головы. Вдоль состава энергично шагает молодая женщина в белом халате, полы которого взвиваются над солдатскими сапогами, обозначая каждый шаг — твердый, мужской.

— Здравствуйте, дедушка! — кричит она, зачем-то улыбаясь и взмахивая руками. — Берите раненых!

Старик отрицательно качает головой и, помолчав, объясняет:

— Кушать нет.

— Что же, — хмурится молодая женщина. — Всей стране сейчас кушать нет. Но воюет страна, — она строго, как учительница на первоклассника, смотрит на старика. — Берите раненых, дедушка. Сколько по силам. Они уже выписанные, но окрепнуть им надо. А после победы — все зачтется…

Старик обрывает ее тяжелым вздохом:

— Один. — И кивает на рыжего человека: — Эта.

Женщина оглядывается.

— Рядовой Прохоров! — командует она. — В телегу!

— А я пожалуйста! — кричит Прохоров и, упершись костылем в землю, медленно вылезает из теплушки.

Прохоров смотрит на тяжелое деревянное колесо. Потом — на спину деда. И наконец — оглядывается назад. Там, уже в отдалении, стоит поезд, возле него мечется белый халат.

— Да-а… — весело говорит Прохоров, — получи, дед, инвалида, — и сжимает губы.

Покачивается спина старика. Плывет, подрагивая, коричневая земля. Белое от жары небо висит над ними.

— Что-то жарко! — продолжает веселиться Прохоров. — Что же это, дед, жарко так? А?

Покачивается спина старика. Плывет земля. Небо — белое от жары.

— Ничего-о. Подкрепимся — повоюем!

Спина старика. Земля. Небо… Скрип арбы.

Прохоров опускает голову на дно арбы, прикрывает ее руками.

И — голоса всех мыслимых орудий, свист, вой, взрывы — сплошной захлебывающийся стон… голос войны…

А в ауле — тишина.

Прохоров поднимает голову и видит белые дома с плоскими крышами, тополя.

Из дома выходит женщина — невысокая, худая. И Прохоров поражается тому, как похожа она на коричневую высохшую землю, по которой он только что ехал.

Женщина подходит к старику казаху. Они перекидываются короткими фразами…

Чужая непонятная речь. Чужая жизнь…

И пока женщина распрягает лошадь, старик ведет Прохорова по двору к дому… Старик сильно хромает, припадает на ту же ногу, что и Прохоров. Оба одновременно замечают это — старик улыбается, а Прохоров радостно хохочет:

— Что с ногой-то? А?

— Лошадь падал, — коротко отвечает старик.

…В доме прохладно. Почти темно — с яркого света глаз не сразу различает обстановку. А различив, исследует ее — со всей пристальностью постороннего взгляда. Низкие скамеечки, низкий стол, куча одеял в углу…

Не дожидаясь приглашения, Прохоров садится на скамеечку у стены, вытягивает больную ногу, закрывает глаза.

Бесшумно входит женщина, ставит перед Прохоровым большую пиалу.

Он кивает:

— Спасибо. — Делает глоток, прислушивается к новому ощущению и заключает: — Хорошо…

Улыбается хозяевам. Женщина испуганно смотрит на него из своего угла. Лицо старика непроницаемо, он сидит напротив и пьет чай.

— Дочь? — кивает Прохоров на женщину.

Старик отрицательно качает головой — «нет».

— А-а, — понимает Прохоров. — Извиняюсь.

Но через секунду жажда завязать разговор берет верх, и Прохоров говорит:

— А что же это жена у тебя чай не пьет?

Женщина не двигается. Старик занят чаем.

— Не хочет, значит, — сам себе отвечает Прохоров и умолкает.

Ночью он не может заснуть. Долго ворочается, прислушивается к ночным звукам.

Под утро нащупывает возле себя на полу костыль, мучительно, в несколько приемов, поднимается и, стараясь не шуметь, выходит из комнаты. В маленьких сенях на секунду теряет равновесие, но все-таки ему удается устоять на ногах. Он делает шаг и слышит слабый вскрик.

— Кто здесь?

Под ногами у него, укрывшись одеялом, лежит хозяйка и смотрит испуганно блестящими глазами.

— Мать твою… — шепчет Прохоров и добавляет растерянно. — Извиняюсь.

У самой двери он останавливается, оборачивается и говорит;

— Я не знал… Уж ты…

Она смотрит по-прежнему испуганно, и тогда Прохоров обрывает себя и выходит во двор.

Светает. Где-то на краю неба уже завязывается серый ветреный день. Прохоров упирается костылем в землю и так стоит, оглядывая аул.

По аулу носится ветер, гнет тополя, гудит, протискиваясь между домами.

Выходит старик. Не глядя на Прохорова, проходит через двор.

— Старик, — окликает Прохоров.

Старик оборачивается, смотрит, молча ждет.

— Ты бы сразу сказал… — Прохоров сам подходит к нему. — Мне условий никаких таких не надо — не барин. Мне только кумыс давай, и все дела. А спать я в сенях могу. Ты жену с собой клади. Непорядок: жена отдельно спит.

Старик молча смотрит на Прохорова. Потом отвечает, как всегда, коротко:

— Жена нету. Кумыс есть.

— А кто же она тебе? — с любопытством спрашивает Прохоров. — Эта вот, — и кивает на дом.

Старик опять отвечает не сразу и, пока он молчит, воет ветер.

— Сын была.

— А-а, вот оно что, — начинает понимать Прохоров. — Сын у тебя был, а она ему — жена, то есть тебе — сноха. — Прохоров радостно улыбается. — Вот оно что… — И, видя, что старик собрался уходить, поспешно спрашивает: — А где же сын-то? — спрашивает и уже готовит печаль на лице.

— Умирала.

— Погиб? — уточняет Прохоров. — Где он служил-то? Может, я его встречал? у нас казахи были…

Старик еле заметно качает головой:

— Болела… умирала… война не было… Прохоров, растерянно улыбаясь, смотрит на старика.

— Вот ведь… — говорит удивленно. Старик идет по двору.

Серый свет уже лег на землю.

Но днем солнце все же пробивает плотное небо и принимается жечь, печь, палить.

Прохоров медленно ковыляет по аулу, заглядывает в чужие дворы, прислушивается к обрывкам чужой речи.

Иногда навстречу ему попадаются женщины. Все они как одна пугливо жмутся к обочине и ускоряют шаг.

…Скисший от жары и кромешного одиночества Прохоров возвращается в свой дом.

На плоской крыше хозяйка ворошит сено. Прохоров снизу смотрит на нее: на сухие сильные руки, смуглые ноги, которые показываются из-под юбки всякий раз, когда женщина наклоняется, на безразличное к солнцу лицо.

И женщина замечает Прохорова. Несколько секунд стоит неподвижно, а потом вдруг падает ничком в сено. Так, что сухие травинки, подсвеченные солнцем, как искры костра, взлетают вверх.

— Чего это… — бормочет Прохоров и, пожав плечами, ковыляет в дом.

Травинки медленно падают… Женщины не видно, словно и не было.

Вконец одуревший Прохоров полулежит на низкой скамеечке и осторожно трогает больную ногу.

Входит хозяйка. Не глядя на Прохорова, ставит перед ним пиалу.

— Кумыс? — спрашивает он. — Хорошо. Давай.

Хозяйка вздрагивает от одного звука его голоса и, метнувшись в сторону, замирает У двери.

Прохоров смеется, покачивает головой, Разглядывает ее.

— Да ты садись, — приглашает он. — К столу садись.

Женщина не двигается. Солнечный луч освещает высокую скулу, туго обтянутую кожей, и угол сжатых губ.

— Порядки… — усмехается Прохоров, разглядывая женщину. — Интересно!.. Мне бы знать хотелось, ты думаешь о чем или нет? Вот молчишь, а что у тебя в голове творится?

Женщина не двигается. Пристально смотрит на Прохорова. Медленно поворачивается, чтобы уйти.

— Подожди, — просит Прохоров. — Чего ты…

Она покорно останавливается.

— Я же просто поговорить… Что в этом такого?

Прохоров умолкает. Пытается подобрать какие-то слова, чтобы в самом деле поговорить, как и собирался. Но — ничего не лезет в голову, да и собеседница его так неподвижна и далека… Не со стеной же разговаривать.

— Ну ладно, — вздыхает Прохоров. — Иди. У тебя там дел, наверное…

Она уже собирается уйти, как вдруг — происходит странное… неожиданное… Углы губ медленно, словно преодолевая препятствие, раздвигаются, губы отходят друг от друга, показывается белый ряд зубов — улыбка-усилие мелькает на лице женщины. Прохоров изумленно смотрит на нее, ожидая слов, какого-то жеста… Но — все кончилось в ту же секунду. Женщина сжимает губы, в глазах — испуг, ужас от собственной необычайной выходки… Фигура ее мелькает в луче солнца, падающем из дверной щели, и — исчезает…

Прохоров долго не может оторвать взгляда от двери. Упираясь спиной в стену, он сидит в полутьме, пытается понять, что же произошло, и не может. Осторожно встает, подходит к двери, приоткрывает ее и сквозь образовавшуюся щель смотрит во двор. Женщина несет котел — видимо, тяжелый, она ставит его на землю, передохнуть, стоит, застывшими глазами уткнувшись куда-то в пространство.

Что же произошло? Что же это было?.. Прохоров бесцельно бродит по дому.

Да не было ничего! Он достает из своего вещмешка тряпицу, в которую завернуты иголка и нитки. Снимает гимнастерку. Непригодными для тонкой работы пальцами долго вдевает нитку в ушко иглы… Складывает края распоровшегося шва…

За этой работой его застает старик: коротко взглядывает на Прохорова, просовывает голову в дверь и кричит что-то во двор.

Женщина появляется мгновенно, словно сплетается из воздуха.

— Дай, — говорит старик Прохорову и кидает гневный взгляд на женщину.

— Да ладно, — бормочет Прохоров. — Чего там… — Но протягивает женщине гимнастерку, сует в руки комком, не глядя. — Иголка… не уколись… — И, освободившись от гимнастерки, не знает, куда деть себя, голову, руки, глаза.

Старик разгневан страшно, лицо бронзовеет, становится резким, он добавляет еще какие-то слова, которые окончательно уничтожают женщину, — Прохорову кажется, что она даже ростом стала меньше. Слава богу, ему хватает сил молчать.

Старик оглядывает комнату — напоследок, все ли в порядке — и уходит.

Женщина сидит в своем углу, склонившись над прохоровской одеждой. Видно только, как двигается рука, игла пронзает ткань. Потом голова склоняется совсем низко, женщина перекусывает нитку, губами почти касаясь гимнастерки. Поднимается…

— Положи там, — вдруг хрипло говорит Прохоров. — Я возьму.

На другой день она сидит во дворике возле котла с кипящей водой, помешивает варево, колени туго обтянуты шелковым пестрым платьем, Прохоров не видел этого платья прежде.

Он медленно бродит по двору, изредка поглядывая на женщину.

Она сидит, втянув голову в худые плечи.

— Слушай-ка… — Прохоров останавливается перед ней, между ними — дымящийся котел. — Вот что… — Он откашливается. — Может, работу мне какую дашь?

Она молчит.

Прохоров видит ее лицо, подрагивающее за пленкой раскаленного пара. Лицо медленно поднимается, прядь черных волос падает на глаза, рука отводит прядь в сторону, натягивает на лоб белый платок…

— А? — настаивает Прохоров.

Женщина легко вскакивает, исчезает в доме и уже через секунду стоит перед Прохоровым и протягивает ему пиалу.

— Кумыс? — уныло спрашивает он. — Хорошо. Давай.

Раздается скрип — за тополями показывается арба.

И Прохоров вдруг поспешно, словно боясь, что его поймают, ковыляет к дому. Всем телом неуклюже наваливается на костыль, расплескивает кумыс.

Лошадь втягивает арбу во двор. Хозяева повторяют свои ежедневные действия: женщина забирает у старика лошадь, он что-то говорит ей, она отвечает — коротко, одним словом.

А вечером, когда приходят прохладные сумерки, Прохоров и старик пьют чай во дворе. Женщина то исчезает в доме или за домом, то появляется во дворе — Прохоров видит, как мелькает в сумерках белое пятно ее платка.

Старик допивает чай, смотрит куда-то в одну точку и потирает больную ногу.

— Болит? — спрашивает Прохоров.

Старик кивает и, морщась, прицокивает языком — мол, так болит, так болит!..

— К непогоде, видно, — замечает Прохоров.

Старик согнутым пальцем дотрагивается до прохоровской ноги и спрашивает глазами — а твоя болит?

Прохоров смеется:

— А моя всю дорогу болит! Уж привык.

Они умолкают и некоторое время неподвижно смотрят в сумерки. Только мелькает белый платок, где-то сбоку — Прохоров старается не смотреть.

— Тихо тут у вас, — говорит Прохоров. — Непривычно… — И, подумав, начинает петь. Хриплым прерывающимся голосом:

Пчелочка золотая, ты куда летишь?

Пчелочка золотая,

ты куда летишь, летишь?



Между строчками он делает большие сиплые вдохи.

Жаль, жаль, жалко мне,

ты куда лети-и-ишь?

Жаль, жаль, жалко мне,

ты куда летишь?



Да и не поет толком — так, излагает нараспев историю про какую-то Лизаньку:

Ты, наверно, любишь Лизаньку мою!

Ты, наверно, любишь Лизаньку мою!

Жаль, жаль, жалко мне…



Песня когда-то давно сочинялась как веселая бессмыслица, так и пелась, но в прохоровском исполнении вдруг стала печальной, загадочной и безысходной.

Как у Лизы косы ниже пояса!

Как у Лизы косы ниже пояса-яса!

Жаль, жаль, жалко мне…



А белый платок у входа в дом застыл, потом подплыл к земле — женщина села на корточки и слушает.

Любить Лизу можно, цаловать нельзя!

Любить Лизу можно,

цаловать нельзя, нельзя!

Жаль, жаль, жалко мне…



Лицо женщины расслабляется, смягчается, и она вся отдается пронзительной тоске, которая слышится ей в голосе Прохорова, в трудноуловимом мотиве, непонятных словах.

Я к губам прилипну, с нею и умру!

Я к губам прилипну,

с нею и умру, умру!

Жаль, жаль, жалко мне,

с нею и умру, умру-у.

Жаль, жаль, жалко мне, с нею и умру!



Нельзя сказать, чтобы песня потрясла или захватила старика. По лицу женщины тоже трудно что-либо понять. Да и сам Прохоров не погрузился в пучину грусти — спел песню, да и все… Но тем не менее никто не двигается. Тишина. Сумерки.

Нога старика не зря болела вчера. С утра идет дождь.

Он начинается понемногу, еще когда старик, почмокивая, выезжает со двора. Но пока это просто капли — тяжелые, крупные.

К тому же очень скоро они перестают падать, и следы их, впитавшись в землю, исчезают.

Люди выносят из домов одеяла и подушки — проветрить. И только после этого начинается ливень.

Женщина мечется между домом и двором, спасая подушки. Прохоров, которому перепала наконец работа, помогает ей. И мешает, конечно, тоже. Они сталкиваются в дверях, задевают друг друга руками, плечами… Женщина не смотрит на Прохорова — подхватывает очередную полушку, мчится к дому, но все-таки следит за ним, старается обойти, держит расстояние…

Наконец, все спасено. Прохоров, вымокший до нитки, ощупывает хозяйское имущество.

— Сухие! — смеется он, — Видела, как сработано! Все сухое! Только мы мокрые! — И хохочет.

Женщина молча стоит посреди комнаты.

— Чего ты, — окликает Прохоров, — чего ты как неживая? Вещи ведь тебе спасли. Радуйся.

Но она, видно, радоваться не умеет. Тогда и Прохоров перестает веселиться — не шут ведь гороховый, в одиночку хохотать.

— Ну что же ты такая, — расстроенно говорит ои и делает шаг к женщине. — Да подожди, куда ты сразу бежать, под дождь, что ли, побежишь?.. — Он придерживает ее за плечо. — Смотри, ты же мокрая вся… Ты платок сними… сними…

Женщина не двигается, и тогда Прохоров сам снимает с нее платок.

— Ну вот… и волосы мокрые… — Он проводит ладонью по ее волосам и замирает — так и держит в руках голову женщины, ее лицо…

— Я за тобой который день смотрю.

И вижу… все вижу… понимаешь меня?.. Ты обмануть норовишь, мол, муж умер и сама умерла… А — врешь. Сама себя за нос водишь. Я улыбку твою видел… ты знаешь, какая была, когда улыбалась?.. Не знаешь… никто не знает… я один знаю…

Он сжимает ее плечи, спину, губами прикасается к ее лицу.

Льет дождь.

— Бедная ты моя, бедная…

Льет дождь. Избивает пустынную землю.

— Бедная…

Льет дождь. Избивает пустынную землю. Трясет тополиные листья.

— Маленькая…

И долго льет дождь. Долго…

А потом она стоит во дворе. Дождя больше нет. Только воспоминание о дожде в рассеянном серо-синем свете, который лег на землю.

Прохоров медленно подходит к женщине, останавливается за ее спиной.

— Не холодно? — спрашивает и видит, как она вздрагивает. — Милая ты моя, милая… А можешь улыбнуться, а? — Прохоров сам улыбается. — Я тебя прошу — улыбнись.

И тогда она — улыбается. Легко, ясно. И одновременно с этим слезы бегут по ее лицу — тоже легко… Она всхлипывает, улыбаясь, и — говорит. Сильным высоким голосом, торопливо, волнуясь. И незнакомые слова чужого языка сливаются в мелодию и становятся вдруг понятными Прохорову, пронзительными и прекрасными. Женщина будто бы жалуется, рассказывает о чем-то печальном, но постепенно радость и нежность побеждают печаль, и она продолжает говорить — теперь уже несомненно о любви, о Прохорове, о том, как он появился и что она почувствовала, и как долго ждала его…

Вглядываясь в ее лицо, Прохоров слушает. Слушают небо, сумерки, земля, выжженная до горизонта.

…Арба скрипом возвещает о появлении старика.

Женщина привычно подходит к лошади, привычно забирает поводья у старика, совершает обыденные движения, к которым давно привыкли и она, и старик. Но лицо ее — неузнаваемо: оно открыто, ясно, совсем другое лицо.

И старик замечает это. Он взглядывает на Прохорова. Молча слезает с арбы. И, проходя мимо Прохорова, еще раз на секунду приподнимает тяжелые веки. А потом скрывается в доме.

Ночью Прохоров не спит. Что-то беспокоит его. Он поворачивает голову и замечает глаза старика, которые следят за ним.

Прохоров отворачивается. Но старик по-прежнему неотрывно смотрит на него.

Прохоров резко садится и, застонав, хватается за больную ногу.

— Старик!

Тишина.

— Старик, послушай! — зовет Прохоров.

Старик лежит с закрытыми глазами. Ровное дыхание. Тишина.

Утром, с покрасневшими от бессонной ночи глазами, Прохоров выходит во двор и сразу видит ее. Она стоит возле арбы и испуганно смотрит наверх — на плоскую крышу, где старик сам ворошит сено… Заметив Прохорова, она исчезает…

Старик продолжает свою работу — сосредоточенно, никуда не глядя, словно во всей вселенной существуют только эта крыша и он.

Женщина приводит лошадь, чтобы запрячь ее в арбу…

И тогда старик произносит одно слово — негромко, кидает его в воздух.

Женщина замирает. Опускает руки. Стоит так посреди двора.

Прохоров не выдерживает и уходит в дом.

… В полутьме ковыляет по комнате, прислушивается к звукам во дворе. Там — тишина.

Наконец появляется старик. Прохоров выжидающе смотрит на него. Напрасно — старик не замечает и Прохорова…

В комнату проскальзывает женщина — ставит на стол две пиалы с чаем, кладет две лепешки, отступает в свой угол.

Старик молча достает две другие пиалы, сам наливает в них чай. Садится и, прикрыв глаза, пьет — маленькими глотками.

Прохоров стоит перед ним, ждет чего-то. Но старик никого не видит, и опять вселенная замкнулась на нем и его чае.

Тогда Прохоров берет вторую пиалу, залпом выпивает ее содержимое, со стуком ставит на стол. Запихивает в рот половину лепешки. Старик спокоен и неподвижен.

Прохоров хватает другую пиалу — одну из тех, что принесла женщина, — выпивает, грохает на стол и ее. Старик спокоен и неподвижен. Не присаживаясь к столу, Прохоров выпивает третью порцию чая; пустая пиала, не удержавшись, скатывается на пол. Старик открывает глаза, поднимает ее, ставит на стол и — уходит.

Женщина бесшумно идет за ним. Сквозь открытую дверь Прохоров видит, как она застывает на пороге, бессильно опустив руки, как во дворе старик сам запрягает лошадь в арбу.

— Сволочь… — стонет Прохоров. — Убью…

И тут же умолкает и еще раз хрипло стонет — кого убьешь? за что? кто ты здесь?.. Скрипит арба. Старик уезжает,

Прохоров бросается к женщине — к сжавшимся плечам, бессильным рукам.

— Стой! — кричит он. — Не убегай ты, Христа ради!

Рывком прижимает ее к себе, целует замкнувшееся уже, коричневое лицо.

— Вот что… — глухо говорит он. — Собирайся.»

И опять умолкает, стискивает зубы — куда?! куда собирайся? куда ты ее повезешь? в теплушку посадишь?

Обнявшись, они стоят на пороге дома.

— После войны я вернусь… я за тобой приеду и…

А ты доживешь до победы? довоюешь? Он целует ее плечи, голову в платке, мучительная гримаса не сходит с его лица.

— Я с тобой… я с тобой… — повторяет он. — Тебя никто не тронет, я с тобой… У нас еще семь дней, я считал…

А потом? что будет потом? что будет с ней?»

— Что же с тобой будет?.. Это он из-за меня?.. Из-за меня?.. Из-за меня…

Они оба молчат. Обнимают друг друга — в последний раз.

Как он выпустил ее, как отошел, взял вещмешок и оглянулся напоследок — этого Прохоров не помнит. И старается не думать об этом теперь, когда идет по степи. И еще старается — не оглянуться больше.

На секунду он останавливается… вот сейчас повернется…

— А ну пошел! — приказывает сам себе.

Шаг, другой… еще много шагов.

И уже далеко в степи, когда исчезает из виду аул, его догоняет скрипящая арба. Старик останавливает лошадь.

Выжженная земля. Два человека посреди нее. Смотрят друг на друга. Молчат.

Если бы Прохоров мог разлепить губы, разжать челюсти, он бы сказал старику: как же я ненавижу тебя, старик! ты жесток и глух, ненавижу…

А старик ответил бы ему: да ведь и я тебя ненавижу. Эта женщина — все, что осталось мне от сына, он любил ее, он прикасался к ней, ты пришел и все зачеркнул…

— Но ведь он умер, — возразил бы Прохоров, — а она жива… и я стою перед тобой — живой… и мне больно.

— Я понимаю, — согласился бы старик, — но мне тоже больно. Понимаешь?

Прохоров помедлил бы секунду…

— Понимаю.

— Тогда садись, я довезу тебя до станции… больше я ничего не могу для тебя сделать.

…Прохоров кладет мешок на дно арбы, залезает сам, и старик трогает лошадь.

Они едут по пустынной выжженной земле. Покачивается спина старика. Белое выцветшее небо висит над ними. Как несколько дней назад. Но только сейчас это — дорога обратно.

Лошадь тянет арбу все дальше от аула. Земля вползает под скрипящее колесо.

И вслед Прохорову летит голос женщины — взволнованный, нежный… Она говорит — о любви, о том, как долго ждала его…

Лошадь тянет арбу все дальше и дальше — к горизонту, из-за которого встает далекий гул — вой, взрывы, свист пуль…

Женщина говорит о любви… Вырастает, крепнет голос войны… Едет по степи рядовой Прохоров… И два голоса устремляются к нему, соединяются в нем, чтобы навсегда пронзить его жизнь любовью и болью, счастьем и войною, улыбкой женщины и, может быть, смертью.

Оглавление