Глава IV. НЕБЕСНЫЙ ИЕРУСАЛИМ ИЛИ РОССИЙСКАЯ ИМПЕРИЯ: ДИАЛЕКТИКА ДОЛЖНОГО И СУЩЕГО

ДОЛЖНОЕ И СУЩЕЕ — БАЗОВЫЕ КАТЕГОРИИ КУЛЬТУРЫ

Настоящая глава посвящена исследованию двух понятий: должного и сущего. Это ключевые идеи традиционного сознания. Ментальность, данная нам в традиции обретает себя в координатах должного/сущего. В известном смысле, соотношение и диалектика рассматриваемых категорий составляет ядро русского сознания и определяет собой весь универсум традиционной культуры. Координатная сетка должного/сущего, а так же сумма культурных смыслов и положенностей, с ней связанных, структурируют отечественную ментальность.

Пытаясь определить глубинную суть России, один из наиболее ярких идеологов традиционализма Александр Проханов высказался однажды в том смысле, что Россия — вся в порыве, в стремлении к запредельному… Надо сказать, что этот или близкий к нему образ часто повторяется людьми, по своему складу принадлежащими традиционной ментальности. Пытаясь выразить самые важные, последние истины, они приходят к близким формулировкам. А значит, мы имеем дело не со случайной фразой или штампом, но с выстраданной идеей, отражающей какие-то сущностные отношения. Предложенная писателем характеристика России рождает два вопроса:

Соответствует ли наша действительность этим устремлениям? Как представляется, ответ настолько самоочевиден, что не нуждается в развернутом обосновании. Из отрицательного ответа на первый, рождается следующий вопрос.

Что же необходимо России для достижения ею заветных целей? Вчитаемся в характеристику России, предложенную лидером «духовной оппозиции», и попытаемся ответить. Подойдут: власяница, монашеская келья, томик «Добротолюбия», школа аскезы, послушания, самоограничения, мудрость смирения. Если с уровня отдельной личности перейти на уровень государства, мы получим страну с характеристиками королевства Бутан, затерянную в горах маленькую область с массой монастырей и крепостным крестьянством под руководством религиозного лидера.

Однако сам Проханов дает, и достаточно развернуто, совершенно другие ответы на наш вопрос. Оказывается, что России необходимы: новые авианосцы, межконтинентальные ракеты последних поколений, атомные подводные лодки. Жизненно необходима большая, повергающая соседей в трепет, армия. Желателен пояс государств-сателлитов. Необходим выход ко всем мыслимым морям и океанам. Контроль над глобальными потоками сырьевых ресурсов и т. д. Обобщая, России в идеале необходимо стать самой могущественной мировой империей т. е. силой, которая вершит судьбы мира.

Здесь что-то не стыкуется. Между декларируемыми конечными целями, с одной стороны, и объективной реальностью, которая выстраивается из жизни, где ставятся и достигаются действительные цели общества — с другой, существует чудовищная дистанция. Субъективная реальность мыслимых устремлений и объективная реальность культуры сущностно отрицают друг друга. Свободное от идеологических схем сознание не может не видеть, что российская действительность никак не сопоставима с русской мечтой и не находит объяснений как ступень на пути движения к идеалу. В то же время, безусловное отрицание этого мира как «лежащего во зле» и страстное стремление к иному, нездешнему, прекрасному миру русской мечты составляет ядро традиционного сознания. Мы предлагаем следующее решение этого парадокса.

Россия Сергия Радонежского — Льва Толстого — мужика Марея и Россия ГУЛАГА — загаженных автобусных остановок — Катыни не могут быть противопоставляемы. Это ложная по своей сути альтернатива. Наше убеждение состоит в том, что перед нами два лика одного целого. Иными словами, перед нами взаимопорождающие и обусловливающие друг друга структуры.

МИР ДОЛЖНОГО/СУЩЕГО

Итак, обратимся к анализу основополагающих для традиционного сознания категорий. Должное и сущее — некоторые идеи, сформированные в рамках традиционной культуры и наделенные ею статусом универсальных моделей понимания. Эти идеи не существуют порознь. Должное/сущее — особая целостная структура, или конструкт, с помощью которой познается и переживается мир.

От концепции мира, сложившейся в пространстве ново-европейской культуры, картина должного/сущего, прежде всего, отличается базовой интенцией. Европейская картина мира обращена к реальности и опирается на нее. Она развивается вместе с историей человека, разворачиванием познания, развитием науки. Картина должного/сущего осознается как вечная, надмирная конструкция. Ее изменения минимальны, чрезвычайно медленны и не схватываются сознанием. Эта картина ориентируется не на эмпирическую реальность, не на мир объективного, а на смысловое ядро традиционной культуры, которое и задает костяк должного.

Должное. Должное понимается как предвечная, богоданная природа бытия, которая присутствовала в сакральном прошлом и возобладает в эсхатологическом будущем. Должное — сакрально и онтологично. Сущее понимается как ухудшенная, сниженная грехами и несовершенствами, замутненная привходящими воздействиями версия должного. Сущее профанно и лишено онтологии. Оно не имеет собственной природы, а значит — и собственных законов. Единственные подлинные законы сущего это — должное. И если каким-то образом удастся снять то, что «мешает» — должное воссияет наконец, явив себя во всем блеске и полноте.

Из сказанного выше можно понять, что мир должного по-особому, драматически соотносится с объективной реальностью. Возникающая с закреплением особого, мировозрения, базирующегося на монофизитски-манихейской трансформации эмпирической реальности, координатная сетка должного/сущего оказывается понятийной матрицей, с помощью которой традиционный человек постигает весь окружающий мир. Структуры реальности оформляются в концептах и моделях должного/сущего. А все то, что не укладывается в подобные модели, не воспринимается традиционным сознанием, заносится в разряд случайностей, проваливается сквозь это сознание. Для человека, живущего в космосе традиции, реальность, выходящая за рамки должного/сущего, закрыта для осознания.

В драматическом соотношении объективного мира и презумпции должного/сущего коренятся истоки Множества коллизий. Отсюда исходит сложная, труднопостижимая для стороннего наблюдателя, война традиционной культуры с рациональным видением мира. Именно здесь лежат истоки склонности российского человека к идеологическим извращениям реальности. Для настоящего Традиционалиста мир видится как обедненная, затененная привходящими моментами, картина должного. Постоянно, изо дня в день «загоняя» Мир в рамки модели должное/сущее, традиционное сознание вынуждено разрешать множество коллизий.

Прежде всего возникает проблема истины. В общих чертах она находит следующее решение. Истинно то, что укладывается в картину должного/сущего и может быть ею ассимилировано. Ложь — все то, что разрушает ее. Мера истинности — сложно формализуемая субстанция, задаваемая следующим: чем легче, с минимальными подвижками, встраивается какое- либо положение в картину должного/сущего, тем безусловнее его истинность. Чем больших подвижек и перестроек сознания требует ассимиляция нового, тем менее очевидна мера его истинности, тем большего давления со стороны внешнего контекста требует усвоение этого.

Если же какое-либо положение в принципе не может быть вставлено в картину должного/сущего, поскольку такая композиция приведет к разрушению последней — оно объявляется безусловной клеветой, табуируется к осознанию, опускается в сферу артефактов, либо обретает метафорические, мифологические и другие трактовки, которые позволят включить настоящее положение в универсум традиционного сознания. Главный критерий истинности — спонтанная реакция адекватного слушателя, которая задана двумя факторами. Во-первых, верностью парадигме должного/сущего. Во-вторых, естественной потребностью человеческого сознания вписать в картину мира весь доступный осознанию континуум фактов.

Для человека традиций объективный факт, проверяемый и удостовериваемый, не обладает онтологической безусловностью. Во всем, что касается сферы должного, реальность как бы сжимается, утрачивает свою безусловность. По отношению к должному она не может притязать на статус верификатора идеологических конструкций, и это одна из самых поразительных особенностей традиционного сознания. Показательно, что в этом вопросе уровень культуры или образования человека не играет роли. Подобное восприятие мира демонстрируют и академики, и плотники74. Сходно воспринимая мир, они будут различаться системой аргументов, оправдывающих и обосновывающих центрирование на должном. Академик скорее будет демонстрировать определенную изощренность, а плотник скорее всего не сможет осознать заявленную проблему. Естествоиспытатель, который в своей профессиональной сфере исходит из идеологии экспериментально устанавливаемого факта как критерия истинности теории, свободно игнорирует горы фактов, противоречащих его построениям, если они противостоят должному.

Подчеркнем, речь не идет о свойственной всем людям психологической и интеллектуальной инерции, не о том, что мы не вполне охотно меняем свои взгляды и делаем это лишь под давлением реальности. Речь о том, что человек проживает целую жизнь, так и не меняя своих установок вопреки любым фактам.

Наша культура несет в себе гигантский потенциал игнорирования объективности. Ассимилировав фрагменты рационального знания, она дала своим адептам иллюзию в научном, а значит объективном характере их убеждений. При этом человек, находящийся внутри традиционного пространства, не может отрефлексировать, где в нем самом кончается рационалист и начинается традиционный субъект.

Итак, реальность переживается и постигается посредством особого конструкта должное/сущее. В этой паре категорий безусловно задающим и определяющим является должное. Оно имеет тысячу наименований. Опонское царство и Русская мечта, Беловодье и Святая Русь, Вся Правда и Коммунизм, Русская идея и Духовность — все это лики должного. Они меняются и мерцают в зависимости от контекста, эпохи, социального слоя, но всегда сохраняют главное, свою глубинную суть. Должное — это российская Шамбала. Должное запредельно «этому», дольнему миру и являет собой полноту Истины и полноту Блага слитые в невыразимом единстве. А потому, должное есть некая абсолютная точка отсчета. Оно сопоставимо с такими понятиями как идеал, образец, норма.

Надо сделать одно общее замечание. Поскольку должное/сущее есть целостный конструкт, разговор о природе должного требует обращения к сущему и наоборот, ибо эти понятия существуют неразрывно и осознаются друг через друга. В социологическом смысле, должное относится к сфере нормативно-ценностных структур. Однако, принятое в общественных науках понятие «норма» сложно сопоставимо с категорией должного. Содержание этих сущностей совпадает частично. Российское должное — особая субстанция, за которой стоит устойчивый спектр культурных смыслов и положенностей. В порядке первоначального схватывания этого явления, должное может быть определено как результат легитимизации высшей сакральной ценности или сакрального идеала.

В своих исходных смыслах понятие социальной нормы отсылает нас к естественному, органичному течению бытия. Иными словами, норма, в том числе и в традиционных обществах, порождается реальностью и при том, что ее источник мистифицируется, служит воспроизводству устойчивого порядка вещей. Должное же — сущность совершенно иного порядка. Прежде всего должное надреально. Оно предшествует реальности, игнорирует ее, занимает сознательную позицию, согласно которой природа должного имеет своим источником высшую сакральную инстанцию и не соотносима с реальным бытием, не корреспондирует с ним и не верифицируется с его помощью. Сознание, в котором жива идея должного, не отделимо от членения мира на два уровня. Уровень сакральной нормативности или должного как единственно подлинной, горней реальности и низменного сущего, понимаемого как ложная, неполноценная, в некотором смысле, эмпирия.

Выше, сущее определялось как сниженная грехами и несовершенствами версия должного. На формально-логическом уровне это противоречит трактовке сущего, как неподлинной эмпирии. Однако, данное противоречие принадлежит уровню аналитического сознания. В синкрезисе традиционной ментальности сущее располагается между этими смысловыми полюсами. Так что в одних контекстах носитель традиционного сознания склонен трактовать сущее как сниженную версию должного, в других — как неподлинную кажимость.

В результате происходит следующее: сущее оказывается неосмысленно, не космизовано, не наделено значимым ценностным статусом, а потому не приобщено к подлинному бытию. В таком не поддающемся осознанию пространстве традиционный субъект и существует, руководствуясь первичными социальными инстинктами. В результате формируется социальная и культурная практика фундаментально противоречащая должному. Однако сфера этой практики как бы не освоена культурой. Объявлена несущественной, артефактом, мнимой реальностью. Культура якобы ориентирует человека на мир высокого должного. Но, и это очень интересно, сохраняя глубочайшее убеждение в верности должному, традиционный субъект хорошо ориентируется и часто неплохо устраивается в мире сущего. Такова логика порождаемого традицией двоемыслия.

Традиционная культура блокирует осознание того фундаментального обстоятельства, что реальное бытие человека традиции проходит в мире сущего, а не в грезах и рассуждениях о должном. И его подлинная жизнь, та которую будут судить «не по словам, а по делам», принадлежит этой, единственно значимой в нравственном отношении реальности. Соответственно, выстраиваются и более частные различия нормы и должного. По своей природе, норма апеллирует к нормальному течению бытия. Исполнение нормы естественно и самоочевидно, в ней есть рациональность здравого смысла и основания вытекающие из того же здравого смысла.

Должное — императивно и это повеление исходит из некоторого нездешнего, внешнего пространства — пространства «должного». Должное возвышается над здравым смыслом, оно не может иметь каких-либо конвенциональных оснований ибо не выводимо, а безусловно и априорно. Можно сказать, что должное априорно истинно и априорно прекрасно. Настоящий носитель традиции не может задаться вопросом: так ли прекрасно должное? Соответствует ли оно человеческой природе? Выполнимо ли? Безусловность и истинность положительных ответов на эти вопросы для него не просто очевидны. Это убеждение имеет глубочайшее эмоциональное наполнение.

Выше мы касались уже понятийно-терминологического соотношения должного и нормы. Напомним, что норма носит конкретно-ситуационный характер. Она соотносима с некоторыми сегментами бытия. Должное — идеальная норма, которая не только сложно соотносится с реальностью, но принципиально невыполнима. Иными словами, в отличии от нормы должное неинструментально относительно реальности, но мыслится как инструментальная сущность в некотором высшем мире. Должное отменяет природу человека (и общества) и диктует иную «высшую» норму.

Корни идеи должного — монофизитская линия в русском сознании. Постоянное и неизбежное следствие вытекающее из идеи должного — хилиастическая ересь или утопическая интенция отечественной культуры.

Итак, должное — чрезвычайно значимая в космосе традиционной культуры сакральная норма, адресованная высшему, нездешнему миру. В привычных для старшего поколения номинациях, сфера должного совпадает с предметом научного коммунизма. Должное призвано конструировать и оформлять область идеального бытия, отстоящую во времени и в пространстве от мира профанной реальности. Разумеется, речь идет не о физическом расстоянии или времени. Беловодье, как и Шамбала, скрывается в мифологическом далеке. Для того, чтобы обрести Беловодье необходим долгий путь, но это движение не в географическом, а в метафизическом пространстве. Оно открывается людям подлинно совершенным, возвысившимся до уровня должного. При этом, должное описывает идеальное бытие в самых общих чертах. Принципиальная эскизность, контурный, размытый рисунок должного — одна из характерных его особенностей. Такая конструкция идеи должного имеет множество оснований. Это происходит и потому, что русский идеал относится к сфере принципиально невыполнимого, и потому, что сколько-нибудь подробная проработка должного вскрывает абсурдность и невыполнимость данной конструкции. Здесь так же срабатывает и апофатическая доминанта культуры.

Итак, на фоне хаотизованного мира сущего, блистает своим совершенством космос должного. Главная культурная функция должного — упорядочивать автомодель культуры. Делать это тем более легко, что автомодель переживается по законам восприятия мифа и сложным образом, опосредованно связана с реальностью. Наряду с моментами истины, включает в себя элементы трансформированных, несоответствующих реальности представлений, а так же зоны полностью табуированного к осознанию. Наконец, автомодель имеет достаточно зыбкие, неоформленные очертания и априорно нагружена положительными коннотациями.

В сказанном выше можно усмотреть противоречие. С одной стороны, должное относится к сфере невыполнимого. Настоящее должное — такая нормативная конструкция, которая трансцендентна реальности, несопоставима с ней, а потому невыполнима. Традиционный человек ощущает подлинность должного именно через ощущение его запредельности. В то же время, убеждение в реализуемости должного составляет ядро традиционного сознания. В некотором смысле, здесь главное противоречие и главная тайна традиционной ментальности. Достижение должного мыслится как трансмутация, как чудесное преображение реальности. К должному можно придти через чудо, через предельное напряжение, верность и желание.

Бытие в культуре, которая исходит из онтологической ущербности реального и ориентирует человека на противоречащий всей целостности его собственного опыта идеал задает мощнейшие напряжения в структуре личности, в сфере индивидуальной ментальности. Такая культура вынуждает постоянно игнорировать реальность. Она блокирует все попытки увязать идеал и свое наличное бытие в некоторой целостности. Традиционалист достигает состояние внутреннего комфорта через партисипацию к должному.

В описанной коллизии коренятся истоки такого свойства присущего русскому человеку, как пограничное состояние духа. Двойственность должного: его безусловная императивность и нереализуемость может иступленно непризнаваться и столь же иступленно игнорироваться, но не может не осознаваться. Сознание, ориентированное на традиционные ценности переживает фундаментальный конфликт. Человек постоянно стремится к выходу за грань. Отсюда аксиологическая и этическая амбивалентность, экзистенциальное напряжение, тревожная многословность. Здесь кроются также и истоки многих специфически интеллигентских комплексов.

Должное нельзя систематизировать и вербализовать в некоторой конечной совокупности текстов. В ментальном пространстве традиционной культуры существует определенная модель, вживаясь в которую носитель этой культуры может проговаривать какие-то фрагменты облика должного. А адекватный реципиент сопоставляет услышанное с моделью должного и в зависимости от силы переживаемой партисипации чувствует истину или фальшь сказанного.

Можно сказать, что должное оказывается смысловым ядром разворачивания универсума. Оно выступает как исходный пункт познания, описания и объяснения мира. Мир познается импульсом, исходящим от должного и через должное. Соответственно, подлинная жизнь человека это жизнь в должном. В рассуждениях, устремлениях, бесконечном праздноговорении о должном.

«Нет ничего более волнующего для нашего человека, чем, в меру своего понимания и способностей, рассуждать о мире и жизни вообще, об основных законах бытия, которые есть законы по преимуществу нравственные»75. Дискурс любого ориентированного на традицию человека либо полностью исчерпывается ценностными суждениями, либо суждения должного оказываются смысловой доминантой организующей все остальное. Это наблюдение имеет отношение не только к пожилым традиционалистам, но и к интеллигентской культурной традиции.

Отсюда особое, специфически русское явление — правдоискательство. С правдоискателями сталкивался каждый взрослый человек. Они многократно описаны в художественной литературе и публицистике. О них пишут богословы и философы. Правдоискательство — особая реакция на дистанцию между идеалом и реальностью. Сознание которое оказывается не в силах совладать с этой пропастью принимается за выстраивания многомерной субъективной реальности. Многообразные построения и рассуждения призваны создать пространство сопоставимое с реальным миром по своей мощи и законченности с тем, что бы замкнувшись в нем обрести хотя бы некоторый покой.

Итак, должное выступает в качестве нормативизованного идеала. Однако, дистанция между миром абсолютных умозрений и реальностью слишком очевидна для того, чтобы ее игнорировать. По мере врастания России в общеевропейский контекст, данное противоречие проявляется все более и более остро. В этой связи показательна мифология неких абсолютных, конечных и вечных ценностей как единственно возможных для русского человека ориентиров.

Идеологи традиции утверждают, что русский человек может жить, только ориентируясь на абсолютные, недостижимые, вечные ценности и идеалы. В мире относительных ценностей он задыхается, страдает и утрачивает смысл жизни. Здесь можно привести характерное высказывание К. Касьяновой: «Собственно, относительная ценность — она и не ценность вовсе, а так… ориентир: дорогу указывает, но сам по себе желания двигаться не вызывает»76. Соответственно, чрезмерная погруженность в мир сущего предоссудительна и, в конце концов, греховна.

Окунувшийся в мир сущего человек ускользает от власти должного а, стало быть, теряет свою душу. Сущее неизбежно расставляет иные смысловые и нравственные акценты. Жизнь в мире сущего размывает российское должное, лишает его актуальности. А потому, эталонный носитель традиционных ценностей живет нелепой, неустроенной жизнью. Быт его иррационален, дом запущен, в практическом плане он беспомощен. И все это свидетельствует о правильной ценностной ориентации.

Должное может быть определено как проекция социального абсолюта в плоскость аксиологических отношений. Переживание абсолюта как сущности трансцендентной задает трансцендентированный, минимально соотнесенный с «этим миром» облик должного. Должное — костяк автомодели отечественной культуры. Это тот образ в котором традиция желала бы представлять и самосозерцать себя. Сущее — подлинный, реальный лик традиционной культуры. Тот ее образ, который созерцает Создатель. До тех пор, пока идея должного имеет какую то власть над сознанием людей — русская традиция жива. Угасание должного означало бы смерть традиционной ментальности.

Сущее. При том, что с ценностной точки зрения категория должного является определяющей, сущее, как выраженная оппозиция должному не менее значимо. С точки зрения механизма культуры, сущее — столь же фундаментальная категория, ибо мир может быть осознан только в оппозиции должного/сущего. Если должное дано человеку в культуре, то сущее — в опыте. Сущее это та самая реальность в кото- рой живет традиционный человек.

Обращаясь к разработке понятия сущее, надо сказать, что оно принадлежит разным уровням языка — как к общеупотребимому лексическому слою так и к сфере профессиональной лексики. Напомним, что в общефилософской традиции ближайшее для нас определение сущего — «совокупность многообразных проявлений бытия»77, если понимать бытие как эмпирическую реальность.

К этому остается добавить, что наше понимание как должного, так и сущего находится в русле веберовской традиции. Как было сказано выше, осознание сущего лежит в семантическом пространстве, ограниченном рамками сниженной грехами и несовершенствами версии должного с одной стороны и идеей о неподлинности, кажимости всего мира эмпирической реальности.

Сущее профанно и дезонтологизированно, то есть лишено собственной природы. Единственным подлинным законом сущего объявлено должное78. Эсхатологическое будущее понимается как момент, когда законы должного реализуются наконец в своей полноте, что будет означать упразднение мира сущего и пресуществление Вселенной. Хилиастические движения, утопические проекты, пронизанные эсхатологическим мироощущением секты, крестьянские войны — все эти феномены щедро рассыпанные по мировой истории черпали свою энергию в несокрушимой вере в окончательной победе должного над сущим и пресуществлении мира. Примеров духовных и культурных феноменов этого рода множество. И не только напрашивающихся, из мира христианской культуры. Можно вспомнить зороастрийские мифы о последнем бое и окончательной победе сил Света. Идея Страшного суда разрабатывается в исламе. Сходные идеи разрабатывались в рамках манихейских и гностических традиций.

Пока же этого не случилось, традиционный субъект живет в мире сущего, постоянно и напряженно сличая его с идеалом. Таким образом он определяет меру уклонения от должного.

Уклонение от должного — важный момент традиционного сознания и чрезвычайно значимая характеристика конкретной ситуации. Традиция транслирует не только концепт должного, но и определенную критическую величину отклонения от идеала. По мере того, как уклонение от должного начинает превышать некоторую устойчивую величину и приближается к критическому, в обществе нарастают внутренние напряжения. Сознание людей охватывает неподотчетная тревожность, чувство ужаса. Традиционный человек осознает себя на пороге Конца Света. Иными словами, уклонение от должного рождает комплекс апокалиптических переживаний. Это напряжение разрешается взрывом.

Такие эксцессы как бунт, революция либо ведут к локальному снятию конфликта между должным и сущим, либо рождают тотальную инверсию. В результате инверсии, уклонившееся от должного сущее отменяется, а мир обретает новые характеристики, которые воспринимаются как естественные и наиболее близкие к должному. Традиционный мир переживает обновление.

Заметим, что сущее, не получает в традиционной культуре устойчивых обозначений. Если должное имеет массу прекрасных и высокозначимых для традиционалиста имен, то сущее как бы табуировано к номинации. Присутствуя в жизни людей, реально бытийствуя, сущее «проваливается», игнорируется культурой. Профанная сфера сущего оказывается объектом избегания. Имяназывание последнего не происходит, и это показательно.

Обычно, говоря о сущем, используют уничижительные, профанирующие обороты типа «по грехом нашим» или «сволочная действительность».

Далее, надо подчеркнуть, что сущее отличается от должного не количественно, но качественно. Ценностная несопоставимость должного и сущего задана разной онтологией, различной природой этих сфер культурного универсума. Если сущее воплощает «мир дольний» то есть пространство имманентного человеку, мир эмпирической реальности, то должное — «мир горний». Должное относится к сфере трансцендентного, к некоторой запредельной, потусторонней реальности. Именно по этому, сущее не может быть переделано в должное. Не может быть преобразовано методом последовательных изменений. Упорядочивая, обустраивая, оптимизируя мир мы не придем к должному, а только погрязнем в мире сущего.

Поскольку должное принципиально трансцендентно, оно не может быть создано из сущего. И это — чрезвычайно важный момент. Сущее может лишь пресуществиться в должное. А само такое пресуществление — ключевое событие эсхатологического преобразования мира. Оно видится в некоторой конечной точке, где завершается история и наступает Вечность. В этой связи надо сказать, что в героическую эпоху советской истории — до рутинного загнивания — мифология построения нового будущего переживалась как чудесная трансмутация. При том, что звучало слово «построение» рождение нового мира понималось как чудо. По этому оно требовало особых, чрезвычайных усилий, невиданных напряжений, невероятных жертв и тотальной чистки общества от всех, кто не был достоин этого величайшего, прекрасного и одновременно ужасного чуда.

Трансценденцию можно построить лишь в том смысле, в каком была построена Вавилонская башня. Других путей преодолеть дистанцию и исходя из сущего войти в должное не существует.

Суммируя надо сказать, что так же как и должное, сущее: синкретическая категория вобравшая в себя множество смыслов и коннотаций. Это и «объективная реальность данная нам в ощущение». И мир эмпирической достоверности. И «сволочная действительность». И низменная в своем наличном состоянии эмпирия (дольний мир), которая однако устремлена к должному (горнему миру) и в некоторой точке горизонта, в момент завершения истории и утверждения Вечности непременно с ним сольется. И пустое, лишенное собственной онтологии лоно постоянно взыскующее об оплодотворении смыслонаделяющим Должным.

Далее, надо указать на одну из ключевых особенностей сущего как базового представления традиционного сознания. Она состоит в том, что традиционная культура осознает себя живущей или стремящейся жить по должному (по Правде). И поскольку это принципиально невозможно, в реальности каждый отдельный человек и общество в целом живут по совершенно иным нормам, механизмам и принципам. Однако, эти регулятивы не осознаются в своем качестве (и в своих реальных объемах), а сама ситуация с реальными принципами социальной регуляции подвергается глубочайшей мистификации.

Признавая само несовпадение должного и реальности собственного бытия, традиционное сознание мистифицирует и меру собственного включения в реальный мир, и реальные мотивы и подлинные механизмы своего поведения. Автомодель культуры как целого и самооценка отдельного субъекта несут в себе извращения, перетолкования подлинной природы вещей, табуацию на осознание и признание целых пластов своей собственной природы. Вся ткань социальных отношений и культурной реальности отражается избирательно и превращенно, таким образом, чтобы поддерживать понимание себя как живущего в целом «по Правде», или по крайней мере стремящегося к этому.

Из этого вытекает одна особенность общественной психологии особенно выпукло явленная в реалиях последнего столетия. При том, что русская культура традиционно не любит «богатеев», она ассимилирует в себя естественное для человека стремление к достатку, устойчивой жизни, прочному положению в обществе. Но все это возможно только тогда, когда человек с головой погружается в мир, т. е. в материю сущего. Настоящий конфликт находит в массовом сознании следующее компромиссное решение: в сущем надо жить, пребывать и по возможности успешно — но нельзя слишком глубоко входить, чересчур погружаться в материю сущего.

Сущее агрессивно, оно имеет свойство затягивать. И если это происходит необратимо, втянутый миром сущего погибает как носитель традиционной ментальности. Стремление к успешной жизнь здесь — нечто постыдное. Сам по себе успех в мире сущего — так же (хотя и глубоко притягателен). Поэтому и делать «это» надо так, как надлежит делать дела неприличные.

Живя в сущем и более или менее успешно решая задачи, лежащие в плоскости «дольнего мира», наш человек делает это на некотором подсознательном, рефлекторном уровне. Осознавая себя при этом как устремленного к сферам Небесного Иерусалима. Успехи «здесь» рождают иррациональный комплекс вины. На этой почве вырастает богатейшая феноменология агрессивности, ханжества, юродства, комплексов неполноценности, цинизма и самообманов.

ИСТОРИЧЕСКИЕ ПАРАЛЛЕЛИ

Надо сказать, что ментальность европейского средневековья типологически близка описанному. В ту эпоху идея должного доминировала в сознании. Народы Европы болели христианской утопией. Изживание утопий и средневекового должного составляет один из узловых моментов Великой духовной революции XVI–XVIII вв. Мир сущего был восстановлен в своих правах. Мир должного — переместился в сферу личностного идеала, в область религиозно-нравственной нормативности. Должное изгоняется из социально-политической и хозяйственной сферы. В результате, появляется политика в новоевропейском смысле этого слова. Как международные отношения, так и социальная система общества освобождаются от оков идеологемы должного и обретают собственные основания. Средневеково-христианская нормативность покидает сферу хозяйственных отношений и только после этого возникает современная экономика. Специальный и самый больной для нас вопрос — почему культура Западной Европы перешагнула через христианскую утопию, а Россия застряла в ней (строго говоря, не в христианской, а в идеократической утопии) до конца XX в. Отвечая на него надо долго говорить о специфике католической и православной цивилизаций. Можно указать на то, что в Европе сохранились остатки живой античной традиции, которые заключали в себе антропный принцип и он был включен в христианский космос. Блоки античного наследия не позволили полностью дезонтологизировать мир сущего. Надо вспомнить о том, что спекулятивно-рациональная традиция в формах схоластики проходит через все европейское средневековье, а рационализация фундаментально противостоит трансцендентно-апофатическому мировидению. Надо обратиться к идее права, которое по своей природе дробит и ослабляет социальный абсолют, задавая строго формализуемые рамки и процедуры, регламентирующие человеческие отношения.

Итак, в Западной Европе складывается христианская цивилизация, в которой социоцентристская доминанта не достигает привычных для востока абсолютных величин и несет в себе самой элементы антропоцентристского космоса, а значит и самоотрицание. Католическая парадигма членит универсум на три ценностно значимых уровня. Между Раем и Адом возникает Чистилище, как особая сфера, взламывающая манихейскую дихотомию абсолютного добра и абсолютного зла. Изоморфизм культурного мышления задает такую картину вселенной, в которой земное бытие человека соотносится с идеей Чистилища и обретает некоторый самостоятельный смысл и собственную онтологию. Социальный абсолют не смог полностью задавить антропоцентристскую и рационалистическую тенденции. Завершение цикла европейского средневековья диктовалось сложной диалектикой утверждения моментов, в конечном счете, задававших имманентное переживание бытия и автономизацию личности.

Эпоха христианского средневековья демонстрирует нам картину почти тотальной погруженности в хилиазм, в мир трансцендентного должного. Массы людей умирали и убивали других из-за различия в трактовке сущностей не имеющих какого-либо отношения к миру их реального бытия. Причем, история свидетельствует, что эпоха господства христианской утопии было периодом варваризации. Европа переживала социальную и культурную деградацию. Были утрачены огромные пласты завоеваний античной цивилизации. Запустевшие города пребывали в ничтожестве. Лишь к концу средневековья Европа достигла по численности населения уровня зрелой Римской Империи. Периодические волны голода и эпидемий составляли рутинный фон человеческой жизни. Европа балансировала на грани самоподдержания.

Разумеется, христианское средневековье имело свой исторический смысл. В рамках этой эпохи происходит вызревание нового цивилизационного качества, которое ярко выявляется на следующем этапе. В эпоху средневековья огромные массы варваров прошли первый круг включения в цивилизацию. А приобщение архаического человеческого материала к цивилизации требует жестких форм культуры и порождает доминирование трансцендентной ориентации. Перемолов варваров и проявив лежащие в ее основаниях потенции, европейская цивилизация вошла в новый цикл своей истории, связанный с освобождением от диктата должного. Европейский человек обрел Бога и нравственно наполненное бытие на этой земле.

Экскурс в историю Западной Европы в XVI в. — пять веков назад — ставшей на путь изживания должного избавляет от иллюзий и помогает осознать нашу собственную реальность. А реальность эта состоит в том, что всего тридцать лет назад власть парадигмы должного была почти всеобщей. По сей день, идея должного пронизывает сознание и организует восприятие мира огромной части нашего общества. Завершая, надо указать на то, что предлагаемая нами система категорий целиком принадлежат сфере теоретической рефлексии. Наши построения мгновенно поймет идеолог традиционной культуры. Субъект же традиции живет в мире, задаваемом неотрефлектированными эйдосами. Сущностями и положенностями, которые синкретичны, шире любых определений, не вычленены из конечных ситуаций. В различных раскладах, исследуемые нами сущности обретают самые разнообразные наименования. Однако, именно эти идеи задают собой культурный космос традиционного человека. И их неотрефлектированность, их синкретическая многоликость, вплетенность в контекст — важная характеристика традиционной культуры.

Такова концепция должного/сущего в самом общем изложении. Опираясь на эскизную проработку теории, можно обратиться к некоторым частным проблемам, которые позволят продвинуться в понимании природы должного, а так же сущего и места этих категорий в космосе русской культуры.

Природа должного. Как мы уже говорили, должное сложным образом соотносится с реальностью и эти коллизии преломляются в сознании носителя традиции. Перед ним стоит фундаментальная дилемма: мир не тождественен должному и существует по каким-то иным законам. Здесь — базовое противоречие традиционной культуры. Осмысление этого противоречия и решения его составляют ядро мировоззренческой и нравственной жизни традиционного человека. Причем, решения этой неразрешимой дилеммы, предлагаемое традицией внутренне противоречиво.

С одной стороны, культура фиксирует несовпадение должного и сущего и из этого вырастает устремленность традиционного человека за горизонт исторической реальности, в пространство Вечности. С другой, мера и, так сказать, качественная дистанция признаваемого и даже декларируемого несовпадения должного и сущего последовательно минимизируется, скрывается, прячется от осознания. Эта, вторая коллизия сознания задана переживанием «своего» мира как мира истины, мира присягнувшего должному. Идея Святой Руси требует от традиционного человека скрывать от себя и от других масштабы рассогласования должного и реальности.

Первое — более или менее понятно и как бы опривычено. Не принимая рассогласование должного и сущего в свете эсхатологической перспективы, сознание традиционалиста смирилось с фактом этого несовпадения.

Второе же — источник постоянного беспокойства, тревожности, сложной борьбы с самим собой и окружающим миром. Идеология должного опирается на два блока значимых установок. Первый опорный блок — неприятие объективирующего подхода, борьба с расщеплением познания и оценки, сохранение максимальной синкретичности онтологических представлений и манихейского видения мира. Второй опорный блок — объяснение тотального несоответствия мира сущего должному как отдельных незначащих, не меняющих сути отклонений, искажений, несовершенств и соответственно, табуирование и отрицание объективного взгляда на реальность. Начнем анализ с суммы идей и положенностей, которые мы объединили в первом опорном блоке.

В разгар перестройки, на пленуме СП РСФСР один из лидеров организации, имея в виду «критиков» и «недоброжелателей», в сердцах воскликнул — «Ну не любят Россию, чужая она им, так пусть молчат». В этих словах выражена важная мысль, за которой стоит устойчивая интенция традиционной культуры. В нашей культуре живет правило: о сакральном надо говорить с любовью и благоговением, о реалиях, воплощающих негативные ценности — с ненавистью. Спектр неприятия объективированного подхода безграничен и раскрывается на всех уровнях. В нашей культуре живет идеологема, согласно которой истина о великих ценностях открывается только безгранично любящему сердцу. Об этом, в частности, развернуто писали славянофилы. Всякий же, кто пытается рассматривать эти ценности объективируясь, отстраняясь от них, прежде всего, скрытый или явный недоброжелатель. А раз недоброжелатель, то и клеветник. Если же вдруг случится чудо и попадется честный, искренний враг или просто чужой, занимающий позицию стороннего наблюдателя, приблизившийся без любви и трепета духовного к святыням в попытке постичь их, то усилия его будут тщетны. Ему откроется видимость, псевдоприрода. Сокровенная суть ускользает от холодного чужого ума. Эта идеологема сложилась внутри православия и была ассимилирована советской идеологией.

В пространстве традиционного дискурса слово «клевета» утрачивает свой исконный, зафиксированный в толковых словарях смысл. Клеветой являются любые высказывания, направленные против сакральных ценностей культуры. (Вспомним некоторые определения из вчерашнего и сегодняшнего политического словаря: клевета на советский государственный и общественный строй, клевета на Органы, клевета на армию, клевета на русский народ и т. д.) Подчеркнем, что это вытекает из природы традиционного универсума. Поскольку истиноблагий характер социального абсолюта — стержневая аксиома традиционного сознания, всякое высказывание ставящее под сомнение данную аксиому есть святотатственная клевета. К примеру, с позиций традиционного сознания, настоящее исследование ни что иное, как сугубая клевета на Россию и ее культуру.

В этой связи стоит вспомнить стихотворение А.С. Пушкина «Клеветникам России». Показательно, поэт обвиняет своих оппонентов во враждебности, недоброжелательстве, в желании «забить клин» и других пороках, однако в названии обращается не к врагам, недругам, но к клеветникам. Сплошь и рядом, анализ конкретных текстов показывает, что начиная разговор с обвинений в клевете автор не различает клевету и недоброжелательство, обвиняя своих оппонентов в ненависти ко всему русскому и т. д.

Здесь нам открывается тихая, не заметная неспециалисту, но глубоко драматическая, беспощадная война, которая без малого три века идет в российской культуре. Война синкретического сознаниях тенденцией к расслоению познания и оценки, война манихейской ментальности с объективирующим сциентистским сознанием.

С середины XVII в. Россия последовательно включается в общеевропейский контекст. В практическом плане это означает, что русская культура вынуждена все время ассимилировать постоянно нарастающий объем рационального по своей природе материала. Из сфер промышленных или военных технологий рациональное проникает во все остальные области культуры. А такая познавательная установка вступает в неразрешимый конфликт с мифологической целостностью. Синкрезис может обволакивать фрагменты рационального, инкапсулировать их, диктуя рациональному сознанию «разрешенную» сферу — сферу профанического. Он может ранжировать способы познания, объявляя мифологическое «высшим», знанием о сакральных и священных истинах, а рациональное — «низшим», знанием о пошлых подробностях эмпирического мира. Но в мире, где доминирует объективная необходимость последовательного расширения сферы рационального, архаический синкрезис обречен. Рано или поздно, нестыковка познавательных механизмов и критериев истинности оказывается непереносимой.

Такова историческая перспектива. Однако утверждение постсредневекового видения мира идет через напряженную, буквально раздирающую человека и общество борьбу. Возобладание объективирующего, универсального видения встречает мощнейшее сопротивление архаики. Формируя сознание отдельного субъекта, традиционная культура ранжирует космос, выделяя особые, заповедные «уголки», где познание нерасторжимо связано с положенностями — такими, как родители, власть, родина. И эти сферы оказываются закрытыми для объективных критериев, а значит, сами объективные критерии утрачивают всякий смысл ибо они существуют лишь постольку, поскольку признаются как абсолютные и не знающие изъятия. Та же культура задает область чужого и враждебного, наделяет ее коннотациями смертельной опасности, населяет оборотнями. Скованное страхами, сознание лишается способности непредубежденно видеть и оценивать чужое в соответствии с едиными стандартами.

Все это происходит на некотором дологическом, предшествующим рефлексии уровне. Мало того, культура закладывает в сознание субъекта потенциал препятствующий анализу, осознанию и самой заданности и каких-либо оснований такой заданности, поскольку никаких логических оснований нет, они иррациональны и оскорбляют чувство справедливости. Человек с раздвоенным сознанием — рационалист по образованию, но традиционалист по сердечной склонности — говорит примерно так: да это моя слабость, такое поведение нельзя обосновать, но эта слабость мне дорога. Есть и другой срез, на котором формируется манихейская идеология. Идеи ксенофобии, национальной, конфессиональной, культурной исключительности прописываются в сегодняшней стилистике, находят свое «обоснование» и развитие. Эти процессы достаточно известны и вряд ли требуют примеров.

Далее, в мире, где все более утверждается объективное видение и универсальные критерии оценки, необходимы специальные усилия для оправдания и обоснования позиции из которой, смотря на объективную реальность надо видеть не то, что есть в этой реальности, а то, что составляет должное. Во имя этого, истины ранжируются на низкие и высокие. Причем, высокие трактуются как собственно истинные, истинные в высшем смысле. Низкие же — как профанные. Их эмпирическая достоверность не отрицается, но объявляется низменной, не достойной упоминания, рассмотрения и обсуждения. Есть идеологи, которые идут еще дальше, и объявляют не должное вообще не истинным. И эти идеи заслуживают того, чтобы остановиться на них особо.

Тьмы низких истин… Нам дороже нас возвышающий обман — завершает мысль поэт. Образ «низкая истина»: важный момент традиционного дискурса. Низкая истина — это прежде всего истина, чего не скрывают и те, кто пользуется этим образом. Но истина неудобная, не согласующаяся с нормативной картиной «должного», профанирующая некие высокие ценности. В советское время это понятие не звучало, но в словаре дореволюционной эпохи оно встречается часто. Понятие «низкая истина» имеет самое прямое отношение к концепции должного. Г-П. Федотов, обращаясь к истории работы Пушкина над образом Петра I, пишет:

И хотя изучение архивов вскрывает для него темные стороны тиранства на любимом лице, он не допускает этим низким истинам омрачить ясность своего творимого Петра — подобно тому, как низость Екатерины, прекрасно ему известная, не пятнает образа «Великой жены»79.

Однако, истина, независимо от того, удобна она или нет, с точки зрения одной из тысяч реализованных в истории человечества культур — сущность объективная. И, как таковая, не может быть ни низкой, ни высокой. Она первичнее и, в этом смысле, подлиннее любых человеческих установлений и асксиологий. Истина, как факт явленный в бытии, неотменима и неуничтожима и переживет и авторов ранжирования истин, и всех желающих отменить какие-либо конкретные факты. Реализовавшись, она пребывает в вечности. Если же мы сталкиваемся с сознанием, для которого недоступна (или неприемлема) идея объективности и внеаксиологического восприятия реальности, то, имея в виду эту категорию людей, мы должны заявить, что истина божественна. Одна из стержневых идей христианства — концепция Страшного суда предполагает, что всякий факт объективной реальности пребывает в вечности и предъявляется в судный миг. И потому, истина божественна и онтологична. Ибо, как говорят мусульмане даже Аллах не может сделать бывшее небывшим. Из идеи Страшного суда следует, что для Создателя нет высоких и низких, удобных и неудобных истин.

Продолжая, Федотов пишет: «Низкие истины оставались на страницах записных книжек» (поэта). Здесь нам открываются идейные истоки Спецхрана. Элите, лицам проверенным и закаленным, дано знать всю полноту истины. Для нас же, для «профанов» будут создаваться душеспасительные истории, очищенные от неудобных фактов. Идеологическое извращение объективного мира лежит в природе средневекового сознания. В России традиционно ориентированная ментальность мечется между откровенной табуацией замутняющих должное фрагментов реальности, как это складывалось в советской политической и культурной практике, и предреволюционным ранжированием на высокие и низкие истины, что оказывается всего лишь более мягкой формой отмены.

Стоит отметить единство советской и дореволюционной идеологии в неприятии объективизма. В советском идеологическом словаре «псевдообъективизм» и сходные с ним понятия выступают как ругательства. Русская идея ведет драматическую, растянувшуюся на поколения войну с реальностью.

Следующий ход традиционалистской мысли — полное отрицание недолжного как неистинного. Обратимся к источникам:

Истина — это категория прежде всего нравственная, необычайно важная, непосредственно связанная со смыслом жизни человека;

Истинность — это правильность или правда, а «правда» согласно древнего своего корня, — это справедливость. А следовательно, истинно не то, что в моих представлениях соответствует внешней реальности, а то, что справедливо и в конечном счете истинно не то, что на самом деле есть, а то, что должно быть, согласно некоему высшему смыслу;

Получается…то, что несправедливо, не действительно (не должно существовать) хотя и существует, а то, что справедливо, более действительно, даже если его нет или оно выдумано.

Реалистическое отношение — это необходимое средство приспособления ко злу, в то время как если я не верю…(во зло. — И.Я.) я препятствую его действию и сокращаю пространство, в котором может существовать зло80.

Реалист, признавая существование недолжного… дает ему статус реальности и тем самым утверждает его.

Множество социальных «фактов»…существуют только за счет того, что мы не имеем…идеалистической силы убежденности, необходимой для того, чтобы их попросту игнорировать81.

Ценность приведенного текста в том, что здесь целостно и осознано представлена позиция, которую приходится вылавливать, выделяя в массе неотрефлексированных посылов или извлекать из стыдливых недоговоренностей. В данном случае, автор проговаривает все до конца. Речь идет об истине, которая есть категория философская. Она предполагает познающего субъекта, познаваемый объект и воспроизведение его в знании. Когда представление об объекте совпадает с объектом, знание считается истинным82. Наряду с приведенным пониманием истины как соответствия знания вещам (принцип корреспонденции), существуют и другие подходы — теория когеренции, традиция эмпиризма, конвенционализма и т. д. Однако, все это, если угодно, — не о том. Речь здесь идет не об истине в научном или философском смысле. Касьянову в принципе не интересует действительность. Как сущность статусно неизмеримо более низкая, нежели мир должного, и к тому же злостно от нее уклоняющаяся, объективная реальность сама по себе не истинна.

Но тут есть тонкость. Она не истинна в «некотором высшем смысле». То есть эмпирически она как бы истинна и действительна, но с позиций должного тот фрагмент реальности, который должному не соответствует — не действителен в этом самом высшем смысле. Нам четко без оговорок заявлено, что субъективная истина традиционной культуры выше и подлинней объективной реальности. Мы уже слышали об этом, правда в несколько иной стилистике. На этих идеях стоял соцреализм и вся система Агитпропа. Об этом хорошо писал Оруэлл. В отношении к объективной реальности, выявляется глубочайшее структурное единство православия и коммунистической идеологии.

Сначала автор слегка лукавит представляя обе реальности как субъективные. Объективная реальность не объективна, она всего лишь то «что в моих представлениях соответствует внешней реальности». Но из дальнейшего видно, что рассогласование, не моих представлений о реальности, а самой этой реальности и должного, существует объективно. И вот эти-то рассогласования не действительны. Они — не более чем артефакты. Средневековое сознание борется с «заразой» объективности. А у культуры есть один универсальный способ противостояния — связать нежелательное с чувством вины. И поэтому тот, кто склонен скорее доверять своим глазам, нежели чьим-то словам — греховен и несет на себе часть вины за временное торжество зла. Ибо его признание реальности впускает зло в мир, расширяет пространство, на котором торжествует недолжное.

Тут сразу возникает ряд проблем. Что значит не верить во зло? Означает ли это забыть о нем? И как вообще можно добиться забывания некоторой реальности, постоянно о себе напоминающей? Что происходит с недолжным после того, как ему отказывают в признании? По мысли Касьяновой, оно утрачивает статус реальности. Означает ли это, что зло перестает существовать? В классическую советскую эпоху, в полном соответствии с предложеной логикой, отказывалось в признании таких пороков, как проституция, наркомания и многого другого. Означало ли это, что эти печальные явления не существовали? Действительно ли зарывание головы в песок — самое эффективое средство борьбы с болезнью? И, наконец, что происходит в сознании человека, который «игнорирует» зло? Он действительно забывает о нем, или живет так, как будто бы зла нет и он о нем не знает? К примеру, в сегодняшней реальности присутствует такое безусловное социальное зло, как преступность. Гуляет ли идеалист в одиночестве поздними вечерами по улицам или благоразумно избегает этого, памятуя об игнорируемом пороке? Если справедливо первое предположение, то он рискует погибнуть, не успев передать свои высокие принципы кому-то другому. Если справедливо второе — то мы имеем дело с принципиально лицемерной, лживой позицией.

Подведем итоги. На сегодня, позиция идеологов традиции состоит в призыве последовательно игнорировать объективную реальность во имя высшей реальности должного.

В современном мире такая установка потребует от человека огромных внутренних усилий. Особой самодисциплины, сложной двойной бухгалтерии. Требует двоемыслия, ибо для того, чтобы игнорировать, т. е. признавать не сущим, необходимо удерживать в сознании объект отрицания, а значит сознавать, что в реальности он существует.

В результате такая позиция обрекает человека на рассогласование декларируемых позиций и реального поведения.

А все это вместе, с нашей точки зрения, безусловно безнравственно.

Наконец, игнорирование сущего во имя должного выводит современного человека из мира и ведет его по пути сектантского замыкания в узком слое единомышленников.

А это означает маргинализацию, потерю социальных и культурных позиций и т. д. Как бы мы не оценивали выбор верных должному людей, в социальном плане эта группа не имеет перспектив.

Должное и ритуал. Надо сказать, что исследуемая нами проблема имеет и еще один уровень. Истоки статусного различения должного и сущего уходят вглубь веков и восходят к процессам генезиса социальности и культуры. Ритуальная космизация, связанная с переживанием Перворитуала, рождает исходный образ Космической Истины, которая переживается (осознается) как трансцендентный проект космического порядка. Он есть единство магического проекта, магической технологии и магического результата. Все это слитно в единой вневременной субстанции. Синкретическое тождество истины и справедливости, в нашей терминологии истиноблаго, она же народная Правда, вырастает из перворитуального переживания. Однако истиноблаго или Правда и есть должное.

Итак, в своем истоке, должное восходит к целостному, синкретическому переживанию сакральной космизации.

В этом смысле оно онтологически и аксиологически противостоит всему континуальному, точечному, единичному.

Все феноменологическое оказывается отпадением от целостности ритуального переживания, его отрицанием. Статус имманентного пласта бытия задается архаическим противопоставлением трансцендентной целостности ритуала миру эмпирической единичности. Последний связывается с значениями профанного, отпадающего от трансцендентного переживания т. е., от Правды. Правда — высший космический закон, переживаемый через единение душ в архаическом ритуале. Она истинна не потому, что истинна, и справедлива не потому, что справедлива. Правда сакральна изначальной сакральностью, переживаемой до разделения на познание и оценку. Истина и справедливость еще не вычленились из первоначального архаического переживания. И когда это происходит, они прирастают к образу Правды.

Внимательное вглядывание в народную культуру приводит к убеждению, что в глубине ее лежит память об этой первоцелостности. Переживание последней и составляет ядро традиционной культуры. Синкретическое переживание архаического ритуала задает структурную модель традиционного космоса. Ритуал — это мифологическая форма самопроявления архаического коллектива. В ней снимаются все имманентные разделения, такие, как часть — целое, субъект-объект. Отсюда и профанный статус объективной реальности.

Объективность виновата в том, что она есть отпадение от ритуала, пребывает за его пределами. Все позднейшие соображения на эту тему — лишь рационализации, описания переживания, изначальный смысл которого утрачен, в поздней и неадекватной ему системе аргументов. Правда, должное — относительно более поздние рационализации такого переживания. Идея Правды, ее укорененность и неистребимость не вытекает из рациональных коннотаций последней, но коренится в переживании космизующей целостности, знаком которой и выступает должное.

Традиционная культура существует во имя сохранения и поддержания этого состояния.

Итак, если истоком должного является трансцендентное переживание перворитуала, обретающее в ходе развития особое семантическое наполнение, то сущее есть ничто иное, как сумма отпадений от данной сакральной целостности. Говоря о соотношении должного с миром реальности, надо отметить следующее: должное не отрывается зримо и явно от элементарных и очевидных законов природы. Должное правдоподобно. Русскому человеку надо верить в то, что должное принципиально выполнимо. Оно могло иметь место в сакральном прошлом и (или) настанет в эсхатологическом будущем. А поэтому, российское должное всегда лежит в области абстрактно возможного. Традиционное сознание верифицирует должное по схеме — «это могло быть», «так может быть». И все контраргументы разбиваются об аппеляцию к абстрактной возможности последнего. Сила российского должного, или соблазн в нем заключенный, состоит в том, что оно представляется внешне правдоподобным. Его сущностная невыполнимость «запрятана» вглубь и закрыта для сознания страстно привязанного к должному.

Если кто-то, кое-где у нас порой… Теперь перейдем к проблемам, которые мы объединили во втором опорном блоке установок идеологии должного (упомянутой в подглавке «природа должного»). Они сводятся к сокрытию тотального несовпадения должного и сущего, вместо чего признаются отдельные факты нарушений, которые не меняют сути дела и трактуются как не значимые. Одной из важнейших, но не осознаваемых в этом качестве, характеристик русской культуры является фундаментальное несовпадание декларируемой картины мира и вытекающей из нее системы механизмов социального взаимодействия (норм, системы ценностей, механизмов регуляции, одним словом всего комплекса механизмов воспроизводства социальных отношений в их целостности) и реально действующих норм, ценностей, социальных регуляторов. Эта дистанция тотальна, пронизывает собой все срезы и уровни социокультурного целого. Причем, такое положение вещей носит устойчивый характер. В бесчисленных социальных взаимодействиях реальный россиянин живет по законам, не просто отличающимся от декларируемой нормативности, но не имеющим с ней ничего общего. Можно сказать, что это две реальности, которые пересекаются лишь в сознании культурного субъекта. Реальная природа вещей и реальная жизнь тотально не совпадают с заявляемой и декларируемой моделью общества.

Вообще говоря, некоторый «зазор» между номинальной моделью и реальными социальными процессами неустраним. Он коренится в природе вещей, в том, что общество не может, а вернее, не желает признавать определенные моменты и аспекты реальности как противоречащие представлениям о справедливости, законности и т. д. В самой устойчивой правовой демократии, ради того, чтобы не делать слишком большого скандала, крупного государственного чиновника скорее уволят на пенсию, чем отдадут под суд. Либо, если преступление, совершенное им, переходит некоторые границы — предложат покончить жизнь самоубийством. Можно привести и другие примеры.

Наша специфика состоит в том, что дистанция между идеальной, писаной нормативностью и действительностью обретает чудовищные, апокалиптические размеры. В этой дистанции — глубочайшее презрение к реальности. Она свидетельствует о полной автономии должного от сущего. Свидетельствует о двоемыслии как об устойчивом качестве культурного субъекта. Опыт многолетнего «включенного» наблюдения показывает, что гигантская масса наших соотечественников, живущих в двойной системе координат не в состоянии даже осознать эту проблему.

Модели реальной жизни осваиваются ими из многообразия эмпирического бытия, а сакральная норма из некоторого нормативного пространства, освященного авторитетом «должного» и Властью (идеологических текстов моделирующих «правильную», соответствующую должному нормативную реальность). В сознании этих людей независимо существуют два рода активности. С одной стороны — ритуальное принятие, подтверждение и исповедание системы официальной нормы, с другой — их собственная жизнь протекающая по совершенно иным законам. При этом, дистанция между должной и реальной нормативностью не есть нечто, исторически сложившееся, с чем традиционный человек готов легко расстаться.

Предложения узаконить модели реального поведения вызывает возмущение и резкий протест традиционно ориентированых ревнителей справедливости. Здесь можно вспомнить массовую реакцию на прозвучавшее в 1992 г. предложение Г. Попова узаконить чиновничьи поборы в эпоху «раздачи», так называемой, всенародной собственности. Попов исходил из того, что желание обеспечить свое будущее в этот исключительно благоприятный момент морально предосудительно, но по-человечески понятно, а способов заставить чиновника «не брать» в этой ситуации не существует. Исходя из этого Попов предложил узаконить чиновничий побор в виде некоторого процента, что ввело бы его в норму и обозначило пределы. В высшей степени была характерна прозвучавшая в печати реакция возмущения в ответ это на предложение. У подобного возмущения, как минимум, два истока.

Первый можно назвать идеальным. Экспликация реальных механизмов культуры показывает традиционалисту реальность его собственной жизни, а реальность эта слишком омерзительна. Зеркало оскорбляет нравственное чувство традиционного субъекта. Есть тут и еще один, достаточно тонкий, момент. Признание реальности есть отступление от идеала, шаг назад в вечной титанической борьбе русского человека с природой вещей. Для него неизмеримо комфортнее жить декларируя «высшие «и «вечные» ценности в мире, где все и вся нарушают эти нормы. Однако при этом «абсолютные ценности» остаются хотя бы как декларация, как символ веры и надежды, как некий высший ориентир. Представление о том, что ежесекундное и миллионократное попрание норм и ценностей заявленных как последние и безусловные профанирует, обесценивает и втаптывает в грязь святое для него «должное» непостижима для традиционного человека. Такой ход мысли возможен лишь в постсредневековом сознании.

Второй исток носит глубоко практический характер. Он связан с тем, что в рассогласовании реальных норм сущего и идеальных нормативов должного глубоко заинтересованы целые социальные слои, миллионы людей, извлекающие неправедный доход, привилегии, незаслуженные социальные позиции из этой дистанции. И пафос их возмущения, по видимости моральный, имеет совсем иную природу — природу шкурнического интереса. Примеры коллизий подобного рода бесчисленны. Когда во имя равенства возможностей бедных и богатых ведется борьба с платной медициной или школой, мы обнаруживаем реальные мотивы лежащие в основе этой позиции — утрата взяток или возможностей находясь на работе принимать «левых» клиентов используя казенное оборудование и материалы. Верность коллективному хозяйству и колхозному строю оказывается ширмой скрывающей для одних возможность распоряжаться значительными ресурсами, а для других — работать без напряжения и постоянно тащить из хозяйства все, что сколько-нибудь плохо лежит. За вздохами об утерянной чистоте нравов, верой в светлую перспективу, открытостью и душевностью советского человека, скрывается тоска по утраченной возможности жить по негласным и неприглядным законам советского бытия, прикрываясь ритуальными ценностями должного.

На несовпадении реальных и номинальных механизмов сплошь и рядом строятся идеологическое извращение действительности. Поскольку все общество, без каких-либо изъятий, живет по законам реальной жизни, и эта нормативность в лучшем случае не выдерживает сравнения с идеалом должного, в худшем — неприглядна, предъявление реальности вызывает шок, протест, инстинктивное желание зажмуриться и заткнуть уши. Такая картина неизбежно ставит нравственные проблемы. Она подталкивает человека к соотнесению реальной и номинальной нормативности, что противоречит природе традиционной культуры.

Наконец, она вскрывает одну истину, которая состоит в том, что огромная масса людей научилась жить извлекая блага (доходы, социальные позиции, привилегии) из дистанции между нормой и жизнью. Эти люди превращаются в соучастников большой лжи. Как правило, они стараются об этом не задумываться. Впрочем, от этого их позиция не становится более достойной. Традиционный субъект воспринимает нарушения декларируемой нормы как отдельные случаи уклонения от должного. Они разрознены, случайны и хотя конечно же печальны (если нарушил он сам) или возмутительны (если нарушили другие, а он оказался страдающей стороной), но это отдельные факты, не более того.

Культура блокирует восприятие всего массива «уклонений» как целостности, дробит и стирает их из памяти, табуирует осознание дистанции между реальной и идеальной нормативностью. Традиционное сознание осмысливает данный сегмент реальности по схеме выраженной в поэтических строчках: «А в отдельных магазинах нет «отдельной» колбасы». В этой связи вспоминается мощнейшая реакция отторжения, с которой традиционный субъект встретил гласность. Полемика в печати, бесконечные выступления идеологов традиции, масса писем в газеты публиковавшихся на их страницах вскрывали картину острейшего сопротивления проговариванию вслух реальной картины нашей жизни. Очернительство, заплевывание и затаптывание в грязь, разрушение всего великого и святого, сеяние в душах людей страшных семян хаоса и безверия — типичные обвинения звучавшие в ту пору. Указание на дистанцию между нормой и реальностью традиционный субъект воспринимает как личное оскорбление.

Гласное утверждение и признание реальности подрывало и разрушало мир идеальной нормативности, обесценивало его. Противники гласности остро чувствовали, что несовпадение идеальной и реальной моделей — главная тайна традиционной культуры, разглашение которой ведет к краху. Чудовищный масштаб рассогласования сакральной нормы и реальности — прямое следствие первичности нормы, автономности ее от детерминант задаваемых природой вещей (т. е., от мира сущего), трансцендентности источника должного.

В нормальной, постсредневековой ситуации норма складывается как результат компромиссного сведения воедино двух фундаментальных аспектов бытия. Рефлексия по поводу сложившихся в обществе идеалов увязывается с рефлексией по поводу объективной природы человека. Нормы и ценности складываются как компромисс, в котором высшие ориентиры корректируются реальностью человеческой природы. Поскольку должное не работоспособно как социальный регулятор ибо измышленная нормативность Небесного Иерусалима не приложима к реальности — общество, декларирующее должное, живет по иным, разительно отличающимся от него законам.

Однако, будучи предъявлены традиционному субъекту, реальные социальные регуляторы вызывают истерическую реакцию. А эта истерика указывает нам на то, что в культуре существует табу на осознание реальной социальной механики и реальной нормативности. Традиционная культура в принципе закрыта для познания изнутри. Из пространства традиции можно познавать автомодель культуры, т. е. мир должного к реальности отношения не имеющий. Экспликация реальной нормативности всякий раз рождают протест и чувство обиды, которое собеседник не может объяснить. Суть этих аффектов в том, что такой разговор нарушает некоторое неписанное, но чрезвычайно важное правило: обсуждать и называть своими именами реальную нормативность, апеллируя к конкретным делам человека, нельзя. Это табу. За таким запретом стоит механизм самосохранения социокультурного целого. Одна из наиболее охраняемых тайн традиционной культуры состоит в том, что автомодель культуры фундаментально не совпадает с ее собственной реальностью.

Осознавая себя человеком идеальных устремлений, традиционалист живет в совершенно ином нравственном пространстве — пространстве двойного морального стандарта. И это порождает целый спектр характерных феноменов самым невинным из которых будет искренняя без- а, вернее, до-нравственность, т. е. синкретическое соединение кланово-племенной патерналистской морали с голыми декларациями общего характера. Над этим высится целый букет из ханжества, демагогии, цинизма, показного покаяния, мазохистского самобичевания и тайной гордыни, и других радостей русской жизни.

Казалось бы, такое положение вещей должно рождать вопрос о природе должного — откуда, собственно, оно взялось, так ли оно прекрасно, выполнимо ли вообще. Однако, в рамках традиционного сознания такой ход мысли полностью заблокирован. И тем более не возможна мысль о том, что противоречащий человеческой природе идеал-норматив безнравственен и опасен, ибо несет в себе ложь о человеке, о его объективной природе. И эта ложь вносит свою лепту в бесконечную цепь обманов, насилия и крови. Ложь и ханжество традиционалист темпераментно отрицает, а кровь и насилие во имя «великих идей» трактует в духе бытового ницшеанства.

В соответствии с социоцентристской логикой насилие и кровь трактуются как свидетельства величия идей и верований. Рассмотрим одно высказывание:

Сконструированная Иосифом Сталиным по кирпичику советская цивилизация сердцевиною своей имела репрессивную диктатуру, погубившую миллионы русских. Но большинство оставшихся в живых простили Сталину кровь. Ради… (коммунистической)… утопии, уместившей в себе идеал Великой России, русским казалось уместным убивать, умирать и… работать так, как никому не снилось83.

Здесь все прекрасно. Поскольку идеал относится к сфере должного, то вопрос об истинности и воплотимости его бессмыслен. За эти идеи массы людей долго убивали и угнетали друг друга.

Количество жертв — критерий подлинности должного, т. е. великого, духовного, русского. В этом ряду лежит высказанная М. Лобановым мысль: охаиватели советского семидесятилетия игнорируют «тот факт, что по драматической духовной напряженности народного бытия этот период сравним с высшими точками мировой истории84.

При всей чудовищности этих суждений с точки зрения сознания, ориентированного на гуманистические ценности, надо признать, что здесь последовательно и бескомпромиссно заявлено традиционное российское мироощущение. Идеал или должное — высшая и абсолютная ценность. Социальное целое, т. е. государство, есть экспликация идеи на земле. Русская идея — сила языческая, время от времени (лучше чаще) она требует человеческих жертвоприношений и это прекрасно, поскольку в борении и крови рождается великая вера и творятся великие свершения.

Здесь мы сталкиваемся с особым феноменом языческого сознания — архаическим переживанием ритуального жертвоприношения. Смысл этого ритуала состоит в том, что жизненная энергия жертвы питает собой духовную субстанцию языческого божества. Соответственно, чем больше приносится жертв (не важно, пленников, инородцев, своих) тем большая энергия перекачивается в «эгрегор» божества, тем больше его мощь, сила и величие. Языческий идол в буквальном смысле питается ритуальными жертвами.

Надо сказать, что сейчас, когда традиционная идеология столкнулась с либерально ориентированной критикой, особенно сокрушительной на материале российской истории XX в., заклинания о самоценности веры без относительно к решению вопроса об истинности или ложности богов стали последним аргументом ее адептов.

СОЦИАЛЬНЫЕ ПРАКТИКИ ДОЛЖНОГО

Должное не реализуемо принципиально, ибо противоречит природе вещей. А потому, для того, чтобы существовать и продолжать исповедовать должное, традиционное общество вынуждено допускать широчайший пласт практик, моделей поведения, видов деятельности противоречащих последнему85, Полярно разорванное сознание не смогло бы существовать, если бы не было способно выработать каких-либо опосредующих медиативных форм, Позволяющих примирить должное с сущим в потоке социального бытия. Такими медиативными формами в русской культуре выступают попущение и уклонение от должного. С помощью этих определений устанавливается некий количественный градиент взаимоприсутствия должного и сущего друг в друге, частично оправдывающий нормальное положение вещей и естественное человеческое поведение. Из априорной причастности к уклонению вытекает и специфически русский комплекс вины и самоуничижения. Начнем с попущения.

Категория “попущения”. Блок «попускаемого» — одна из устойчивых особенностей российской культуры. Попускаемое принимается сквозь зубы и с сокрушением сердечным как временное, изживаемое, исторически обреченное, как дань слабостям и несовершенствам человеческой природы. Как то, что непременно сгинет в акте Пресуществления. Скажем со всей определенностью, блок этот огромен. И это понятно, поскольку жизнь держится на попускаемом. Именно поэтому, сфера попускаемого всегда под жесточайшим контролем, существует как допущение и печальный компромисс. В эпохи эсхатологической горячки такой компромисс переживается как временный (в смысле реального времени, соизмеримого с человеческой жизнью). В эпохи спокойные, попущение не мыслится как изживаемое «завтра». Тем не менее, настоящий русский человек знает, что в отдаленной эсхатологической перспективе в Беловодье, попускаемого нет, не должно быть, не будет.

Для того, чтобы осознать природу попущения, обратимся к одной из значимых сфер человеческой жизни — сфере сексуальности. В центре православного мироощущения лежит идея первородного греха. Спастись человек может только церковью. В центре религиозного идеала лежит монах-подвижник. Самый же страшный грех — гордыня, умствование. Соответственно, идеалом мирянина оказывается далекий от гордыни и умствований простец, максимально соблюдающий обрядность, минимизирующий пищу и секс, много молящийся и утруждающий свое тело. В этой системе представлений секс накрепко связан с грехом.

Половые отношения рассматриваются как профанная, постыдная необходимость и находят свое оправдание в рождении детей. Добрачная и внебрачная сексуальность резко осуждаются. Половые отношения в браке ограничиваются постами и другими предписаниями. Внутри брака сексуальность подвергается жестоким ограничениям. Для обозначения всех отклонений от предписанного существует термин «содомия» или содомский грех. Существует понятие «блуд в браке», которое определяет то, что мы назвали бы утонченной эротической техникой. Перед революцией близкий к церкви автор возмущался византийцами с их «мерзостным лобызанием женского стыда». Примечательно и само слово «стыд» (или «срам») как эвфемизм для обозначения половых органов.

Предписания носили детальный характер. Ограничения во времени охватывали посты, религиозные праздники, воскресенья. Муж и жена не могли соединиться перед походом в церковь. Если подсчитать, то для добродетельного христианина на сексуальную жизнь оставалось примерно четверть дней в году. В рамках этой культуры существовала жесткая табуация на произнесение всего, что относится к сфере сексуального и эротического. Таким образом, в языке не оказывалось понятий для описания, а значит и осмысления одной из важнейших сфер человеческого бытия86.

Понятно, что столь противные естеству и жесткие предписания были невыполнимы. Неизбежные нарушения, страх кары, запрет на обсуждения превратил близость между мужчиной и женщиной в нечто тягостное, греховное и опасное по своей сути. Интимная жизнь дезонтологизировалась, лишалась самостоятельной ценности, не осмысливалась как путь сближения мужчины и женщины, как фундаментальная радость, дарованная человеку.

В такой ситуации сфера эротического вытесняется на низовые уровни культуры в разряды профанического, и уже поэтому, сплошь и рядом, обретает самые уродливые формы. Чувство греха, порождаемое подобной нормативной диспозицией, оказывается всеобщей доминантой. В традиционно-православной среде, где каждый человек на зубок знает все посты и запреты, существовал некий специфический род спорта: на крестинах новорожденного — вычесть срок беременности и определить день зачатия. Если оно падает на пост — родители «согрешили». Это характерно и для современной приходской среды.

Социальная заданность такой диспозиций ценностных структур очевидна. Чувство вины изъязвляет человека, лишает его внутреннего покоя, задает инфантильно-подчиненную позицию. Все вместе это укрепляет патриархальнопатерналистские отношения, поддерживает социальный абсолют, противостоит автономизации личности. Так попускаемое работает на уровне социокультурного целого.

Искренний традиционалист воспринимает блок попускаемого как незатихающую боль, как обвинение себе и обществу, как наглядное свидетельство общей греховности. На самом деле, сфера попускаемого — обвинение должному, свидетельство химеричности и противоестественности этой идеологической конструкции. Кроме того, попускаемое — неиссякаемый, вечный источник благ для штатных ревнителей должного.

Природа попускаемого, история его изменений, инверсионных превращений, соотношение попускаемого с другими блоками общественного целого заслуживают специального исследования. Отметим только некоторые моменты. Сфера попускаемого статусно второсортна. Либо человек погружается в нее время от времени и тогда это — грехи (как посещение публичного дома). Либо действует в сфере попускаемого профессионально. И тогда перед нами — человек второго сорта. Оценки его из пространства традиционной культуры — низкие, профанические. Членение универсума человеческой активности на два ценностно несопоставимых пласта — первосортного, восходящего к должному и попускаемого ведет к созданию и консервированию целых сфер и заповедников социально опасного, лежащего за пределами культуры, хаотического, неосознанного и уродливого. Как негативное и второсортное, попускаемое не осваивается культурой, выпадает из сферы совершенствуемого, окультурируемого, осваиваемого нравственно и эстетически.

Можно наметить логику исторического развития сферы попускаемого. В эпохи эсхатологического неистовствования (Военный коммунизм) блок попускаемого минимизируется и, казалось бы, упраздняется. Само упразднение попускаемого заставляет сердце биться чаще, свидетельствует что Беловодье где-то совсем рядом, за поворотом, на расстоянии вытянутой руки. В реальности он всего лишь выдавливается в сферу криминального. Чем жестче проводится политика торжества должного, тем быстротечнее крах и сильнее отмашка (здесь вспоминается судьба яркого борца с попускаемым, Савонаролы). В периоды отмашки (НЭП) попускаемое растет и ширится. Наконец, в эпоху заката средневековья, общество утрачивает контроль за сферой попускаемого. Она вырастает в огромную, неподконтрольную никаким силам реальность, которая в конечном счете и разрушает мир должного.

Инверсии, переживавшиеся российским обществом, вели к инверсивным изменениям содержания попускаемого. Однако сам принцип, согласно которому в обществе формировался этот блок социокультурного целого, сохранялся. При этом, может случиться такой парадокс, что главный адепт и хранитель идеи попускаемого — церковь в новой реальности может сама оказаться попущением. Попускаемое существует рядом со сферой криминального, т. е. полностью отрицаемого культурой. Они сосуществуют и взаимодействуют. Криминальная активность часто мимикрирует под попускаемое. Общество, увеличивающее объемы попускаемого, несет в себе тенденцию к формированию мощной пронизывающей всё и вся мафии.

Надо сказать и о том, что позднесоветское общество несло в себе необозримый блок попускаемого. Он испытывал колебания. Контуры попускаемого постоянно изменялись. Джаз или рок, или браки с иностранцами могли запрещаться или попускаться. Однако, наиболее значимой для масс была сфера экономической активности. Артели старателей и «шабашники», материальная заинтересованность, приусадебные участки на селе, шесть соток для городского обывателя, кооперация, заготконторы и т. д. и т. д.

Помимо этого, существовал огромный блок прямо табуированного, криминального — прежде всего параллельная экономика, массовое производство неучтенной продукции из накручиваемых ресурсов и т. д. Эти блоки взаимодействовали, табуированное мимикрировало под попускаемое, они срастались. Огромные силы клались на то, чтобы сохранить контроль и локализацию этой сферы. Это не получалось. Медленно, но неотвратимо, реальность брала верх.

На сегодняшний день, борьба с попускаемым проиграна.

И это поражение было предопределено. В титанической войне с миром реальности, русская культура вынуждена опираться на сущности, противостоящие народной мечте. Ищущий хилиазма человек вынужден допускать в определенных, как ему хотелось бы думать, незначительных, рамках реальный мир и реальные отношения. Он последовательно угнетается, профанируется, находится под всеобщим контролем (и государства, и носителей традиционной ментальности), является полем сверхэксплуатации (поборов, налогов, грабежа), многообразно третируется как деятельность неодобряемая. Но обойтись без попускаемого страждущий Опонского царства не может.

Исторические судьбы сферы попускаемого: поле для рассуждений о диалектике добра и зла или истины и заблуждения. В чистом виде должное смертоносно. Его последовательная реализация с необходимостью ведет к гибели. И для того, чтобы это не произошло, общество, базирующееся на идее должного, включает в себя целые пласты противостоящей, отрицающей и разрушающей должное социальной практики. Люди выживают только потому, что строят свою жизнь по законам реального мира.

Магия традиционной культуры состоит в том, что из этого фундаментального обстоятельства делаются выводы о собственной греховности. Этот парадокс оказывается еще одним фактором, генерирующим эсхатологические устремления. То есть работает на самоподдержание культуры должного. Но такое положение не вечно. Мир реальности имеет свойство «затягивать» в себя, т. е. переориентировать человека. По этому он подвергается постоянному давлению, иступленно профанируется. Кроме того, объем блока, устроенного по законам реальности не может превышать некоторого критического порога. В противном случае — а он с необходимостью однажды наступает — происходит перерождение целого. В нашем случае это произошло в частности потому, что современные промышленные технологии не могут сколько-нибудь эффективно работать, будучи структурированы в соответствии с логикой должного. Эту истину и подтвердил оглушительный по своим результатам советский эксперимент.

Категория “уклонения от должного”. Для понимания традиционной картины мира, особое значение приобретает специфическая категория — уклонения от должного. Она заслуживает более подробного рассмотрения. Мы уже говорили о том, что сущее как ухудшенная, лишенная живительных соков благодати тень должного в эмпирическом плане отличается от идеала рядом уклонений от последнего. Идея уклонения постоянно присутствует в сознании традиционалиста. Уклонение — достаточно сложная категория. Она имеет несколько срезов. Элемент уклонений присутствуют в собственной жизни человека. Последний склонен приуменьшать их объем, но признавать как факт. Уклонения от должного демонстрирует жизнь окружающих. В зависимости от склонностей и темперамента, традиционный субъект предается по этому печальному поводу сокрушениям и рассуждениям моралистического характера. Наконец, от должного уклоняется мир в целом, и это — одна из важнейших характеристик реальности. В нормальном, устойчивом состоянии общества уклонение неизбежно, но рутинно и привычно.

Если же мир начинает серьезно уклоняться и на месте отдельных и разрозненных нарушений обозначается некий массив нарушений — традиционный человек впадает в тревожное состояние, переживает острый дискомфорт и пассионаризуется. В уклонении мира от должного он видит непереносимый для человеческого взгляда лик Хаоса. Рост уклонения свидетельствует о том, что наступили последние времена. Природа являет зловещие знамения. Божьи странники, калики перехожие пересказывают тревожащие и малопонятные предсказания. Возникают неожиданные фобии, растет массовое беспокойство. Общество приближается к порогу, за которым утрачивается стабильность. Теоретически, из этого состояния существует два выхода: инверсия, возвращающая мир к должному, и смерть традиционного космоса, которая из пространства средневековой ментальности переживается как проваливание мира в стихию Хаоса.

Иными словами, в нормальном состоянии уклонения частны, единичны и разрозненны. А мера уклонений мира от должного в целом незначительна. Это — ключевое положение. Выше шла речь о парадоксе традиционного сознания, которое склонно воспринимать необозримый пласт отклонений от должного как отдельные, разрозненные факты и блокировать восприятие всего массива как целостности.

Для того, чтобы понять природу конструкта — уклонение, следует помнить о том, что должное субстанциально и онтологично, а потому, мощно и целостно. Уклонение же от должного, по самой своей природе, есть уклонение от сущности. Оно бессубстанциально, а потому, разрозненно и единично. Здесь требуются пояснения. Источником онтологии в русском космосе выступает социальный абсолют. Он мыслится как вечная, пролегающая из прошлого в будущее сущность. Это единый трансцендентный в своем существе организм, экспликацией которого выступает множество подвижных и формально самостоятельных особей. В биологии ближайшее к социальному абсолюту понятие — ульевый конгломерат. И, поскольку социальный абсолют есть единственный источник бытийственности, причастность к бытию срастается с образом мощного многосоставного целого. Оно мощно и целостно, заполняет собой весь космос, благо, а значит, закономерно. То же, что противостоит целому или не совпадает с ним — существует отдельно, выделилось из целого или противопоставлено ему (отщепилось) есть нежить, безблагодатные, внебытийственные фантомы. Они опасны и случайны, иными словами, незакономерны.

Итак, онтологическое заполняет собой универсум и всегда целостно. То же, что противостоит этому целому или не совпадает с ним — одним словом, уклоняется от должного — безблагодатно и разрознено. Здесь исключительно важен смысловой акцент на разрозненности. Он свидетельствует об отсутствии самостоятельной природы. Все, в чем присутствует благодать, не разрознено. Отдельное же — профанно и безблагодатно. Такова генеральная схема, с помощью которой традиция осмысливает вселенную.

Уклонения от должного как неонтологичные, безблагодатные сущности есть разрозненные, случайные явления. Они не более, чем казусы и артефакты, пятнающие сакральный идеал. Веер случайностей по своей природе не может быть мощным, и не составляет целого. Кроме того, уклонения от должного не могут иметь какой-либо единой природы. У их истоков лежат и отдельные человеческие несовершенства и грехи наши и наследие прошлого. К уклонениям причастна так же рука Врага рода человеческого.

Отстаивая разрозненность уклонений, традиционное сознание защищает не должный, профанный, лишенный онтологии статус этих явлений. За этим положением стоит Русская мечта, которая покоится на убеждении в неподлинном, то есть преходящем, изживаемом характере всего недолжного. В рамках этой предзаданной схемы традиционное сознание осмысливает все, что уклоняется от должного. Очевидно, что такая установка трансформирует реальность и блокирует возможность понять что-либо. Примеры подобного хода мысли неисчислимы. Масса примеров дает советское идеологическое сознание. Рассмотрим один, совсем из другого ряда.

В космосе российского интеллигента народ — выразитель социального абсолюта и носитель идеала синкретической нерасчлененности — выступал как онтологическая сущность. Он один бытийствует в собственном смысле, пребывая в истине подлинной жизни. Народ вечен и закономерен в высшем смысле. Существующие же за гранью народной жизни интеллигенция, дворянство, средние слои города, одним словом «не народ» далеки от Истины. Все они случайны, жизнь их неподлинна и бессмысленна. Единственный способ обрести этот смысл — мистически приобщиться к народу и отдать себя служению на благо последнего. Каково же соотношение этой мифологемы с реальностью? В то время, когда формировалась идеология интеллигенции, крестьянство т. е. идеализируемый «народ» составляло 80 % населения. Однако, рядом с крестьянской Россией, существовал город. При том, что он был менее мощным, город и большое общество в целом, городская цивилизация имели собственную природу, свои собственные закономерности и автономную логику развития. И это были не отклонения, не извращенная и ущербная жизнь. Именно здесь, за пределами пространства патриархальной России вызревало то историческое качество, которое, несмотря на все неистовства патриархальной реакции, в конце концов восторжествовало и пережило «народ», которому поклонялся российский интеллигент.

Если в дореволюционной реальности взгляд на патриархальную массу как на основную силу общества имел под собой видимость каких-то рациональных оснований (опиравшихся на мощность этого слоя), то в послевоенном СССР он превращается в чистую мифологему. К 70-м годам последние островки патриархальности исчезают, а крестьянство переживает итоговый кризис. Народ, о котором сто лет говорила русская интеллигенция, практически исчез. Но верный идее предзаданности истины и традиционному пренебрежению к объективным процессам российский интеллигент не заметил этого обстоятельства. За окнами кухонь, на которых разворачивался нескончаемый разговор о духовных ценностях, шли захватывающие процессы, в которых рождалась новая, решительно не укладывающаяся в интеллигентскую мифологию жизнь. Однако мощный, и не самый худший слой нашего общества оказался катастрофически не готовым к этой жизни именно потому, что втискивал свое сознание в пространство между должным и сущим.

Должное и идеологические институты. При том, что идея должного пронизывает собой все уровни традиционной ментальности и, казалось бы возникла вместе с народом и неотделима от него — она имеет идеологическое измерение. Во все времена идеологические институты принимали самое деятельное участие в оформлении должного. Должное задавалось и интерпретировалось в соответствии с представлениями элиты о ценном и необходимом, отвечающем интересам самих идеологических институтов, государства как социальной оболочки идеологии и общества как базы этих сущностей. А поэтому, имеет смысл рассмотреть должное в контексте этих институтов. Зададимся вопросом — как «делается» должное?

Первыми святыми, канонизированными на Руси, были князья Борис и Глеб. Согласно канонической версии, отроки Борис и Глеб добровольно отдали себя на заклание людям, которых послал их старший брат Святополк Окаянный, рвавшийся к власти и стремившийся обезопасить себя от возможных претендентов. То, что убийца был старшим в семье, имело принципиальное значение. Это заставило отроков смириться со своей участью. Такая диковатая на сегодняшний взгляд история оказалась канвой первой отечественной канонизации. Борис и Глеб стали символами кротости, жертвенности и подчиненности иерархическому началу как таковому. Началу, которое свято само по себе, безотносительно к нравственным качествам иерарха. Поколения церковных и светских авторов, работавших в русле церковной традиции, не уставали повторять, что Борис и Глеб — особо чтимые и любимые народом святые, воплощение нравственного идеала, кротости, смирения и мученичества87.

Из сегодняшнего дня трудно судить, насколько чтимыми были святые Борис и Глеб, но надо признать, что они воплотили модельный для нашей культуры образ. Тотальная социальная нерасчлененность может существовать только через постоянное утверждение примата целого над частью, через ежечасное и ежесекундное подавление субъектом своих автономных импульсов, через жертву и добровольный отказ от себя самого. Отроки идеально задавали принцип самоотречения во имя иерархии, воплощающей социальный абсолют, и их сакрализация — пример ювелирно точной идеологической работы.

Однако, дело в том, что князья Борис и Глеб были историческими личностями. Они — реально жившие люди оставившие по себе след в источниках. А это значит, что каноническая версия жизни и смерти князей-отроков подлежит исторической критике и научной верификации. Не располагай наука материалами, помимо церковного «Сказания о Борисе и Глебе», нам по сей день оставалось бы дивиться загадочным изгибам русской души.

Однако, в середине XIX в. на русский язык переводится и вводится в научный оборот так называемая «Эймундова сага»88. Это сказание об отважных скандинавских витязях нанятых в 1015 г. Ярислейфом (Ярославом Мудрым) и прославившихся на Руси. Сага раскрывает перед нами совершенно другую картину.

Был на Руси сидевший в Новгороде конунг Ярислейф, который боролся с законно занимавшим киевский стол князем Святополком. У Святополка был союзник — конунг Бурислейф (князь Борис), опиравшийся на печенегов. Князья с переменным успехом боролись за власть над Киевом и Русью. Однажды, (в 1018 г.), когда Святополк после крупного поражения ушел в союзную ему Польшу, Борис оказался один на один с Ярославом и последний получил шанс разделаться с братом. План убийства Бориса, предложил Ярославу и исполнил предводитель нанятой варяжской дружины Эймунд. В результате, Борис погибает. В конечном счете Ярослав победил в борьбе за Киев, а Святополк в очередной раз бежал в Польшу и следы его теряются.

Политическая логика канонизации, последовавшей в конце XI в. очевидна, если учесть, что в Киеве правят внуки Ярослава. Пикантность ситуации состоит в том, что безвинный Святополк, отстаивавший свои законные права нарекается Окаянным и превращается в символ бесовской низости, а реальный убийца Бориса — возвышается и прославляется. Эта метаморфоза имеет не только политическую, но и религиозную логику. Есть основания утверждать, что Святополк (как впрочем и Борис), был сторонником языческой партии, а Ярослав — христианской. Церковь умеет быть благодарной89.

Эта история заключает в себе серьезную нравственную и философскую проблему. В ней неожиданно высвечиваются не только некоторые сквозные характеристики России, но и звучит мистика русской истории. История первой канонизации дает толчок и к суждениям общекультурологического характера. В превращении конфликта Ярислейфа и Бурислейфа в трогательную историю отроков Бориса и Глеба, как и в не менее захватывающей трансформации оплачиваемого германским генштабом пассажира запломбированного вагона в героя житийной литературы, просматривается глубинная логика самоорганизации общества.

Эти трансформации заставляют вспомнить блистательные строчки Ахматовой — «Когда б вы знали, из какого сора/ Растут стихи не ведая стыда». То же можно сказать и о культуре. Эпическая эпоха не ищет идеалов в жизни. Она творит их из находящихся под руками реальных персонажей, закладывая в них модельные качества и ценности. В этой связи поучительно звучат рассуждения Павла Судоплатова относительно «дела Кирова». Излагая известную версию, (совпадающую со свидетельствами современников и очевидцев), согласно которой Киров — вообще говоря, большой «ценитель» балета и покровитель особ женского пола — состоял в интимных отношениях с молодой работницей «обслуги» Мильтой Драуле и был убит ее мужем Николаевым из ревности, Судоплатов пишет:

Я убежден: убийство Кирова было актом личной мести, но обнародовать этот факт — означало нанести вред партии, являвшейся инструментом власти и примером высокой морали для советских людей90,

Как видим, от летописца Нестора до генерал-лейтенанта Павла Судоплатова российская моральная традиция демонстрирует устойчивую континуальность, а между названными авторами обнаруживается больше общего, чем это может показаться с первого взгляда.

Изнанка должного. В этой связи стоит вспомнить идейную борьбу эпохи перестройки. Глубокий внутренний протест и бессильная ненависть к «прорабам перестройки», обвинения в очернительстве, оплевывании истории, губительном разрушении святынь, прямо связаны с рассматриваемой проблемой. Гласность запустила смертельный для традиционной ментальности (в ее советской версии) процесс верификации идеалов и ценностей культуры. Публикации эпохи гласности раскрывали, рассекречивали процесс сотворения должного. При этом обнаружилось, что идеал, опиравшийся на сакральный прецедент, лепился из страшной и омерзительной реальности.

Честные идеологи средневекового сознания, — а такие были и есть — восставали против самой установки на верификацию истинности советской нормы. В большинстве своем, они прекрасно знали все то, что обрушилось на голову массового человека. Но это было табуированное, подлежащее забвению, тайное знание. Десятилетия эти люди надеялись на то, что вот-вот вымрут последние свидетели, улягутся страсти и все забудется. Суть позиции, которую они просто не могли до конца проговорить вслух, можно сформулировать так: Да, действительно, у истоков нашего общества лежат страдания и кровь. Но мы облагородили эту реальность, очистили ее от страшных подробностей и создали высокие образцы борьбы за всеобщую справедливость, самоотдачи на благо общества, подвигов во имя своего народа. На этих образцах воспитывались поколения советских людей. Поднимая историческую истину, вы рушите стержень на котором держится великая держава, целая цивилизация.

Здесь мы вступаем в область философской дискуссии. Кому-то могут показаться близкими рассуждения о ценности веры как таковой, безотносительно к вопросу об истинности святынь. Можно согласится с тем, что культуре свойственно облагораживать (т. е. приводить в соответствие с комплексом общечеловеческих представлений) моральный образец, обретающий статус сакрального прецедента. И даже усмотреть в этом провиденциальный смысл.

Можно признать резонными соображения о том, что признание некоторых вещей высшей истиной миллионами людей неизбежно наделяет их какой-то онтологией и превращает в социально ценный культуротворческий момент. На определенном уровне вопрос об именах утрачивает смысл. В силу трансцендентной природы Создателя, всякий его образ — не более, чем знак, конвенция принятая в данной культуре. В различных культурах этот образ обретает самые причудливые очертания, за которыми стоит единая сущность неизмеримо более важная, чем форма.

Однако, Дух пребывает в обществе лишь до тех пор, пока в нем живет вера в абсолютную достоверность высших ценностей. И утрата этой веры свидетельствует о глубочайших тектонических сдвигах. Как ни облагораживает культура ложных богов, импульс безнравственного сохраняется в ядре системы ценностей и поклоняющееся фикции общество гибнет. История свидетельствует: народы поклоняющиеся ложным, т. е. архаическим, стадиально предшествующим богам проигрывают, а если упорствуют в своей вере — гибнут. Те же, кто поклоняется богам истинным — т. е. лежащим на фронте единого общеисторического процесса богопознания — побеждают. И в этом заложен не меньший провиденциальный смысл, нежели в процессах облагораживания страшных кумиров, принимаемых народами, сваливающимися в язычество из эпохи монотеизма91.

Рассматриваемый нами пример канонизации позволяет ответить на вопрос о том, как творится должное. Зададимся и другим вопросом — что закладывается в должное? Мы знаем, что средневековый человек мыслил сакральными прецедентами, которые служили для него моделями. В чем же смысл Бориса и Глеба как морально-нравственного образца? Дело не только в том, что во имя первичной и изначальной иерархии — иерархии патриархального возрастного старшинства (а к ней апеллируют и над ней надстраиваются все последующие иерархии, существующие в традиционной культуре: Царь-батюшка; Царица-матушка; Отец наш, заступник-барин; Отче-священник; Отец народов), отрок Борис пожертвовал своей жизнью и жизнью брата. Мы уже осознали, что иерархия превыше и во имя нее следует жертвовать и своей и жизнью близких. Но у этой истории есть и еще один аспект. Согласно житийной версии событий, Борис осознавал, что убивая его и брата, Святополк совершает неблагое дело, идет на преступление. Запрещая страже защитить их и отдавая себя и брата на заклание, он стал пассивным соучастником безнравственного, преступного деяния. Вот, где ядро притчи. Иерархия не подлежит моральной оценке и превыше всего. Дело человека — послушание любой ценой. А если иерарх не прав — так Бог его накажет, как наказал он Святополка, сгинувшего на чужбине. Строго в этой логике понимал русскую традицию Иван Грозный. Его обвинение Курбскому «что же ты отошел, а не принял венец мученический от царя-тирана», а с меня бы, дескать, Бог спросил — прямо вытекает из Сказания.

Вот где кроется социальный смысл истории Бориса и Глеба. И эти слова принадлежат не мифическим отрокам, а историческому Ивану Грозному и обращены к Курбскому, который не пожелал идти на заклание. Идеологические институты четко осознают свои интересы и умело формируют сакральные прецеденты. Разумеется, не все российские святыни столь скандально фиктивны, как Борис и Глеб. Вообще говоря, примеры такого рода можно обнаружить и в других культурах, от мифического св. Христофора в католическом мире до убитого в пьяной драке Хорста Весселя в мифологии нацизма. Тем не менее, все сакрализуемые русской культурой образцы несут в себе фундаментальную подмену.

Наша культура страдает кумиротворчеством. Создавая идеал (не важно — из достойного образца, из малодостойного или чисто мифологического персонажа) она действует по единой схеме, предлагая в качестве образца противоречащую человеческой природе конструкцию. Ложь и подмена, органически присущие такому идеалу, заданы методом идеализации. Превращая реальный факт или легендарное событие в сакральный прецедент, культура трансформирует его определенным образом. И это ни что иное, как монофизитско-манихейская трансформация образа реальности. В ходе подобной процедуры от реальных событий и живых людей отсекают их человеческую природу. «Хороших» делают тошнотворно положительными, «плохих» — неправдоподобно совершенными в своем злодействе. И эта — очищенная от всех признаков жизни и любых противоречий — конструкция объявляется идеальной реальностью, т. е. прецедентом.

Признается, что мистифицированная картинка должного однажды явила себя сущим. Так ложный, принципиально нереализуемый конструкт превращается в идеал-норматив. Европейская культура давно — начиная с Ренессанса, через Реформацию, Контрреформацию, Просвещение, Романтизм, становление либерализма — реабилитировала подлинного человека, человека во всем многообразии его проявлений. Россиянин же до сих пор живет под фрустрирующим гнетом средневеково-христианского морального абсолюта.

Завершая тему надо сказать, что должное, конечно же, формируется не только усилиями идеологических институтов. В реальности, корпус должного складывается в сложном диалектическом взаимодействии. Одна ветвь этого процесса задается идеологическими институтами. Эти институты улавливают исходные характеристики традиционного сознания и создают мифы, которые, с одной стороны, вписываются в традиционную ментальность, а с другой — отвечают целям и интересам последних. Другая ветвь — лежит в поле органического фольклорного творчества. Эта низовая мифология необозрима. Она перекраивает спускаемую сверху модель должного, расставляет свои акценты, задает целые блоки, которые лишь частично или совсем не ассимилируются официальной культурой. Можно утверждать, что в обществе существует некоторый динамический консенсус по поводу должного92.

При этом, должное синкретично и внутренне противоречиво. Отдельные его блоки противостоят друг другу. Отсюда такие явления, как раскол культуры и инверсионные циклы. Внимательное вглядывание позволяет обнаружить, что противостоящие друг другу пласты должного находятся в комплиментарном отношении. Иными словами они составляют некоторую системную целостность. Именно поэтому, стремление к волюшке вольной и поиски Опонского царства работают на расширение Империи и утверждение государства. Однако, при всей этой диалектике, должное обретает структуру и качественные характеристики в недрах идеологических институтов.

Кроме того, низовой и элитный пласты должного едины в своей глубинной сути. Они отвечают одному целому — системе патриархальной традиционной ментальности.

Должное/сущее и социальные институты. Переживание уклонения мира от должного значимо в социальном аспекте. Специфический комплекс вины, вытекающий из априорной причастности к уклонению от должного, имеет два измерения. С точки зрения социокультурного целого, он выступает как устойчивый мобилизующий фактор. Остро переживающий собственную греховность человек готов к трудам и лишениям. Так он компенсирует свою греховность и демонстрирует верность должному. Однако существует и другое измерение. Искренняя изъязвленность собственной греховностью оказывается предметом социального манипулирования. Властные и идеологические институты, возлагающие на себя функции формулирования и надзора за соблюдением должного, прекрасно осознают потенции, вытекающие из переживания собственной греховности.

Обратимся к уровню социальных институтов. Как институт традиционалистская церковь нуждается во всеобщем, постоянном и напряженном переживании чувства собственной греховности. В этой идее — оправдание церкви как посредника между Богом и человеком. А потому, церковь будет формировать концепцию нормы так, что все и каждый, любой нормальный человек оказывается в позиции постоянного нарушения этой нормы со всеми вытекающими из этого коллизиями. В таком положении вещей заинтересован еще один социальный институт — традиционное государство. Чувство вины помогает управлять и манипулировать человеком. Вечно виноватый живет милостью агентов государства. В любую минуту его можно «прижать», поставив перед фактами систематического нарушения нормы. Начальство милостиво прощает маленькому человеку его прегрешения, за что он исполняется благодарностью и готовностью отслужить.

Наконец жесткое, запредельное должное и максимизация объема попускаемого выгодна огромной массе агентов государства и идеологических институтов, попам и чиновникам, учителям и начальникам, околоточным и сотрудникам ОБХСС. Любым иерархам, от самого низового уровня патриархального старшинства до вершин идеологической и государственной иерархии; т. е. для всех тех, кто ex oficio выступает как носитель должного. Каждый из них мог — не был обязан, об этом нигде не было сказано, но мог, и чаще всего пользовался этой возможностью — извлекать самые разнообразные психологические, денежные, статусные блага и преимущества из всех, кто в пределах подведомственности ежечасно уклонялся от должного.

Здесь мы касаемся одного интересного феномена. Дело в том, что чувство греховности — монопольная прерогатива «маленького человека». Это чувство стремительно иссякает по мере восхождения по социальной лестнице. Любой начальник осознается как агент-медиатор космического порядка. Иными словами, как держатель и сеятель должного. Чем выше он к абсолютному источнику Порядка, тем более снимается с него априорная всеобщая вина. Прегрешения начальника отступают, снимаются природой Власти, которая тождественна должному по понятию. Греховность человека давным-давно поставлена на службу теми, кто поднялся хотя бы на одну социальную ступеньку выше несчастного грешника. И чем глубже и искреннее переживание своей греховности, тем больше «навар» ревнителей должного93. Должное поддерживается, воспроизводится и расширяется мощнейшим и широчайшим социальным интересом.

Итак, исследование выявляет социальный интерес со стороны властных институтов в том, чтобы формулировки должного оказывались практически невыполнимыми, а сами эти институты и их агенты с позиции должного не подлежали суду подвластных. В результате, властные и идеологические институты «приватизируют» преимущества, вытекающих из статуса хранителя должного. В общем случае любой агент власти обретает возможность извлекать самые разнообразные статусные, психологические, имущественные блага из факта несоответствия реальной социальной практики должному в пределах подведомственности.

74 Это свидетельствует о том, что системообразующая компонента личностного сознания может находиться в конфликте с природой общекультурной и профессиональной сферы того же сознания. Синкрезис обладает потенцией обнимать в себя разные диссистемные по отношению к синкретическому сознанию блоки. До некоторых пределов, разумеется.

75 Касьянова К. О русском национальном характере. М., 1994. С. 229.

76 Там же. С. 240.

77 Сущее // Философский энциклопедический словарь. М., 1983. С. 65.

78 Иными словами, у сущего допускаются какие то свои законы, действующие в актуальной реальности. Но они оцениваются как профанные, не заслуживающие серьезного интереса. Ибо последние во-первых преходящи и сгинут в акте торжества должного и во-вторых они противоречат должному. Это законы греховного, пронизанного человеческими слабостями мира.

79 Федотов Г.П. Судьба и грехи России. СПб., 1992. Т. 2. С. 149.

80 В этом месте живо вспоминается четырехлетняя девочка описанная Корнеем Чуковским. Когда происходило, что-нибудь неприятное для нее, девочка угрожающе говорила — «Сейчас зажмурюсь». Милое дитя искренне полагало, что в тот момент, когда она закрывает глаза, — мир исчезает.

81 Касьянова К. Указ. соч. С. 223–225.

82 Брокгауз — Ефрон. Философский словарь / Под ред. Э.Л. Радлова. СПб., 1904. С. 116.

83 Юнин Г. У подножья сапога // Завтра. 1993. Ноябрь, № 3.

84 Лобанов М. Русские обновленцы // Там же. 1993. Декабрь.

85 И чем жестче и запредельнее модель должного, чем дальше она от человеческой природы, тем шире объем попускаемого.

86 На самом деле существовал специфический язык для описания этой сферы, хотя и крайне примитивный. Однако, и это показательно, он нес мощнейший заряд табуации и профанации. Существовал и пласт фольклора. Но, эта часть культуры восходила к язычеству и носила характер неприличного, табуированного, тайного знания. Вся эта сфера относилась к тому самому пласту культуры, который отсутствовал в ее автомодели.

87 См. например. Федотов Г. Святые древней Руси. М., 1990.

88 Эймундова сага. Сказание об Эймунде Ринговиге и Ранаре Агнаровиче, скандинавских витязях, поселившихся в России в начале XI века // [О.И. Сенковский] (Барон Бромбеус). Собрание сочинений. СПб., 1858. Т. V. С. 511–573 (перевод с комментариями).

89 Подробнее см. например: Филист Г.М. История «преступлений» Святополка Окаянного. Минск, 1990.

9 °Cудоплатов П. Разведка и кремль. М., 1996. С. 64.

91 Такое облагораживание происходит в силу ряда факторов. Во-первых, под воздействием внешнего контекста. Во-вторых, под воздействием накопленного в обществе нравственного потенциала, который трансформирует изначально языческие, архаические и безнравственные образы в более или менее пристойные персонажи нового пантеона. Ранжирует этот пантеон в соответствии с устойчивой нравственной традицией — убирает в темный угол исторического Павлика Морозова, но выводит на первый план фольклорного Василия Теркина и т. д.

92 В качестве примера консенсуса назовем такое явление русской культуры как мат. Так называемая «ненормативная лексика» нормативна для подавляющего большинства населения.

93 Утверждать, что концепция должного вырастает из этого интереса, значило бы впадать в примитивный и плоский рационализм. Но игнорировать этот аспект и не учитывать его — означает совершать не меньшую ошибку.

Оглавление

Обращение к пользователям