Глава VIII. ПРОТИВОСТОЯНИЕ КАК ФОРМА ДИАЛОГА: ДИНАМИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ВОСПРИЯТИЯ ЗАПАДА

ОБЩИЕ ПОЗИЦИИ

Противостояние Западу — устойчивая характеристика русской истории. Сложилась сильнейшая инерция такого противостояния. Оно закреплено во всех срезах культуры. В нашей стране существуют влиятельные силы, которые стремятся представить противостояние Западу как судьбу России. А русскую культуру как сущность, онтологически противостоящую духу западной цивилизации.

Наряду с этой существует и другая, доминирующая сегодня позиция, которая опирается на устремленность масс к ценностям и образу жизни Запада. Эти настроения особенно сильны среди молодежи. В то же время, есть интуитивное ощущение того, что в массовом сознании живы изоляционистские настроения и целые слои нашего общества связывают устойчивое самоопределение во вселенной с противопоставлением. Россия находится на развилке. И проблематика, которую можно обозначить как «Россия и Европа», является полем напряженной идеологической борьбы. А, стало быть, заслуживает спокойного и непредубежденного анализа.

Противостояние Западу, как и любой актуальный исторический процесс, неизбежно мифологизируется и обрастает стереотипами. Для начала имеет смысл определиться с хронологическими рамками и уточнить, о чем мы собираемся говорить. Начать, видимо, надо с того, что речь пойдет о России (Московии/Российской империи/Советском Союзе). Киевская Русь реализовывала иную модель соотношения с Западной Европой и, вообще, существовала в другом историческом и геополитическом контексте.

Следующий вопрос: каковы хронологические рамки противостояния? Двигаясь к истокам, мы упираемся в два больших события: разделение церквей и становление Северо-Восточной Руси. Надо подчеркнуть, что Северо-Восточная Русь не была простым продолжением Киевской. Киевская Русь — общество военной демократии, страна торговли и городов, самым активным образом включенная в европейские дела. На северо-востоке утверждается автократия. Вся история Восточной Руси история укрепления и утверждения величия Власти и постоянной атомизации общества. Восточная Pycь — в отличие от Киевской — земледельческое общество, лишенное городов в собственном смысле этого слова и т. д.

Формирование Северо-Восточной Руси было одним из вариантов исторического развития. На юго-западе, в Волыни и Галиче сложилась другая картина, на севере, в Новгороде, реализовался третий вариант. Северо-западные области пошли По пути синтеза с Литвой и, в конечном итоге, северо-запад и юго-запад объединились. Исторические судьбы наследников Киева — специальная проблема. Подчеркнем только, что противостояние Западу не было единственно возможным вариантом развития событий. Новгородское государство и русские земли, вошедшие в Великое Княжество Литовское, а позднее Речь Посполиту, демонстрируют иную меру включенности в Западную Европу и другие модели соотношения с его культурой.

На востоке же изоляция была неизбежна, ибо Суздальская Русь пошла по другому пути. Если Андрей Боголюбский совершает исторический выбор и избирает автократию, а Всеволод Большое Гнездо делает этот выбор необратимым, то реализованная Александром Невским стратегия союза с Ордой и противостояния Западу оказывается логичным и неизбежным продолжением утвердившейся на северо-востоке линии исторического развития. В противном случае, это противостояние не закрепилось бы как устойчивая характеристика Московской Руси.

Надо сказать, что исторический выбор в эпоху становления Суздальской земли активно обсуждается сегодняшней публицистикой. Сам интерес к проблеме можно только приветствовать, но нельзя принять оценки, которые иногда при этом звучат, особенно в терминах хорошо/плохо. Из Боголюбского с Невским делают либо героев, либо злодеев, задавших все дальнейшее движение России по пути азиатчины.

Обращаясь к данной проблеме надо помнить, что деспотическая модель утверждается на востоке вопреки вечевой традиции и в конкурентной борьбе с другими политическими тенденциями. Любые качественные скачки утверждаются только так — в конкурентной борьбе с альтернативными линиями развития. А это означает, что в конкретной ситуации северо-восточного региона деспотизм был наиболее эффективной и перспективной стратегией построения государственности и утверждения цивилизации. В остальных регионах Руси, где сложилась другая мозаика факторов, победили другие стратегии. Однако показательно, что модель, реализованная на северо-востоке, в конечном счете, возобладала. В течение восьми веков она оказывалась наиболее эффективной с точки зрения сохранения государственности и конкурентной борьбы за пространства и ресурсы. И надо осознать, что противостояние Западу, как органический момент, входит в эту стратегию исторического развития.

Такова логика событий. С этих позиций объяснения, которые сводят дело к тому, что неприятие Запада пришло на Русь из Византии, т. е., оказывается чем-то внешним, случайным, представляются неубедительными. Сложившись как самостоятельные конфессии, православие и католицизм задали два различающихся культурных крута, две цивилизации — Запада и Востока христианской Ойкумены.

Причем, граница между ними не является случайной. Наивно полагать, что она определялась тем, что на какую-то территорию первыми приходят миссионеры, скажем, Запада, и столбят этот участок. На карте мира достаточно регионов, в которых границы конфессий значительно смещались, прежде чем окончательно устояться. Есть места, где ислам утверждался на месте буддизма, кое-где католицизм ассимилировал первоначально православные территории. Иными словами, границы конфессиональных кругов тяготеют к охвату территории, на которой эта вера отвечает устойчивому мироощущению людей, органично вписывает человека в мир, оказывается адаптивной. А последующие подвижки конфессиональных границ корректируют случайности первоначального раздела территории.

С этих позиций, неприятие православными католического мира при том, что для огромной массы населения оно было иррациональным и принимало отталкивающие формы, не было ни случайным, ни бессмысленным. Надо сказать, что католики отвечали тем же, и в этом взаимоотталкивании просматривается естественное отторжение исторической альтернативы. В Московии утверждается крайняя форма неприятия “латины”.

На первом этапе русской истории это неприятие выливалось в изоляционизм: Россия оказалась отрезанной от Европы, внешнеполитические интересы ограничивались Ордой, Литвой и привычными связями с Царьградом. По мере освобождения от татарской зависимости начинается постепенное восстановление связей с Европой, Отметим, что выход в европейское пространство Московия начинает с единоверцев: Византии, Болгарии, Сербии.

Постепенно московское общество вовлекается в более широкие контакты с неправославной Европой или, собственно, Западом. С самого начала такое взаимодействие происходит сложно и свидетельствует об очень непростом отношении. С одной стороны, Москва жестко изолируется от Запада. Если суммировать свидетельства иностранцев, можно обрисовать следующую картину: границы страны, как им в нашем отечестве и положено, на замке. Выезд запрещен, пути на Запад строго охраняются. Иностранные послы находятся под постоянным присмотром, фактически под домашним арестом. Любое свободное, неконтролируемое общение с ними невозможно. Так, Флетчер сообщает, что “бежать отсюда очень трудно, потому что граница охраняется чрезвычайно бдительно, а наказание…есть смертная казнь и конфискация всего имущества” (“О государстве Русском”)165. А, по словам Поссевино, московитам «не разрешается даже иметь кораблей, что бы никто не сбежал таким путем» (трактат «Московия»)166.

С другой стороны, налицо специфический, но все же интерес. Царь принимает послов и купцов, беседует с ними. На высшем уровне российского государства, где можно не опасаться за души подданных, налицо явный интерес к Западу, стремление разузнать о нем побольше, понять природу западноевропейской жизни, ориентироваться в ситуации.

При этом просматривается напряженное стремление подтвердить свои привычные представления. Политическая элита российского общества желает познать природу европейской жизни. Любопытно, что одновременно она напряженно ожидает от реальности, что происходящее в Европе подтвердит исходную идеологему. С этой точки зрения показательны письма Ивана Грозного Стефану Баторию и Елизавете I. Обращаясь к Баторию, царь пишет:

…А жил ты в державе бусурманской, а вера латинская — полухристианство, а паны твои держатся иконоборческой лютеранской ереси. А ныне мы слышим, что на твое земле устанавливается вера арианская, а где арианская вера, там имени Христова быть не может…167

В письме Елизавете содержится показательный, любимый историками пассаж:

Мы надеялись, что ты в своем государстве и сама владеешь и о государственной чести заботишься…А ты пребываешь в своем девичем чину, как есть пошлая девица…»168

Московское правительство обращает свой взор на Запад с тем, чтобы лишний раз убедиться: все правильно. Москва — Третий Рим. Именно здесь мистический центр мироздания. Все же внешние земли отданы хаосу и несопоставимы с православным царством. Иностранцы отмечают острое неприятие Запада и наивное убеждение в безусловном превосходстве Москвы и московских порядков, непоколебимую уверенность в святости православия как единственно спасительной веры и пагубности любого «инославия». Как пишет Антонио Поссевино:

…Поэтому, когда они хотят кому-нибудь большого зла, они говорят: «Увидеть бы мне тебя в латинской вере!» (Исторические сочинения о России. Трактат «Московия»)169.

Если царь, как об этом свидетельствуют Герберштейн и Мейербергер, мыл свои руки в специальной вызолоченной лохани после приема католических послов (этот обычай продержался до середины XVII века), то архангельские купцы, торговавшие в то же самое время с иностранцами, шли по завершении торгов в храм и совершали службу, так сказать, в очищение от скверны.

В основе этих идей лежит и «идеологическая работа» православия, и универсальное для архаического сознания дробление мира на «митгард и утгард», т. е. привычное, освоенное внутреннее и опасное, неосвоенное внешнее пространство. Наконец, эти представления вытекают из присущего архаическому сознанию манихейского выворачивания мира. Согласно этой системе представлений за границей «нашего», освоенного пространства живут оборотни и сама жизнь в том мире устроена «наоборот».

О том, что иностранец воспринимался на Руси как «бес», что в нем не видели вполне человека, человека в собственном смысле, свидетельствует многое. Так, на иностранцев не распространяются нормальные нравственные нормы. Ключевский отмечает, что дипломатические приемы московских бояр повергали в отчаяние иностранных послов. Их убивала двуличность, бесцеремонность, постоянная ложь, легкость, с которой они давали и нарушали обещания. «Если их уличали во лжи, они не краснели и на упреки отвечали усмешкой»170.

Кроме того, страх и неприятие Запада обуславливались общим состоянием культуры, теми блоками архаики, которые сохранялись в пространстве российской ментальности. Как носитель динамического цивилизационного начала, западный человек отрицал московский космос. Мир пропитанного язычеством двоеверия не сочетался с человеком эпохи Реформации. В этом отношении низовая демонизация Запада являлась закономерной реакцией. Из церковной и политической идеи самоизоляция за несколько веков превратилась в устойчивую системообразующую характеристику народной культуры.

Народный изоляционизм имеет собственную логику развития. Модернизация раскалывает массы. И если для динамически ориентированной части общества идеи изоляционизма оказываются не актуальными, то для тех, кто не вписывался в новую реальность, Запад или тотем, его обозначающий (католики, евреи, немцы, рок-музыканты, мондиалисты), сливается с образом мирового зла. В этой группе демонизация Запада и накал антизападных страстей не убывал никогда, выплескиваясь периодически «наверх» в пространство большой культуры.

Холерные бунты, неприятие лекарей, немец как бес, интеллигенция как немцы, т. е. те же бесы, дворянство с его европейской культурой как немцы, а значит опять же бесы. Евреи как немцы, т. е. носители чуждой культуры и, стало быть, те же самые бесы. Любые нововведения как идущие от Запада — и значит бесовские. Картошка, вводимая с помощью вооруженной силы, и многое, многое другое характеризует реальность низового восприятия Запада.

Для того, чтобы представить себе социально-психологическую и культурную природу этого явления достаточно вспомнить бунт 1771 г. в Москве. В то время в городе свирепствовала эпидемия чумы. Однако, народ не принимал требования рациональной медицины. Больных прятали от докторов (немцев и бесов), а умерших тайно хоронили в погребах и садах. Толпы народа собирались у Варварских ворот Китай-города у иконы Богоматери в убеждении, что икона уврачует. Когда по указанию архиепископа Амвросия икона была снята со стены — с тем чтобы исключить опасное с эпидемиологической точки зрения скопление людей — толпа убила архиепископа. В Москве начался бунт, для подавления которого потребовались войска, вмешательство Екатерины и чрезвычайные полномочия.

Средневековье отступало медленно и с боями. Глеб Успенский, Мельников-Печерский, Чехов оставили нам свидетельства того, что иностранцы, а также русские, в которых народ видел иностранцев, воспринимались как бесы, оборотни еще в конце XIX в. Использованная в середине XX в. идея врачей-отравителей имеет глубокие фольклорные истоки. Авторы политических процессов о врачах-убийцах (равно как и ветеринарах-вредителях), знали и чувствовали народ, с которым они работали.

Архаическая народная ментальность демонизировала разрушительную для нее западноевропейскую культуру и всеми силами старалась изолироваться от последней. Правительство шло ей навстречу, однако необходимость модернизации общества вынуждала к спусканию и в самые широкие массы элементов новых технологий, знаний, образа жизни, бюрократических порядков. На этом пересечении и разжигалась фобия Запада.

При том, что определенный интерес к западноевропейской жизни присутствовал, место Запада в сознании русской политической элиты до конца XVI в. было ничтожным. По свидетельству Поссевино, лишь пятеро москвичей, во времена Грозного, знали латынь171. По существу своему, Запад предстает как опасная, и ненужная сущность.

Однако далее происходит перелом. Логика развития Московского царства приводит страну к проблеме выхода на Балтику. Москва ввязывается в Ливонскую войну, которая завершается глубочайшими потрясениями. Практически, Смута вылилась в распад государства. Регенерация его стоила чудовищных сил, а сама эта эпоха перевернула сознание московского человека.

Польский, т. е. католический гарнизон какое-то время стоял в Кремле. Московское царство оказалось поверженным. Это стало потрясением, которое похоронило московский изоляционизм. Оказалось, что Запад владеет некоторыми жизненно важными, необходимыми для русского общества знаниями, умениями и технологиями. А успешная борьба и само выживание государства зависит от усвоения достижений западной цивилизации.

Политическая элита московского общества сразу же делает выводы из итогов Ливонской войны. Уже Борис Годунов посылает русских молодых людей учиться на Запад, учит западной премудрости своего сына, а иностранцы с удивлением отмечают, что положение в Москве неожиданно стало меняться. Царь выписывает с Востока ученых греческих монахов, и т. д. С XVII в. Россия постепенно разворачивается лицом к Западу.

Оставаясь опасным и враждебным, Запад перестает быть ненужным и неинтересным. Он превращается в остроактуальную и амбивалентную сущность. Россия последовательно включается в процесс модернизации, что в данном случае означало вестернизацию. С этого момента и начинается собственно противостояние, которое разворачивается и оформляется в соответствии с определенной внутренней логикой.

История модернизирующихся обществ показывает, что догоняющее развитие провоцирует устойчивый конфликт и противостояние с лидером. Каждая из стран, переживших догоняющее развитие, хотя бы на каком-то этапе существует в остром конфликте с тем, кого она стремится догнать. Эти конфликты становятся затяжными, выливаются в войны. А по завершении войн и установлении союзнических взаимоотношений в догоняющих странах долго живут сильнейшие антилидерские силы и настроения. Однако показательно то, что остатки этого конфликта снимаются, как только процессы модернизации завершаются, и общество входит в клуб лидеров.

В XX в. этот путь прошли такие страны как Германия, Италия и Япония. На завершающей стадии находится Турция. Стадию острого противостояния переживают Иран и Ирак. Иными словами, модернизация сама по себе провоцирует противостояние. Причины этого, казалось бы, парадоксального явления лежат в сфере культуры и заслуживают специального рассмотрения. В силу ряда обстоятельств, противостояние оказывается самой оптимальной, наиболее комфортной и менее энергоемкой формой самоизменения и освоения иного.

Для начала надо вспомнить о том, что освоение иного, а значит, самоизменение, неизбежно порождает глубинный внутренний конфликт. Любое традиционное общество идет на это не по доброй воле, но под воздействием внешнего контекста. Модернизация рождает проблемы всегда и везде, в каждой клеточке социальной ткани, начиная с сознания отдельного человека.

Распад традиционной культуры, социальная и культурная дифференциация, поляризация общества, рост внутренних напряжений: все это мучительно переживается на всех уровнях и откладывается в сознании.

В конечном счете, общества сами вступают в модернизацию, но побуждает их к этому глобальный исторический императив. Однако императив — вещь безличная. Изменения переживаются как следствие вмешательства, внедрения враждебных сил, разрушивших освященный традицией вековой уклад. При этом силы, вмешавшиеся и разрушившие устойчивую жизнь, хорошо известны. Это и есть страны и культуры, воплощающие историческую динамику.

Отсюда изначальный импульс к противостоянию. Переживая модернизацию, общество испытывает многообразные негативные настроения по отношению к внешнему источнику мучительных процессов. Таков исходный импульс, задающий противостояние.

Но это не все. История показывает, что конфликт и противостояние оказывается наиболее продуктивной формой культурного диалога, иными словами, модернизации.

Противостояние оказывается наиболее приемлемой, внутренне комфортной формой заимствования иного. Оно позволяет снимать ценностный конфликт, связанный с восприятием чужой культуры, регулировать поток инокультурной информации, осмысливать модернизацию — процесс, объективно ведущий к отказу от исторически устойчивых форм культуры и социальности, — как дело утверждения и укрепления «устоев» и т. д.

Таким образом, противостояние выступает как универсальная характеристика модернизирующегося общества. Различия обнаруживаются скорее в формах выражения противостояния, его накале, в идеологических обоснованиях и номинациях противника шайтаном, мировым империализмом или западными плутократиями.

Русская история показывает, что чем сильнее разворачивалось противостояние, тем интенсивнее шел процесс заимствований у актуального или потенциального противника. Это касается всех значимых сфер. В технике и технологии, прежде всего военного дела, организации армии и промышленности оборонного комплекса, в сфере административной, организации науки, системы образования, и так далее, и так далее. Можно проследить, как со сменой ведущего противника меняется и поле преимущественного заимствования. В XVII в. в Москве чувствуется польско-литовское культурное влияние. В течение почти векового противостояния Швеции, Россия пригоршнями черпает шведский военный и государственный опыт. И это совершенно естественно. Затем, на разных этапах истории Россия противостоит Пруссии, наполеоновской Франции. Со временем разворачивается устойчивое русско-германское противостояние.

Возьмем только один, государственно-правовой, аспект. Петровская административная структура (сенат, коллегии) отсылают нас к шведскому, датскому и германскому опыту. Тоже можно сказать и о кондициях, предложенных Анне Иоанновне верховниками. В эпоху разворачивающейся борьбы с Наполеоном, Сперанский создает проект преобразований, в котором явно прослеживается влияние французского права. Разумеется, Россия черпает не только у актуального противника, но и у Запада в целом: у союзников и третьих стран. Но сама ситуация заимствований диктуется конкретным противостоянием. Заметим, что далеко не всякое противостояние ведет к заимствованиям. Россия ведет бесконечные войны с Турцией, но этот стадиально отстающий противник не представляет интереса. Политическая элита страны четко осознает у кого ей следует учиться.

Стоит отметить интересное явление — элита общества как бы входит в культуру вероятного или актуального противника. Меняется противник — меняется и ориентация. Здесь можно вспомнить о том, как с разворачиванием холодной войны в нашей стране снижался престиж немецкого языка и рос культурный статус английского. Дети элиты учились на факультетах престижных вузов, готовивших специалистов по самым различным аспектам англо-саксонской культуры.

Парадокс освоения в противостоянии связан с тем, что заимствование у противной стороны не воспринимается как заимствование. Этот факт игнорируется культурой, и не несет в себе ущерба с точки зрения самооценки. Противники модернизации постоянно указывают на это, однако их жестко подавляют — вспомним перипетии борьбы государства со старообрядчеством.

Освоение чуждого и опасного опыта представляет собой как бы тайну, которая маскируется противостоянием объекту заимствования и убирается в подсознание культуры.

Следующий, очень важный момент, связан со стратегией модернизации. Освоение иного несет в себе опасность разрушения исходной культурной целостности. В ситуации противостояния культура жестко фиксирует свои базовые ценности и сохраняет их от размывания. Противостояние позволяет осуществлять одну из важнейших функций управления модернизацией на ее начальных этапах — дросселирования, т. е. зажимания потока инокультурного материала. Это спасает исходную целостность от ударных, превышающих потенциал ассимилирования, объемов нового.

Далее, противостояние оказывается мощным мобилизующим фактором. Оно несет в себе мотивации, оправдания и обоснования крайне болезненных процессов самоизменения. Дескать, учимся мы у немцев, осваиваем их тягостную премудрость. Но все это для того, чтобы бить этих самых немцев. А, значит, сохранять главное.

Необходимо подчеркнуть, что противостояние не сводится к заимствованиям или адаптации инокультурного материала. Оно задает саморефлексию культуры. Модернизирующееся общество постоянно сопоставляет себя с противной стороной, пытается осознать, в чем его сильные стороны, в чем слабости. В развернутой рефлексии происходит самопознание, постижение специфики собственной культуры.

Догоняющее общество постоянно формулирует и уточняет свои базовые ценности. Идет непрекращающийся процесс освоения нового, осмысления; социальных и культурных изменений. Ассимилируются новые идеи, трансформируется картина мира.

Все это постоянно, ежечасно увязывается с собственной сиецификой, с ядром развивающейся культуры. Сперанский и Карамзин, славянофилы и западники, народовольцы и либералы, Константин Леонтьев и Данилевский, Милюков и авторы «Вех» — все они в разные эпохи и с разных позиций решают одну и ту же проблему: Как ответить на вызов истории, а значит как увязать неизбежное новое с тем, Что составляет ядро российской самоидентификации.

Вошедшее в модернизацию общество шаг за шагом вынужденно отказывается от поверхностных, частных моментов своей традиционной жизни. В этой ситуации его философам и идеологам приходится задаваться вопросом — в чем же состоит суть родной культуры. Так, в ходе модернизации происходит парадоксальный процесс — самопознания, движения от внешнего, этнографического, к глубинному, сущностному. Изменяясь, культура познает себя в самых последних своих основаниях. Парадоксальная диалектика состоит в том, что самопознание оказывается моментом самоизменения, Полнее всего уходящая культура рефлектирует себя на пороге перехода в новое качество. А самый акт самопознания оказывается формой Изживания, расставания с прошлым.

В результате широких процессов культурной динамики в модернизирующемся обществе происходит постоянное изменение как автомодели, так и образа противостоящей и одновременно настигаемой культуры. Эти изменения идут в нескольких плоскостях. С одной стороны, идет сложный, часто противоречивый процесс демифологизации другого. Объем достоверных знаний о противной стороне становится все больше. Наиболее баснословные мифы утрачивают силу. С другой стороны, идет своеобразное движение от периферии к центру: от очевидного внешнему наблюдателю к пониманию более глубоких моментов. Представление о другом постепенно преодолевает два соблазна. Преодолевается понимание «через себя» в котором другое представляется качественно тождественным собственному миру. В равной степени преодолевается представление об «антимире», в котором иное предстает вывернутым мифологическим пространством.

Наряду с этим происходит и парадоксальная ценностная эволюция. Логика ее разворачивания состоит в том, что по мере разворачивания модернизации, растет напряжение в культуре непараллельно ему, разворачивается неприятие всего того, что является символом навязанных изменений. Однако, напряжение, о котором шла речь, растет лишь до определенного момента. Как только исчерпывается упругая реакция и начинается пластичное изменение культуры, пик противостояния резко снимается и сменяется на противоположное отношение. Вчерашний противник предстает в образе союзника, объекта подражания и партиципации.

Реальный процесс, происходящий в культуре, выглядит значительно сложнее, поскольку культура не едина. Отдельные группы остро различаются мерой вовлеченности в новую динамическую культуру. Поэтому они в разные сроки проходят кривую противостояние/примирение с символом динамики. Все же общество в целом исчерпывает противостояние тогда, когда большая часть его проходит пик модернизационной трансформации.

Тогда завершается модернизационный раскол, разделение общества на два мира — «западников» и «почвенников», а противники нового схлопываются в узкую группу маргиналов.

Картина Запада, которая формируется в вестернизующемся обществе, задается чрезвычайно сложным суммирующим процессом. Модернизация в России длится более трех веков. Идет она мучительно, противоречиво, характеризуется рывками, вперед и попятными движениями. Каждая группа общества, втянутая в интенсивный процесс самоизменения, стремится остановить его, законсервировать ситуацию, пустить часы назад. Отсюда периодические волны фобии Запада. В российском развитии можно обнаружить циклический или пульсирующий процесс изживания фобии и мистификации Запада. И, прежде всего, эта цикличность связана с движением динамической, европейской культуры вширь и вглубь общества.

Противостояние как форма диалога имеет смысл до тех пор, пока культуре легче осваивать новое, находясь в состоянии борьбы. Когда эта ситуация исчерпывает себя, исчерпывается и само противостояние. В России же оно глубоко традиционно. А это означает, что существует два варианта дальнейшего развития. Либо, культура застрянет на фазе модернизации, связанной с противостоянием. Тогда — сохраняя и консервируя вражду — она будет неизменно отставать от Запада. Либо вражда будет изжита, и тогда наша страна сможет завершить модернизационный процесс и войти в клуб избранных.

Но это альтернатива носит академический характер. В реальной ситуации ее нет. За последние тридцать лет включенность самых широких масс в каналы глобальной коммуникации сделала невозможным поддержание изоляции и враждебности Западу. Вспомним, что именно изживание противостояния и крах мобилизационного сознания, на нем паразитировавшего, обусловили крах советской системы.

До сих пор мы говорили о России. А теперь, сопоставим Россию и Турцию — страну гораздо более близкую нам по многим характеристикам, чем это может показаться с первого взгляда. Близкие, если не тождественные процессы, разворачиваются в Турции, где общество шло к модернизации не менее мучительно. Вестернизация в Турции идет примерно в тех же временных рамках, что и в России и демонстрирует удивительные параллели.

Османская империя врывается в европейскую историю на пару веков раньше Московии. В XV–XVII вв. османы воплощают смертельную угрозу европейскому миру. Рубеж — поражение турок под Веной в 1683 г. С этого момента начинается обратное движение, а Турция в столкновениях с Западом устойчиво терпит поражения. Если для Москвы сигналом была Ливонская война и Смута, то первое крупное поражение турок происходит на 80 лет позже.

Так же как и Россия, Турция исходно противостоит Западу. Это задано как культурно, так и геополитически. Расширяясь по всем направлениям, Османская империя веками стремится завоевать Европу. Турки принадлежат иной, неевропейской, цивилизации и, наконец, противостояние оформлено конфессионально.

В отличие от Московии, турки с самого начала, рутинно усваивают элементы Западной культуры и технологии. Они ведут бесконечные войны с Венецией. В XVI в. вся специальная терминология на турецком флоте — итальянская. На флоте служит масса наемников. В XVI — первой половине XVII в. турецкая культура оказывается еще в состоянии ассимилировать необходимый объем нового из арсенала своих противников. Но дальше происходит надлом. Средневековое турецкое общество «проморгало» качественный скачок, который произошел на севере Европы. Голландия и Англия делают шаг к новому, динамическому качеству. Но это где-то далеко. Традиционные противники Турции в Средиземноморье сами переживают кризис. С конца XVII в. Турция явно отстает и отступает. Она не может ассимилировать новые административные и военные технологии, ибо они вступают в конфликт с культурой общества.

Уже в XVIII в. страна вынуждена закупать оружие и снаряжение у Запада. Однако, чтобы вести переговоры, необходимо знание языков, западных обычаев, понадобились новые люди, владеющие культурой, от которой брезгливо отворачивался любой правоверный. Перед Турцией встает неотвратимый императив модернизации. Однако османское общество смиряется с этим совсем не сразу. Турция терпит поражения, отступает, но не идет на какие либо уступки. И только после сокрушительного и позорного поражения в русско-турецкой войне 1768–1774 гг. султан Селим III делает первые шаги по пути создания армии западного образца. В этой мучительной переоценке должна была сыграть свою роль простая истина: Турция потерпела поражения от русских, которые овладели западной военной техникой. При этом, Россия — ближайший сосед и стратегический противник Турции в Черноморском бассейне. Османская империя стояла перед выбором: либо начать модернизацию, либо идти к скорому краху.

Селим III проводит ряд реформ, укрепляет центральную власть, пытается спасти Османскую империю от распада и погибает. Первый султан-западник свергнут с престола и убит в результате мятежа недовольных янычар. Его последователь, Махмуд II ликвидирует в 1826 г. корпус янычар, отменяет традиционную военно-ленную систему, формирует подразделения европейского образца. Начинается вестернизация.

Реформы Танзимата (30-е—70-е годы) идут нерешительно, не затрагивая самого главного, на фоне яростного противодействия религиозных сект и неодобрения традиционно ориентированной части общества. И дело не только в противодействии. Сама элита идет на минимальные реформы только волею обстоятельств. Все, что делается в этом направлении — делается слишком поздно и слишком мало. Это связано как с инерцией противостояния, так и с тем страхом утраты своих основ, который терзает каждое модернизирующееся общество. Поэтому периоды либерального правления сменяются реакцией. В результате Турция терпит поражения за поражением. Ее европейские владения сокращаются, а на их месте возникают независимые государства. Жизнь показывает бесперспективность частичных изменений. Иностранные инструкторы и покупное оружие не спасают. В последней русско-турецкой войне английские офицеры наводняли турецкую армию. Ее артиллерия была вооружена дальнобойными стальными пушками, в то время как русские пушки были медные. Это не уберегает от поражения.

В 1876 г., под давлением обстоятельств, султан объявил о введении в стране Конституции. Поражение Турции в русско-турецкой войне 1877–1878 гг. привело к реакции. Абдул-Хамид II отменяет Конституцию 1876. За этим последовало тридцать лет диктаторского режима: жесткий изоляционизм, цензура, контроль за образованием.

В конце XIX в. в Турции формируется либеральное политическое движение — «младотурки». Их ближайшая цель — борьба с феодальным абсолютизмом. Младотурки выдвигают идеологию османизма. Она базируется на западных ценностях — категориях отечества, гражданственности, равенства. В основе ее лежала доктрина слияния народов Империи в некую интегральную общность. Эти идеи, так же, как и реформы, встречают сопротивление и непонимание. Однако, что-то в турецком мире меняется. Изоляционистская реакция Абдул-Хамида не могла затронуть военное образование, и в 1908 г. молодые офицеры, впитавшие идеи младотурок, совершают революцию. Абдул-Хамид свергнут, в стране устанавливается конституционная монархия. Турция вступает в следующий цикл модернизации. Реформы младотурок делали некоторый шаг вперед, но также не замахивались на основы средневекового общества.

В Первой мировой войне Турция воюет на стороне Германии (заметим, также страны модернизирующейся и потому противопоставляющей себя лидерам западного мира) и терпит поражение. Революция Кемаля Ататюрка 1918–1923 гг. знаменует рубеж. Кемаль осознал, что не затрагивающие основ исламского общества полумеры в деле вестернизации не просто недостаточны, но губительны для Турции. Сосредоточив в своих руках диктаторскую власть, он разом делает самое главное. Между 1923 и 1928 гг. в законодательном порядке проводится эмансипация женщин, ислам отделяется от государства, арабский алфавит (меняется латинским. Были запрещены все виды религиозного обучения, ликвидированы дервишские ордена и монастыри, запрещено ношение чалмы и фески, а женщины перестали носить чадру. Идет настойчивое формирование национальной культуры и национального самосознания. Туркам объясняют, что они не мусульмане, а турки.

Реформы внедряются всей мощью государства и опираются на сильнейшую харизму Ататюрка. Формы сопротивления коренной реформе общества многообразны. В это время повсеместно идет тайное обучение арабскому и Корану. Люди боятся принимать новую, идущую от Запада культуру. Глубинка замыкается в себе, изолируясь от городов. Однако проходит всего два десятилетия, и в 1952 г. Турция вступает в НАТО. Сегодня Турция стоит перед вступлением в ЕЭС. Есть основания полагать, что цикл «противостояние — примирение» Турцией в основном пройден.

Не утратив своего лица, страна входит в сообщество динамичных стран.

Надо признать, что, опоздав на старте, Турция обошла Россию на пути от противостояния к приятию динамичной европейской цивилизации. Терзавшие когда-то общество фобии и антизападнические настроения — достояние части общества, не имеющей серьезных шансов кардинальной смены политической стратегии. Турция как целое «перевалила» через рубеж качественного скачка и демонстрирует волю к переменам. Заметим, что в исламском мире Турция — едва ли не единственный пример успешной вестернизации.

МОДЕРНИЗАЦИЯ КАК ПРОЦЕСС ДИАЛОГА КУЛЬТУР

В статье с характерным названием «Почему черт во фраке?» С. Гудимова замечает, что в «народных сказках и легендах нечистая сила часто предстает в городском, либо иностранном костюме»172. Это интересное и точное наблюдение удачно иллюстрирует одну из особенностей патриархального сознания. Исследования процессов модернизации и связанной с ним логики развития отношений к западному миру подводит к осознанию следующего принципиально важного положения. Оно состоит в том, что в рамках традиционного сознания Город и Запад выступают как номинации некоторой единой субстанции. Эта сущность представляет собой альтернативу патриархальному миру, не принимается им и несет ему разрушение. А потому, Город и Запад выступают как нечто тождественное, производные одно от другого и порождающие один другого.

Сплошь и рядом город и Запад в массовом сознании взаимозаменяемы. Поэтому фобия Запада была формой неприятия города. А в городе традиционный субъект видел то, что понималось им как Запад. Крестьянская утопия грезила о сельском мире во главе с народным (крестьянским) царем. В этой типологии сознания город допустим как ставка правителя, административный центр, ярмарка возникающая у стен монастыря. Патриархальная культура принципиально антиурбанистична. Она признает зачаточные, неразвитые формы поселений городского типа, но отвергает зрелый город, город в котором выявляется его собственная онтология: распад всех форм синкрезиса и создание социокультурных механизмов, обеспечивающих интеграцию общества на новых, постсинкретических принципах.

Урбанизм и городская цивилизация неизбежно порождают историческую динамику, вычленение автономной личности, и, таким образом, разрушают и отрицают традиционную культуру. Поэтому город демонизируется в традиционном сознании. Это — враждебное, пугающее и, в конечном счете, дьявольское пространство. Пребывание в городе крайне опасно, хотя, временами, и неизбежно. Горожане — высокомерны, изначально враждебны сельскому человеку, и это понятно, поскольку каждый горожанин в той или иной мере заражен греховной сущностью города.

Надо сказать, что практика сплошь и рядом подтверждала эти фобии. Город был местом, где пребывала непостижимая в своей логике Власть, с ее непонятными православному человеку бумагами, загадочными распоряжениями и порядками, явно направленными на истребление и поруху всего православного мира. В городе располагался рынок, где крестьянина всегда, или почти всегда надували. А так как он не понимал природу рынка, чувство, что его надули, не покидало крестьянина никогда. Лабазник и ремесленник надсмехались над «деревенщиной». Вокруг приехавшего в город крестьянина постоянно роились стаи мелких хищников — жуликов, престидижитаторов, перекупщиков, стремившиеся нажиться на его некомпетентности и дремучести. В городе крестьянина ждали кабаки, шантаны, продажные женщины, которые отпускали его, только обобрав до нитки. Одним словом город — Вавилон, гнездилище соблазнов, которым крестьянин не умел противостоять. Зазевайся в городе, и он обчистит тебя, и за бесценок скупит у пропившегося в дым последние вещи.

Известно, что города в Московии — России существенно отличались от городов Западной Европы. Русский город был тем самым компромиссом между необходимым каждому зрелому государству уровнем специализации и кооперации и генеральной интенцией к сохранению социальной и культурной гомогенности, к консервации синкрезиса. Поэтому можно сказать, что в российском городе мы сталкиваемся с промежуточным феноменом, с разросшейся ставкой власти, военным лагерем, крупным заводом, обросшими слободами, но не городом в собственном смысле. В российской реальности онтология города подавлена, а сам он подобен рабочей пчеле, которая так никогда и не станет маткой. Тем не менее, и в подавленном, паллиативном состоянии город оставался городом, нес в себе сущностные альтернативы патриархальному быту, а потому, рождал страх и отторжение.

Сущностно, пафос антизападничества был антиурбанистическим, а ближайший город представлял российскому традиционалисту далекий и абстрактный Запад. В этой перспективе советский период нашей истории может быть понят как утопическая попытка создать «наш» город. Иными словами, создать города и городское общество, воспроизводящие синкретическую целостность и не порождающие автономную личность. Равно же, создать техническую цивилизацию, не разрушив социальный абсолют.

Суммируя, можно сказать, что логика отношений Россия — Запад и образ Запада в русской культуре задается широким контекстом отношения крестьянской страны к урбису и урбанизации. И, соответственно, изживание фобии Запада задается тотальной урбанизацией, изживанием патриархального сознания, рождением поколений выросших в городской среде.

В завершении данного исследовательского сюжета, надо внести одно уточнение. Конечно же, в глазах носителя традиционного сознания образ города амбивалентен. Он не только опасен, но и сакрален. Город — место пребывания главного Храма, в городе располагается Власть, которая при всех обстоятельствах остается сакральной. Город, по понятию, являет собой центр Вселенной, центр бытия, и это — непреложно. Но, при всем этом, амбивалентность города порождает возможность различных ценностных прочтений. Одна из особенностей архаического сознания состоит в том, что в оценке амбивалентных сущностей возможно периодическое смещение акцента — с преимущественно положительного, когда эта реалия при всей ее амбивалентности рассматривается как сакральная и благая, на преимущественно отрицательный. Тогда амбивалентная сущность предстает как опасность, демонизируется, а положительные моменты, как бы, выводятся за скобки. Из таких переосмыслений и состоит инверсия. Наш тезис состоит в том, что в XIX в., по мере разворачивания модернизации (которая шла в основном в городах), оставаясь сакральной, выделенной сущностью, город все более утрачивает в глазах традиционного человека положительные, космизующие, божественные коннотации и все более воспринимается как сфера доминирования начала хаотизующего, т. е. опасного, враждебного и дьявольского. По мере роста городов, нарастала демонизация города как такового. При этом последний, все больше срастается с образом Запада.

Вот любопытное свидетельство современника. Приводимый нами документ лежит на пересечении целого пакета значимых тем: народного бунта, дворянской (боярской) измены, города как гнездилища измены и, наконец, немца как знака всех этих зол, чем и интересен. После взрыва 5 февраля 1880 г. в Зимнем дворце, организованного членом «Народной воли» С. Халтуриным, французский сановник граф де Виллан записывает:

Кто желает убить царя? Господа, потому что он дал волю… В народе идет глухой ропот, что во взрыве виноваты сановники, господа, и что фабричные перевернут вверх дном Петербург и будут бить всякого, кто в немецком платье173.

ЛИКИ ЗАПАДА

Вернемся к истории вопроса. Итак, в XVII в. начинается, а в XVIII в. окончательно закрепляется раскол русской культуры на две: вестернизующуюся социальных верхов и изоляционистски ориентированную патриархальных масс. Одним из самых ярких проявлений дивиргенции был раскол самого образа Запада и статуса этого образа в разошедшихся столь далеко культурах.

В течение XVIII в. складывается слой людей, живущих в двойном измерении. Образование, иностранный язык, чтение, стиль и образ жизни, принадлежность к новоевропейской культуре, профессиональное существование в рациональных, восходящих к европейским образцам структурах, с одной стороны и традиционно-православная закваска — с другой.

На другом фланге общества располагаются люди, принадлежащие традиционному миру, в космос которой внедряются несущие смертельную опасность элементы западной по своему происхождению культуры. В этих группах складываются совершенно различные образы Запада.

Между ними существовал некоторый промежуточный слой, описанный в творчестве Лескова или в рассказах Чехова. Дворня, мелкое чиновничество, городское мещанство, население предместий, низы города — все эти социальные категории синкретичны по своим основаниям. Не слишком задумываясь, они стихийно, на ощупь соединяли элементы традиционной культуры с элементами новоевропейской, городской. Этот слой общества совершал важнейшую работу по интегрированию культуры в единое целое. Он переводил на язык народных масс идеи и представления нового века. Через описываемый нами слой общества в народную жизнь проникали новые ценности, образцы, модели поведения. Возможно, трагедия России состояла в том, что промежуточный слой был слишком малочисленен. Его расширенное воспроизводство блокировалось мощными социокультурными механизмами. Здесь так же складывается свой образ Запада и Западной культуры. Он мифологизирован и наивен (вспомним блистательный образ Лескова «Апполон Полведерский»), но по отношению к патриархально-изоляционистскому имеет одно безусловное достоинство. Для людей, представлявших низовую культуру города, Запад, т. е. урбанистическая культура — естественное, обжитое пространство, лишенное всяческих путающих коннотаций.

По разные стороны от низовой культуры города располагался вестернизующийся мир верхов и патриархально-изоляционистский мир русской деревни. Складывающиеся в этих культурах образы Запада разительно отличны друг от друга. Они отличаются не только собственным содержанием, но общекультурной доминантой, гносеологическими характеристиками, коммуникативными каналами распространения. Два лика Запада различаются так же, как и ментальность, как сама культура «образованного общества» и народных масс.

Прежде всего, обратимся к общекультурной доминанте. Теория самоорганизации позволяет рассматривать всякую культуру как ориентированное на самоподдержание системное целое. Или, иными словами, — живой организм. С расколом единой средневековой в России сложились две отличавшиеся по своей природе культуры. Одним из важнейших различителей являлось отношение к инокультурным заимствованиям и Западу в целом.

Средневековая народная культура изначально наделена минимальным резервом адаптации постсредневековых идей и технологий. Очевидная для верхов общества необходимость модернизации России лежала за пределами архаического сознания. В отличие от крестьянской, культура образованного общества имела определенный резерв адаптации. Свидетельство существования этого резерва — континуитет историко-культурного процесса, то обстоятельство, что Пушкин и Тютчев остаются актуальны по сей день. И хотя заимствования были, безусловно, болезненны, для вошедшей в модернизацию культуры верхов они были не только но смертельны, но и необходимы. В течение XVIII в. в России складывается культура, для которой модернизация и вестернизация входят в системообразующие характеристики. Эта культура была задана на медленное, порциями, но освоение западноевропейского материала. Любое перекрывание каналов коммуникации Восток — Запад означало жесточайшее кислородное голодание и коллапс городской культуры России. Совсем иной была ситуация с культурой крестьянства. Освоение иного вело к коллапсу традиционного мира.

Поэтому, в русской культуре формируются две различные культурные доминанты.

Одна — ориентированная на понимание Запада. Верхи, или включившаяся в вестернизацию часть общества, должна была знать и понимать европейскую реальность. Такое понимание не грозило, по крайней мере в обозримой перспективе, социальными потрясениями, не уничтожало ментальность и мир человека. Далее, для понимания существовали определенные гносеологические ресурсы. Поэтому по мере сил и возможностей, шаг за шагом, мир образованного общества России двигался в понимании и уточнении образа Запада.

Совершенно иной была установка, доминировавшая в народной культуре. Понимание Запада, в любых его формах и проявлениях было:

а) прежде всего, не нужно. Традиционный субъект не видел, не осознавал мотивов, двигавших его к постижению городской культуры;

б) кроме того, такое понимание было невозможным. Гносеологический потенциал традиционной культуры был сущностно неадекватен проблеме понимания постсредневекового мира;

в) далее, стремление постичь иное культурное пространство путало. Оно несло в себе опасность, как в силу органической изоляционистской установки традиционной культуры, так и в соответствии с многовековой традицией отторжения «латины и люторы»;

г) наконец, такое стремление несло в себе буквально смертельную опасность. Тысячекратно повторенный опыт свидетельствовал, что человек, пошедший по пути понимания культуры большого общества, «умирал» для традиционного мира, уходил в мир города.

Исходя из вышеизложенного, в народной культуре утверждается установка на мифологизацию и демонизацию Запада и всего, того, что связано с ним. Народная культура разгоняет фобии, раскручивает страх, табуирует культуру Нового времени. Вхождение в мир урбанистической культуры — путь к вечной погибели. Ее мир — мир оборотней и вампиров, вывернутое пространство в котором добро и зло, ложь и истина, норма и преступление — все наоборот.

На этом этапе модернизации народная культура лишена внутренних ресурсов адаптации нового и ассимиляции элементов качественно иного. Прямое столкновение рождает в ней пароксизм схлопывания и отторжения. Однако такое положение вещей не вечно. В начале, новое будет усваиваться, но «поневоле», на фоне страха и неприятия. Постепенно традиционный человек осознает смысл понимания иного. Его собственное сознание перейдет потенциальный барьер органического неприятия. Внутри народной культуры созреют социальные, ментальные и идеологические предпосылки для движения по пути рационального постижения Запада. Культура народных масс пройдет, хотя и с опозданием на два века тот же путь, что и культура образованного общества.

Надо сказать, что описываемый нами феномен устойчивого неприятия идущей от Запада культуры патриархальными массами долгое время оставался не осознанным теоретически. Это особенно интересно, поскольку для современников событий и само явление, и масштаб его были самоочевидными — тому существует масса разнообразных свидетельств. Однако историки и социологи, как правило, ограничивались дежурными упоминаниями рассматриваемого нами, не вдаваясь в детали, и явно стараясь обойти вопрос о масштабах и природе явления. Важнейший феномен истории российской культуры оставался за гранью теоретической рефлексии. И это не случайно. Официальная культура советского общества, которое сделало модернизацию приоритетной целью, не была готова к осознанию неудобных моментов исторической реальности.

Сегодня положение начинает меняться. В качестве примера можно сослаться на статью А.В. Подосинова «Античность и Россия». Здесь не только фиксируется само явление отторжения античной по своему генезису культуры Запада, но и проговариваются его истоки, которые заданы спецификой становления православия у славян. По мнению автора, «исследования последних лет показывают, что античное наследие воспринималось в славянском мире вплоть до XVI–XVII вв. как наследие язычества, вредное и опасное для правоверных христиан174. Касаясь рецепции элементов античной образованности в послепетровской России, автор пишет о «…сопротивлении народной культуры, долгое время воспринимавшей античное наследие как языческую блажь царя-Антихриста175.

ДИАЛЕКТИКА ОБРАЗОВ ЗАПАДА

Итак, две культуры Российского общества — ориентированная на модернизацию и ориентированная на самоизоляцию — полярны по общекультурным доминантам в отношении Запада. Если одна по мере сил пытается постичь, то другая — отменить. Образы Запада, складывающиеся в двух различающихся мирах русского общества отличались по своим гносеологическим характеристикам. В образе Запада, формировавшемся в культуре образованного общества, утверждается рациональная доминанта.

Речь идет именно о доминанте. На разных этапах русской истории те или иные моменты в модели Запада могли быть недостоверны, баснословны или ошибочны. Одни иллюзии могли замещаться другими. И, более того, на каких-то этапах фрагменты достоверного знания могли отступать под напором мифологизации и заблуждений. Тем не менее, самая логика модернизации обуславливала последовательное утверждение рационального, сциентистского видения. Образ Запада последовательно разворачивался, наполнялся плотью и кровью, все более актуализировался.

С этим связано «раздемонизирование» Запада. Он становился все более понятным и менее амбивалентным. Осваивая новую культуру, русский человек врастал в рациональную ментальность, из пространства которой Запад представлялся всего-навсего другой культурой, имеющей свои преимущества и недостатки. В ходе такой трансформации преодолевалось манихейское видение мира. Сам Запад дробился на разные, не тождественные миры. В этой перспективе образ России обретал свое нормальное место. Изживался комплекс «Третьего Рима». Россия представала как один из элементов общемирового концерта наций и цивилизаций.

В народной культуре образ Запада складывается в рамках фольклорно-мифологического сознания. Мифологическое сознание позволяет более или менее адекватно понимать и ориентироваться в устойчивой традиционной реальности. Мир урбанистической цивилизации оказывался напрочь непостижимым для человека православно-средневековой культуры. Мотивы поведения, природа человеческих отношений, логика культуры нового времени не схватываются архаическим сознанием.

Про эту культуру достоверно известно было следующее — она другая, чуждая родной и привычной, не постижимая. Далее, она наделена огромной силой. Она наступает и наступает, отвоевывая себе новые пространства на Святой Руси. И каждый ее шаг несет гибель и разрушение традиционного мира. В сознании средневекового человека существовал образ, суммирующий все эти коннотации смертельной опасности, хаоса, и погибели. Традиционный человек твердо знал — за всем этим стоит Дьявол. Образ Рогатого, Плешивого, апокалиптические ассоциации прочно срастаются с миром городской культуры. Демонизируя культуру города и ее непосредственный источник — Запад, народная культура охраняет себя от распада. Концепция Дьявола позволяла объяснить страшный и непонятный мир, наделить его соответствующей негативной ценностью, мобилизовать людей на убережение от смертельной опасности.

В рамках такого видения мира европейской культуры все становилось на свои места и находило объяснения. Невиданная, диковинная власть людей города над силами природы — колдовская, дьявольская. Такая власть оплачивается гибелью души. По свидетельству современника, пожилые крестьяне в конце XIX в. верили, что если стать спиной к паровозу, наклониться и посмотреть на него между своих ног, то можно увидеть души мертвецов, которые тянут паровоз176. Воспоминания современников и записи этнографов сохранили множество свидетельств того, что европейская культура понималась в народе как колдовская. Соответственно, «немец», прежде всего природный, а также и отечественный — не что иное, как оборотень, слуга погибели, существо, отдавшее свою душу Врагу. Поэтому, в частности, его жизнь, источники власти, цели и мотивы деятельности непостижимы для нормального человека. Но одно было известно доподлинно. Главная цель оборотня — нести соблазн и погибель «православному», т. е. собственно человеку.

В природе мифологического сознания лежит симметричная модель мира/антимира. В соответствии с нею, «иной» мир — понимается как вывернутая наизнанку модель родной культуры. Классической иллюстрацией этого стереотипа трактовки служат слова персонажа пьесы А.Н. Островского, рассказывающего о неправославном мире:

… У нас то суд праведный, а у них — неправедный. А если кто обращается в суд, так и пишет — суди меня судья судом неправедным177.

Итак, Запад и его культура опасны многообразно. Этот мир, созданные им предметы, утвердившиеся в нем отношения, обычаи, привычки — все это опасно. Противоречит нормальной человеческой природе, ложно, неподлинно и погибельно.

Если в рамках большой культуры развитие образа Запада работало на модернизацию — способствовало изживанию манихейской парадигмы, рационализации культуры, выходу за пределы традиционного сознания — то низовой образ Запада имел обратную направленность. Он актуализовывал архаические характеристики народной культуры — манихейскую компоненту, иррационализм, эсхатологизм мировосприятия и т. д.

Наконец, два образа Запада разительно отличаются по механизмам функционирования и каналам распространения. По словам Марка Блока, в традиционном обществе правил Старик Наслышка»178. Изустная, передача была гарантом подлинности и достоверности. Традиционная культура отсекала рациональные, лежащие за пределами понимания, моменты и привносила свои, фантастические трактовки. Относительно вещей, которые лежат за пределом непосредственного кругозора, традиционная культура знает единственную верификационную процедуру, которая состоит в сличении предложенного с устоявшейся мифологией. О том, что из этого получалось, свидетельствует следующий эпизод: в 1839 г. в народе распространился слух, что наследник женится на дочери султана, и на радостях будет сожжено три губернии179.

Совершенно иначе функционирует и верифицируется образ Запада в большой культуре. Книги, газеты и журналы, отечественные и переводные романы, иностранные издания, непосредственные поездки за рубеж, беседы с проживавшими в России иностранцами задают совершенно иное поле формирования и функционирования образа. В этом пространстве так же живет устная коммуникация — слухи, рассказы, личные свидетельства. Но здесь они дополняют и уточняют образ. Позволяют компенсировать цензурные ограничения. Образ Запада строится в диалоге всего общества, а сам этот диалог происходит в пространстве рационального сознания. Этот образ также не свободен от ошибок и заблуждений, но природа рационального дискурса обрекает его на движение по пути постижения истины относительно Иного. По пути понимания исторических и культурных альтернатив русской культуры.

Мы можем указать на еще одну особенность образа Запада в большой культуре. Он множественен. В этих трактовках нет той гомогенности и качественной однородности образа, которая присуща народной культуре. Разные источники задают различные представления и модели понимания. И уже в сознании отдельного субъекта формируется собственный результирующий образ. В этом смысле обобщенный образ Запада представляет собой абстракцию. Скорее можно говорить о пакете доминирующих трактовок, которые начинаются где-то в заоблачной выси элиты российского общества, ветвятся в зависимости от уровня культуры и политических позиций. Далее, последовательно снижаясь, они переходят на уровень городских низов и смыкаются с миром героев Чехова и Лескова. В обществе происходила постоянная коммуникация по поводу Запада.

Но если мы зададимся определенными хронологическими рамками и рассмотрим пореформенное развитие России (события между 1861 и 1917 г.), то можно утверждать, что мир традиционной российской деревни стремился изолировать себя от этого диалога. Для того, чтобы раздемонизировать облик Запада и принять город — а это взаимосвязанные процессы — крестьянство должно было пройти критический порог трансформации патриархального мира.

Неприятие мира города осложнялось инерцией церковного раскола. В некотором отношении, раскол был диалогом по поводу подлинного образа Запада. Он разрешал вопрос — как жить в мире, на который нежданно свалилась историческая динамика? Этот диалог характеризовался непримиримостью и крайним ожесточением сторон. И хотя участниками он осознается как конфессиональный спор, по существу это была модернизационная дискуссия. Причем крестьянство, не зависимо от своей конфессиональной принадлежности, сердцем в этой полемике было со староверами.

На ранних этапах модернизации народная культура лишена внутренних ресурсов адаптации нового и ассимиляции элементов качественно иного. Прямое столкновение рождает в ней пароксизм схлопывания и отторжения. Однако, такое положение вещей не вечно. В начале, новое будет усваиваться, «поневоле», на фоне страха и неприятия. Но постепенно традиционный человек осознает смысл понимания иного. Его собственное сознание преодолевает потенциальный барьер органического неприятия. Внутри народной культуры созреют социальные, ментальные и идеологические предпосылки для движения по пути рационального постижения европейской по своей природе культуры города.

С середины XIX в. на культуру народных масс постоянно воздействует два фактора. Прежде всего, это новые, нетрадиционные элементы в системе хозяйства, социальных отношениях, в быту и культуре. С отменой крепостного права рухнул барьер, отделявший патриархальный крестьянский космос от мира вестернизующегося города и барской усадьбы. Новые навыки, знания и умения подводили крестьянина к ментальному и психологическому барьеру, за которым городская жизнь и природа отношений в рамках урбанистической цивилизации утрачивает параметры иррационального и опасного, становится постижимым. Второй фактор был связан с социальным и имущественным статусом человека. Вторжение рыночных отношений необратимо вело к тому, что верность традиционной культуре оборачивалась маргинализацией, вела к обнищанию, в лучшем случае гарантировала прозябание. В то время, как освоение новых моделей жизни обеспечивало рост доходов, перемещение вверх по социальной лестнице сельской общины давало лишь психологические преимущества.

Крепостное право перекрывало каналы связи крестьянина с всероссийским рынком. На этом рынке действовали помещик и городской обыватель. Крестьянин же соприкасался с патриархальным местным рынком. В результате он проигрывал, а нормальные субъекты рынка наживались на экономическом невежестве крестьянства. Крестьянин должен был платить подати, для чего приходилось продавать свою продукцию. Таким образом российская деревня непосредственно вовлекается в товарное производство. Для беспроигрышной работы на рынке требовался качественно иной кругозор, резко выходящий за рамки околицы родного села. Те из крестьян, кто осваивал логику рынка, начинали крупно выигрывать. Так в народной среде утверждается мотивация, двигавшая к постижению городской культуры.

Новая реальность подрывала традиционное, натуральное хозяйство экстенсивное и дорыночное по своей природе. Со второй половины XIX в. идет медленный, но неуклонный процесс изменения технологии сельскохозяйственного производства. В пределы кругозора сельского жителя попадают такие невиданные прежде вещи, как паровые мельницы, сенокосилки, сепараторы. В жизнь деревни входят элементы экономических отношений. На произведениях Глеба Успенского можно проследить, как в сознании сельских жителей укрепляется идея кредита. Одна за другой, реалии пореформенной жизни складывались в цепочку мотиваций двигавших крестьянина к освоению культуры большого общества.

Новые идеи, и это совершенно естественно, утверждаются в молодом поколении. С межгенерационным расслоением в деревне связаны процессы разложения большой семьи. Царское правительство поддерживало патриархальную семью и законодательно ограничивало возможности раздела имущества и выделения молодых, но это не могло остановить объективный процесс. Если для людей старшего поколения письменная культура практически не нужна, а потребности исчерпываются курсом церковно-приходской школы, то молодые начинают осознавать смысл письменной культуры и «учености» не как блажь, а как прагматическую ценность. Эта доминанта поведения последовательно разворачивается с третьей четверти XIX в. На смену патриархальной иерархии, которая задает высший статус старшего — как знатока и интерпретатора Традиции — утверждается приоритет нового человека как знатока утвердившейся реальности. Новый, посттрадиционный, субъект выигрывает социально и экономически, и никакая традиция, никакие апелляции к исконному не в силах что либо изменить.

Далее, постепенно рушится гносеологический барьер, препятствовавший пониманию культуры города. После овладения, некоторым минимумом знаний и представлений — навыками письма, понимания «казенных» бумаг, юридического оформления купли-продажи, азов экономических отношений — рушится барьер, препятствующий постижению иной реальности. На места чистого традиционалиста появляется паллиат, который способен двигаться вглубь городской цивилизации. Навык чтения приносит в крестьянскую среду газету. На место Старика Наслышки приходит массовая культура нового времени.

Всё вместе это вело к неизбежному изменению ментальности. Отдаленным, стратегическим следствием такого изменения было изживание противостояния деревня — город. На первых порах этого процесса образ города начинал «смещаться» в сознании крестьян. Город оставался амбивалентным, но тревожные, дьявольские коннотации и культурные смыслы постепенно приглушались и утрачивали свою актуальность. А смыслы и положенности, связанные с понятиями желанного, полезного и необходимого — выявлялись и завоевывали сознание. Однако, мифологизированный образ Запада был лишь одним из имен Города и в этом смысле — ипостасью данного противостояния.

Выше описана общая логика процесса. Реальность была гораздо более трагичной и противоречивой. Главная проблема вырастала из культурной и социальной дифференциации, которая вела к расслаиванию и расколу российской деревни. Освоение новой, городской по своей природе, культуры оказалось выгодным. Традиция была не в силах бороться с этим обстоятельством. По мере включения деревни в модернизационные по своему характеру процессы разворачивания рыночных отношений, такие категории, как зажиточный, крепкий хозяин и, наконец, кулак, все более тесно корреспондируют с фигурой социального персонажа, пережившего рамки традиционной культуры и энергично осваивающего реалии эпохи — кредит, логику рыночных отношений, умение оценивать и организовывать сельский труд в соответствии с абстракцией рубля. Если такой крестьянин не уходил в город, что случалось достаточно редко, то превращался в кулака.

Далее, логика экономических отношений задавала следующую диспозицию: объектом его эксплуатации неизбежно становятся традиционно ориентированные, не освоившие новых премудростей жители села. А поскольку традиционная культура базировалась на принципе уравнительности, то наиболее продвинутый и вестернизованный крестьянин превращается в объект ненависти со стороны массы патриархальных аутсайдеров.

Так рождается новое, трагическое противоречие. Крестьянский мир переживает раскол и распадается надвое. Одна его часть избирает приятие и освоение нового. Другая — переживает чувство распада космоса и испытывает острейшую потребность вернуться к исходной простоте традиционного мира. Социальное расслоение эксплицирует собой распад традиционной культуры. Однако, процессы распада затронули лишь один из секторов сельского мира. Огромная его часть сохранилась нетронутой. Она активизируется в ответ на действие деструктивных тенденций. А эта активизация задала собой следующий — советский — виток отечественной истории.

В самом общем виде этот виток можно описать по следующей схеме: распад целого — активизация традиционной деревни — идеологическая инверсия с общим принятием модернизации и города, трактуемыми как путь достижения традиционалистского эсхатологического идеала — выбивание носителей западной (рыночной, личностной) культуры — построение индустриальной цивилизации на принципах приемлемых для традиционалистской ментальности.

ИНВЕРСИЯ

С начала XX в. царское правительство переживает нарастающий модернизационный кризис. Включение широких масс в процессы вестернизации резко осложняется культурной и стадиальной неоднородностью общества. Отсутствие консенсуса по поводу модернизации ведет к разрастанию пропасти между динамически и статически ориентированными полюсами общественного целого. При этом Российское государство испытывало постоянно возрастающее давление глобального императива, требующего от политической элиты энергичной и незамедлительной модернизации, на которую не была готова большая часть населения.

В этой ситуации лево-радикальная контрэлита нащупывает идеологическое обеспечение и социальную модель, позволяющую реализовать задачи очередного этапа модернизации. Кончилось это тем, что реализуемый царским правительством модернизационный проект вступил в неразрешимое противоречие с традиционным сознанием и был отторгнут. В стране произошла инверсия, результатом которой стало принятие большевистского проекта. Модернизация вписывается в совершенно иной идеологический, культурный и политический контекст. В результате сама модернизация проводится жесточайшими методами. А фобия Запада, воспроизведенная в новой идеологической оболочке, оказывается одним из важнейших моментов, структурирующих и мотивирующих модернизационное развитие.

По существу инверсия, политическим выражением которой стала большевистская революция, может рассматриваться как очередной шаг или скачок в движении процесса модернизации вширь. Объективный исторический итог Октября состоял в приятии всем обществом ценностей развития и исторической динамики, т. е., в широком смысле, ценностей урбанизма. Но, при этом, идеи развития ассимилировались массами людей с глубоко архаическим, в лучшем случае средневековым, сознанием. А потому сами эти идеи переживают глубокую метаморфозу, цель которой — приспособить их, вписать в контекст традиционного сознания. Что и было достигнуто в большевистской версии коммунистической мифологии.

Традиционный для русской культуры сюжет Опонского царства перемещается из трансцендентного пространства, недостижимой дали и объявляется реально воплотимым социальным проектом. Огромная эсхатологическая энергия народа устремляется на построение прекрасного будущего. Причем именно техника, Технология с большой буквы оказываются одним из главных, если не самым главным, инструментом реализации этого проекта. Для традиционного сознания не могло быть мотива более мощного и императивного, соображения более убедительного и ценности более безусловной, нежели стремление к воплощению Правды небесной на земле. Таким образом, ценности урбанизма обретают высшую из возможных в русской реальности санкций. Однако, одновременно с этим Технология и урбанизм получают и специфическую трактовку. Трактовка эта утопична, противоречит самой природе, онтологии технотронной цивилизации, но в этом — диалектика истории. Суть ее состоит в том, что новое приходит в одеждах старого, и мыслится как инструмент для реализации целей, которые сущностно противостоят этому новому. А далее, инструмент перерастает начальную целостность, взламывает ее и отрицает исходную доктрину.

В полном соответствии с традицией, эсхатологический проект мыслился как путь к достижению вожделенного синкрезиса — который и понимался как идеальное состояние (новый человек, новая культура, бесклассовое общество). В традиционалистском сознании все несовершенства мира трактуются как результаты «грехопадения», т. е. нарушения изначальной синкретической целостности архаического общества. Идеальное общество крестьянской утопии не знает социальной структуры. Оно гомогенно и однородно, иными словами, синкретично. Новым в большевистском проекте было то, что идеал достигается не только всеобщим поравнением, избиением оборотней и изведением бояр (эксплуататоров и тунеядцев). Для воплощения идеала требовалось построить технический рай, который принесет изобилие, а изобилие сделает людей «хорошими», благими и честными. Инверсия в России привела к гомогенизации общества и культуры. С одной стороны, были выбиты целые социальные категории, уничтожены эшелоны наиболее продвинутых, вестернизованных, личностно оформившихся субъектов. С другой — в историческую динамику включались, не подневольно, но в соответствии с собственной волей и устремлениями, десятки миллионов людей. Надо сказать, что рядом с этими миллионами существовала огромная масса тех, кто не желал нового. Последние были включены насильно, и вошли в новую жизнь, повинуясь неизбежности.

Так или иначе, но модернизация, хотя бы и осознанная как средство достижения ретроспективной утопии, принимается, наконец, всем обществом. Это был качественный скачок огромной важности. Кровь и страдания миллионов не должны заслонять значимость этого исторического события. К сожалению, таков прейскурант истории. Ментальность российского общества, объективные характеристики сознания подавляющего большинства россиян обрекали страну именно на такой путь перехода из Средневековья в Новое время.

Обычно, коммунистическая инверсия трактуется как изоляционистский поворот в историческом развитии страны. Для подобной трактовки есть некоторые основания. Но это — самый первый уровень понимания. Переживаемые Россией процессы были неоднозначными и несли в себе глубокие внутренние противоречия. Противоречивость исторической эволюции сказалась и в рассматриваемой нами проблеме. Если говорить об идеологии, о самоосознании культуры — надо признать, что изоляционизм и противостояние Западу, в конечном счете (рубеж 20 —30-х годов), побеждают. Антиизоляционистская доминанта главенствует в начале становления советского общества, когда его онтология еще не выявилась, и на закате — когда эта онтология утратила свои интегрирующие потенции и превратилась в мертвую форму. Изоляционизм же доминирует на основных пространствах советского этапа отечественной истории, а во времена кульминации холодной войны (40 — 50-е годы) достигает предельных значений.

Тем не менее, в своем глубинном существе коммунистическая инверсия была принятием Запада — пусть частичным и фрагментарным, перелицованным на местный манер — движением его вширь. Вся предшествующая история российской модернизации отрабатывала одну генеральную схему: модернизационные процессы ограничивались определенным сектором общества. И хотя сам этот сектор рос и расширялся, модернизация оставалась локальным явлением. Рядом с новой, вошедшей в трансформацию частью общества располагалась неоглядная российская деревня. Царское правительство, насколько это возможно, ограждало мир патриархальной деревни от неизбежного разлагающего воздействия модернизационных процессов. Лишь на самом последнем этапе, связанном с именем Столыпина, можно наблюдать попытки смены генеральной стратегии. С нашей точки зрения, столыпинская реформа была ни чем иным, как вынужденной попыткой включения российской деревни в процесс общероссийской трансформации. И это поворот понятен, ибо к началу XX в. возможности «раздельного» развития городского и сельского секторов общества были исчерпаны. Городская революция готовила кардинальный «прыжок» ценностей развития вширь.

Главным общеисторическим итогом большевистской революции было принятие этих ценностей всем обществом. Но, поскольку модернизация неотделима от вестернизации, это означало принятие фундаментальных элементов Западной онтологии. Хотя бы некоторых, задающих экономический и социальный прогресс.

Показательно, что сама революционная инверсия происходит на фоне эсхатологических чаяний всемирной пролетарской революции и создания «Земшарной республики». И это была специфическая, задаваемая новой идеологией, форма антиизоляционизма. Троцкий, Радек и другие энтузиасты раздувания мирового пожара продуцировали замешанную на революционной эсхатологии интенцию к преодолению национальной ограниченности и выходу за рамки традиционной замкнутости. Другое дело, что идеологическое обоснование, предполагаемые формы и цели интернационального единения трудящихся были утопичны и малопродуктивны. Истории свойственно перемалывать утопические цели и сохранять продуктивные моменты, заложенные в основаниях религиозных и социальных движений.

Однако после достаточно продолжительной и драматичной борьбы, в СССР победила противостоящая тенденция, связанная с именем Сталина. Она нашла свое теоретическое выражение в концепции «построения социализма в отдельно взятой стране». Причины, по которым изоляционистская парадигма возобладала, многообразны. В ряду первых причин этого лежит крах революционной эсхатологии. Революция в Европе не получилась ни сходу, ни в ближайшие за Октябрьской революцией годы. Развитие событий требовало отказа от ожиданий скорой победы и пересмотра стратегии. Жизнь заставляла готовиться к длительной и сложной борьбе. А это располагало к концентрации на собственных проблемах.

Надо сказать, что существовал и другой уровень причинности. Его можно описать в образах колебательного процесса или «отмашки» маятника. История свидетельствует, что вслед за революционными взрывами, выбивающими общество и культуру из состояния устойчивости, с необходимостью следует обратно направленный, стабилизирующий процесс. Он снимает нежизнеспособные и деструктивные моменты, рожденные революционной эпохой. Убирает на периферию общественной жизни (или на гильотину) идеалистов эпохи «бури и натиска», приглушает эсхатологические настроения, структурирует общество, восстанавливает институты государства и другие устойчивые характеристики общественного целого. Главная задача «отмашки» — возвращение общества из пространства революционных мифов в реальную историю.

Восстановление российского изоляционизма и актуализация противостояния Западу задавались этим широким процессом и происходили в его рамках. Здесь так же можно выявить несколько уровней причинности. Рассмотрим те из них, которые ближе культурологу.

Истоки процессов, задававших логику советского этапа нашей истории, лежат в событиях рубежа веков, В последнем десятилетии XIX — начале XX в. в России разворачивается городская революция. Миллионы вчерашних крестьян разом расстаются с крестьянски-изоляционистской установкой и связывают свою судьбу с городом. Речь идет о процессе, разворачивавшемся в пределах одного — двух десятилетий. Произошел качественный скачок. Во все времена какой-то процент маргиналов, не вписывавшихся в крестьянскую жизнь, выбрасывался из сельского мира и пополнял городское население. Деревня хронически страдала от малоземелья и исторгала из себя лишние руки. Но ранее избыток крестьянского люда поглощался колонизацией безбрежных просторов Империи. К концу XIX в. пространств для заселения оставалось более чем достаточно. Однако, вектор миграционных процессов изменился. Большая часть вчерашних селян шла в города. А это свидетельствовало о том, что патриархальная культура вступила в глубокий — и как показала история — последний кризис. Во все времена уходивший из деревни человек делал выбор: остаться крестьянином на новом мосте или уйти в город. Впервые в истории, город начинает доминировать. Все больше людей выбирают чужую и пугающую, но бесконечно привлекательную городскую жизнь.

В необозримой массе выделился значительный слой людей, порвавших с традицией неприятия города. Понятно, что сам этот переход не меняет качества сознания. Оно остается патриархально-синкретическим и сохраняет фундаментальные характеристики традиционной культуры.

Доминирующим персонажем российских городов становится мигрант — вчерашний житель села, порвавший с деревней и «расплевавшийся» с ценностями патриархальной культуры. Для него освоение города, хотя бы самое поверхностное — дело жизни и смерти. Такое освоение возможно только на путях отказа от ценностей и стереотипов своей прошлой жизни. С этих позиций традиционная культура, ее установки, в том числе и антигородская, т. е. онтологически антизападная интенция, осознаются как смешной и нелепый пережиток. Это — одна сторона процессов, вызванных массовой миграцией.

Переход из деревни в город — сложный и в высшей степени болезненный процесс. Мигрант переживает устойчивый стресс. Перед ним стоит мучительная задача адаптации к качественно иной реальности. В результате возникает естественное, лежащее за гранью осознаваемого, стремление трансформировать городскую реальность, сделать ее похожей на привычное, впитанное с молоком матери. Привнести устойчивые константы традиционной культуры. Идеально отвечающий интенциям мигранта город воплощает структурообразующие связи и ценности традиционного сознания, которые трансформированы в той мере, как этого требует переход от локального мира к городу, а также — от архаических технологий к промышленным. Таким образом, массовая миграция задает новую, адекватную эпохи индустриализации модель культуры, в которой традиционное сознание воспроизводится в новом контексте и непривычной оболочке. Это — другая сторона тех же миграционных процессов.

Мигрант представлял собой социальную и культурную основу большевистской революции. Специфическое лицо массового мигранта, его проблемы и интенции задали специфику советского этапа русской истории. Русская культура переживает один из важнейших переломных этапов. Ценности урбанизма и динамики становятся фундаментальной конвенцией стремительно растущей части общества. Повторимся и подчеркнем еще раз, что, разрывая с сельской культурой, мигранты остаются ее сущностными наследниками. Эсхатологизм, синкретический идеал, сакрализация власти, тяга к упрощению мира и многое другое связывают его с традиционной ментальностью. Увязывание базовых ценностей традиционной культуры и урбанизма вершится в пространстве большевистской идеологии. Марксистская вера связала между собой несоединимые интенции, разрывавшие сознание массового человека.

Коммунистическая инверсия произошла в городе, и городом была навязана традиционному миру. Здесь надо вспомнить о систематическом и последовательном подавлении деревни. Только на фоне тотального подавления социальной базы традиционной культуры могли быть задавлены, и отойти на второй план рефлексы отторжения «латины и люторы». Утвердившийся в 30-е годы сталинский режим отрабатывал стратегию последовательного разложения и «проедания» деревни, которая служила для него источником ресурсов и социальной энергии. При этом один из значимых моментов разложения сельского мира состоял в уничтожении фобии города. Если старая деревня традиционно изолировала себя от мира урбанистической цивилизации, однозначно определив ее как дьявольскую погибель, то большевизм вносит в сознание народных масс новую, революционную идею. Промышленная технология в широком смысле, и все вырастающие из ее внедрения элементы культуры и образа жизни наделяются высшим сакральным статусом и осознается как технология построения Царствия небесного. Образ Запада расслаивается, и из него выделяется актуальнейшая ценность: технология. И хотя, вслед за Октябрьской революцией, мыслившейся как пролог революции всемирной, происходит откат к изоляционизму, роль большевизма как могильщика противостояния Западу в исторически сложившихся формах этого явления огромна180.

Новый, переосмысленный образ технологии выражается в широчайшем спектре явлений культуры, искусства, образа жизни. В первой половине 30-х детский журнал «Смена» печатает на обложке фотографии мощных немецких электрогенераторов. В подписи под фотографией указывается мощность и название завода-изготовителя. Таких генераторов в СССР еще не делают, но они — ценность сами по себе. Такая наглядная агитация воспитывает и задает ориентиры.

В то же время впервые публикуются путевые заметки Ильфа и Петрова «Одноэтажная Америка» — произведение имевшее сильнейший резонанс. Книга издана с массой фотографий. Она — безусловно советская, пронизана особым технологическим энтузиазмом и своеобразной эйфорией. Ильф и Петров непоколебимо убеждены в том, что пройдет некоторое время, и советские люди создадут все то, что авторы увидели в поразившей их воображение стране и даже лучше, без уродливых наростов и родимых пятен капитализма. В этом же ряду лежит знаменитый токарный станок ДИП-200, аббревиатура которого раскрывается как «Догнать и Перегнать». Можно сказать, что в первые послереволюционные десятилетия советское общество переживает эпоху жюль-верновской технологической эйфории. Наука и техника осознаются как величайшие ценности, как рычаги преобразования мира. Вспомним наиболее яркие события: челюскинцы, перелет через Северный полюс, Папанин, аэростаты, Стаханов, Днепрогэс, Зап. — Сиб., Магнитка и т. д. и т. д. В этом же смысловом ряду лежит массовая эйфория, связанная с авиацией. Летчики и танкисты как всеобщие герои и мечта каждой девушки. Фильм «Трактористы», Паша Ангелина. Заданный идеологией образ мира формируется так, что любая социальная перспектива, все сколько-нибудь значимое и героическое связывается с миром техники. Но это лишь одна из сторон мифологии научно-технического прогресса по-советски. Мир науки и техники имел и другую, оборотную сторону, речь о которой пойдет позже.

ИЗОЛЯЦИОНИСТСКИЙ КОНСЕНСУС НА ПУТИ В СВЕТЛОЕ БУДУЩЕЕ

Упразднив дореволюционные формы российского изоляционизма, советское общество создает свои собственные. В итоге, противостояние Западу воспроизводится в совершенно ином идеологическом контексте, в рамках других организационных и культурных форм. Начальный изоляционистский импульс лежал в логике процесса «отмашки», в рамках естественного стремления воспроизвести устойчивые характеристики культуры. Внутри каждой революции борются две противостоящие тенденции — хилиастическая, разрушительная и стабилизирующая, государственническая. Возобладание второй свидетельствует о том, что период деструкции закончился и начинается ассимиляция нововведений и формирование устойчивого порядка вещей. Лотман замечает, что культуре свойственно усваивать новое порциями. В силу чего, периоды активного усвоения инокультурного материала чередуются с периодами относительной замкнутости. Революция принесла с собой громадный объем инноваций. Крах монархии и православия, смена идеологии, установление нового общественного строя и многое другое — все это требовало времени на адаптацию, побуждало к замыканию в знакомых и привычных пределах. Эта естественная, коренящаяся в природе общества потребность накладывалась на сильнейшую изоляционистскую традицию. Быстро обнаружилось идеологическое обоснование изоляции. Поскольку революция победила только в СССР, окружение, и прежде всего Запад, представлял собой смертельных противников Советской власти. Запад обретает новую номинацию и встраивается в устойчивую схему в своем вечном качестве — носителя мирового зла.

Тенденция к обособлению, и замыканию на себя коренилась и в других достаточно иррациональных импульсах массового сознания. Человеку, родившемуся и выросшему в мире машин и динамики, трудно осознать масштабы стресса связанного с качественным скачком от патриархального мира к миру городской цивилизации. Для последнего патриархального поколения, на которое обрушилась социокультурная динамика, для поколения, которое по своей или по чужой воле приняло мир машинной цивилизации — жизнь бесконечно тревожна. Эта острая тревожность не подотчетна сознанию, но пронизывает собой все мироощущение. Обрушившийся на традиционалиста мир городской цивилизации не просто непонятен. Урбанистическая культура перечеркивает, обессмысливает весь традиционный опыт. Мир радикально уклонился от должного и, в соответствии с эсхатологическими стереотипами средневекового сознания («по грехам нашим»), в этом виноваты все. В ситуации повышенной тревожности активизируется патерналистский инстинкт. Традиционный человек требует жесткой власти. И он ее получает. Большевистская диктатура отвечала этой не вполне осознанной, не вербализуемой, но актуальной потребности.

Эсхатологическая идеология, в которую в качестве компоненты встроена индустриализация, оправдывает и обосновывает преображение мира. Но это — уровень идеологии. Тревожное чувство не иссякает. В стрессовой ситуации всегда актуализуются архаические стереотипы. Вычеркнутый из атеистической картины мира Дьявол получает новую номинацию — мирового империализма. Мифологема империализма сложна и многослойна, но собирательный образ Запада присутствует в ней обязательно. Тогда сама индустриализация обретает высшую санкцию: борьбы с Дьяволом.

Но это не все. Стресс дискомфорта рожденного жизнью в неуютном, необжитом и непонятном мире требует семантического наполнения. Страхи рождают образы зла и опасностей. А поскольку традиционная культура чужда абстракций, эти образы требуют персонализации. Иррациональная тревожность находит разрешение в постоянном поиске и избиении оборотней — кулаков, шпионов и вредителей, слуг империализма. Террор и фобии оказываются естественным, социально-психологически обусловленным фоном массового приятия машинной цивилизации. Природа машины, ее потенции еще переживаются как амбивалентные. Еще живо ощущение того, что с машиной связана какая-то иррациональная опасность. В этой ситуации особенно важно избавиться от всех оборотней, которые могут принести беду в новом, необжитом мире. Показательно, что уже в следующем поколении, рожденном и выросшем в промышленной среде, для которого город — естественное и обжитое пространство, доминируют совершенно иные настроения. А пароксизмы эпохи террора не находят рационального объяснения ни у кого, в том числе и у прямых участников событий. Они уже обжили город, а иррациональные комплексы, терзавшие некогда их сознание, не могут быть внятно вербализованы.

В такой атмосфере изоляционизм и демонизация Запада (мирового империализма и его наймитов) как традиционного источника опасности встречает самый искренний и массовый отклик. Простой человек всей душой припадает к единственному в этом мире заступнику — народной власти и требует: «смерть фашистским шпионам». Аналогичным образом, массовая тревожность, связанная с концом европейского средневековья, вылилась в последний всплеск охоты на ведьм.

Противостояние и изоляционизм с необходимостью всплывают на поверхность. Расшивание единого прежде образа Города (он же Запад) на нужную и вожделенную технологию и опасные буржуазные ценности было сложной и противоречивой операцией. Оно требовало специальных идеологических процедур и оговорок, требовало противовесов. Дело в том, что, принимая «оттуда» технологию, можно было незаметно для себя принять вместе с ней и Дьявола. Новая волна изоляционизма и фобий неизбежно задается этой психологической и культурной ситуацией.

Взятая «оттуда» технология меняет свою природу, пресуществляется и становится «нашей», поставленной на службу новообретенных целей общества. Отсюда утверждение новой, пролетарской науки и пролетарской культуры. Это совсем не «та» буржуазная — дореволюционная или западная, а наша, кровная. Она находится под постоянным присмотром. Гарантом ее правильности и идеологической чистоты выступает высшая сакральная инстанция — Центральный Комитет.

В научной и инженерной среде с устойчивой периодичностью идут кампании и разоблачения, погромы тайных и явных врагов и в этом — гарантия нашей безопасности. Пойманные за руку враги принародно каются и изобличают мировой империализм, стремящийся погубить Страну Советов с помощью науки и инженерии. Как порождение Запада, технология несет в себе неустранимые потенции зла и опасностей. Она нуждается в самом пристальном внимании Власти, не выпускающей из своих рук карающего меча. И только очищенная от извращений, от тайных и явных врагов наука и технология станут нашей подлинной опорой. Советские станки и машины, наши новые инженеры и агрономы, наши мосты и заводы проложат путь в Светлое будущее.

Освоение чуждой и такой опасной технологии возможно только в атмосфере острого противостояния породившему ее Западу. Только в атмосфере непримиримой борьбы и ненависти к слугам погибели можно сохранить свои души и победить Дьявола его же оружием. Как нам представляется, здесь — самый глубокий уровень мотиваций, задававший изоляцию, пароксизмы страха и противостояния. Стресс, связанный с принятием города, динамики, включением в индустриальную эпоху, рождал потребность в противовесах, компенсирующих психологические нагрузки и гарантирующих добрый результат.

Изоляционизм воспроизводится в новом контексте достаточно быстро в ответ на идущие снизу, из «толщи жизни», настойчивые импульсы и разворачивается во весь рост. Уже во время «войны с белополяками» советская пропаганда использует заложенные в глубине культурной памяти антипольские инстинкты. Весь спектр изоляционистских и антизападных настроений хорошо известен советским правителям и их идеологам. Они используют эти импульсы и интенции по мере необходимости. Временами раскручивают фобии и разгоняют антизападную истерию. Временами — приглушают этот процесс. Политика балансирования между отдельными странами и силовыми блоками Европы (использование «межимпериалистических противоречий») ведет к тому, что звание главного Дьявола оказывается переходящим. На него назначаются то одни, то другие символы. На определенном этапе — английский империализм. На другом — германский фашизм. Затем, с началом холодной войны, — Соединенные Штаты. Эти зигзаги политической линии послушно повторяет замордованный «политически грамотный» обыватель. В годы террора фобия шпиономании и вредительства достигает размеров массового психоза. В периоды относительного затишья — спадает. Чуткий к нюансам пропагандистских компаний обыватель сходу угадывает, над чьей головой сбираются тучи божественного гнева. Кто — космополиты, евреи, бухаринцы и троцкисты, буржуазные националисты, немцы Поволжья или эсперантисты— будут объявлены агентами фашизма или пособниками империализма.

За кулисами любых трудностей и поражений советского общества стоит мировая буржуазия (империализм, фашизм, сионизм), т. е. Дьявол. Это он руками своих агентов, наймитов и пособников гноит урожаи, саботирует заготовки, плетет заговоры, убивает вождей и отравляет колодцы. Цель Дьявола — сгубить страну советов, извести коммунистов и бросить народы СССР в пропасть нищеты и бесправия. Весь ужас ситуации заключался в том, что внутри страны у мировой буржуазии обнаруживался огромный, постоянно растущий отряд пособников. Список врагов народа имел начало, но не имел конца. День ото дня в него попадали новые и новые категории. Атмосфера последней битвы с силами Аримана требовала предельной бдительности и сплочения, ибо силы Врага были неисчислимы, а замыслы его ужасны.

Надо сказать, что одним из факторов, задававшим фобию Запада, было наложение манихейского сознания на эсхатологическое понимание происходящего. Тезис о возрастании классовой борьбы по мере продвижения по пути построения социализма воплощал манихейский миф последней эсхатологической битвы. Построение Рая на земле должно вызвать противостояние всех сил Врага рода человеческого. Пафос последней битвы и ужас последней битвы требовали и находили разлитого повсюду Врага.

В этой тревожной атмосфере советское общество ранжируется с точки зрения классовой чистоты. Свидетельством высшего статуса становится пролетарское происхождение и рабочая биография. Однако общество не исчерпывается счастливыми обладателями пролетарской родословной, и в нем выделяется слой потенциально неблагонадежных. При этом, неблагонадежность увязывается с некоей — культурной, классовой, национальной — связью с миром капитала, то есть с Западом. В данной системе представлений на «бывших» ложится несмываемый налет ритуальной нечистоты. Они оказываются носителями иррациональной, мистической связи с буржуазным миром (Западом). В репортажах о разоблаченных саботажниках, вредителях и других врагах советской власти идеологические инстанции обязательно находят, хотя бы у кого-нибудь из подсудимых, кулацкое происхождение, служившего в полиции дедушку или родственников в эмиграции. Эти отягчающие обстоятельства одновременно объясняли дело. А потому каждый человек с неблагополучной анкетой оказывается готовым к разработке.

Следующий естественный отряд слуг мирового империализма: инородцы — евреи, латыши, российские немцы, поселившиеся в СССР западные коммунисты и т. д. Здесь ход мысли настолько естественен и настолько укоренен в традиционной ментальности, что лица иностранного происхождения просто обречены на роль эмиссаров Дьявола.

Существует и еще одна группа ритуально небезукоризненная, малоблагонадежная и сохраняющая в массовом сознании некую связь с Врагом. Она выделяется не по классовому (или идеологическому) и не по национальному, а скорее по культурному признаку. Речь идет о деятелях науки. Сложность и непонятность науки, далекий от синкретического сознания язык, непостижимая и по существу колдовская власть над силами природы — все это само собой отсылало к образу Дьявола или Запада. Наука оставалась глубоко амбивалентной сущностью, генетически неотделимой от города и Запада. Однако любая работа с порождениями Запада опасна. И хотя пафос ее состоит в преображении Западной (буржуазной) учености в пролетарскую науку, работа с этим материалом исключительно опасна. Поэтому за учеными нужен особый присмотр. Идеологические компании, процессы и разоблачения показывают, что наука вещь — нужная и почетная, но опасная, чреватая потерей классовой позиции. Впрочем, то же можно сказать о деятелях литературы и искусства. Эти феномены городской культуры рождают естественное, априорное подозрение. Стоит подчеркнуть, что в критических ситуациях ни происхождение, ни партийная принадлежность ученого или писателя не спасают. Наука и искусство осознаются как сильные наделенные мощной потенцией амбивалентные сущности, которые, при неблагоприятном развитии событий, подминают под себя и побеждают наивные души выходцев из народа.

Реальные и воображаемые внутренние враги, в полном соответствии с манихейской схематикой, лишаются какого- либо самостоятельного статуса и предстают как роботы, слуги и наймиты Дьявола. Популярное сегодня слово зомби лучше всего выражает идею обесчеловеченного существа, автомата и послушного орудия в руках сил зла, какими предстают в зеркале идеологии враги социализма. Враги правящего режима лишаются статуса самостоятельных субъектов, хотя бы и вредоносных, и объявляются слугами империализма, т. е. Запада. Каноническая версия советского исторического мифа — «Краткий курс истории ВКП(б)» — превращает всех идеологических противников Сталина в прямой отряд слуг Сатаны и наймитов мировой буржуазии. Все они — вредители, ведомые иностранной рукой агенты классового врага.

В идеологической картине мира образ Запада — мировой буржуазии, империализма, фашизма, мира капитала — заполняет огромное поле. Он обретает массу функций, коннотаций и превращается в генеральный символ, в универсальный объяснительный принцип. Анализ показывает, что образ Запада занимает в советской мифологии одно из центральных мест.

Функции этого образа многообразны. Запад постоянно использовался как мобилизующий фактор. Пред лицом империалистов не может быть споров и передряг, не место расхлябанности. В ответ на очередные происки мирового капитала, советские люди должны еще крепче сплотиться вокруг коммунистической Партии и Центрального Комитета. Работать еще больше и самоотверженнее. Любые пороки — эгоизм, рвачество, зазнайство, мягкотелость особенно нетерпимы и преступны, если вспомнить о том, что всем нам противостоит Враг. В этой перспективе всякий, казалось бы, мелкий порок оказывается преступным пособничеством, контексты, в которых империализм использовался как мобилизующая и объединяющая общество сила, неисчислимы.

Столь же постоянно Запад использовался как тавро для заклеймения политических и идеологических противников.

Обвинение в связи и пособничестве империализму — самое страшное из возможных. За ним, как минимум, следовала профессиональная и гражданская смерть.

Запад используется как универсальное объяснение любых трудностей, экономических и политических провалов, хозяйственных неурядиц и стихийных бедствий. Последних, впрочем, не было. Идея о том, что на подведомcтвенной территории существуют какие-то силы, неподконтрольные советской власти, звучала крамольно. По этому стихийных бедствий власть не любила и признавала их в крайнем случае. Другое дело, враги, маскирующие свои козни под видом стихийных бедствий181.

Империализм был главным объяснением и оправданием любых беззаконий, террора, сверхэксплуатации, снижения жизненного уровня, тотальной слежки, подавления инакомыслия и т. д. На борьбе с Западом выросла и окрепла советская номенклатура. Ее место в обществе, власть и бесконтрольность, права и привилегии находили свое обоснование в существовании империализма. Империализм, т. е. Запад, оказывается силой конституирующей мобилизационную модель общества.

Особое место в советской мифологии занимал собственно образ Запада. Он был ужасен. Мир бесправия и нищеты, в котором негры и безработные роются в мусорных баках, а горстка богатеев купается в безумной роскоши. Мир, где полиция давит на несчастного маленького человека и гноит в тюрьмах мужественных борцов с тиранией капитала.

Суммируя, можно сказать, что Запад оказывался одним из стержневых концептов, с которым соотносилось, отталкиваясь от которого самоосознавалось, по отношению к которому структурировалось советское общество. Образ мирового зла занимал слишком большое место в сознании советских людей, и в этом обстоятельстве скрывалась гибель социалистического мифа. Расслоение целостного, безусловно негативного, образа Запада на чуждую социально-политическую систему — с одной стороны, и заслуживающую копирования и преодоления технологию — с другой, в стратегической перспективе было началом конца.

Борьба с Дьяволом возможна лишь до тех пор, пока Рогатый отрицается весь, с порога и безусловно. Советское общество постоянно копировало, догоняло, все время соотносило себя с Западом. Старалось догнать и переплюнуть, быть не хуже. Задачи модернизации делали образ Запада амбивалентным, наделяли его ценными и вожделенными коннотациями. В эмоциональной буре отторжения все сильнее звучали ноты желания, тяги и страсти обладания. Идеология и карающие органы профессионально делали свое дело, постоянно подавляя и пресекая эти тенденции, давя их в зародыше. Но в стратегическом плане борьба с «низкопоклонством перед Западом» была бесперспективна.

Были и другие моменты, задававшие изживание противостояния и девальвацию образа противника. Политическая злоба дня вела к тому, что образ Дьявола дробился. На должность воплощения Врага назначалась то одна, то другая сила. Инверсии были слишком часты и слабо мотивированы. Из противников, германские фашисты превращались в «заклятых друзей». Английский империализм за одну ночь превращался в союзника и доблестного борца с фашизмом.

Союзники в Великой Отечественной войне — в заклятых врагов Советского Союза. В то же время, вчерашние противники — Восточная Германия, Венгрия и Румыния, войдя в сферу советского влияния, превращались в союзников и друзей. Образ Дьявола, как и образ Бога, должен быть вечным и метафизически неизменным. Дробление Запада, зонирование его на ценностно неоднородные пространства, смены дислокации Вражеского престола подтачивали целостность мифологического восприятия.

Существует определенная логика изживания противостояния. По мере освоения города снимаются и изживаются фобии присущие раннему мигранту. Город, городская цивилизация осваивается не на уровне технологии, а как целостность. Традиционная мифология все более пропитывается позитивными знаниями, замещается более рационализованными версиями мифа. Образ мира начинает усложняться, обретает объем. Город и индустриальная культура диктует рациональные познавательные процедуры, формирует объективистский стиль мышления. Все вместе это вступает в конфликт с мифологией и начинает ее разъедать.

В городах и за их пределами происходили важные социокультурные процессы. Год от года вырастала доля людей, живущих в городе более десяти лет, росло и входило в жизнь поколение, родившееся в городе. Восьмилетнее и среднее образование все более охватывают страну. Малограмотный, абсолютно управляемый мигрант постепенно уступает в объемных характеристиках другим социальным категориям и утрачивает лидирующие позиции. В 50-е годы в городах, захлестнутых миграцией и вычищенных террором, начинает заново формироваться собственно городская культура. «Стиляги» — первая городская субкультура советской эпохи и первые западники — рождаются в недрах пятидесятых. Пик противостояния Западу, падающий на послевоенное десятилетие (45–55 гг.), нес в себе зерна самоотрицания.

Не менее важные для нашего исследования метаморфозы происходили в деревне. Эти процессы в значительной степени определяли перипетии массового отношения к Западу. Ученые, исследующие судьбы послереволюционной крестьянской общины (К. Мяло, С. Лурье), пишут о растерянности и подавленности, о своеобразном ступоре, покорности судьбе и отсутствии потенциала сопротивления, с которой великорусское крестьянство приняло коллективизацию. На рубеже 30-х годов традиционная русская деревня была окончательно сломана и исчезает как социокультурная целостность. Последующие годы были временем «жизни после смерти». Подавленные и дезориентированные наследники великой патриархальной традиции с трудом, пассивно вписывают себя в страшную новую реальность. Сплошь и рядом это вписывание идет на уровне элементарной борьбы за выживание.

По мере того, как Власть давит и профанирует деревню, по мере того, как нарастает чувство безысходности, в деревенской среде кардинально меняется отношение к городу. В сознании советского колхозника доминируют две идеи — острое чувство второсортности и абсолютной бесперспективности всего, что связано с сельской жизнью, и Город как единственный выход. Бегство в город было бегством от абсолютного бесправия и нищеты государственного крепостного к относительной свободе и достатку городской жизни, которые в той реальности воспринимались как путь к свободе и возможность выжить. Снова, как и в средневековой Европе, воздух города делал человека свободным.

Речь идет об умирании мощнейшего историко-культурного феномена. В 30 — 50-е годы, когда мир российской деревни буквально уничтожался, и социальные перспективы жизни на селе оказались катастрофическими, перед носителями уходящей культуры стала дилемма: либо их дети остаются с ними и, если не погибают, физически, то проживают безысходную жизнь, либо уходят в город, включаются в чужую для своих родителей жизнь, но выживают. Поставленная на грань гибели русская деревня отрекалась от фобии города во имя жизни своих детей. Родители сами, всеми возможными и невозможными путями отправляли детей в город, на завод, в ремесленное училище, по оргнабору на стройки пятилеток, и так далее, лишь бы не оставить их на селе. По существу, это было капитуляцией, признанием исторической смерти патриархальной, противостоящей государству и зрелым формам цивилизации, культуры. Культуры, в которой фобия и неприятие Города и Запада как его воплощения, лежали в самом ядре. Персонажи Мельникова-Печерского — русские староверы середины XIX в. — рыдают и рвут на себе волосы, столкнувшись с необходимостью отправить ребенка в город. Внуки этих крестьян сами отсылали своих детей в города. Патриархальная культура умирала.

Таким образом, кардинально переигрались все фундаментальные параметры социокультурного целого, препятствовавшие и тормозившие включение необозримого мира российской деревни в урбанистическую динамику. Мир города одержал окончательную победу182. Один из ответов на вопрос о телеологии советского периода отечественной истории может быть обретен на путях трактовки советской эпохи как варварский по методам (что соответствовало архаическому сознанию общества) формы подавления и последовательного уничтожения нетрансформативного, тупикового исторического материала. Причем, отрицание Запада как символа города и исторической динамики составляло одну из фундаментальных черт уничтоженного патриархального крестьянства.

УСТАЛОСТЬ

Но со смертью деревни изоляционистская интенция утрачивает питающий ее источник, теряет энергию. Человек городской цивилизации по своему существу не может кардинально противостоять Западу. Природа горожанина, суть городской ментальности ориентирует его на ценности, модели и идеалы, нашедшие свое полное воплощение в Западной цивилизации. Зрелого горожанина нельзя заставить искренне бояться, трепетать и ненавидеть то, что отвечает его культурной онтологии.

Представленное в самой простейшей, огрубляющей модели послереволюционное развитие может быть рассмотрено как последовательное упрощение социальных и культурных структур. Примитивизация образа мира, гомогенизация общества, тотальная идеологизация культуры отрабатывали эсхатологическую парадигму. Однако внутри этого общества объективные процессы вели к функциональному и структурному усложнению. Особенно остро эти проблемы стали после войны. Внешний контекст, а попросту гонка вооружений требовали резкого роста процессов дифференциации на всех уровнях — в культуре, социальной структуре, экономике. Для этого нужна была идеологическая подвижка. Такая возможность представилась со смертью Сталина и реализовалась на XX съезде КПСС.

Крушение сталинизма стало роковым, непоправимым ударом по советской мифологии, от которого она так и не смогла оправиться. Связанное с десталинизацией усложнение мира несло в себе усложнение образа Запада. Канонический, целостный образ размывается, становится сложнее, обретает оттенки. Пароксизмы противостояния невозможны вне железного занавеса. Средневековый миф можно поддерживать только в условиях жесткого дросселирования информационных потоков. Занавес хотя и не упал, но герметичность советского общества была нарушена. Появляются журналы — «Иностранная литература» и «За рубежом», в которых советские люди находят не переложения и интерпретации, но подлинники. Эти подлинники отобраны и комментированы, но живая ткань, дух Западной культуры доносятся до читателя.

Огромное место в культурной жизни послесталинского общества занимает кино. На советские экраны изливается скромный, но не пересыхающий ручей западного кинематографа. Эти фильмы пользовались фантастическим успехом. Недели итальянского, или французского кино, кинофестивали, выход на экраны таких фильмов как «Великолепная семерка», становятся эпохальными событиями. Западный кинематограф несет в себе истину о жизни «там» со всей силой и суггестивностью, свойственной этому жанру.

Возникает международный туризм. Вначале, поездки за рубеж — исключительное событие. Их мало, и допускают к ним отобранных. Но и это — глоток воздуха. Восторженные, перечеркивающие всю казенную мифологию личные впечатления растекаются по каналам межличностного общения. В обществе чувствуется огромная тяга понять, как и что «там» на самом деле. А это — свидетельство перелома. Миф есть «абсолютная достоверность» (А.Ф. Лосев). Всякая попытка сопоставить, узнать побольше, удостовериться — свидетельствует о конце мифологии.

Надо сказать, что крах мифа Запада знаменовал собой распад советской мифологической системы. Ибо концепт Запада был одним из узловых ее элементов. Начинается эпоха усталости. Идет медленная и мучительная трансформация средневекового общества. Постепенно, не слишком отдавая себе в этом отчет, общество изживает и рутинизует советские мифы. Деградация мифа Запада была частью этого широкого процесса. Классический миф Запада маргинализуется, остается достоянием старших поколений. Живущее в городах молодое поколение впитывает культуру Запада на уровне стиля, моды, песенной культуры. Вещи «оттуда» оказываются знаками престижа. Они модны и вожделенны. Эта часть общества формирует свой антимиф. Миф, в котором Запад предстает как сказочная страна, где есть все — престижные вещи, свобода, богатство и жизнь без проблем. Страну захлестывает масса анекдотов, профанирующих СССР и советскую антизападную пропаганду183.

Официальная пропаганда пытается трансформироваться и ищет новые соответствующие реальности формы. Образ Запада дифференцируется. В изданиях, адресованных интеллектуалам, идут относительно подробные, как бы объективированные материалы. В массовой печати — главенствуют подновленные пропагандные клише. Идеологическая машина уже не может игнорировать то обстоятельство, что люди осознали — на Западе живут много богаче, сытнее и интереснее. Подбираются объяснения, вырабатываются новые трафареты. Зарубежные корреспонденты повторяют ритуальные сюжеты о нищих и бездомных. Но вся эта работа абсолютно бесперспективна, ибо верхи советского общества быстро, за десяток лет пропитываются Западом. Показная ненависть к мировому империализму оказывается условием допуска к благам и продуктам этого общества. Атмосфера официоза пропитывается откровенным цинизмом. В элитной среде утверждается ориентация на «зарубеж». Спецшколы, инъязы и другие институты, ориентирующие на работу за рубежом, становятся высоко престижными. Работа «там» оказывается пределом мечтаний честолюбивого маленького человека и одновременно — наследственной привилегией детей элиты. Возникает такое, немыслимое прежде явление, как эмиграция. К 70-м годам антизападная мифология полностью умирает и превращается в пустую форму.

Так выглядит канва социальных и культурных процессов, связанных с судьбами образа Запада на советском этапе нашей истории. Если же обратиться к более широкой перспективе, то, приглядевшись, мы обнаружим два тождественных в своей логике и направленности процесса, разделенных примерно на два века. Народная культура претерпевает ту же эволюцию, что и культура большого общества. Причем, в этой эволюции обнаруживаются те же этапы, интенции и сходные стратегии, реализуемые в ходе трансформации верхней и низовой культурой.

Исторические судьбы образа Запада в значительной мере задавались наложением двух достаточно самостоятельных процессов: модернизации верхнего, городского слоя российского общества и отстающей от него по времени модернизацией огромных масс патриархального крестьянства. Массовое, лавинообразное включение крестьянства в модернизацию обусловило собой резкую победу изоляционистских настроений, примитивизацию общего, суммирующего образа Запада, выбивание носителей рационального, неманихейского образа исторической альтернативы. Наконец, торжество манихейского видения мира и полное подавление тенденции медиации, как внутри страны, так и на внешнеполитическом уровне. А далее логика модернизации привела к ускоренному, в пределах жизни одного поколения, размыванию классически-советского мифологического комплекса.

Подводя итоги, можно сказать следующее:

Образ Запада, как он складывался в общественном сознании, задавался идеологическими структурами советского общества, формировался усилиями массовых коммуникаций, литературой и советским искусством. Но, в конечном счете, он детерминирован предельно широким историко- культурным контекстом, природу и логику разворачивания которого мы попытались прояснить. Мы не рассматривали конкретную фактуру и перипетии изменений образа Запада, использование этой мифологемы во внутренней и внешней политике, разработку образа заграницы в публицистике, литературе и искусстве. Это бесконечно интересные, но специальные темы. Наша цель — описать то, что подлежало этим процессам, задавало основные направления, то, что учитывалось идеологами и политиками, формировало их самих как часть этой культуры. Наконец то, что происходило вопреки их планам и пожеланиям в силу объективных процессов социокультурных изменений.

Само изживание противостояния и переход к активному приятию ценностей вчерашних врагов задан логикой модернизации. Эта логика сводится к тому, что усвоение иного всегда и при всех обстоятельствах идет от периферии к центру, от относительно внешних моментов (в данном случае продуктов и технологий) к глубинным сущностям (идеалам, ценностям, религиозной и политической философии, одним (ловом к основам ментальности).

Существует определенная логика заимствования. В соответствии с нею сначала должен быть ассимилирован слой частных технологий и достижений цивилизации. Это происходит в ситуации жесткой фиксации сущностных моментов собственной культуры, на фоне клятв в верности «устоям» и субъективных убеждений большей части общества в том, что осваиваемые элементы чужой культуры послужат утверждению и модернизации этих самых устоев. На описываемом этапе и разворачивается противостояние. Здесь оно неизбежно, естественно и, в определенном смысле, благотворно. Таким образом, противостояние можно охарактеризовать как неизбежный момент развития модернизационного процесса.

Однако, природа культуры такова, что усвоение частных моментов ведет к медленным и незаметным, но необратимым изменениям в качестве культуры. Вместе с технологиями, культура неизбежно усваивает отдельные элементы образа жизни, ментальности, ценностей. Она лишается некоторой метафорической невинности. Системная целостность культуры утрачивает жесткость, и последняя обретает способность к усвоению тех сущностей, которые стоят за вожделенными продуктами, благами и технологиями. То есть — фундаментальных ценностей, породивших сам феномен динамичной цивилизации. Так наступает следующий этап модернизации, на котором телеология противостояния постепенно исчерпывается.

На этом, новом этапе всякие попытки закрепить и сохранить противостояние — а это означает сохранение нереформированных базовых ценностей собственной культуры — ведет к закреплению позиции ведомого, к консервации той ситуации, когда модернизирующееся общество обречено подхватывать и развивать образцы, создаваемые в мире, для которого динамика стала имманентной характеристикой.

И как только происходит четкое осознание этого обстоятельства, в политической элите модернизирующихся обществ складывается консенсус по поводу «сдачи позиций». Часть элиты и вестернизованные слои общества с радостью принимают стержневые ценности Запада. Другая часть — делает это в силу необходимости, руководствуясь соображениями политического прагматизма. Так, модернизируемое общество переходит рубеж от усвоения частных технологий к усвоению сущностных моментов, которые и обеспечивают развитым странам мировое лидерство.

Мы описали самую общую схему, генерализующую описываемый процесс. Внешние и внутренние факторы разного рода могут задавать существенно более сложный рисунок соотнесения модернизирующегося общества с лидерами мировой динамики. К примеру, история упоминавшейся нами Турции знает чреду всплесков изоляционистских тенденций, продуцируемых традиционным сектором турецкого общества. Эти тенденции, в рамках нормального политического процесса, приводили к власти традиционалистов; но всякий раз армия, являющаяся хранителем доктрины светского государства, вмешивалась в события и корректировала выбор общества. Сложным и даже драматическим образом складываются отношения с Западом Сербского государства. Однако, при всех перипетиях и колебаниях, общая логика процесса вписания Сербии в Европу представляется однозначной.

Сегодня в России, очевидно, нарастает тенденция противостояния Западу. Эта тенденция должна быть осознана в своей телеологии, осмыслена, вписана в логику развития российского целого. Можно ограничиться утверждением, что модернизация не является единственным детерминативом, задающим отношения с лидерами мировой динамики. С этим трудно поспорить, но такой поворот дела выводит проблему за рамки обсуждаемых процессов. Если же оставаться в пространстве исследуемых сущностей, можно предположить, что Россия вступает в очередной виток модернизационного противостояния. Если наше понимание отражает реальные процессы, то накал этого противостояния и временные границы его разворачивания будут носить сравнительно локальный характер.

165 Флетчер Дж. О государстве русском // Проезжая по Московии (Россия XVI–XVII вв. глазами иностранцев.) М., 1991. С. 84.

166 Поссевино А. Московия / Поссевино А. Исторические сочинения о России XVI в. М., 1983. С. 56.

167 Послания Ивана Грозного / Подготовка текста Д.С. Лихачева и Я.С. Лурье. М.; Л., «1951. С. 86.

168 Послания Ивана Грозного / Подготовка текста Д.С. Лихачева и Я.С. Лурье. М.; Л., 1951. С. 131.

169 Поссевино А. Указ. соч. С. 61.

170 Ключевский В.О. Сказание иностранцев о московском государстве. М.г 1991. С. 46.

171 Поссевино А. Указ. соч. С. 64.

172 Гудимова С. Почему черт во фраке? / Новая литература по культурологии. Дайджест. М., 1995. Т. I. С. 225

173 Волгин И. Последний год жизни Достоевского. М.г 1990. С. 173.

174 Древний мир глазами современников и историков. Книга для чтения. М., 1994. Ч. II. Греция и Рим. С. 264.

175 Там же. С. 266.

176 Иванов Вс. Н. Огни в тумане. М., 1990. С. 54.

177 Островский А.Н. Сочинения. M., 1987.T. 1. С. 358.

178 Блок М. Анология истории или ремесло историка. М., 1986. С. 77.

179 Крестьянское движение в России в 1826–1849 гг. Сб. документов. М., 1961. С. 347.

180 Речь идет об образе Запада, понимаемом как все, что противостоит традиционно-патриархальному бытию. Ликами Запада выступают такие сущности, как Город, историческая динамика, Технология и т. д.

181 В этом месте уместно вспомнить, известное высказывание Наркома путей сообщений Л.М. Кагановича — «Каждая объективная причина имеет фамилию, имя, отчество».

182 В 1960 г. СССР переваливает рубеж 50-ти процентного городского населения. С этого момента городское население численно превышает сельское.

183 В качестве примера приведем анекдот из серии «Армянского радио», ходивший в 1958–1962 гг. «Американское радио обратилось к армянскому с вопросом: «Сколько средний советский инженер зарабатывает в месяц? Армянское радио молчало три дня, а потом ответило: «А у вас дискриминация негров».

Оглавление

Обращение к пользователям