Глава X. ФЕНОМЕН КОНВЕЙЕРА: КУЛЬТУРНЫЕ МЕХАНИЗМЫ МАССОВОГО ТЕРРОРА

ТЕРРОР КАК ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА

Одно из крупнейших явлений отечественной истории XX в. — террор давно находится в поле общественной мысли. Как научная проблема террор имеет ряд аспектов: фактический, аксиологический и теоретический. По мере открытия архивов и привлечения самых разнообразных источников фактическая сторона дела раскрывается с достаточной полнотой. Эта работа делека от завершения, но проблем не видно. Оценка террора зависит от идеологических позиций исследователя. Сформировались несколько устойчивых позиций. Сама оценка как правило сцепляется с объяснением феномена.

Теоретическая же проблема массового террора в России носит остро болезненный характер. Есть в пережитом страной нечто терзающее душу мыслящего человека. И эти терзания понятны; за ними стоит тревожное предчувствие — осознание и осмысление факта самоистребления общества требует глубокой корректировки устойчивых представлений. Феноменология террора вступает в конфликт с некоторыми важными, по всей видимости, базовыми ценностными и теоретическими представлениями об обществе, русском народе, о природе человека, о логике поведения этого человека в критических ситуациях. Не в силах увязать базовые установки и реальные факты, теоретическая мысль склонна разнообразно уходить от проблемы.

Самый простой путь — примитивная мифология, которая сводится к тому, что силы зла, покорившие (охмурившие, развратившие, запугавшие) несчастный народ, навязали ему войну на истребление. К примеру, имеет хождение элементарная антисоветская мифологема. В соответствии с нею источник трагедии — коммунисты (в антилиберальном лагере отрабатывается своя версия, в которой источник зла — евреи, силы «мировой закулисы» и другие инородцы); жертва — народ. Серьезные исследователи избегают мифологии. Но и тогда целостная картина не выстраивается. Слишком часто террор предстает как нечто непостижимое, вспышка иррационального, массовое ослепление.

Достаточно много невнятных рассуждений, которые не решают вопрос о культурных и психологических механизмах террора. Масса обращений к теме остается в рамках моральных суждений, однако, бесспорность ужаса не снимает проблемы. В последние годы появляются глубокие исследования. Прежде всего в этом ряду надо назвать упомянутую монографию А. Ахиезера, в которой мысль автора идет по пути раскрытия внутренней логики и очевиден уход от любой мифологии. Но и здесь чувствуется некоторое отступление рационального сознания. Характерны заголовки глав, посвященные этой теме: «Абсурд реальности», «Загадка террора»191.

Для объяснения поведения на уровне массового сознания давно сложилась формула — «время было такое». Эта объяснительная модель фиксирует два обстоятельства. Первое — непостижимость прошлого с позиций сегодняшнего дня. Поведение людей в контексте эпохи не находит приемлемого объяснения. Ответ находят в специфике эпохи, которая выступает как особая, как нарушение естественных, устойчивых законов природы, как провал в некоторое пространство, где действовали непостижимые нормальному сознанию законы террора (революции, гражданской войны, голода, депортаций и т. д.). Для ученого введение в оборот категории особого времени вполне допустимо, но трактовка его как непостижимого и абсолютно императивного неприемлема. И еще: имеет смысл сделать шаг от мифологии, списывающей всю кровь и ужасы на большевиков и табуирующей проблему, — откуда же они (большевики) взялись? и тогда террор оказывается явлением национальной культуры, историческим творчеством русского народа?

Необходимы новые идеи и объективный анализ с привлечением методов статистической обработки источников. Тогда выяснится, что «сигналов», а попросту доносов, было многие миллионы, что счет самих доносчиков шел на миллионы. Что политика террора пользовалась безусловной поддержкой масс. А невероятность и парадоксальность этого обстоятельства с сегодняшней точки зрения свидетельствует о совершенно неосознаваемой качественной дистанции доминирующей ныне ментальности и ментальности исследуемой эпохи. Человека 1920–1940 гг. конструируют по аналогии с городским интеллигентом 1970-х.

Истина состоит в том, что советская власть победила в ходе Гражданской войны, а значит — волеизъявления всего общества. Она соответствовала воле большинства, была плоть от плоти подавляющей в объемном отношении части общества. А такое страшное явление, как террор, отвечало сразу двум императивам — общеисторической потребности, задаваемой логикой самоорганизации общемирового целого, и глубинной потребности архаических масс.

Попытаемся рассмотреть массовый террор глазами культуролога. Проблема террора рождает ряд частных проблем. Прежде всего, это проблема поведения его (террора) персонажей. А речь идет об устойчивом, статистически значимом поведении больших социальных масс, о сотнях тысяч и миллионах людей.

Во-первых, поражает полная пассивность объектов террора, так сказать, зачарованность идущих на заклание. Сама эта пассивность представляется загадочной и давно осознана как проблема. Обращаясь к эпохе массового террора, Солженицын справедливо отмечает, что если бы обреченные люди просто не давали уводить себя как безгласное быдло, аппарат насилия захлебнулся бы. Те, за кем пришли, были обречены заведомо. Почему не хрястнуть топором душегубца — спрашивает писатель. Ахиезер справедливо отмечает:

Количество жертв было столь велико, что им достаточно было повести плечами, чтобы уничтожить эту невиданную в истории мясорубку192.

Он же о коллективизации:

Широко распространено ошибочное мнение, что коллективизация была чистым результатом насилия властей… В стране, где крестьянство составляло большинство (в 1926 г. в деревне проживало 82 % населения), единодушное сопротивление коллективизации могло бы в единый миг смести государство с лица земли193.

Ряд авторов — Ксения Мяло, Светлана Лурье — фиксирует полную утрату воли и энергии, пассивность и поразительную массовую покорность уничтожаемой деревни. Число отсылок можно продолжить.

С этой проблемой соотносится и вытекает из нее следующая — безусловная поддержка политики террора широкими массами. Поддержка выражалась, в частности, в массовом доносительстве, непоказном всеобщем одобрении, искреннем соучастии людей в деле самоуничтожения. Обращаясь к названой теме, Ахиезер пишет:

Количество жертв было столь велико, что невозможно отказаться от предположения, что они сами были соучастниками этого истребления.

И далее:

Террор проводила и поддерживала вся страна. Все население страны должно было работать, обеспечивая пополнение лагерям: доносить, арестовывать, оформлять дела, транспортировать, охранять, расстреливать и т. д…не было дела более важного и более срочного, чем выполнение контрольных цифр истребительного плана194.

Наконец, с рациональной точки зрения необъяснимо поведение разнообразных руководителей, партработников и работников карательных органов, которые совершенно безропотно, поэтапно шли в мясорубку. Данная тема менее осмыслена и не заявлена как теоретическая проблема. Между тем, рассматриваемое явление не менее, если не более парадоксально, поскольку в лице партийно-чиновничьей элиты мы имеем дело с самым рационализованным слоем тогдашнего общества. Обратимся к публикации А. Цирульникова, затрагивающей обозначенную тему.

Речь идет о воспоминаниях опытного строителя и старого зэка. Однажды его вызвал знаменитый начальник ГУЛАГА Матвей Давыдович Берман, которого незадолго до этого сделали наркомом связи и сказал: «Я бы взял тебя к себе с удовольствием, но ты же знаешь, я жду». Далее следует примечательный диалог молодого автора статьи со своим дедом:

«Чего он ждал», — не понял я. «Смерти, — объяснил дед. — Если человека назначили наркомом связи, значит — это пошло после Рыкова — собирались расстрелять». — «И он понимал?» — «Прекрасно знал». — «А зачем они это делали?» — с ужасом спросил я, пытаясь понять иезуитские игры. «А черт их знает… — сказал дед, — такая у них была политика. Указание Сталина»195.

Итак, выделим в проблемном поле массового террора три аспекта — поддержка, пассивность и движение к смерти тех, кто организовывал террор. Ограничимся этими частными проблемами. Для того, чтобы работать в пространстве проблематики террора, необходима общая концепция. А потому, как этого требует классический дискурс, пойдем от общего к частному.

Автору принадлежит теоретическая модель, согласно которой история России в XX в. представляет собой реализацию особого механизма самоуничтожения нетрансформативного социокультурного целого. В предложеной логике мощность патриархального российского общества как целого и высокая системность этого организма делала невозможной его эволюционную трансформацию. В таких случаях в жизнь вступают процессы, детерминированные самоорганизацией целостностей более высокого иерархического уровня; в данном случае — человечества. Они и актуализуют специфические механизмы выведения из бытия нетрансформативного блока. Формы самоуничтожения многообразны. Это жестокие войны на уничтожение, гражданские войны, террор, голод. Наконец, аппатия, утрата социальных навыков и массовая маргинализация, алкоголизм и наркотизация, захлестывание общества стихией преступности, регресс к формам догосударственного военно-демократического быта, войны всех против всех и т. д. Этому же служит особая внутренняя политика, которая стороннему наблюдателю представляется как война правительства со своим народом. Объективный смысл всех перечисленных процессов — подорвать механизм воспроизводства нетрансформативного организма. Далее, и это чрезвычайно интересно, строго по завершении подрыва механизма самовоспроизводства необъяснимое самосжигание общества прекращается, политический режим, ответственный за истребление народа, сходит с исторической арены, а общество обретает возможность эволюционного развития. В истории наблюдается масса примеров актуализации механизма самоуничтожения. Ближайший пример подобного развития событий — Афганистан196.

Тезис об уничтожении нетрансформативного целого дает объяснение на уровне детерминации общемирового исторического процесса. А какова социально-психологическая механика описанного? Как самоуничтожение работает на культурологическом уровне? Итак, нетрансформативным является общество, в котором в ответ на вызов, т. е. на критическое изменение как внешнего, так и внутреннего контекста (заданного изменениями, наведенными средой) происходит сброс исторически поздних, стадиально последующих адаптивных механизмов и регрессия ментальности к архаическим моделям. В результате доминирующая реакция на изменение и усложнение мира, на утрату возможности жить, руководствуясь устоявшимися ориентирами, сводится не к усложнению механизмов, а к сбросовому упрощению и архаизации моделей переживания и понимания космоса.

Здесь важно отметить, что речь идет о доминирующей реакции. Она оказывается критериальной. Тот, кто принимает это доминирование, как бы тяжело ему не было и сколь бы само принятие не было нерефлективым, либо осмысленным в превращенных категориях, совершает качественно значимый экзистенциальный выбор. И этот выбор свидетельствует о том, что по своим базовым характеристикам субъект вписываем в архаическую целостность, согласуется с нею, не утратил в своей ментальности структуры, которые служат основанием для регресса. Остальные воюют, эмигрируют, борются с режимом, наконец умирают, не в силах жить в регрессировавшем мире.

Далее следует самое важное. В космосе, выстраивающемся в результате сбросового упрощения ментальности, психологически наиболее комфортным оказывается состояние само (взаимо) истребления. Оно принимает различные формы — гражданской войны, массового террора, бандитизма и войны всех против всех, массовой маргинализации и вымирания на фоне регресса механизмов воспроизводства. Эти факторы процесса самоистребления комбинируются в разных пропорциях на различных этапах.

Процесс носит экзотермический характер, т. е., развернувшись однажды, не требует дополнительной энергии и подпитывает себя сам. И продолжается до тех пор, пока не «выгорит» основная масса носителей архаического сознания. Иными словами, до тех пор, пока плотность архаического субъекта не упадет ниже порога воспроизводства архаической ментальности как доминирующей. В этот момент происходит инверсия усталости. Взаимоуничтожение прекращается. Завершение самоуничтожения получает идеологическое оформление. На месте нетрансформативной целостности обретается дисперсная структура из разрозненных архаиков и паллиатов, которая не способна к воспроизводству тупикового архаического целого, а значит, способна к развитию.

Такова общая модель. Соотнесемся с представлениями Ахиезера как наиболее зрелым из современных исследований. Прежде всего, здесь сказано главное — террор назван механизмом самоуничтожения общества. Не уничтожения одной частью общества другой, но самоликвидации общества как целого. Показана органическая связь террора с манихейской компонентой традиционного сознания. Раскрывается заданность террора эсхатологическим неистовством:

Ситуация… когда на часах было без пяти минут вечность, увеличивала ярость против затаившихся оборотней, которые, предвидя свою окончательную гибель, усиливали вредительские козни. Разрушение привычных форм жизни… при одновременном росте оптимизма и веры в светлое будущее… создавало фантастическое нравственное напряжение, находившее разрядку в ярости против врагов народа197.

Террор раскрывается в связи с чувством страха, массовой тревожностью, иррациональным (трудно объяснимым для субъектов деятельности) дискомфортом. Социологическая роль террора трактуется следующим образом: он предстает как механизм разрушения локального мира, обладающего «исключительной сопротивляемостью внешнему давлению». Иными словами, как механизм разрушения структур традиционного космоса на каждом уровне, в любом срезе общества. Все это хорошо согласуется с нашим видением и вписывается в предлагаемую концепцию.

Сформулируем некоторые положения, не нашедшие отражения в существующих моделях. Прежде всего, обсуждение проблемы обусловленности эпохи террора обходит вниманием один исключительно весомый аспект. Характерно, что его опускают не только обличители, но и защитники советской модели. Речь идет о культурнозаданной детерминации террора, вырастающей из качественного несоответствия массового исторического субъекта технологиям бытия, осваиваемым обществом в императивном порядке. При нормальном (эволюционном) ходе событий патриархальная масса такого объема, с такими характеристиками и такой мерой системности относительно, подчеркнем, относительно безболезненно, перегнивала бы полтора-два столетия.

Между тем промышленная революция носила характер неотвратимого императива. Либо задачу приведения исторического субъекта в соответствие с промышленными технологиями решало туземное правительство, либо — колониальная администрация198.

В СССР была реализована известная нам экономически организационная стратегия, продуцирующая террор на этапе адаптации патриархальной массы к новой жизни и базирующаяся на «подсистеме страха» (термин Г. Попова). Однако либеральная альтернатива в этом отношении принципиально ничем не отличалась. Для того, чтобы вписать наличного субъекта в промышленные технологии в рамках либеральной рыночной модели, необходимо было заставить миллионы людей рыться в мусорных ямах. Надо было ввести смертную казнь за украденную в лавке булку. Необозримая патриархальная масса могла быть частично (подчеркнем, всего лишь частично) адаптирована к промышленным технологиям только при условии, когда этот массив поставлен на грань вымирания. Так, чтобы у людей оставался единственный выбор — жизнь по законам промышленного мира или голодная смерть. Что, собственно, и произошло, но в рамках более естественной для данного общества модели.

Надо отдать себе отчет в том, что необозримая феноменология отечественного бытия, обозначаемая нами как безалаберность, безответственность, бардак, разруха, головотяпство, бестолковщина, хищения, постоянные нарушения всех и всяческих технологий, безмерная аварийность, одним словом критическая хаотизация социального космоса — суть выражение несоответствия массового культурного субъекта уровню технологий, используемых обществом: промышленных, административных, экономических, информационных, технологий быта и образа жизни и т. д. Речь идет не об узких маргинальных группах, а об основном массиве общества. Это относится и к сегодняшнему дню; семьдесят лет назад ситуация была гораздо более катастрофична, ибо дистанция между осваиваемой технологией и субъектом действия скорее уменьшается, чем нарастает (во всяком случае, на это хочется надеяться).

Заявленная нами проблема возникла не с коммунистами, и решение было найдено раньше. Ровно так же в XIII–XIX вв. не существовало иной возможности, кроме палочной дисциплины и шпицрутенов для того, чтобы превратить нетронутого патриархального крестьянина в солдата европейской армии, усвоившего строй, уставы, способного беспрекословно подчиняться, точно выполнять команды и т. д. Сама эта трансформация была столь сложной, что требовала десятилетий. Отсюда срок службы в 25 лет. И только после общекультурного «прогрева» глубинки, когда дистанция между качественными характеристиками крестьянской массы и требованиями армейской технологии хотя бы отчасти сблизились, государство пошло на реформу армии. В 1874 г. была введена всеобщая воинская повинность, срок службы снижен до 7 лет.

Подсистема страха не может бездействовать. Страх должен быть перманентно актуализуем. Время от времени людям надлежит наблюдать кару нерадивым (не важно, назовут ли их саботажниками или вредителями). По своим базовым характеристикам патриархальный субъект не вписываем в промышленные технологии. Его психофизика, культурный багаж, базовые реакции, когнитивные установки, система ценностей — все это входит в раздрай с требованиями урбанистической, промышленной среды.

Необходимо невероятное насилие над природой такого субъекта для того, чтобы он сколько-нибудь эффективно вписался в систему. Такое насилие требует санкций на витальном уровне. Человек должен осознавать, что любая поломка, любая крупная ошибка, любое отступление от предписаний и указаний начальства, которое приведет к аварийным последствиям, означает для него путь в мясорубку. В противном случае общество неизбежно захлестнет неразбериха и хаос. Четыре последних десятилетия мы наблюдаем, во что выливается снятие подсистемы страха в обществе, не выработавшем альтернативные санкции и консервирующем патриархальные инстинкты.

Наряду с такими достаточно очевидными объективными факторами существовали другие, более тонкие моменты, лежавшие в плоскости значимых для традиционного сознания идей и представлений. Не имевшие, казалось бы, отношения к террору непосредственно, они задавали его характеристики.

Выше упоминалось о связи террора с эсхатологической истерией. Идея предэсхатологического уничтожения оборотней прямо вытекает из манихейской мифологии. А именно мифологии Последней Битвы сил Света и Тьмы, которая будет ужасной. На грани окончательной погибели силы Тьмы восстанут во всей своей полноте и пойдут в смертный бой. Однако и это не все. Помимо манихейской мифологии существует еще один аспект, задающий «возрастание классовой борьбы по мере продвижения к социализму». Речь идет о логике инверсионного перехода в светлое будущее, как осмысливает этот переход архаическое сознание. Здесь мы прикасаемся к исключительно важной для традиционного сознания идеи пресуществления Вселенной. Пресуществление мыслится как инверсия, а логика инверсии предполагает переполюсовку параметров бытия. Чем больше крови и страха, чем выше хаос в состоянии до пресуществления, тем невыразимее будет чистота нового мира, который откроется по вхождении в Царствие небесное199.

Говоря о массовой народной поддержке, которая провоцировала разворачивание террора, нельзя не упомянуть о связи последнего с социальным идеалом традиционного сознания, с образом Беловодья как мыслил его архаик. Вспомним, что террор происходил под знаменем социальной профилактики. Разумеется, он косил и крестьян, и рабочих. За колоски могли посадить последнего бедняка. Однако, прежде всего и по преимуществу, террор был избирателен. Скорее гиб кулак и середняк, т. е. справный хозяин, чем бедняк, учитель, чем неграмотный, любой «бывший», интеллигент и вообще «спец», нежели быдло, со здоровым пролетарским происхождением и незапятнанным прошлым, разнообразный начальник, военный, писатель, врач и т. д. и т. д.200 Одним словом, по преимуществу косилка вышибала представителей большого общества, людей, вписанных в город и цивилизацию, персонажей, воплощавших государство и историю, т. е. все то, что противостояло Беловодью. Так, во всяком случае, выглядел террор в глазах толпы. Поэтому на инстинктивном уровне террор был «наш», «правильный». Все это были баре, нахлебники, люди чуждые и враждебные простому человеку. Террор менее всего задевал варвара и архаика, а значит, освежал общество, приближал его к идеалу, нес с собой чистый свет хилиазма. В Гражданскую простой народ стихийно, в превентивном порядке избивал “бывших” в больших и малых городах, в имениях, в местечках. В этом отношении террор воспринимался как продолжение естественного очистительного движения. А вершившая террор власть только и была доподлинно народной. Избиение «бояр», людей города и цивилизации, лучше всего свидетельствовало о совпадении целей и заветных чаяний власти и народа.

Террор задавался и факторами психологического характера, вытекавшими из радикального изменения среды, в которой пребывал послереволюционный архаик. Дело в том, что окружавший традиционалиста мир был буквально пропитан врагами. Человеку, родившемуся в мире машин и зримой динамики, трудно осознать масштабы стресса, связанного с качественным скачком от патриархального мира к городской цивилизации. Для последнего патриархального поколения, на которое обрушилась социокультурная динамика, жизнь в мире машинной цивилизации бесконечно тревожна, рождает чувство общей вины201.

Будучи однажды запущен, террор имеет свойство разрастаться и обретать безграничные очертания. Механизм террора неостановим не только в силу психологической и социальной инерции, корпоративных интересов «Органов» и т. д. Он обречен продолжаться в силу противозаконного характера режима и преступности самого террора в глазах как антибольшевистской, неархаической части общества, так и мирового общественного мнения. После разгона Учредительного собрания и убийства царской семьи у московских правителей не оставалось путей назад. Никаких компромиссов в стратегическом плане быть не могло. Воистину, «или мы, или они». Навуходонассор мог решать убивать или не убивать поверженных врагов. Это было нормальной практикой, а потому — делом политической целесообразности и собственного выбора. Коммунистический террор происходил в существенно другом мире. Снятие террора с необходимостью и автоматически ставило проблему ответственности. В атмосфере террора люди делятся на живых и мертвых, на тех, за кем еще не пришли и на обреченных. С окончанием террора — на замазанных и не замазанных в крови. Замазанные, как корпорация, такой поворот событий не принимают.

В случае поражения большевиков ожидало физическое уничтожение. Шансы спастись в суматохе по одиночке были минимальны. Для того, чтобы оценить подобную перспективу, стоит вспомнить судьбу компартии Индонезии, буквально перебитой в середине 1960-х годов за три-четыре недели восставшим народом. Из мощной 400-тысячной политической силы она превратилась в 35-тысячную подпольную организацию. Потребовалась жизнь трех поколений для того, чтобы КПСС трансформировалась в традиционную и даже респектабельную политическую элиту. Прежде всего, из жизни должны были выйти поколения, жившие «до того». Опривычивание, традиционализация и окончательная легитимация режима происходит в ходе и после Отечественной войны. Заметим, что только после этого возникает возможность хотя бы частичной десталинизации. Ранее любая постановка вопроса об ответственности режима означала разворачивание полной, обвальной инверсии. В первые же десятилетия, каждый коммунист осознавал, что в случае краха он обречен. И это существенным образом влияло на карательную политику.

ЧЕЛОВЕК В СИТУАЦИИ ТЕРРОРА. РИТУАЛ ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЯ

Теперь вернемся к поставленным выше вопросам: какова природа массовой покорности и всеобщей поддержки, а также безгласного движения в воронку истребления советских функционеров. Наш основной тезис состоит в том, что феноменология террора переживалась базовым субъектом раннесоветского общества по моделям человеческих жертвоприношений. Сумма культурных смыслов и стереотипов поведения, иными словами, сценарий этого ритуала актуализовался вместе со сбросом исторически последующего слоя ментальности и задавал собой — разумеется, в несобственных, превращенных формах — все многообразие поражающих современного человека культурных феноменов, моделей поведения, прецедентов, массовых переживаний и т. д. Прежде всего, выскажем значимое общее суждение. Оно состоит в том, что структуры обыденной ментальности базируются на архаических установках. Такова природа традиционного сознания. Речь не об обыденной ритуалистике. Речь о когнитивных установках, механизмах понимания и переживания. В рамках традиционного сознания исходные архаические схемы десемантизуются (утрачивают собственную семантику) и встраиваются в исторически последующие конструкции, где актуализуются в превращенной форме, т. е. в несобственной семантике.

Таким образом, исследователь сталкивается с двумя уровнями или двумя слоями реальности. Первый отражает рационализацию явления субъектом действия. Это то, как описывает происходящее культура, и что думает по этому поводу ее носитель. Второй уровень имплицитен, скрыт от сознания субъекта и восходит к древним смыслам, схемам и положенностям. Это те смысловые пласты, которые актуализуются в культуре и определяют собой поведение масс. Только по сопоставлении описаных нами уровней можно снять проблемы, возникающие из кричащего несоответствия реального поведения людей тем рационализациям, которые утвердились в их сознании на уровне автомодели. В таком случае реальное поведение массового субъекта являет собой результирующую своеобразного параллелограмма сил, в котором древние архаические векторы суммируются с существенно более слабыми векторами, заданными стадиально последующей ментальностью. В такой суперпозиции древние схемы оказываются ведущими детерминантами поведения, а новые модели и представления берут на себя, в основном, оформление и рационализацию базовых импульсов.

Итак, казнь, рождение, смерть, вступление в брак относятся к узловым моментам в жизни человека. Эти ситуации формируют ядро традиционной культуры, вокруг них фиксируется наиболее мощная оформляющая и ритуализующая активность. Культурная традиция во многом структурируется и обретает свое, особенное лицо именно на осмыслении и культурном оформлении базовых ситуаций. Традиционная ментальность не в состоянии осмыслить каким-либо другим образом убийство (т. е. смерть) человека, кроме, как убийство ритуальное. Есть два ритуала убийства: казнь как кара за преступление и человеческое жертвоприношение. Нам представляется, что в традиционном сознании эти ситуации срастаются. Вспомним, что исходно казнь как кара за преступление осмысливалась как ритуальное убийство нарушившего табу нечестивца. Причем, чем сильнее архаическая компонента ментальности, тем сильнее момент ритуального в осмыслении убийства.

Вообще говоря, всякое убийство, и прежде всего убийство от имени власти, осмысливается, а потому и оформляется, как ритуальное. Обратимся к наиболее секуляризованной и рационализованной — европейской реальности. Как оформлялась казнь по решению суда в XX в. В одних странах приговоренный имеет право заказать хороший обед в ночь перед казнью. Во Франции традиция закрепляет знаменитую рюмку коньяка и сигарету перед гильотиной. В США в 30-е годы вечером перед казнью осужденному выбривали кружок на голове для лучшего прохождения тока. Что все это, как ни ритуалы.

Посмотрим в глубь времен. В эпоху средневековья существовал устойчивый, сложный и театрализованный ритуал публичной казни. Ритуальная фигура палача, площадь, забитая обывателями, специально построенный помост. Кульминация — палач поднимает голову и показывает ее ревущей толпе. Казнь в древних обществах оформлялась разнообразно, но всегда ритуально.

В связи с этим вспомним, что «лобное место» построено в непосредственной близости от Кремля на главной площади страны. Как все развернутые сакральные объекты, Красная площадь в своей целостности моделирует космос. Лобное место символизирует власть Царя над животами подданных. А само нахождение Лобного места как центрального элемента Красной площади в высшей степени значимо. Еще в начале XIX в. города строили так, что бы острог стоял напротив здания городской администрации. Казнь на глазах у носителя Власти сакрализована и носит ритуальный характер.

Наконец, обратимся к истории террора. Утверждающийся в XVIII в. ритуал тираноубийства был подробно разработан и глубоко формализован. В соответствии с античными образцами убивать тирана полагалось кинжалом. Пистолет был уже отступлением, появившаяся позже бомба — пошлой данью техническому прогрессу. Далее надлежало остаться на месте преступления и отдать себя в руки правосудия, с тем, чтобы засвидельствовать чистоту помыслов202.

Идея человеческого жертвоприношения вырастает из представления о конечном объеме витальной энергии Рода. А также рассматривается в контексте представления о круговороте душ. Для раннеархаического родового человека ушедший из жизни дедушка возвращается во внуке, и так без конца. Заметим, что практика называть детей в честь деда или бабки далеко не случайна и имеет более глубокие корни, чем представляется на первый взгляд. В голодный год в архаическом доосевом племени родившегося ребенка спокойно убивают, прося дедушку повременить с возрождением до лучших времен. В этой же системе представлений зажившийся старик «заедает», т. е. отнимает жизнь у молодых.

В такой системе координат человеческая жертва обновляет Род. Энергия убитого напитывает трансцендентную реальности мистическую духовную субстанцию, то, что сегодня называют эгрегором Рода, придает ему силу и мощь. Душа же убитого, слившаяся с Родом, возродится в следующих поколениях. Причем переход энергии из жертвы в Род — мистическая драма обновления. В этот момент члены архаического коллектива переживают катарсис, ритуальное возрождение и очищение мира.

Обновляющееся революцией общество, советский космос росли, питаясь жизненной энергией жертв. Есть масса высказываний современников событий о том, что из крови и страданий непременно вырастет и уже растет прекрасный новый мир203. Чем больше жизненных сил перетекает в эгрегор обновляющегося социального Абсолюта, тем сильнее он, тем неотвратимее его победа. В рационально мыслящем обществе массовые убийства читаются как ослабление социума. Совершенно иначе этот процесс переживается в доосевом, языческом сознании — как усиление, набор энергии перед прыжком, как гарантия успеха.

Перекачивание жизненной энергии не абстрактная умозрительная схема, но острейшее переживание. Участник ритуального действа пропускает происходящее «через себя». Иного способа переживания реальности человеку просто не дано. Включенный в ритуал жертвоприношения переживает обе роли: и палача, и жертвы. То есть проходит ситуацию экзистенциального предела — порога жизни и смерти. Отсюда предельная острота пережитого, глубоко амбивалентное отношение и к произошедшему, и к персонажам. Это переживание находит свое разрешение. Пороговая ситуация разрешается коллективным катарсисом. Мир обновляется, архаический коллектив сплачивается в возрожденном, омытом кровью космосе.

Каждый из участников ритуала чувствует, что на месте жертвы мог быть и в любую минуту может оказаться он сам.

И то, что на это раз ангел смерти пролетел мимо, само по себе несет избавление, катарсис, волну невыразимой любви к главному палачу, т. е. наместнику языческого бога на земле. Из этого вырастает чувство обновления мира. Слова о невыразимой любви не метафора. Известный на Западе «стокгольмский синдром» описывает феномен острой психологической зависимости, любви заложников к террористам. Эта любовь вырастает из страха смерти и являет собой психологический механизм адаптации к ситуации неопределенности внутри сообщества, в котором вершится ритуал человеческих жертвоприношений. Здесь мы сталкиваемся с одним из древнейших психологических механизмов социализации и социальной интеграции.

Далее, любой ритуал оформляется, откладывается и наследуется в сценариях. Сценарий же распадается на сумму ролей. Подчеркнем, в процессе трансляции культура задает и наследует сценарии, в каждом из которых присутствует пакет ролей. Так, в детском возрасте мы усваиваем сценарий отношений взрослый — ребенок. При этом его усвоение происходит через освоение роли ребенка. Однако проходят годы, и, попав в положение родителей, мы обнаруживаем, что в нас актуализуется роль взрослого из усвоенного в детстве сценария. Существуют два более частных сценария, вытекающих из этого базового: сценарий учитель — ученик, или носитель властной иерархии — подвластный.

Дальнейший анализ требует выделения самих ролей. Обратимся к ролевым функциям ритуала жертвоприношения. С первого взгляда таких персонажей трое. В жертвоприношении участвуют: палач, жертва и рядовой участник ритуала, наблюдатель. Несколько модернизируя, назовем последнего человеком из толпы. Соответственно, сценарий человеческих жертвоприношений состоит из трех программ, трех ролевых функций: программа жертвы, программа палача и программа человека толпы. Роли по определению взаимозаменяемы. Однако эта истина относится к вытесненному, тайному знанию. Хотя думать об этом архаический субъект не склонен, он все же каким-то планом сознания допускает инверсию толпы в палача, себя в жертву и палача в жертву. Заметим, чего не бывает действительно, так это инверсии палача в человека толпы. Однако существует еще один персонаж, вынесенный, так сказать, за скобки.

Носитель ритуального сознания склонен думать, что персонаж заведомо не участвующий в этой карусели по определению все же существует. Это вождь (царь) как прямой представитель Небес. На самом же деле, и он не гарантирован от инверсии в жертву (и, соответственно, для него закрыт путь инверсии в человека толпы). И еще, вождь никогда не может стать палачом. Отдание приказа и его исполнение разнесены. Все остальные циркулируют. Роли амбивалентны.

Итак, ритуал жертвоприношения насчитывает четыре персонажа: вождь, жрец/палач, жертва, толпа. Ролевые функции инвертивны. Иными словами, один и тот же человек может перейти из одной роли в другую. Наиболее драматические и значимые инверсии происходят через плаху. Но не только. Запреты: для вождя — в палача и в человека толпы; для палача — в человека толпы. В некоторых, достаточно редких ситуациях жертва может быть помилована, т. е. перейти в человека толпы. Жертва, над которой ритуал уже свершился, инверсии, естественно, не подлежит. Наконец, жертва не обязательно избирается из «своих», т. е. членов племени. Часто в жертву приносятся пленные, рабы (инородцы). Все остальное возможно.

В частности, возможна инверсия толпы в палача. Такие явления, как бунт или побивание камнями — ритуализированная форма расправы с нарушителем табу и вопиющим кощунственным грешниками — пример инверсии толпы. В ходе бунта жертв разрывают на части, жгут и насилуют. Каждый человек из толпы имеет шанс не только инвертировать в жертву, но и в палача. Наконец палач и вождь инвертируют в жертву.

Даже в обществе практикующих жертвоприношения названный ритуал относится к достаточно редким, незаурядным. По мере же вытеснения практики жертвоприношений из жизни, сам этот сценарий отходит на периферию ментальности, в специальное пространство. Это пространство особых, высокострессовых ситуаций.

Существует класс моделей, а вернее, сценариев поведения людей в остроконфликтных ситуациях, таких, как семейный скандал, большая (групповая) драка, бунт, ритуальное убийство. Эти сценарии активизируются в особых условиях: на фоне высшего эмоционального напряжения, заданного конфликтом. Сама ситуация диктует роль, в соответствии с которой выстраивается поведение субъекта. Другие участники происходящего ведут себя в соответствии с теми ролями, которые выпали им. Так разыгрывается сценарий разрешения конфликта, нашедшего свое оформление в культуре. Подобные сценарии могут актуализовываться крайне редко или вообще ни разу за время жизни конкретного человека. Тем не менее, они наследуются и передаются от поколения к поколению.

Ситуация диктует человеку определенную роль. При этом он может не догадываться о существовании в его собственной ментальности стереотипа поведения в иной, отличной роли. К примеру, уверенный в себе мужчина знает о роли неверного мужа, но понятия не имеет, что в его душе живет модель поведения мужа обманутого. И если судьба диктует такой сценарий, проживание этой роли оказывается для него неприятно поражающим открытием и испытанием.

Роль жертвы вступает в конфликт с базовым, биологически заданным инстинктом самосохранения. Но ритуал может происходить только при условии согласованного взаимодействия всех участников. Это означает, что культура формирует механизмы подавления этого инстинкта у члена архаического коллектива, на которого выпал жребий жертвы. В противном случае исполнение ритуала распадется. Но жертвой сможет стать буквально каждый. Значит, в сценарии жертвоприношения есть блок (сцена, ситуация) жертвы. В тот момент, когда эта сцена разыгрывается по отношению к объекту, в его сознании включается поведение жертвы. Человек, которому эта роль не выпала, может не догадываться о том, что он так же несет ее в себе. Просто в его жизни данная линия поведения не актуализовалась (не актуализовалась пока). Инстинкт самосохранения один из самых базовых и самых мощных. Это означает, что механизм, блокирующий поведение, направленное на самосохранение, и программирующий движение жертвы навстречу гибели — абсолютно императивный и непреоборимый (по крайней мере, для архаика). Жертва обречена на паралич воли, ужас и механическое движение к алтарю.

Вспомним знакомое нам явление. Малым детям и некоторым женщинам свойственно не просто застывать в момент опасности, особенно неожиданной (эта реакция имеет более универсальный характер и биологически адаптивна), но обмякать, обессиливать, переживать состояние некоего ступора и утраты воли. Ноги такого человека подкашиваются, дыхание проваливается. Откуда это? Можно полагать, что мы имеем дело с реликтами сценария жертвы. Растерянность, полная демобилизация и физическое обессиливание — часть механизма, обеспечивающего пассивное движение жертвы навстречу смерти. Объяснима и выборочность действия данного психологического механизма. Дети подвержены ему в силу универсального закона единства онто- и филогенеза. В своем развитии ребенок проживает историю человечества. Женщина — сохраняет как хранитель устойчивых, в том числе и архаических, моментов. Причем, чем архаичнее субъект, тем выше вероятность срабатывания описанного механизма.

Несколько слов о кролике, шагающем в пасть удава. В таком поведении реализуется логика биоценоза. Вообще говоря, в живой природе работает универсальное правило: интересы более высоких иерархических уровней преследуются за счет интересов уровней более низких. Природа спокойно жертвует особями для семьи, семьями для данного биоценоза, видами для живой природы как целого. Если на определенном историческом этапе ритуал человеческих жертвоприношений позволяет решать проблемы общественного целого, то человек будет подчиняться.

Культура формирует жертву, а значит и задает ее поведение не только с момента инверсии, но, естественно, гораздо раньше. Каждый субъект архаического коллектива — т. е. каждая потенциальная жертва — готовится к этой роли всей целостностью культуры. В некоторых ситуациях жертва знает о своей судьбе заранее. Если нам дано реконструировать сознание несчастного, приносимого в жертву, то можно полагать, что он осознает свою судьбу как путь приобщения к мистическому телу Рода, как страшную, но возвышенную, осмысленную высшим смыслом и абсолютным императивом долю. Так на заклание шли дети царя. В этом есть воля Небес, и в этом состоит выполнение долга. В России существовала устойчивая практика: в случае убийства на территории деревни, власть требовала выдать убийц. И если крестьяне не знали имени подлинного преступника, он выбирался всем миром. И избранный брал на себя убийство.

Что это, как не сознательное самозаклание во имя Целого. Если Партии надо, чтобы тебя осудили как шпиона, — ты жертва и только.

Мифология безвинной жертвы и мифология страдальчества на Руси связана с глубокой укорененностью практики жертвоприношения. В такой ситуации пострадать может всякий, это как рок, стихийное бедствие. С другой стороны, безвинной жертвы не бывает, ибо все мы виноваты и в любой момент каждый из нас достоин смерти. Если сейчас судьба настигла другого, то это уже удача. Главное препятствие в осмыслении явления — переживание террора как бессмысленного. В культуре нет, и не может быть ничего бессмысленного, а уж явление такого масштаба заведомо. Бессмысленным террор видится только неспециалисту. Ритуал человеческого жертвоприношения объединяет архаический коллектив, сплачивает его, несет в себе огромную психологическую энергию, обновляет космос, снимает тревожность и придает силы жить.

Террор актуализует в ментальности некую смысловую зону, в которой хранится ритуал жертвоприношения. Как же включается ролевое поведение жертвы? В ходе ритуала, на фоне всеобщего возбуждения, в специфической ситуации предстояния каждого перед Судьбой. Бой барабанов, ритмический танец племени, всеобщее ритуальное пение и напряженное внимание сотни глаз, следящих за тем, как ведомый духами Неба перст жреца, совершающий сложную эволюцию в пространстве, блуждает неопределенно и останавливается, наконец, на жертве.

Это вызывает общее радостное возбуждение. Прежде всего, выбор несет бесконечное облегчение — «жертва найдена, и это не я». Во-вторых, выбор пал именно на того, кого ожидало большинство. На то и ритуал, чтобы между племенем и жрецом установилось психологическое единство. На то и существует язык ритуального пения и танца, чтобы выразить интонационно отношение к каждому, по направлению которого блуждает палец жреца. На то жрец и профессионал, чтобы чувствовать, чего ждут люди. В этот момент ноги жертвы деревенеют и подкашиваются, тело ее обмякает, и сама она, ведомая неведомыми силами, двигается навстречу Судьбе. Именно так формировалась и переживалась реальность эпохи Большого террора.

Вспомним, наконец, и о том, что жертва — это медиатор. Обратимся к Фрезеру. Архаический договор скреплялся жертвой. «Обмывание» покупки — дальняя и вырожденная форма жертвоприношения и совместной трапезы как завершения ритуала купли-продажи. Ритуальный смысл жертвы: медиация. Между мирами, между состояниями общества, между эпохами. Между хаосом и порядком, между природой и культурой (освоенным пространством). Новый город строился на жертве. Существовала легенда, что Москва стоит на месте злодейского убийства боярина Кучки. В угол строящегося дома еще в XIX в. клали некрещенного младенца. Наконец, жертва — медиатор между смыслами. Возьмем акт смыслообразования. Из исходных дуальных оппозиций рождается третий смысл. Рождается как синтез и переживается как духовная ситуация. Утверждение нового требует закрепить в мире магического эквивалент того, что возникает в мире физическом. Жертвоприношение обеспечивает перекачку энергии ситуации: энергия жертвы вливается в новый культурный смысл.

Рождение же нового мира — это рождение нового качества, необозримой массы новых смыслов. Что, естественно, требовало массы жертв. Жертвы помогали осваивать новое. Мистически участвовали в его рождении. Наполняли собой, своей энергией этот новый мир. На фоне их (жертв) приношения было как-то легче переживать утверждение нового, невероятного и неведомого мира.

Сакрально-мистический смысл массового террора прекрасно чувствовали и чувствуют сталинисты, поэты и идеологи языческой архаики. В архаической системе представлений террор не бессмысленен, а созидателен. Он порождает сильнейшее, невыразимое по глубине амбивалентное переживание восторга/ужаса, которое есть переживание предстояния перед богом (их богом!) на пороге эсхатологического скачка, в точке пресуществления. Один из апологетов ушедшей эпохи М. Лобанов высказывает следующую мысль: охаиватели советского семидесятилетия игнорируют «тот факт, что по драматической духовной напряженности народного бытия этот период сравним с высшими точками мировой истории»204.

Как справедливо полагает Дугин, расстреливаемые, кричавшие «Да здравствует Сталин», «Да здравствует, социализм» не кривили душой205. Они реализовывали нормальное, правильное поведение ритуальной жертвы. Смерть переживалась ими как жертва и обретала смысл на пути приобщения, посмертной мистической партисипации к «своему» социальному Абсолюту, а не к посторонним и враждебным чуждым богам. Для расстреливаемых было важно зафиксировать в последнем слове статус именно жертвы, а не богооставленного, справедливо казнимого злодея.

Так что же, человеческие жертвоприношения всегда и у всех вызывают описанный комплекс переживаний? Нет, конечно. У автономной личности, человека Нового времени, да и просто у субъекта, сформированного в лоне зрелой христианской традиции, жертвоприношения не вызовут ничего, кроме омерзения, некоторого априорного отторжения, вычеркивающего происходящее из культуры. Зато в душе архаика этот акт раскроется во всем богатстве переживаний, культурных смыслов и положенностей.

Здесь надо сказать, что человеческие жертвоприношения — универсальная практика для языческих обществ. Причем, чем это общество стадиально более раннее, тем шире представлены жертвоприношения. В полной мере все это относится и к славянам. Существует описание ритуального убийства вдовы перед похоронами знатного варяга. В ритуал входит опоение жертвы наркотическим напитком. Затем близкие мужчины по очереди заходили в ритуальное помещение и многократно совершали с жертвой половой акт. После всего этого ее душат. Однако, какое все это имеет отношение к реальности XX в.? Так мы подходим к проблеме качественных характеристик российской культуры.

ПРИРОДА ОБЪЕКТА, ИЛИ К ВОПРОСУ О ВАСИЛИСКЕ

Кентавр, как образ российской реальности, восходит к Г.П. Федотову, и имеет более чем полувековую историю. Проходит время, и яркий образ замыливается от частого использования. Мало того, рождается ощущение, что кентавр — всего лишь первое впечатление. При более пристальном вглядывании обнаруживается, что перед вами скорее Василиск, как его живописали художники прошлых веков, с куриными ногами, петушиной головой, драконьим туловищем и змеиным хвостом. Здесь присутствуют не два, но множество пластов, разностадиальных, сущностно не сводимых и не интегрированных в единое качество.

Перед нами поразительный синкрезис. В изначальный бульон архаического языческого сознания вплавлены блоки варварства, феодального, капиталистического, проглядывают модели, восходящие к Ному. Со всем этим соседствует феноменология постиндустриального общества. Российская реальность демонстрирует безграничные возможности синкретических форм сознания и культуры. Если в рамках европейского развития утверждение нового качества сопровождалось более или менее завершившимся процессом изживания предшествующего, то в России они напластовываются и соседствуют во времени и пространстве, соединяясь в сознании субъекта культуры в целое, которому нет устойчивого имени.

При такой безграничности и несводимости качеств, люди различаются лишь своею акцентуацией. В одном — больше варвара и архаического субъекта. В другом — доминирует человек индустриальной эпохи. Но и тот, и другой при случае поражают неожиданными, противоречащими личностной доминанте поступками. Знаменитая загадка русской души в том и состоит, что российский человек объединяет в себе несводимые, различающиеся пласты сознания, культурные космосы, интенции и системы ценностей. Переход от одной доминанты к другой происходит спонтанно, в логике, непостижимой ни для внешнего наблюдателя, ни для самого субъекта действия, щелчком. Либо в поведении субъекта обнаруживается подлежащий, стадиально более ранний слой детерминации, который в значимых ситуациях начинает доминировать.

В российской реальности устойчиво воспроизводится удивительный ментальный, а отсюда и социальный, синкрезис. Поэтому представляется, что любые стадиальные, конфессиональные или цивилизационные определения российской целостности частичны и во многом условны. Сущностным, подлинно неизменным, субстанциональным является синкрезис как общая характеристика социокультурного целого. Православие, просвещение, коммунизм, либерализм входят в российскую реальность, проходят сквозь нее и безболезненно отпадают, не изменив базовых характеристик исходного космоса. В России не умирает никакая архаика. Она скорее оттесняется на периферию, уходит в поры общества, становится комплиментарной, нежели изживается и уходит напрочь. Ничто не умирает до конца, и именно поэтому никак не может родиться новое качество. Объяснение реальности террора из практики жертвоприношений может представиться экзотическим или парадоксальным. В реальности эта связь коренится в системном качестве российской ментальности.

Самое поверхностное обращение к истории вопроса позволяет обнаружить достаточно устойчивую укорененность ритуала человеческих жертвоприношений у южных и восточных славян. Летописи донесли до нас рассказ о священнике, освящавшем (!) возы с ножами, которыми резали шляхту и евреев во время Колиивщины (1768 г.). Новейшая история знает такую реалию, как «сербокос». Это нож особой формы, изготавливаемый для ритуального убийства серба хорватом.

А что в этом отношении можно сказать о России? Для нас особенно важно рассмотреть эпоху, предшествовавшую революции. Здесь надо обратиться к исследованиям Андрея Трошина, опирающимся на большой фактический материал206.

Прежде всего, в духовной жизни традиционной деревни значительную роль играли, так сказать, «плохие» или неправильные покойники. Люди, прожившие недобродетельную жизнь или умершие неправильной смертью: утопленники, удавленники (самоубийцы), опившиеся пьяницы, проклятые родителями, колдуны и т. д. Это представление объединяется в понятии культа заложных покойников207. Изначально мертвецы, являющиеся, по понятиям русских славян, домовиками, заложниками, русалками, выбрасывались в овраг, топились в болоте, предавались земле на перекрестке дорог. С христианизацией складывается практика так называемой «скудельницы». Плохих покойников (например, младенца, умершего без крещения) складывали в общую яму, которую один раз в году обрушали.

Заметим, что деление на праведную и неправедную смерть — одна из древнейших культурных идей, восходящих к каменному веку. Мужчина должен погибнуть как воин — в бою. Христианские представления, определявшие хоронить человека в пределах церковной ограды или за нею, накладываются здесь на древний комплекс идей. Сравним с представлениями афганских моджахедов. Отмечая бесстрашие и фатализм моджахедов, заданные верой в то, что смерть в бою за веру обеспечивает пропуск в рай, автор пишет: «Но при этом они панически боятся бескровной, «неправедной» смерти — быть утопленным, задушенным или повешенным»208.

Характерной особенностью данного культа было то, что в заложных покойниках видели источник постигавших общество бед, и при любом бедствии (засуха, неурожай, падеж скота) прах несчастного оказывался объектом компенсаторного насилия. Могилы разрывали и оскверняли, прах выкидывали. В связи с чумой в Москве Екатерина отменила скудельницу. Общество ответило на это массовым осквернением могил. В 1872 г. вводится закон о святотатстве (разрывании могил), предполагавший сверхстрогие санкции. Постепенно санкции снижаются. Однако на конец XIX в. падает пик осквернений. Архаическое общество отвечало на размывание традиционного космоса осквернением могил вредоносов, носителей опасности, оборотней.

Колдуны рассматривались как люди, связанные со зловредными покойниками, а по смерти сами становились ими. В годину несчастий их так же настигала народная кара. Трошин рассматривает детоубийство как традиционную форму поведения. Так же рассматривается убийство и каннибализм.

Разумеется, речь идет о маргинальных группах общества, сектантах — скопцах, хлыстах. Однако, подчеркнем, что в России, и особенно в предреволюционную эпоху, эти маргинальные слои общества далеко не были малочисленными. Так, по некоторым оценкам, в начале XX в. было не менее 5 млн членов различных сект. Другая консервирующая архаику группа — старообрядцы — составляла 30 млн209.

Вернемся к детоубийству. Для примера можно привести практику, связанную с духовными стихами или песней об «Аллилуевой жене милосердной». Народная фантазия семантизовала возглашение «аллилуия» как имя собственное. Сюжет песни следующий: в дом Аллилуевой жены вбегает младенец Христос, за которым гонятся его губители. Спасая Христа, Аллилуева жена бросает в горящую печь своего малого ребенка, а Христа берет на руки. Затем, показывая на горящего в печи, объясняет ворвавшимся в дом, что она сожгла вбежавшего Христа. По уходу врагов Спасителя, Алилуева жена просит Христа рассказать о судьбе своей дочери, и он показывает ей ребенка, резвящегося в райских кущах. Под воздействием этого сюжета поколения женщин убивали собственных детей. Случаи подобного рода становились предметом судебного расследования, фиксировались в литературе.

В специфической маргинальной среде Писание рассматривалось как «документ прямого действия».. Практиковалось буквальное причастие плотью и кровью. В свальном грехе рождался ребенок, которого съедали, либо изготавливали из него лекарства. Повивальные бабки практиковали убийство детей в момент рождения. Убийства колдунов, как правило, вообще не наказывались. На убийцу накладывалось церковное покаяние. Здесь можно вспомнить, что еще в конце XIX в. в Сибири бытовало убеждение, согласно которому за убийство ребенка родители отвечают церковным покаянием.

Эти и другие факты настолько поражали людей городской цивилизации, существовавшей буквально рядом с архаической деревней, что в поисках объяснения специалисты предлагали такие экзотические модели, как антропологическое вырождение русских, заданное ублюдочностью соединения славян и утро-финнов210. Ублюдочность и вырождение тут, разумеется, ни при чем. Перед нами чистейшая феноменология христиано-языческого синкрезиса, в котором христианская компонента минимальна, а языческая архаика — развернута достаточно широко. Подобного рода феноменология зафиксирована в странах Латинской Америки, где католическая доктрина накладывалась на архаический субстрат культуры местных индейцев.

Надо сказать, что до революции о подобных явлениях, по крайней мере, писали. В советскую же эпоху, власти мудро оберегали обывателя от лишних и неудобных фактов. К примеру, мы не располагаем статистикой ритуального каннибализма в СССР (не путать с кулинарным в осажденном Ленинграде, Поволжье, в ходе голодомора на Украине. Об этом достаточно свидетельств, но то — явление другого порядка). Полагаем, что она закрыта. В конце перестройки с крахом цензуры стали появляться сообщения. В 1989–1990 гг. в прессе сообщалось о мужчине-людоеде, который практиковал с сожительницей где-то под Казанью. Все это происходило на фоне алкоголизма (мощный фактор архаизации). Герой отсидел большой срок. Он убивал женщин, предварительно насилуя, что явно указывает на ритуальный характер убийства. Убитые разделывались, частично мясо продавалось знакомым. В списке жертв — одиннадцатилетняя девочка. В этой истории запомнился характерный эпизод. В какой-то момент герой расстался со своей сожительницей и нашел себе другую женщину, которая также стала его сообщницей. Затем их отношения испортились, новая дама сердца стала угрожать разоблачением. Герой изнасиловал ее, убил и съел. После этого к нему вернулась прежняя дама сердца211.

Сегодня о «расчлененках» и убийствах сообщает бульварная пресса. Однако здесь требуется не бульварная сенсационность, а работа историка и этнолога. Необходима интерпретация преступных эксцессов как регрессивных аномалий, т. е. актуализаций архаических инстинктов и моделей поведения в особой (преступной, хронически алкоголизованной, психически ущербной, деградировавшей) среде. И тогда обнаружится, что на периферии общества в маргинальном слое ритуальное убийство бытует. Периодически эти факты всплывают и становятся судебными эпизодами. Подчеркнем, до суда доходят отдельные эпизоды. Маргинальная среда сторонится закона и бежит от внимания правоприменяющих инстанций. Статистики мы не имеем, но полагаем, что она значительно мощнее, чем в Голландии, но ниже, чем в Анголе или Камеруне.

Кстати, не следует думать, что традиция «Аллилуевой жены милосердной» оборвалась где-нибудь в начале (середине) I в. и стала достоянием истории. Летом 1999 г. в телепередачах промелькнул сюжет о Казанской спецбольнице, знаменитой в прошлом «вечной койке» для преступников, признанных невменяемыми. В этом сюжете фигурировала больная, убившая свою внучку. Грузная пожилая женщина с глубоким чувством говорила в объектив о том, что она принесла девочку в жертву за всех нас, за всех христиан… Скорее всего, эта женщина не слышала ничего об Аллилуевой жене. Духовные стихи лишь оформили потребность в паллиации, то есть в христиано-языческом ритуале. Несомненно, эта практика сужается и все более маргинализуется, но она жива. Сегодня подобные рецидивы языческого сознания осмысливаются как социально опасные психические аномалии.

Говоря о маргинальной практике, можно указать на феноменологию, бытующую в традиционной преступной среде, где убийство часто сопровождалось действиями чисто ритуального характера, свидетельствующими об именно таком понимании самого акта. Например, практика «запечатывания» трупа убитого212. Оговоримся, речь идет о доброй, старой традиционной преступности, в недрах которой рядом с модернизирующимся обществом мирно доживали приметы глубочайшей архаики213. Практика современных заказных убийств демонстрирует полный разрыв с традицией этого рода. Сегодняшние киллеры действуют совершенно рационально, исходя из задачи максимизировать эффективность при минимизации риска разоблачения. Отсюда и привлекаемые технологии — работа в группе, проработка путей отхода с места преступления, винтовки с оптическим прицелом, организация бизнеса так, что между заказчиком и прямым исполнителем стоит цепочка лиц, блокирующая возможности расследования, и многое другое. Все это — реалии расколдованного мира. Традиционная преступность была совсем иной. Ритуальные надругательства над трупом облегчали расследование и в рациональном смысле были непостижимы. А сама приверженность к этим действиям свидетельствовала о власти архаических культурных смыслов и положенностей. И все это имеет самое прямое отношение к нашей теме214.

Так перед нами встает проблема соотношения компонент христиано-языческого синкрезиса. Этой проблематике посвящено исследование Е. Ивахненко215. Из данной работы выстраивается концепция, которую автор не формулирует в общем виде. Она представляется чрезвычайно важной и соответствует широчайшей фактологии. Концепция следующая: в истории неимманентно развивающегося народа можно выделить два потока развития. Одновременно происходит разворачивание имманентного процесса и разворачивание процесса, заданного внешним контекстом. Результат представляет собой как бы суперпозицию, наложение описанных процессов. Они сложным образом взаимодействуют, но при этом разворачиваются относительно автономно.

Можно говорить о наличии двух часов — общемировой истории и истории собственной. Причем процесс имманентный не может быть полностью снят или подавлен. Он идет в соответствии с логикой саморазорачивания до конца.

Самые разные феномены нашей реальности — такие, например, как бурная регенерация архаических институтов на Северном Кавказе, восстановление патриархального рабства или угона скота, практика заложничества и работорговли (в самом прямом смысле этого слова — как продажа рабов для хозяйственного использования, так и продажа их на родину за выкуп) — свидетельствуют в пользу такого понимания природы неимманентного развития.

Такова общетеоретическая модель. Перейдем к конкретному наполнению, убедительно развернутому в исследовании Е. Ивахненко. Язычество на Руси не вызрело и к моменту христианизации, находилось на достаточно ранней стадии. А потому ни о каком снятии язычества, как результате самоисчерпания данной культуры и переходе к монотеистической парадигматике, речи быть не могло. Дальнейшая история Руси есть растянувшийся на тысячелетие процесс наложения относительно независимых процессов разворачивания и доразвития язычества и утверждения и эволюции христианства.

В предложенной теоретической перспективе сохранение ритуала человеческих жертвоприношений пусть в маргинализованных, вытесненных на обочину культурного пространства или превращенных формах представляется естественным. А в эпохи критические, когда происходит неизбежная деструкция исторически последующих структур и актуализация базовых архаических, человеческие жертвоприношения выплывают на поверхность как массовая форма культурной практики.

Заметим, что заложный мертвец выступает в качестве заменителя человека, а операции с ним — замена человеческого жертвоприношения. Язычество как мироощущение и жертвоприношения как магическая социальная практика неотделимы. Выкинуть из могилы заложного значило отыграться на потенциальных носителях опасности. В равной степени можно в ответ на эпидемию холеры сжечь избу колдуньи и убить ее самою. Такая культура предполагает существование рядом носителя опасности — вредоноса, который во всех критических случаях оказывается козлом отпущения. Террор функционировал по тому же культурному механизму.

Понятно, что страшные эксцессы язычества сознательно или бессознательно убираются с горизонта теоретического мышления. Здесь бессмысленны суждения в плоскости моральных оценок. Эти реалии должны быть поняты, т. е. помещены в ту систему координат, где они выступят как необходимость. Что перед нами? Чистой воды человеческие жертвоприношения. Потребность в этом ритуале находила оформление в превращенной форме, а именно, в рамках христиано-языческого синкрезиса. Со сменой парадигматики произошло переоформление исследуемой потребности в революционный террор.

Надо сказать, что человеческие жертвоприношения в широкой, общеисторической перспективе — паллиация на пути изживания людоедства. Об этом пишет, в частности, Дольник216. То есть жертвоприношение своими истоками уходит в бесконечную древность, восходя к эпохе антропогенеза, ибо вырастает из ритуального каннибализма. Стереотипы такой мощи выводятся из культурного обихода в ходе сложнейших, часто драматических цивилизационных процессов тектонического масштаба.

Наконец, помимо славян, русский народ своими истоками восходит к финно-уграм и степнякам. Данными относительно финно-угров мы не располагаем (хотя известно, что самоеды стариков убивали). А что касается степняков, от печенегов до татар, то человеческие жертвы для них привычны. Для степняков, в частности, естественно вырезание взятых в плен воинов (в отличие от женщин и детей, которые могут быть перебиты, но могут быть и обращены в рабство). Отмечавшийся европейцами XVIII–XIX вв. фатализм попавшего в плен русского солдата, готовность его в смерти восходит к сценарию вырезания плененных. Здесь вспоминается описанный И. Буниным разговор с деревенской бабой во время Первой мировой войны, которая просто не понимала, почему пленных «немцев» оставляют в живых217.

Дальнейшее разворачивание проблемы требует обратиться к теме погромов. Начнем с того, что еврейские погромы на Руси не есть порождение нового времени. Евреев громили еще во время городских восстаний Киевской Руси.

В летописи погромов выделяется событие, вошедшее в историю еврейского народа под названием «катастрофа». Речь идет об эпохе Богдана Хмельницкого. Разгром поляков под Желтыми водами и Корсунем стал сигналом для беспощадной резни поляков и евреев. Убитых насчитывают десятками тысяч, было разгромлено около семисот поселений. В это время архимандрит Иоанникий Голятовский в сочинении «Мессия Правдивый» пишет:

Мы должны вас как врагов Христа и христианства изгонять из наших городов, из всех государств, убивать вас мечом, топить в реках, губить различными родами смерти218.

Отметим принципиально важный момент. Массовое уничтожение вредоносов происходит в обществе, переживающем вхождение в переломную эпоху, связанную с выходом из Средневековья. В России этот процесс начинается с отменой крепостного права. И строго по разворачивании постреформенных процессов (с 70-х годов XIX в. и до конца Гражданской войны) по территории империи периодически прокатывались еврейские погромы219. Для культуролога очевидно, погромы — следствие процессов урбанизации и модернизации общества. Избиение оборотней, т. е. потенциальных врагов, сил, с которыми архаическое сознание связывало «непорядок» и «уклонение от должного», было реакцией на разворачивание необратимых процессов размывания и, наконец, крушения традиционного космоса. На разных этапах чиновники царского правительства по-разному соотносились с тенденцией к погромам. Одни видели в погромах средство «выпустить пар», другие — разрушительную для общества социальную опасность. В конечном счете, возобладала вторая точка зрения.

Манихейская культура требует наличия одного врага и относит на его счет действие объективных законов исторического развития. В этой перспективе избиение врагов должно остановить негативные процессы. Само избиение несет в себе успокаивающий потенциал.

Формы и масштабы погромов в ходе Гражданской войны с трудом поддаются описанию. Так, «с легкой руки мужицких батек и казацких атаманов пошло гулять понятие «коммунистический суп»… несколько еврейских коммунистов заживо варили в большом котле на центральной площади местечка и заставляли остальных евреев есть его содержимое»220. Известно и другое — белые казаки поджаривали попавших в плен махновцев на листах железа221. За всеми этими ужасами стояла некая потребность, непреоборимая и абсолютно императивная.

Коммунистический режим осознал огромный мобилизующий и психотерапевтический потенциал погрома. Увидел потенциальную возможность институционализации погрома, превращение его в конструктивный элемент государственной политики222. И в этом проявилась, во-первых, незаурядная интуиция болыпевистских лидеров и, во-вторых, незамутненность их политического мышления предрассудками морального свойства.

Кто же оборотни? Есть потенциальные оборотни — носители образа большого общества, динамики, сил деструктивных по отношению к патриархальному миру. Прежде всего, это динамичные инородцы, т. е. выраженно иноэтничные, не поддающиеся ассимиляции носители социальной динамики. Бьют евреев, немцев, армян, но не мордву или вотяков. Инородцы опасны априорно, поскольку другие. Однако этого им мало, они подтверждают свою опасность, на деле разрушая традиционный космос. Далее, это люди власти, и богатеи223, и люди города — врачи-отравители, агрономы, учителя и т. д. То есть институциональные представители большого общества, цивилизации, исторической динамики. А дальше круг расширяется до бесконечности. В него попадают архаики чистой воды, самые преданные делу сохранения традиционного синкрезиса. Субъективный смысл погрома — избить оборотней или, по крайней мере, прижать их.

Вредоноса бьют всегда и по любому поводу, так как все напасти имеют своим источником вредоноса. Так понимает мир манихейское сознание, ибо для него — «каждая объективная причина имеет фамилию, имя, отчество». Однако массовое, в пределе — тотальное, избиение вредоноса происходит на переломе от средневековья к новому времени, когда патриархальный мир фундаментально уклоняется от должного и дает главную трещину. Если превратить избиение вредоноса в государственную политику, оно выльется в самоистребление патриархальной массы.

Заложный мертвец, русалка, еврей, соседка колдунья, богач-кровопийца, враг народа, коррупционер, лицо кавказской национальности — суть номинации единого и вечного персонажа русского традиционного космоса: вредоноса. Это он ответственен за все несчастия и невзгоды, от него все напасти. Это он способен абсолютно на все. Это он потребляет в ритуальных целях кровь христианских младенцев и плетет заговоры с целью извести Святую Русь. Как пишет А. Ахиезер, еврей — это просто ярлык для тренировки манихейского сознания. Между 1917 и 1946 гг. вредоноса звали «враг народа»224. В 1947 г. традиционалист с чувством глубокого удовлетворения уяснил для себя, что враг народа, все- таки, еще и еврей.

Как полагает В. Дольник, толпа ненавидит жертву225. Часто это так, но не всегда. Ситуация сложнее, а жертва — особый феномен. Во многих случаях отношение к ней амбивалентно, включает в себя и скорбь, и парадоксальное сопереживание, и священный ужас.

К примеру, вот описание принесения в жертву невинных детей в долине Хукаванг (Бирма). Мальчики или девочки похищались в августе перед началом сбора риса. Ребенка с петлей, накинутой на шею, водили по деревне, отсекая в каждом доме по одной пальцевой фаланге и натирая кровью котел для приготовления пищи. Затем привязанную к столбу посреди деревни жертву постепенно умерщвляли, нанося несильные удары копьем. Иными словами, приносимый в жертву ребенок общими усилиями подвергался долгой и мучительной смерти. После убийства жители всей деревни плясали вокруг платформы, на которой стояла корзина с плотью убитого, выставленной как жертва духам, и рыдали одновременно226.

Человек из толпы испытывает восторг, среди прочего, потому, что чувствует, понимает, знает — жертвой мог оказаться и он сам. На сей раз, снова пронесло. А пронесло потому, что жертвой оказался другой. В каком-то смысле ее гибель принесла спасение человеку толпы. И это счастье, рождение заново, сплочение нас, всех выживших, вокруг ритуала, палача и жертвы, которую потом, дома, наедине, можно и пожалеть. К однозначной ненависти все не сводится.

Существует проблема вины жертв террора. Проблема эта вырастает из того, что формально жертв обвиняли в чудовищных, маловероятных, а часто и невыполнимых преступлениях. Вот что пишет об этом участник событий Вальтер Кривицкий:

Я пересказываю эти фантастические… факты не для того, чтобы развлечь читателя. Я подкрепляю мое утверждение о том, что в ОГПУ в ходе чисток было утрачено само понятие вины. Причины ареста человека не имели ничего общего с предъявленными ему обвинениями227.

Иногда рассматриваемый нами парадокс разрешают через ритуальное прочтение вины. Так, в частности, об этом пишет Ахиезер. Здесь есть зерно истины. Сравним с понятием «зашкворился» в культуре «зоны». Человек, по незнанию севший на место, предназначенное для «козлов», т. е. париев, или взявший в руки предмет, используемый козлом, «зашкворивается». Иными словами, превращается в парию. Это ситуация из области контагиозной магии. Изначально парии — презренны как нарушители табу. Зашкворившийся ни в чем не виновен. Произошедшее воспринимается как несчастный случай. Так же может мыслиться и вина жертв террора. Но этим дело явно не исчерпывается. Объяснение приходит на путях осмысления актов террора как системы ритуальных убийств. Здесь надо обратиться к проблеме систематики ритуала. Это — специальная проблема.

Выделим две наиболее значимые для нас категории: ритуал умилостивления сил природы и ритуал избиения вредоносов.

Собственно говоря, категории эти близкие и взаимопроникают. В первом случае жертва не мыслится в какой-либо связи с источником бед, и в жертву может быть принесен ребенок царя, праведник. А во втором случае она трактуется как непосредственный источник напастей. Иными словами, в остро критической ситуации культура требует умилостивления сил природы. И здесь вопрос о вине снимается или отходит на второй план. Если жертва виновата — она избита как вредонос, а если нет — принесена в умилостивление сил природы. Там, Господь разберется.

В культуре террора наблюдается особый феномен снятия проблемы вины, или презумпция «вины» априорной, что одно и то же. Основания идеи априорной вины могут быть разными: классовое, этническое, попадания в кластер «чужие» при делении мира на наши/не наши, живые/не жить, люди (т. е. наши)/оборотни.

Возьмем, к примеру, классовое основание. Король виновен априорно тем, что он король, а не за какие-то действия. «К чему формальности, заявлял Сен-Жюст, если известно что вообще «царствовать без вины нельзя», соответственно, «всякий король — мятежник и узурпатор», значит, монарх виновен по определению»228. Его убийство — человеческое жертвоприношение, угодное богам. Мало того, с убийством царя мир пресуществляется, ибо при этом падут силы зла. И тут надо сказать следующее. Мы ничего не поймем в проблеме террора, пока не осознаем глубочайший креативный, космизирующий смысл принесения вредоноса в жертву. В архаическом сознании человеческое жертвоприношение — акт творения космоса, упорядочивания дикой, враждебной природы, преодоления хаоса.

ИНВЕРСИОННОЕ МЫШЛЕНИЕ И ТЕРРОР

Рациональное новоевропейское сознание, обращающееся к этой теме, заходит в тупик. Так, А. Ахиезер неоднократно подчеркивал поражавший его феномен — иррациональную уверенность российского массового сознания в том, что победа над одним врагом, избывание одного, переживаемого как недолжное, состояния общества, осознается как путь к неизбежной победе желанного и истинного, как дорога в Благу. В то время, как возможны третьи и четвертые варианты состояния, не менее, если не более, тягостные и неприемлемые, чем первое229. Все абсолютно бесспорно, но русская душа этот ход мысли не приемлет. На уровне рационального дискурса носитель традиционной ментальности может даже согласиться. Но в неподотчетных реакциях и положенностях живет уверенность в том, что как только сгинет ненавистное, вражеское, дьявольское, так расцветут сады и заколосятся колосья…

Здесь мы имеем дело с дуалистическим, триггерным мышлением, предполагающим два, и только два, состояния Вселенной, маркированные как должное и недолжное. Третьего не дано. Выход из остро переживаемой как недолжное актуальности означает автоматическое обретение Должного. Вторая идея связывает недолжное состояние с властью, силой, могуществом тотема Зла. Разрушение этого тотема пресуществляет Вселенную.

А. Левандовский приводит воспоминания В. Фигнер о первой реакции в кругу революционеров на известие о гибели Александра II:

Я плакала, как и другие… ужасы тюрьмы и ссылки, насилия и жестокости над сотнями и тысячами наших единомышленников, кровь наших мучеников — все искупала эта минута, эта пролитая нами царская кровь; тяжкое бремя снималось с наших плеч, реакция должна была кончиться, чтобы уступить место обновлению России.

Дальше следуют примечательные слова историка:

Радость, вызванная у народовольцев ощущением возмездия, отмщения самодержцу, по-человечески понятна. Но вот их надежды на светлое будущее… Почему, ну почему изуродованный труп царя должен был знаменовать собой начало «обновления России»?230

Вера Фигнер являет собой чистый пример дуалистического манихейского сознания. Царь для нее — инкарнация Дьявола. Сатана, явленный во плоти. С его убийства и начинается чудесный, не имеющий никакого отношения к аргументам рационального порядка, мистический акт пресуществления мира. Во все времена перед сознанием манихея стоит «очередная», а на самом деле последняя задача, разрешение которой покончит со всеми ужасами бытия и откроет Вечность. Добить царизм, победить мировой империализм, добить КПСС, скинуть «оккупационный режим», перебить красно-коричневых и т. д. и т. д.

Вернемся к реакции Веры Фигнер на гибель царя-освободителя. Она вам ничего не напоминает? Вспомним русскую сказку. Убит Враг (Кощей, Чудище заморское), и открылись темницы, и вышли все томящиеся в них. Убит волк, и из его живота выскакивают несчастные козлята. Убийство сил зла созидательно, как ключевой акт на пути к пресуществлению Вселенной, это закодировано на уровне культурной матрицы. А убийство самых главных, последних носителей зла само по себе освободит мир и откроет новую, прекрасную жизнь.

В публицистике определенного лагеря сложилась целая литература о кознях инородцев. Вспомним клич «паны режут бояр», прозвучавший в 1606 г. Кто из поднявшихся проверял, режут ли паны бояр в день восстания против Самозванца, когда было вырезано 1700 поляков. Паны должны и не могут не резать бояр. Клич сегодняшнего лабазника «бей черножопых» апеллирует к сходным инстинктам. Ровно по тем же основаниям потенциально опасен/виновен всякий чужой, непохожий, урод.

Таким образом, в превращенных терминах (наказуемого деяния, вины, преступления, ответственности) осмысливается процесс выбора объекта для ритуала жертвоприношения. А выбирают его так же, как ранее определяли заложного покойника.

Итак, человеческие жертвоприношения осмысливались как избиение вредоносов. Вина жертвы была априорной и должна была быть чудовищной, ибо власть задавала модальность ненависти к жертвам террора. Такое осмысление процесса формировалось легко и просто, поскольку накладывалось на мощнейшую манихейскую традицию массовой ментальности. Трактовка же террора как умилостивления сил природы табуировалась, хотя и проскальзывала на определенном уровне. Например, см. приводимый В. Кривицким тезис Сталина — все дореволюционное и военное поколение должно быть принесено в жертву как камень, висящий на шее революции231. Сюда же ложится идея социальной профилактики (см. «Архипелаг ГУЛАГ») допускавшая случайное попадание в жернова безвинного человека.

В предреволюционные десятилетия художники и мыслители чувствовали бурление деструктивной стихии поверхностно христианизованного язычества, которая выхлестывалась наружу, разбуженная процессами модернизации. Обращаясь к роману «Бесы», Владимир Кантор полагает, что Достоевский затрагивает глубокие пласты национальной психеи, показав «массовое обесовление» общества, в основе которого — восстание языческой стихии232. Если переформулировать мысль Кантора в терминах настоящего исследования, речь идет об интуиции деструктивного потенциала грядущего всплеска языческой реакции в ответ на распад традиционного космоса.

Революция ознаменовалась широчайшей палитрой архаических эксцессов и тенденций в развитии общества. По всей стране шло уничтожение предметного тела зрелой цивилизации. Когда грабились и сжигались имения, прежде всего уничтожались не ненавистные гнезда эксплуатации, а гнезда чуждой культуры и противостоящего архаической деревне, разлагающего его образа жизни. Существует достаточно описаний луддитских разгромов и уничтожения фабрик. Крестьяне, грабившие экономии, уничтожали дорогое, высокопроизводительное оборудование и инвентарь. В массовом порядке актуализуются ярко выраженные догосударственные, архаические модели социальности: работорговля, военно-демократическая стихия, собственно язычество. О работорговле пишет Горький:

В Феодосии солдаты даже людьми торгуют: привезли с Кавказа турчанок, армянок, курдок и продают их по двадцать пять рублей за штуку (1918 г. 16 марта)233.

Бесчисленные банды и революционные отряды самых разных политических оттенков, от анархистов до эсеров, были не чем иным, как калькой догосударственных военнодемократических образований. Все это — целостная волна сброса исторически последующего цивилизационного опыта. За сбросом с необходимостью следует актуализация предшествующей целостности.

Н.Н. Козлова, обращаясь к процессам, происходившим в сельской глубинке во время Гражданской войны и первом послереволюционном десятилетии, отмечает регенерацию языческих представлений. Народы, относительно недавно принявшие православие (коми-зыряне, вепсы-чухари и т. д.), бросали иконы и возвращались к старым языческим богам. Близкие процессы шли в русской деревне. Как отмечает наблюдатель-этнограф, редко кто скажет «бог», но всегда «боги» — Микола — бог, Илья — бог, грозная Казанская Богородица — бог. Этнографические наблюдения свидетельствуют и о феноменальном распространении колдовства и чертовщины234. Как замечает Е. Ивахненко, участие масс в разорении церквей в послереволюционные годы свидетельствовало о мощном реванше языческого сознания в значительном слое народных масс и задавалось этими импульсами235. Роль языческих импульсов и представлений в русской революции еще предстоит осознать.

Перед нами стоит более частная проблема. Человеческие жертвоприношения — одна из компонент языческого культурного космоса. Реванш языческого сознания создавал атмосферу, в которой актуализация жертвоприношений как одного из базовых ритуалов была предопределена. Когда сталинисты пишут о «небывалом напряжении духовной жизни» народа, они говорят чистую правду. В мире, сорвавшемся и летящем в пропасть, в мире, где все менялось, где бесконечная тревожность была доминирующим ощущением, когда рушился стоявший тысячелетия космос, только единение архаической массы вокруг манихейской борьбы света и тьмы, единения в ритуале избиения бесчисленных врагов позволяло архаику выжить. Избиение врагов выстраивало мир заново. Объясняло его и объединяло «верных», несло в себе энергию страшного и завораживающего ритуала, обновляло космос. Террор разворачивался на фоне коммунистической эсхатологии и являлся неотъемлемой частью построения нового, прекрасного мира в рамках манихейского сознания.

Архаики — люди синкретические и, так сказать, довербальные. Они способны к мощным и глубоким переживаниям, но не способны к дискурсивному их выражению. Вспомним очень точную реплику героини Нонны Мордюковой в фильме «Председатель»: «Хороший ты мужик, но не орел». За нею стоит бездна смыслов и эмоций. На дистанции между узкой репликой и огромным полем смыслов строится не только эта сцена, но и образ героини. Тем ценнее для нас тексты некосноязычных поэтов и идеологов арахики. Обратимся к А. Дугину:

Смерть есть тайный двигатель жизни, именно она дает духовную насыщенность всему тому, что в посюстороннем мире представляется достойным, благородным и интересным. Dulce et decorum est pro Patna mori. “Сладко и благородно погибнуть за отечество”… Вообще, все вещи, за которые считается достойно умереть, уже сами в себе несут нечто от Смерти… Все, что превышает индивидуальность, достойно того, чтобы отдать за него жизнь.236

Смерть раскрывается здесь как прыжок из имманентного в трансцендентное, как партиципация к Социальному Абсолюту (т. е. архаическому Роду). Как сладостная, прекрасная и ужасная, радость и страх, сила и слабость, надежда и проклятие архаика. Когда ритмично бьют барабаны и перст жреца движется по кругу, каждого охватывает предсмертное, жертвенное томление. Это сильнейшее, в буквальном смысле неземное переживание, ибо тот, на ком остановится перст судьбы, уже Там. Речь идет о моделировании предельной пороговости237, сопровождающемся многоплановым амбивалентным переживанием, в котором присутствует мазохистское томление, блокирующее боль и ужас смерти, и завершающееся оргазмом у повешенного. Перст Судьбы медленно движется. Вот он направлен на тебя. В этот миг на субъекта толпы сваливается нечеловеческое напряжение. Однако палец жреца минул и двинулся дальше. И это момент возвращения к жизни, невыразимого ликования. Мир преобразился и обновился. Ты побывал у врат смерти и вышел. Здесь сладость и прелесть, сила и мощь террора, для адекватного ему архаика.

Совсем недавно в Алжире за шесть лет от рук исламских фанатиков погибли десятки тысяч людей. Идущие на смерть архаики режут всех подряд. На одного иностранного туриста, хотя бы как-то соотносимого с ненавистным Западом, приходятся сотни убитых стариков, женщин, детей, случайно попавших под автомат мужчин. Глубинный императив происходящего совпадает с нашим предметом: залить кровью историю, откупиться от динамики, спрятаться от убийственного времени, совершив скачок в Должное, в Вечность. Утративший сакральные параметры мир должен быть уничтожен. Убивая женщин, стариков и детей, фанатики спасают их души от погибели. События в Алжире отличаются от пережитого нами тем, что в СССР автовырезание было всенародным делом, в котором правительство и архаическая часть общества объединились. В Алжире же правительство и часть общества, ориентированные модернизационно, противостоят поднявшейся на последний бой архаике.

ФЕНОМЕН ДОНОСИТЕЛЬСТВА

Эпоха террора характеризуется массовым доносительством. И это явление видится как проблема. Почему доносили? Первое что приходит на ум — страх (не ты, так на тебя). Карьерные соображения. Идеологическое давление государства. Разумеется было и это, но перечисленные мотивы явно не покрывают всего богатства импульсов и смыслов.

Обращаясь к теме доносов, прежде всего надо указать на глубокую традиционность, укорененность доносительства как социального рефлекса. Письма в ЦК, КГБ, прокуратуру и газету под копирку писались (и пишутся) поколениями. Донос существовал в самых разнообразных формах. Например, научный, публицистический, самодонос (авторазоблачение). Между тем, проблема доноса находится на глубокой периферии научного сознания. Единственное известное нам исследование принадлежит С. Королеву238.

Надо сказать, что проблема доноса как научная во многом вырастает из культурной дистанции между исследователем и арахическим субъектом. Донос несет в себе моральную проблему только для личности, для человека большого общества. Для него в некоторых ситуациях донос прямо табуирован, в других возможен, но всегда несет проблему, всегда — необходимое зло. Для традиционалиста же донос — абсолютно естественное поведение, прямой долг перед властью и порядком вещей. Здесь традиционно-доличностное отношение кардинально отличается от личностного, а само это отличие носит характер критериального. Субъект традиционного социума есть частица целого. В полном соответствии с этим самоощущением его функция — в данном случае есть функция клетки, синапса, ганглии — передать сигнал наверх тому, «кому положено» принимать решения. Вся эпопея хождения в народ — прямое этому подтвержение. Крестьяне хватали агитаторов и тащили их к капитану-исправнику.

Передача информации — т. е. донос — вытекает из переживания социального организма как целостности. В доличностном космосе любая оценочная позиция не вырабатывается в акте индивидуального осмысления, аксиологической работы сознания, в акте индивидуальной моральной активности, но формируется в ходе обмена мнениями и взаимоувязывания позиций. В этой процедуре выделяется доминирующее мнение, к которому примыкают остальные. Для такой работы надо сообщить всю известную тебе полноту информации социальному Абсолюту, «миру». В государстве функция мира переходит к власти. Ее агентам, т. е. «в инстанции», и посылается сообщение.

В мире, который не подозревает о существовании идеи «прайвиси», жизнь каждого находится под присмотром всех. Причем результирующая оценка и вытекающая санкция вершится от имени носителей патриархального старшинства, и в этом реализуется их основная социальная функция. Но для бесперебойного функционирования такого механизма необходимо, чтобы каждый обо всем значимом доносил старшему. Сама же «старшина» пребывает под присмотром патриархального мира как целого. В этой конфигурации традиционного космоса доносительство — рутинный элемент общественного присмотра всех за всеми. Он осмысливается как естественное поведение и прямой долг члена общины. А в эпоху слома традиционного космоса доносительство естественно достигает чудовищных размеров. С. Королев трактует донос как «средство растворения подданного в политическом теле власти, способ отречения от собственной индивидуальности, псевдорелигиозного, культового слияния с некой высшей силой»239. Согласимся с исследователем и подчеркнем, донос — поведение должностное. И если для кого-то оно требовало отказа от намечавшейся личностности, то для массы такой проблемы не существовало вообще.

Вспомним и о таком явлении, как советский коллективизм. О. Хархордин видит истоки советского коллектива в монастырском общежитии, нормы отношений внутри которого полностью накладываются на нормативность советского коллектива. Отталкиваясь от воззрений Иосифа Волоцкого, автор пишет:

Принципы организации благочестивой обители стали характеристикой жизни каждого советского человека… власть коллектива — это не власть Большого Брата, а тирания сонма «пребольших братьев». Вертикальный надзор и деспотизм начальника заменяла унизительная слежка со стороны соседа, а тиранию праведного увещания преподносили как дружескую помощь240.

Другим истоком, и это признает Хархордин, выступает крестьянский мир. Добавим, что по существу описываемая автором церкованая конгрегация была иерархически оформленным, отрефлектированным и идеологизированным вариантом патриархальной общины. Только опираясь на устойчивые, впитанные с молоком матери модели поведения и представления, она могла утвердиться в обществе. Что к этому можно добавить? Только слова Гоголя из письма А.П. Толстому:

Монастырь ваш — Россия, Облеките же себя умственно ризою чернеца. Всего себя умертвите для себя, но не для нее, вступая подвизаться в ней241.

На XVIII съезде ВКП(б) А. Жданов говорил о человеке, который написал сто сорок два ложных доноса. Королев полагает, что во время размаха террора масштаб доносительства пугал самих вождей, и они пытались его притормозить.

Это означает, что им удалось открыть некий механизм, особую культурную доминанту, мощность выявления которой испугала их самих. Представляется, что речь идет об исследуемом нами механизме самоуничтожения нетрансформативного социокультурного целого.

Согласно расчетам С. Королева, число официально действующих осведомителей в СССР составляло 2 млн 800 тыс. человек242. Речь идет о сети рутинных стукачей в эпоху заката, когда доносительство во многом превратилось в мертвый ритуал. Что же было в пору утверждения этой модели, в эпоху пароксизмов советского общества? Нет ни малейшего сомнения в том, что при изменении политического климата и возникновении социального заказа наше общество захлестнет очередная волна доносительства. Во всяком случае, для старших поколений, вышедших из патриархальной среды, возвращение к практике «сигналов в инстанции» будет желанным и естественным.

ПАЛАЧ И ЖЕРТВА

От покорности жертв и всеобщего участия в самоистреблении перейдем к последней из заявленных нами проблем. Вопрос звучит следующим образом: почему не только деятели советской элиты, но руководители и исполнители самого разного ранга дожидались своей участи, ничего не предпринимая для спасения, если не считать заявлений о верности вождю и линии партии?

ПОВЕДЕНИЕ ЖЕРТВЫ

Осмысливая покорность революционной судьбе активных деятелей режима, следует учитывать, что речь идет не о безгласном патриархальном крестьянстве, но об элитном слое советского общества, которому в наибольшей мере были присущи аналитические черты и личностные характеристики. Речь не о дезориентированной объектной массе, но о субъекте социального изменения. Лидерах, людях волевых и честолюбивых, осознававших себя победителями. Что же заставляло их дожидаться «воронка»?

Каждый руководитель и политический деятель сколько-нибудь значительного ранга по определению — аналитик. Анализ развития ситуации — необходимая компонента профессионального мышления руководителя. Эти навыки воспитываются. Аналитические способности лежат в ряду требований, определяющих профессиональную пригодность. Таким образом, люди, которые шли в конвейер, не могли не понимать заранее, что их ждет. Они шли в него сознательно. Далее, большевики с дореволюционным стажем воспитывались на истории Великой французской революции. Достаточно почитать Плеханова, Ленина, Сталина, чтобы увидеть, что история Великой французской революции была для них настольной книгой, полем прецедентов и аналогий. Иными словами, еще до революции профессиональные большевики знали — террор с необходимостью пожирает своих инициаторов. Так что грамотным профессионалам не надо было слишком долго ждать развития событий, чтобы представить себе их неизбежную логику.

Примем в качестве исходной посылку, согласно которой человеку свойственно желание остаться в живых. В свете этого соображения естественно было бы ожидать какой-то активности со стороны методично и последовательно уничтожаемых наркомов, комиссаров госбезопасности, прокуроров и комкоров, резидентов ИНО ОГПУ и Разведупра РККА, следователей и секретарей обкомов. Речь не идет об изменении ситуации в стране; с какого-то момента попытки делать что-то в этом направлении могли представляться обреченными на поражение. Речь идет об элементарном личном спасении.

Если человек не в состоянии изменить параметры среды, он стремится сменить самою среду. Что делалось в этом направлении? Насколько массовыми были случаи бегства? Какие усилия для этого предпринимались? Обратившись к поставленным вопросам, мы обнаруживаем парадоксальную картину. Десятки, если не сотни тысяч, т. е. абсолютное, подавляющее большинство людей режима просто дожидалось своей участи. Считанные единицы, находившиеся за границей, использовали это и стали невозвращенцами. Кто-то — те же единицы — то ли отважился покончить с собой, то ли сделал это, не выдержав ужаса ожидания. И лишь буквально два человека бежали из пределов СССР.

Существовала категория «невозвращенцев». Здесь счет идет на десятки, максимум на сотни. Оставались послы и резиденты разведок, торгпреды и командированные по разным поводам чиновники. Безусловно, перейти на положение невозвращенца — поступок. Но поступок, предельно облегченный ситуацией. Эти люди уже находились за рубежом, им оставалось только не вернуться. Риск погибнуть при этом существовал (вспомним судьбу Раскольникова), но неизмеримо меньший, чем по возвращении. Так, здравомыслящий Меркадор предпочел отбывать свой двадцатилетний срок в мексиканской тюрьме «от звонка до звонка», хотя неоднократно имел возможность бежать, и приехал в Союз после смерти вождя, отчетливо понимая, что Сталин убьет243.

Застрелились, не дожидаясь стука в дверь, десятки, возможно, сотни людей. Покончить жизнь самоубийством — так же акт свободного выбора, но, согласимся, минимальный. Кроме того, в отдельных случаях самоубийство было вынужденным.

Крупного чиновника ставили перед выбором: самоубийство или судебный процесс. Считанные единицы пытались скрыться перед арестом (наркомвнудел Украины А. Успенский). Пытались спрятаться в глуши, где-нибудь в глубинке Казахстана или Туркмении — немногие из людей третьего ранга. Однако практически никто не пытался бежать. Советские функционеры отринули путь, проторенный Курбским. Энергичные, инициативные люди, профессиональные стратеги и конспираторы не делали попытки спасти свою жизнь бегством!

А бежать можно было всегда. История стран социалистического лагеря — это история прорывов через кордоны, переходов через горные перевалы, перелетов на воздушном шаре и дельтаплане, угонов самолетов, переходов вместе с контрабандистами, переплывания на плотах, лодках и вплавь морем и т. д. Свидетельство этому — Музей Берлинской стены244. Риск был достаточно велик, но всегда существовал реальный шанс. У тех, кто оставался в ожидании «воронка», шансов не было вообще. Автору известны двое, сколько-нибудь значительных политических персонажей, бежавших из СССР, — работник аппарата ЦК Борис Бажанов и Гаврила Мясников из рабочей оппозиции245. В мясорубку же пошли сотни тысяч. Процент безропотного движения по пути самоуничтожения подавляющий. Заметим, что как раз по завершении эпохи Большого террора, когда, казалось бы, мотивы к бегству из СССР ослабли, как невозвращение, так и бегство из страны становится достаточно частым явлением. Иными словами, поведение масс не укладывается в очевидную логику.

Что могло остановить? Опасение за судьбу родных. Это не аргумент. Среди обреченных было достаточно одиноких людей. С другой стороны, среди невозвращенцев были и те, кто оставил в Союзе родню, как, например, резидент ИНО ОГПУ полковник Орлов (Фельдбин). Как раз родственники некоторых из невозвращенцев оставались и не погибли. Невозвращенец обладал компроматом на систему. Бегство создавало ситуацию негласного договора — невозвращенец ограничивался общей антисоветской риторикой, а Сталин не трогал его родственников.

Чувство обреченности? Возможно, но только при условии, что это чувство не трактуется мистически. Какова его природа? Почему чувство обреченности не возникало у активистов антисоветского подполья: у людей, сотрудничающих с эмигрантскими организациями — РОВСом или НТС, у троцкистов или национального подполья. У террористов, забрасываемых Кутеповым, Миллером, активных петлюровцев. К могиле людей двигала некая мистическая партийная дисциплина. Возможно, но КАКОВА ЕЕ ПРИРОДА?

Повторим, сколько-нибудь активно свою жизнь спасали два человека. Через границу ушли Бажанов и Мясников. Причем из этих двоих активную, согласующуюся со здравым смыслом и инстинктом самосохранения линию поведения демонстрирует лишь Бажанов. Из всех невозвращенцев и беженцев только Бажанов попытался реально бороться с советской властью, реализуя в ходе Финской войны перспективный проект создания антибольшевистских добровольческих частей из советских военнопленных. Старый большевик с эсеровским прошлым, убийца великого князя Михаила Александровича, Гаврила Иванович Мясников вскоре после ухода обращается в советское посольство с повинной и просится назад. Однако ему было отказано в милости предстать перед пролетарским судом. В 1945 г. по просьбе Молотова он вернулся в СССР, где естественно был арестован и расстрелян.

Для понимания произошедшего надо ответить на один, далеко не второстепенный вопрос — какое отношение уничтоженные имели к террору? И здесь выяснится, что, как объективно, так и в глазах общества, все они без изъятия воспринимались как часть проводившей террор силы.

Речь идет о функционерах самого разного уровня и разных профессий. Однако все, что происходило в стране, происходило от имени партии, частью которой они были. В глазах широкой массы все они, вне зависимости от личных позиций, были частью «коммунии». Отметим, что начиная с уровня секретаря райкома, партийные работники несли личную ответственность за террор, ибо давали санкцию на работников в пределах номенклатуры района. Работники картельных органов были лишь непосредственными исполнителями. Это понимало все общество. Далее, существовала ротация кадров. До войны она была существенно выше, чем после войны. Органы еще не выделились в относительно замкнутую касту. Типичной была такая должностная эволюция: сегодня — начальник Губ ОГПУ, завтра — замнаркома пищевой промышленности.

Коммунисты в своей массе были по локоть в крови. Характеризуя Орджоникидзе как прямого и честного человека, а Сокольникова — как блестящего специалиста и организатора, Бажанов пишет:

А в то же время, разве мягкий, культурный и приятный Сокольников, когда командовал армией, не провел массовых расстрелов на Юге России во время гражданской войны? А Орджоникидзе на Кавказе?246

Если же среди них встречались единицы лично незапятнанных людей, то и на них ложился груз солидарной ответственности. Прежде всего, каждый из них был частью силы, несущей смерть. Тут надо вспомнить о том, что архаическое сознание не дискретизирует социальное пространство до отдельной личности. Оно мыслит людей родами, целостностями. Если нашего Монтекки убил некто из рода Капулетти, то убийца предстает как часть рода. Отсюда ответственность рода и практика кровной мести.

Только в рамках родового сознания можно проклясть до двадцать пятого колена. И такой ход мысли совершенно естественен. «Правнуки не ответственны за пращуров» — это ход позднего мышления, утратившего связь с исходными смыслами. И правнуки, и пращуры суть лишь временные, преходящие актуализации единой, вечной субстанции Рода. Проклятие налагается на Род как целостную мистическую сущность, пролегающую из прошлого в будущее и актуализующуюся в каждый момент времени в родне, родичах, т. е. в совокупности живых членов этого рода. При случае его вырезают до пятого колена. В глазах архаика всякая политическая партия мыслится такой же родовой сущностью. К примеру, в 1924 году по случаю смерти Ленина звучали предложения расстрелять всех эсеров247. Здесь все прекрасно — и тризна по вождю, освящённая ритуалом жертвоприношения поверженных врагов, и идея кровной мести, и чисто родовое видение политических (да и были ли они политическими в собственном смысле?) организаций. Так что мера личной ответственности конкретного человека ничего не меняла в массовом, а значит и в его собственном сознании. Архаик мыслит мир не хорошими или плохими людьми, а хорошими или плохими родами. Вспомним клич «Бей жидов — спасай Россию». Бить призывают не плохих жидов, а просто жидов.

Итак, репрессированные, во-первых, были начальниками, и, во-вторых, начальниками эпохи террора. Прежде всего, в глазах традиционного человека эволюция любого сколько-нибудь большого начальника в жертву естественна.

Как амбивалентная фигура, стоящая ровно на границе добра и зла (об этом пишет С. Аверинцев), любой начальник априорно в крови, а потому заведомо достоин смерти. Сама должность начальника, как агента власти, амбивалентна и несет в себе груз смертельного греха, сакральной греховности. Государство — зло, но зло необходимое. Становясь агентом власти, человек берет на себя тяжкий груз. Он получает власть, поклонение, блага и статусные привилегии, но при всем том, путь его — путь зла, пусть необходимого. И это зло требует итогового искупления. В этом ходе мысли заключен антигосударственнический потенциал российской традиционной ментальности.

Именно поэтому любого боярина всегда не грех повесить, а царь, истребляющий бояр, — царь грозный, народный и любимый. Для высших носителей власти такое искупление носит знаковый характер — покаяние и отвержение власти. Отсюда — практика русских царей принимать постриг перед смертью. Для всех же властных иерархий последующих уровней — естественна и ожидаема инверсия в жертву. Она не наступает с необходимостью, но всякий раз, когда такая инверсия происходит, народ встречает ее радостно, как подтверждение греховности власти и приближение к снятию государства. В эпоху конвейера эсхатологические чаяния сильны как никогда и террор наверху — лишнее доказательство близости нового мира. Была и побежденная часть общества, которая радовалась любым несчастьям, падавшим на головы победителей. Каждый репрессированный представитель режима был для них, прежде всего, палач, а смерть его — актом высшей, Божьей справедливости. Вот, что пишет на данную тему историк религии А. Зубов:

Идея единства жертвоприношения, жертвы и жертвователя — идея очень древняя. «Жертвою боги пожертвовали жертве» — провозглашают, например, Веды (RV. 10.90.16.1)248.

Инверсионная карусель превращающая жертвователя в жертву, связана со сложными и парадоксальными для рационально-атеистического сознания представлениями, согласно которым гибель подателя жизни несет в себе победу над смертью (Осирис). Погибая для «этого» мира, жертва приобщается Рода, а значит вечности. В этом смысле акт жертвоприношения дарует вечную жизнь. Циклическое мышление архаика требует замыкания цепи жертвоприношений на фигуре жертвователя, то есть палача. В этой последней для него жертве, палач так же приобщится Роду, станет в один ряд со своими жертвами, сомкнет цепь времен и событий.

РОЛЕВЫЕ ИНВЕРСИИ

Воронка революционного террора оказывала магическое воздействие на сознание субъектов (и одновременно объектов) этого процесса. Сколь бы ни был высок формальный уровень их образования, а стало быть, включенности в новоевропейскую цивилизацию, процессы самоистребления общества актуализовывали пласты ментальности, соответствующие ассиро-вавилонскому обществу и доколумбовой Мезоамерике. И чем выше был ранг политического деятеля, чем ближе он был к машине самоистребления, тем мощнее было архаизующее воздействие. Тем императивней звучал в его душе сценарий ритуала человеческого жертвоприношения. А в этом сценарии есть два уровня. Один — экзотерический — открывается с приобщением к ритуалу. Он состоит в том, что есть палач, есть ритуальная жертва, и есть толпа. Другой — эзотерический — раскрывается далеко не сразу и, как открытие, раскрывается только палачу, перед которым разверзается однажды истина суровой неотвратимости инверсии палача в жертву. Эта инверсия так же предопределена, неизбежна и, наконец, сакральна, как сакрально и необходимо само жертвоприношение. И перед этим императивом палач, такой же архаик, как и жертва, демонстрирует единственно возможное поведение — поведение кролика. С каждым жертвоприношением палач делает шаг по направлению к превращению в жертву. На первых этапах эти перспективы табуируются к осознанию палачом (так же, как бунтовшик не думает о каре). Она открывается, когда пути назад уже нет, когда груз ответственности неснимаем и непреодолим.

Инверсия палача есть скачкообразная смена модели. В момент инверсии в жертву палач с ужасом обнаруживает в себе ту же безвольную пассивность, те же ватные ноги, что и у его жертв. Видит себя зачарованно, автоматически шагающим навстречу смерти. В начале пути палач живет в плену иллюзии относительно иноприродности его самого и жертвы. Это спасительная иллюзия, она дает силы жить и работать. Однако в момент инверсии палач открывает, что ничем, кроме ролевого статуса, от жертвы он не отличается. А над миром, сформировавшимся вокруг конвейера уничтожения, главенствует некий рок, перемещающий людей из одной позиции в другую.

Существуют ли где-нибудь аналоги. Обратимся к субкультурам, воспроизводящим наиболее архаические инстинкты. Отличительная особенность вора в законе (т. е. человека военной демократии) — внутренняя готовность умереть в любую минуту. Готовность к смерти — предмет гордости. Бесстрашие и презрение к смерти отличает вора в законе от цепляющегося за жизнь фраера. Постоянная готовность умереть — значимая часть воровского этоса. Что это, как не готовность к инверсии из палача в жертву, воспринимаемая как нормальный, естественный путь воина, мужчины, одним словом, — настоящего человека.

А вот еще пример особо культивируемой модели сознания, стадиально соответствующей обществу зрелой Ассирии. Перед нами репортаж с учений роты спецназа армейской разведки, забрасываемой в глубокий тыл противника. Идет допрос пленного. По окончании допроса его убивают. Зная цену детали, автор объясняет читателю, что на языке спецназа это называется «проконтролировать». Далее следует пассаж, смысл которого в том, что обывателя, конечно, покоробит эта жестокость. Но в ней нет «антигуманности» или «презрения к морали». А есть диктуемая ситуацией оперативная необходимость. Так же поступают с собственным тяжелораненым. Впрочем, есть и разница. Раненому дают покончить самоубийством. И далее: «Чаще всего «спецназ» — это билет в одну сторону. Возвращение группы не предусматривается боевыми уставами». После выполнения задачи оставшиеся в живых либо пытаются самостоятельно пробиться к своим, либо создают партизанский отряд на территории противника. Попросту говоря, реальных шансов выжить у бойца спецназа ничтожно мало. Завершается тема так: «Спецназ не знает пощады и жалости. Но и сам их не просит…»249. Итак, идеология спецназа предполагает прохождение пути палач — жертва каждым. На это ориентируют, этому учат, к этому готовят.

Проблема поразительной для современного человека пассивности начальственных жертв террора имеет и еще одно соотнесение с архаической ментальностью. Этнографы, изучающие традиционную культуру американских индейцев (тупинамба, ацтеки, ирокезы) фиксируют такой феномен, как взятие в плен. «Пленники… должны были служить своему хозяину, тому воину, который захватил их в плен, и добровольно принять смерть». Само взятие в плен имело характер ритуала. Воин хлопал пленного по плечу и возглашал: «Будешь моим рабом». Далее пленный мог годами жить в деревне своего хозяина. В одних местностях пленного женили. Это могла быть дочь владельца или одна из вдов. Жены должны были всячески заботиться о пленнике. Ему даже выделяли участок земли для обработки. При этом он не утрачивал статуса пленника. Так, дети, зачатые в таком браке, предавались смерти в малолетнем возрасте. В таком статусе пленник мог жить несколько лет. Иногда этот срок достигал двенадцати лет. Но, в конце концов, его приносили в жертву и съедали250.

Зададимся вопросом — может ли быть, что за двенадцать лет в обществах без государственных границ, систем сыска и пограничной службы пленник, которому противостоит лишь община его хозяина, не находил реальной возможности побега? Наверняка, таких возможностей было тысячи, но побег блокировался культурными механизмами. Хлопок по плечу и слова «будешь моим рабом» срабатывали, как магическая формула. Они буквально меняли архаического человека, лишали его свободы, обрекали на подчинение своей новой судьбе. Стало быть, такое поведение, как минимум, согласуется с человеческой природой. Значит, и в ментальности современного человека существуют уровни детерминации, задающие подобное поведение. В массовом случае они подавлены исторически последующими, маргинализованы и актуализуются, в той или иной мере, в патологии, составляя предмет интересов психотерапевтов и психиатров.

Наша гипотеза состоит в том, что вступление в РСДРП переживалось архаизованным сознанием по описанной модели пленения. Исходя из этого, можно сказать — да, действительно, существовала партийная дисциплина, двигавшая людей к гибели, которая может быть адекватно осознана как один из сценарных элементов (механизмов) ритуального комплекса архаической жертвы. Эти люди, любившие повторять — «я — солдат партии», вкладывали в свои слова тот самый, сложно выражаемый на языке XX в. смысл.

ПРОБЛЕМА САМООГОВОРА

С нашей темой соотносится и проблема самооговора партийных лидеров на открытых процессах. Загадка самооговоров не менее полувека интригует исследователей. Существует несколько уровней объяснения. Элементарно рационалистическая позиция ищет причины самоубийственного поведения обвиняемых в психологическом давлении, пытках, страхе за своих близких. Полагает, что самооговору предшествовал торг по поводу будущей судьбы обвиняемых, в котором жертвы были вынуждены верить на слово палачам, обещавшим жизнь за правильное поведение на процессе. Объяснения из сферы идеолого-психологической восходят к знаменитой партийной дисциплине. К принятию убеждения в том, что самооговор пойдет на благо делу социализма. «Партии так надо». Говорят о возникновении некой психологической зависимости подследственного от следователя — единственного человека, с которым месяцами общался заключенный. Предлагаются и другие конструкции. Но само обращение к этой теме снова и снова показывает, что предлагаемые объяснения не исчерпывают, не покрывают собой проблему. Остается какая-то загадка. На наш взгляд, проблема в том, что используются все объяснения, кроме одного, самого исходного и исторически первичного.

Дело в том, что далеко не всегда жертва со стоящими от страха волосами взбегала по ступенькам храма и попадала в руки жрецов, кидавших его на жертвенный камень. После чего старший вспарывал обсидиановым ножом грудную клетку несчастного, вырывал трепещущее сердце и поднимал его обеими руками вверх, предлагая этот дар Солнцу. Так оформляли жертвоприношение ацтеки. Но наряду с таким, если угодно, пассивно-элементарным ролевым поведения жертвы, существовали разнообразные и весьма сложные сценарные (и, соответственно, ролевые) программы. Так, у некоторых североамериканских индейцев приносимый в жертву пленник, словно в исступлении, пел и танцевал, это было частью ритуала. У канадских гуронов ведомый к месту казни связанный пленник «…то издавал вопли от боли, то запевал боевую песнь, которую он выучил еще в детстве специально для такого, возможного в будущем случая»251.

В отдельных местах принесение в жертву предполагало ритуальное моделирование битвы. При этом жертва, которую обступили ее убийцы, могла не только увертываться от ударов, но и отбиваться игрушечным оружием (маленькой дубиной). Связанная по ногам жертва могла кидать в своих мучителей сложенные перед ней плоды, небольшие камни, горсти земли. И, наконец, самое замечательное. В завершение всего главный палач, в роскошных одеяниях, взяв в руки дубину, устремлялся к жертве со словами: «Разве не ты принадлежишь народу, который враг нам?» Пленнику надлежало отвечать на это вопрос: «Да, я очень сильный, я убил несколько ваших человек. Я очень смелый и буду нападать на ваших людей, я их съел немало». После чего палач убивал жертву252.

Чем же отличаются показательные процессы от ритуального моделирования битвы, требующего от жертвы признания статуса смертельного врага своих палачей? Разве что тем, что дробление синкрезиса разделило функции обвинителя и собственно палача. Поэтому облаченный в роскошные одеяния Вышинский253 вопрошал и выслушивал ответы, а незримый миру палач убивал в подвалах Лубянки. Наверняка, в программировании поведения подсудимых работали и все остальные, исторически последующие уровни. Но им подлежал слабо осознаваемый и не вербализуемый, ни следователями, ни подследственными, архаический сценарий. Он не осознавался субъектом действия, но угадывался, фиксировался на ощупь и безошибочно использовался.

Есть у проблемы и уровень, связанный с переживанием террора как страшного, экстраординарного события, как огромного общего греха. По свидетельству очевидцев (см., например, воспоминания резидента ИНО Г. Агабекова), расстрельные команды по выполнении своей работы пили и долго приходили в себя. Мало того, их поили специально254. И это — самое весомое свидетельство нравственного прогресса человечества. Ибо воины Ашшурбанипала или Чингисхана, выполнявшие аналогичную работу, никакого дополнительного довольствия в наркотиках не получали и психологических проблем не испытывали.

При всей архаике, российское общество нельзя назвать доосевым. Табу на убийство, по крайней мере «своего», укоренилось в сознании людей. С одной стороны, общество горело пароксизмами манихейской истерии и порождало психологию осажденной крепости. А потому испытывало неотрефлексированную и, мало того, не признаваемую в собственном качестве потребность в переживании ритуала жертвоприношения. С другой — человеческая жертва была страшна, а отношение к жертвоприношению амбивалентным. Потребность существовала, но субъект, ее реализовывавший, был страшен и греховен. Своим существованием он напоминал о потаенном и разрушительно неприемлемом.

О том, что табуировалось к осознанию, подлежало забвению, вычеркивалось из памяти. По всему этому палачу надлежало исчезнуть. Ибо с гибелью палача от каждого субъекта толпы отчуждался неприемлемый для заданной христианством половины его естества импульс языческой тяги к кровавому ритуалу. Инверсия палача в жертву в глазах массы и самого палача оказывается искуплением, замыкающим круг и снимающим ответственность со всех — и с палача, и, главное, с толпы.

Человек, идущий по пути регресса, не тождественен девственному дикарю. Он не в состоянии полностью вытеснить в себе самом отринутые уровни культуры. Отрицаемое не исчезает, но оттесняется, табуируется. Респектабельные вельможи или заурядные чиновники с ромбами в петлицах знали про себя, что они ПАЛАЧИ. И некоторым планом сознания, традиционалистской частью своей души сознавали, что их падение и казнь несут в себе простую справедливость. Такая двойственность сознания, давление вытесненного уровня на субъекта задает горячечную активность в движении по выбранному пути, но чревата не менее острой инверсией. Все и всяческие удары судьбы читаются как возмездие. Эта мысль обессиливает, лишает воли к любому сопротивлению, диктует то самое ожидание, о котором говорил уже упоминавшийся нами старый зэк Матвей Давыдович Берман.

Все эти идеи и положенности витали в воздухе, формировали сознание начальников. Да и сами они, как органическая часть такого общества, переживали те же мысли и эмоции. Образование и формальная принадлежность к рациональной европейской традиции в данном случае роли не играли. Подлинно рациональные субъекты оказывались в другом стане. С коммунистами связывали свою судьбу люди, сущностно архаические, принадлежащие к описываемой традиции. Потому поведение обреченных функционеров противоречило инстинкту самосохранения. Завершая тему, надо сказать, что палач и жертва, в нашем случае, во многом бессубъектны и взаимозаменяемы. Им трудно вменить их поступки. Они — лишь агенты безличной, архаической традиции, абсолютной и императивной.

Что же касается петлюровцев, белогвардейцев, антисоветчиков, то последние не осознавали себя частью советского общества. В этой среде могли быть и люди вполне традиционные. Однако они экзистенциально дистанцировались от советского целого. А значит, ритуал самопоедания не имел на них магического, завораживающего действия.

А как же Борис Бажанов? Это был рациональный человек, над ментальностью которого архаические модели не имели власти. Бажанов демонстрирует чисто рациональное, расколдованное в веберовском смысле сознание. Видел, анализировал, понимал и решительно не обнаруживал желания пройти весь путь от начала до конца. Внимательное чтение его мемуаров позволяет увидеть, что приход Бажанова к большевикам был чисто конъюнктурным. Он голодал, а в аппарате сытно кормили. Бажанов оценил все преимущества власти, благодаря гибкости и природным данным быстро поднялся и столь же быстро понял неизбежную логику собственной судьбы. После чего умудрился обмануть самого Сталина и уйти.

Возвращаясь к логике инверсии палач/жертва, заметим, что в традиционной культуре существует сценарий массовой инверсии толпы в палача и, далее, в жертву. Это сценарий бунта. Сначала разъяренные люди жгут палаты и разрывают боярина на части, а потом падают на колени и выдают зачинщиков. Так что сама инверсия палача в жертву была вполне накатанным сценарием, обретавшимся в сознании людей как естественный и единственно возможный.

Повторим еще раз, культура наследует сценарии, а не роли. Сценарий — есть целостность культуры, роль же — лишь один из фрагментов культурного поведения. А это означает, что, проживая жизнь, человек проходит чреду ролей. И движение по этой чреде воспринимается архаическим сознанием как космическая закономерность. Роль ребенка и взрослого, роль младшего в семье и патриархального лидера на старости лет. В обществе, практикующем жертвоприношения, для палача справедлива и естественна инверсия палач/жертва. Эта логика, больше, чем многое другое, задавала сам механизм конвейера. Ожертвление палача воспринимается массой как акт справедливости. В архаическом сознании живет идея: в идеале, «по справедливости», Человек Власти должен однажды отринуть власть и пережить судьбу ему подвластного. По этой модели написаны некоторые из житий. Отсюда, например, мифология Федора Кузьмича. С этим связан и уход властителей в монахи (за пять минут до смерти) как знаковый акт воплощения идеального пути.

Описанный нами процесс не распространяется на тотем или Самого, однако обстоятельства смерти Сталина дают достаточно оснований для раздумий. Слишком вовремя он погибает. Если это было убийство, значит Сталин попал все-таки в конвейер, который миллионами воспринимался как его порождение. В рамках предлагаемой концепции конвейер возникает в ходе процесса самоорганизации. Сталин лишь оседлал этот процесс, так же, как процесс перехода власти к аппарату. В равной мере справедливы высказывания: Сталин создал аппарат, и аппарат создал Сталина; Сталин развернул большой террор, и террор сформировал Сталина. Когда активная фаза самоистребления себя исчерпала, а вождь оказался не способен это осознать, в аппарате сложились силы, способные убрать Сталина и перевести процесс в спокойное русло255.

ТЕРРОР КАК ИНТЕГРАТОР ОБЩЕСТВА АНТРОПОЛОГИЧЕСКОЕ ИЗМЕРЕНИЕ ПРОБЛЕМЫ

В документах, в свидетельствах современников, в работах сегодняшних идеологов архаики непредубежденному исследователю открывается нечеловеческий, подлинно мезо- американский масштаб Сталина в адекватном сознании. Гигантский масштаб Отца народов как символа и тотема террора связан с масштабом массовой эйфории, с невыразимой мощью партиципации с Абсолютом на фоне пароксизмов самопоедания. Сваливание из поверхностной, сросшейся с язычеством, но все же монотеистической традиции в чистое людоедство несет в себе для субъекта такого регресса коллективное переживание невыразимой силы. Ритуал жертвоприношения обладает гигантским мобилизующим потенциалом. Россия не была чисто языческой страной. На человеческих жертвах лежало табу христианской культуры. Нарушение табуации, заданной последующими стадиями исторического развития, имеет свою логику и особую энергетику. Обращение к табуированной, предковой форме ритуальной практики само по себе требует и порождает эмоциональный подъем. Он необходим для преодоления энергетического порога, преступаемого табу (табу инцеста, табу промискуитета, табу людоедства, табу человеческого жертвоприношения). Тот, кто внутренне готов «преступить» и обратиться к архаическим культурным (ритуальным) формам, обнаруживает в себе самом мощнейшие силы задавленного, табуированного, но неизжитого культурного опыта. Человек, скорее всего не подозревавший в себе этих задушенных, однако не изжитых эмоций и рефлексов, оказывается во власти того, что выплескиваются с небывалой силой.

Рассмотрим один исключительно важный момент. Исследователи сталинской эпохи подчеркивают массовую доминанту полного растворения субъекта в социуме, снятия с себя ответственности, окончательного и абсолютного отречения от самости. Но что такое жертвоприношение? Ритуал человеческого жертвоприношения не моделирует в знаках, символах или замещающих фигурах, но реализует изъятие жизни у жертвы, которое осмысливается как растворение этой жизни, этой самости, этой индивидуальности (жизненной субстанции, энергии, отпущенного человеку бытийственного ресурса) в мистическом теле, в эгрегоре Рода. Однако переживание всякого ритуала есть автопереживание сценария всеми и каждым. Таковы законы человеческой психики. Таким образом, переживание ритуала жертвоприношения обеспечивает предельно возможное растворение индивида в архаическом целом.

Человеческое жертвоприношение есть самый мощный, последний бастион антиличностной активности, противостояния всему аналитическому, всему членящему синкрезис. Идеологи соборного единства взыскуют состояния предельной нерасчлененности как некоего абсолютного, космического идеала. Идеалов не бывает, но ближе всего к нему архаический коллектив в момент человеческого жертвоприношения.

Это мощнейшее переживание восстанавливает архаическое целое в мире, который уже выпал из изначальной девственной архаики. Но восстанавливает лишь на время. Ибо противостоит параметрам среды. Тем моментам, которые уже угнездились в ментальное и психике испорченного историей архаического субъекта. А это значит, что надо снова и снова объединяться в ритуале. Снова и снова выходить из пены морской с тем, чтобы вскоре ощутить — нет, чуда не произошло, девственность так и не вернулась. А значит, ты виноват, грешен, не смог освободиться от преступных импульсов эгоизма, самости, умствования и прочих пороков. Этот страх вновь и вновь гонит индивида на ритуальную площадь, заставляя неистовствовать при виде окровавленных голов. Равновесие вселенной восстанавливается на короткое время. Сорвавшийся с тормозов мир менялся на глазах, становясь все более непонятным и панически пугающим. Он был непредсказуем, непостижим и тревожен. Как нам представляется, имеет место следующая закономерность: чем острее кризис, чем стрессогеннее ситуация, тем более архаические, т. е. базовые, слои ментальности актуализуются. Масса продуцировала волны архаической ментальности. Действовали механизмы психологического заражения. На психику человека оказывалось мощное давление, сдвигавшее его мысли и настроения в плоскость перманентно архаизующегося общества. Не поддаться толпе могла только закоренелая, сложившаяся личность. Фигуры паллиативные сваливались в массовое безумие регенерировавшей архаики.

Заметим, что человеческие жертвоприношения актуализуются и используются наиболее широко в острые, самые критические моменты жизни общества. Вообще жертвоприношения рассматриваются, а вернее, переживаются, как чрезвычайное, последнее средство. Поверхностно христианизованный язычник обращается к табуированному, но неизжитому ритуальному действу, предусматривающему расходование базового и, в известном смысле, самого дорогого ресурса архаического социального Абсолюта — людей — как последнему средству умилостивить природу, оказать магическое воздействие на потусторонние силы и переломить неблагоприятное развитие событий.

Кроме того, в критические эпохи актуализуется тяга к ритуализации убийства. В эпоху Гражданской войны достаточно широко практиковались публичные казни. В относительно спокойный межвоенный период казнили тихо, в подвалах и бесчисленных лагерях. В ходе массового террора ритуальная сторона отступает перед технологическими моментами. Когда приходится уничтожать большие массы людей, находятся соответствующие решения. Газовые камеры или расстрелы людей, построенных в цепь у рва, который закапывается по мере заполнения. (Вспомним, вот она — скудельница.) Но если ритуальные формы снимаются, то сами массовые убийства переживаются как человеческие жертвоприношения.

Зато война и послевоенный период рождает казни фашистов, дезертиров и сотрудничавших с фашистами по решению суда через повешение. Они происходили и на площадях, на дорогах, так что это становились событием общественным. На одном из последних громких процессов в конце 1940-х годов после оглашения приговора в зал вбежали чекисты, на головы несчастных приговоренных надели мешки и повлекли их из зала. Что за этим стоит? Потребность в прилюдном, ритуализованном оформлении казни. Казнь такого рода переживается как сакральный ритуал, как космическая неотвратимость. А сами «Органы» выступают божественной инстанцией.

Специальная проблема — масштабы террора. В их оценке нет единства. Авторы диссидентской ориентации насчитывали десятки миллионов. Позднее официальная статистика назвала цифру порядка двух — трех миллионов непосредственно репрессированных. Можно допустить, что официальные данные ближе к истине256. Пусть цифры занижены вдвое и уничтожено было «всего» пять-шесть миллионов. Здесь важно отметить, что масштабы террора так же задавались определенной логикой. Исторический смысл был не в физическом уничтожении изживаемых социокультурных целостностей, а в подавлении их самовоспроизводство. Для этого требуется уничтожить некоторое критическое количество, достаточное для подавления самовоспроизводства. Вообще говоря, процессы самоорганизации изменяющегося общества минимизируют прямую деструкцию (избиение, выведения из жизни нетрансформативного человеческого материала) и в этом смысле оптимальны, как ни страшно это звучит. Порядок жертв минимизируется. В соответствии с предлагаемой логикой, террор меньшего масштаба не позволил бы переплавить традиционный пласт общества, либо критически затянул этот процесс (оставил возможность регенерации традиционного мира, а вместе с ним силу, препятствующую преобразованиям), а террор более широкого масштаба был бы излишним.

А дальше — самое главное. Террор задает психологический климат, необходимый для слома воспроизводства нетрансформативного патриархального целого. На фоне террора, который выбивает, по преимуществу, носителей исторической динамики, каждый остро переживает возможность исчезнуть в любую минуту. В этой атмосфере ни о каком противодействии непопулярным мерам правительства не может быть речи. Именно на фоне террора шло подавление традиционного общества и его размывание: коллективизация, консервация в колхозах и уничтожение традиционной деревни. Создавалась ситуация, заставляющая миллионы архаиков в поисках выживания бежать в города и на стройки социализма. Итак, с одной стороны власть избивает людей города и большого общества и это — уступка архаической целостности. С другой, — она активно разлагает эту целостность, используя политические, организационные и психологические предпосылки, возникающие из политики террора. И создает из разлагаемой целостности паллиатов, мигрантов первого поколения, не горожан, но уже и не патриархальных крестьян. Этот новый слой и был итогом, историческим порождением эпохи террора. Он приходит на смену уничтожаемому патриархальному миру. По мере количественного и качественного вызревания названного слоя и превращения его в объемно преобладающий телеология террора исчерпывается. Однажды топка, пережигавшая архаическое целое, погасает. По стране идет инверсия усталости.

Еще несколько слов о мигрантах первого поколения. Интеллигенция по разным идеологическим основаниям склонна отвергать этот слой и снобистски дистанцироваться от него. Между тем, он качественно отличается от патриархального крестьянина. И это — отличия противопоставленного цивилизации до(вне)государственного бытия и существования в лоне цивилизации, пусть и на ее периферии. Отличия дописьменной фольклорной традиции, прямиком восходящей к неолиту и традиции урбанизма. Если уйти от соблазна конструировать идеальный образ патриархального мира из Платона Каратева и мужика Марея, а вспоминать временами и об «Аллилуевой жене милосердной» — отечественная история XX в. предстает в совсем ином свете. Кроме того, и это чрезвычайно важно, посттрадиционный паллиат — саморазрушающийся феномен. На смену бесконечно устойчивому и противостоящему любым изменениям традиционному миру приходит временная, обреченная на самоотрицание, а значит на развитие масса маргинализованных паллиатов и это — огромный прогресс и главное завоевание советской эпохи.

Обращаясь к психологии тех, кто принял революцию и пошел за большевиками — а террор вырастает из умонастроений и ментальности этого слоя общества, — стоит вспомнить одну из маргинальных религиозных традиций, языческих по существу:

Тайна Распутина… заключалась в том, что он убедил царицу, будто добровольно берет на себя грехи всего мира и через падение очищает себя, Мистическое объяснение из арсенала секты хлыстов удовлетворило императрицу. Она читает книгу «Юродивые святые русской церкви» и подчеркивает цветным карандашом те места, где говорится, что у некоторых святых юродство проявлялось в форме половой распущенности257.

Что стоит за этим ходом мысли, откуда текстологически вытекает идея принять на себя грехи мира и через падение очиститься — понятно. Все мы помним притчу о мытаре и фарисее, помним о разбойнике на кресте. Земной путь Христа понимался как подвиг взятия на себя грехов мира. В православном богословии существует множество утверждений относительно того, что человек неморальный может через раскаяние оказаться ближе к возможности спастись, нежели человек «фарисейского типа моральности». Здесь мы вновь сталкиваемся с логикой инверсии, упомянутой в начале нашего исследования, но в данном случае инверсия мыслится не на уровне социокультурного космоса, а на уровне отдельной личности. Вообще говоря, подобная парадоксальная диалектика пронизывает как раннее христианство, так и православное мироощущение. Однако возникает вопрос, почему к ней охотно обращаются хлысты, юродивые и другие персонажи маргинально-архаического характера?

Да потому, что такой ход мысли позволяет вписать практику, естественную для язычника (блуд, групповой брак, сакральное богохульство, неистовство сатурналий, жертвоприношения), в контекст христианского самоощущения. Да и не только хлыста, но и просто бандита. В данном случае нам представлен модельный образ под названием «Кудеяр-атаман». Пей, гуляй, убивай, неся в душе, понятное дело, искру. А под старость на фоне цирроза печени и хронического простатита снизойдет на тебя чудо раскаяния, и Бог в неизреченном милосердии своем дарует тебе преображение и все спишет. Циничная, на редкость удобная для варвара мифология.

Сама богословская идея, лежащая в основании такого хода мысли, имеет культурологическое прочтение. Прежде всего, она трактует субъекта религиозного переживания как паллиата. Далее, в качестве механизма обретения совершенного состояния, т. е. преображения, предполагается инверсия. Характерно, что рассматриваемая нами идея присуща католичеству и православию, взявшим на себя миссию христианизации варваров. А потому она естественно освящает наличный тип ментальности: паллиативные, поверхностно христианизованные формы язычески-христианского синкрезиса. В протестантизме, который делает шаг по пути изживания архаики и синкретических форм сознания, такое прочтение становится невозможным. В мире же, где консервируется архаик, оно принимается с бесконечным энтузиазмом, вспомним Достоевского.

ТЕРРОР И ФЕНОМЕН ПОЛИХРОННОЙ КУЛЬТУРЫ

В начале главы упоминался аргумент «время было такое». В этой идеи есть свой резон. Существует точка зрения, согласно которой русские, так же как, например, сербы или латиноамериканцы, живут в полихронной культуре. Для периферийных народов и лимитрофных цивилизаций характерен периодический, на фоне массового стресса, переход скачком из нормального хронотопа цивилизации (В) в альтернативный хронотоп догосударственного бытия (А), где работают совершенно иные характеристики космоса, ментальности, где поведение людей кардинально изменяется. Так что обыденная речь схватывает главное: происходит буквально смена времени. Глубинная суть, культурная доминанта этого состояния — разрушение космоса. Такой скачок — не что иное, как восстание попранного, подавленного, но не уничтоженного, живущего в ментальности архаического космоса, альтернативного цивилизации и государственности. Подобный скачок реализуется в момент бунта, погрома, массового убийства, покушения на жизнь носителя иерархии. Как правило, такие состояния кратковременны. Они приходят инверсионно, позволяют осуществить разрушение некоторой нетерпимой реальности, «выпустить пар», т. е. снять напряжение, и столь же инверсионно снимаются. За чем обычно следует покаяние, порка виновных, вырывание ноздрей зачинщиков и возвращение к исходному бытию, откорректированному инверсионным взрывом.

Характерно особое отношение людей, переживших такой скачок, к произошедшему. Существование человека в подавленной, исторически первичной, исходной модальности А, в модальности нормального бытия В не прочитывается и не постигается. Оно, скорее всего, подлежит забвению как тайное состояние, где человек является чистым объектом непостижимых страстей и аффектов. Поведение его и поведение других не поддаются интерпретации, сама же ситуация проваривания в А по возможности подлежит вычеркиванию, убиранию из памяти, табуации. Ситуация А блокирована для анализа априорным священным ужасом, а поведение людей лучше всего характеризуется понятием «одержимость». Одержимость некоторыми тайными, разрушительными для человека силами и аффектами, которые носят потусторонний характер и закрыты для осознания. Такое отношение к состоянию А критериально, оно свидетельствует о двойственности сознания, в котором модальности А и В сосуществуют. На самом же деле, речь идет не о неких непостижимых сущностях, а о вещах, закрытых для осознания психологическими (культурными) блокираторами. Для человека, свободного от компоненты А, состояние безумствования — нормальный предмет исследования. Чрезвычайно интересный, со своей внутренней логикой, но лишенный какого-либо священного ужаса.

Однако, как показала история, существует возможность стабилизировать общество в описываемом состоянии и институционализировать механизмы саморазрушения. Это возможно в одном-единственном случае — в фазе кризиса самоуничтожения нетрансформативного социокультурного целого.

В психиатрии описаны случаи полного расщепления личности. Один и тот же человек по временам скачком переходит из одного «я», из одного самосознания в другое. Это, буквально, второе «я» ничего не знает о первом, а сам человек живет двумя жизнями. Нечто подобное — переход из «я» цивилизационного в «я» догосударственно-архаическое, переживаемый в ходе инверсионных скачков южными славянами, латиноамериканцами, русскими. Движение скачками связано с существованием в рамках одной ментальности двух неинтегрируемых стадиально и качественно различных культурных целостностей. Доколумбовой и христианской для латиноамериканца, раннеязыческой и поверхностно монотеистической — для россиянина.

По существу, речь идет о трагедии народов, которым выпала доля объединять в себе несоединимое, в каждой клеточке, на каждом уровне обнимать, превращать в некоторое целое неинтегрируемые сущности. Теоретически здесь возможно два варианта разворачивания событий — вечная промежуточность и достижение синтеза в некоторой перспективе. Если следовать логике, предлагаемой Е. Ивахненко, второй вариант представляется более вероятным258. Язычество или доколумбова Мезоамерика однажды должны пройти путь своего саморазвития внутри объединяющей несоединимое агрегатной конструкции. После этого естественно ожидать снятие и достижение цивилизационного синтеза в чистом смысле. На месте Василиска должна родиться нормальная, т. е. целостная цивилизация. Такая перспектива внушает сдержанный оптимизм, который тем более осторожен, что относительно сроков теория ничего определенного сказать не может.

Сегодня субъект — носитель в сознании модели А — малочисленен и разобщен. Мало того, условия для воспроизводства этого культурного комплекса разрушены. Террор запустил процесс ускоренного размывания традиционного универсума, который завершился к 70-м годам прошлого века. Кроме того, террор стал фундаментальным событием отечественной истории. Событие, подлежащее забыванию и вытеснению, обрело статус одного из ключевых эпизодов XX в. Рефлексия массового террора только разворачивается. А это обстоятельство — надежный критерий того, что явление принадлежит прошлому. Общество, которое оказывается в состоянии осознать феномен хронотопа (А), сделать его предметом исследования, вышло из-под власти детерминант догосударственного, языческого бытия.

191 Ахиезер А.С. Россия: Критика исторического опыта. Новосибирск, 1997.

192 Ахиезер А.С. Россия: Критика исторического опыта. Т. I. С. 483.

193 Там же. С. 505.

194 Там же. С. 483.

195 См.: Цирульников А. Валдгейм // Знание — Сила. 1997. № 12. С. 136.

196 Подробнее см.: Сталинизм: трансформация православного общества к современности. В сб.: Международный научный семинар. Сталинизм: Закономерность, угроза, вызов. Новосибирск, 1992; Сталинизм. Границы явления // Свободная мысль. 1993. № 3.

197 Ахиезер А.С. Указ. соч. С. 525.

198 Вспомним, что распад колониальной системы начался лишь во второй половине XX века. В любом случае, от загнивающей метрополии отпадали бы обгоняющие ее окраины — Польша, Прибалтика, Украина и Юг России. Это побудило бы центр к самой жесткой модернизационной политике.

199 Подробнее см. главу V «Эсхатологическая компонента российской ментальности».

200 Ахиезер отмечает, что с 1934 по 1941 число людей с высшим образованием среди заключенных увеличилось в 8 раз, со средним в 5 раз. См.: Ахиезер А.С. Россия: Критика исторического опыта. Новосибирск. Т. 1. С. 241.

201 Подробнее смотри Главу восьмую «Противостояние как форма диалога: Динамический аспект восприятия Запада».

202 Подробнее см: Одесский М., Фельдман Д. Поэтика террора. М., 1997.

203 Здесь вспоминается название романа поэта революционной стихии и троцкиста Артема Веселого, много работавшего с фольклорными источниками, — «Россия кровью умытая».

204 Лобанов М. Русские обновленцы // Завтра. 1993. Декабрь. № 4.

205 Дугин А. Великое «Да» // Завтра. 1997. № 50.

206 Трошин А.А. Теоретические основы деконструкции в обществе (на материале России XIX века) // Мир психологии. 2000» № 2.

207 Зеленин Д.К. Избр. труды. Очерки русской мифологии. Умершие неестественной смертью и русалки. М., 1995.

208 Сенявская Е.С. Исламское общество Афганистана глазами воинов-«афганцев» // Россия и внешний мир. Диалог культур. М., 1997.

209 Булдаков В.П. Красная смута. М., 1997. С. 25.

210 Якоби П. Религиозные психические эпидемии // Вестник Европы. 1903. № 10, И.

211 Модестов Н.С. Маньяки… Слепая смерть: Хроника серийных убийств. М., 1998.

212 Убитый запечатывается экскрементами убийцы.

213 Подробнее смотри Главу вторую «Цивилизация и варварство в истории России».

214 Читателя не должен смущать оттенок некоторой ностальгии в нашем высказывании. Модернизацию преступной среды следует решительно и безоговорочно приветствовать. Ибо преступный мир — заповедник самых архаических моделей социальности и культуры. Если и в эту среду приходит ментальность нового времени, значит общество окончательно выходит из средневековья.

215 Ивахненко Е. Средневековое двоеверие и русская литературнофилософская мысль нового времени // Рубежи. 1996. № 9; 1997. 1; 2; 4; 7.

216 Дольник В.Р. Вышли мы все из природы. Беседы о поведении человека в компании зверей и детей. Мм 1996.

217 Бунин И А. Окаянные дни. Тула, 1992. С. 291.

218 Геллер М.Я. История Российской империи. М., 1997. Т. 1. С. 374.

219 Данные о том, когда произошел первый погром, разнятся. Согласно упомянутой выше монографии М. Геллера, первый погром был организован в 1871 г. в Одессе. Организаторы — греческие купцы, сводившие счеты с еврейскими конкурентами.

220 Павлюченко С.А. Военный коммунизм в России: Власть и массы. М., 1977. С. 258.

221 Уточним одно обстоятельство: еврейские погромы вели все — красные, белые, петлюровцы — за исключением махновцев. В армии Махно за еврейские погромы расстреливали.

222 В превращенной форме эти положения были сформулированы на специфическом языке большевистской идеологии. Поэтика революции и ее мифология в огромной степени питалась архаическими инстинктами, задававшими переживания погрома и бунта как космообновляющей, гармонизующей мир стихии.

223 Богатеи помянуты в этом списке не для красного словца. Вот запись этнографа — «Люди злые, как то: знахари, чародеи, утопленники, а так же богачи после смерти остаются на земле до тех пор, пока внутренности их не сгниют. Потом дьявол входит в их трупы, и они начинают ходить по домам» (Зеленин Д.К. Указ. соч. С. 298).

224 Ахиезер А.С. Указ. соч. Т. 1. С. 412.

225 Дольник В.Р. Вышли мы все из природы. М., 1996. С. 114.

226 Зубов А.Б. История религий. М., 1997. Кн. 1. С. 255.

227 Кривицкий В. Я был агентом Сталина. Записки советского разведчика. М., 1996. С. 143.

228 Одесский М., Фельдман Д. Поэтика террора. С. 53.

229 Ахиезер А.С. Указ. соч. Т. 1. С. 226.

230 Левандовский А. Бомбисты // Родина. 1996. № 4. С. 56.

231 Кривицкий В. Указ. соч. С. 288.

232 Кантор В. «…Есть европейская держава». Россия: Трудный путь к цивилизации. М., 1997.

233 Горький М. Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре // Антология самиздата. Том 1. Книга 1. М., 2005. С. 311.

234 Модернизация в России и конфликт ценностей. М., 1994. Глава: Традиционные ценности и цели модернизации. С. 127.

235 Ивахненко Е. Указ. соч.

236 Дугин А. Великое «Да» // Завтра. 1997. № 50.

237 Ритуал жертвоприношения — коллективное моделирование. Поздний, бесконечно опошленный и лишенный сакральных смыслов вариант индивидуального моделирования пороговой ситуации (хотя и на глазах зрителей) — так называемая «гусарская рулетка».

238 Королев С. Донос в России. М., 1996.

239 Королев С. Донос в России // Дружба народов. 1995. № 2 С. 138.

240 Хархордин Олег. «Проект Достоевского» // Pro et Contra: Осень. М., 1997. С. 50.

241 Гоголь Н.В. Духовная проза. М., 1992. С. 137.

242 Королев С. Донос в России. М., 1996. С. 68.

243 См.: Очерки истории российской внешней разведки. М.г 1997. Т. 3. С. 104–105.

244 Плотно охранялась западная граница СССР. Граница же по среднеазиатскому периметру была прикрыта значительно слабее. Поэтому и Бажанов и Мясников уходят из Союза через среднеазиатскую границу.

245 Ради скрупулезности можно еще упомянуть начальника УНКВД по Дальневосточному краю Г. Люшкова, бежавшего в Японию на самолете.

246 Бажанов Б. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. М., 1990. С. 228.

247 Неизвестная Россия. XX век. Т. IV. М., 1993. С. 13.

248 Зубов А.Б. История религий. М., 1997. Кн. 1. С. 88.

249 Шурыгин В. В спецназе у «Гюрзы» // Завтра. 1977. № 43.

250 Каневский Л. Каннибализм. М., 1998. С. 141–146.

251 Там же. С. 56.

252 Там же. С. 149.

253 У каждой эпохи свои роскошные одеяния. Роскошь — знак принадлежности к власти над животами подданных. В конце 30-х XX века не было в России ничего роскошнее, чем сталинский френч, форма сотрудника ОГПУ или одеяние прокурора.

254 Атабеков Г. Секретный террор: Записки разведчика. М., 1996. С. 51.

255 К примеру, Берия отчетливо осознавал исчерпание фазы самоистребления и планировал спускание ситуации «на тормозах», что для него, как непосредственного исполнителя террора, было единственно возможной стратегией.

256 Мы не говорим об общих цифрах погибших, они выше на порядок. Речь идет о непосредственно казненных.

257 Геллер М. История Российской империй. М., 1997. Т. 3. С. 250.

258 Ивахненко Е. Указ. соч.

Оглавление

Обращение к пользователям