Глава двадцать четвертая

1

«В середине четвертой недели нашего пути — а не через три недели, как указывал эмир Масуд, — мы достигли к вечеру большого беката, последнего перед Газной. Нам сказали, что до Газны остался всего один переход — от утра до полдня, ежели выехать на рассвете, как мы обычно и делали на протяжении всего путешествия.

О праведники святые! Удивленья достойно, как мы выдержали! Ни днем ни ночью не слезали с лошадей! К счастью, весна помогала нам: по милости творца дни стояли теплые. Но долог был путь. И во время перехода через земли горцев Гури, по перевалам и глубоким ущельям, мы вконец измучились. Там были такие места, что кони вязли в снегу по брюхо. Если б нукеры, приданные шейху, не были столь крепки, а кони столь выносливы, то, возможно, тела наши уже занесло бы снегом, а души наши вознеслись бы в мир вечный, горний. Но, как говорится, одна половинка месяца темна, другая — светла. И это сущая правда. На долгом пути нам встречались и такие места, что их можно было сравнить разве что с раем: зеленые-зеленые луга, цветущие сады, бескрайние пастбища. В окрестностях Герата человек, неравнодушный к земной красоте, способен от восхищения потерять дар речи. В долине Богдис шумят сотни полноводных речек, с водой, прозрачной как стекло, травы на лугах меж ними — будто шелковые. Сады и виноградники, зеленые всходы на полях — все это вместе образует такое чудо, что дух захватывает. Всюду радующий глаз зеленый цвет, воздух прозрачен, птицы поют, и на каждом шагу — журчащие родники, с которыми, может быть, даже Хавзи Кавсар[83] не сравнится.

Выше я говорил о снежных горах страны Гури. О, преодолеть эти горы доставило нам вправду много труда и мук! Но нельзя и не сказать о том, что среди этих гор, упиравшихся в небеса, внизу меж ними раскинулся оазис, называемый Бамиян, — его можно уподобить опять-таки райской обители, не иначе. Долина в длину самое большее три-четыре фарсанга, в ширину примерно один фарсанг. Многоводная река мчится в этой долине-, по обеим берегам реки сплошь зеленые сады, густые и столь красивые, что тот, кто войдет в них раз, не захочет выйти оттуда ни разу. Персиковый сад переходит там в рощу финиковых пальм, а сия последняя — в рощу миндаля, а из розового пожара миндальных кустов и деревьев попадаешь в богатейшие виноградники. И везде поют соловьи, и порхают птицы с диковинным опереньем, а на верхушках высоких деревьев сидят аисты замечательной белизны.

И еще удивительное: на крутых скалах по обеим сторонам реки поставлены были, будто стеречь долину, две огромные фигуры Будды. (Шейх назвал: „Шакья-му-ни“ — и объяснил, что Будда „просветленный“ происходил из индийского племени шакьев.) Высота одной фигуры составляла самое меньшее сто газов[84], а второй — наверно, шестьдесят — семьдесят. В скалах было множество пещер, и стены их — мы увидели — расписаны очень красиво.

Словом, помимо дорожных мучений нам выпало увидеть в пути много удивительного и приятного.

Как утверждают, самые быстрые гонцы султана способны ежедневно покрывать расстояния в двадцать пять — тридцать фарсангов, так что из Газны в Исфахан добираются они не дольше чем за две недели. К резвому коню своему каждый в придачу берет еще одного доброго скакуна, ведет его в поводу: поочередно меняет гонец этих лошадей на перегонах от беката к бекату, а там на постоялых дворах стоят наготове особые кони для важных гонцов султана.

Нам были определены такие же условия. Всадники, уходившие из каравана раньше, на постоялых дворах ожидали нас наготове с новыми лошадьми. Доехав до бекатов, мы меняли своих, взмыленных и усталых. В некоторых областях султаната вместо лошадей используют быстроходных верблюдов. Шейх, оказывается, и прежде ездил на таких животных, я же не ездил на верблюдах никогда. Невероятным казалось мне поэтому, что ездовые верблюды способны обогнать самых лихих скакунов. На сей раз, однако, из-за пожилого своего возраста шейх плохо перенес езду на верблюдах. Да и без того длительная дорога изнурила шейха, хотя для шейха устроили особое кожаное сиденье вместо седла — пошире, поспокойней, наподобие кресла, а там, где дорога была спокойней, он ехал в повозке. Старость не преодолеешь даже сильной волей: наставник изрядно измаялся в путешествии. К тому же к телесным его мучениям добавились страдания душевные. Вправду говорят, что слишком много людей в этом подлунном мире за добро платят злом. Неужто сей недалекий, эмир Масуд, исцеленный шейхом, не мог позволить ему побыть хоть немного дома, в Исфахане, хотя бы узнать, жив ли младший брат шейха Абу Махмуд? Нет, эмир торопился, он не разрешил шейху ни с братом повидаться, ни с той невольницей из Бухары, брошенной в зиндан из-за того якобы, что она налила ртуть в ухо эмира!

До сих пор не могу понять, что за тайна здесь скрыта. Знаю лишь, что шейх тяжело переживал жестокость и обман эмира, не выполнившего своих обещаний. Всю ночь перед нашим выездом из Исфахана шейх не сомкнул глаз, всю ночь прошагал по тесной каморке, нам отведенной. А на рассвете, в сопровождении десяти всадников, мы уже выехали из города. На безлюдных улицах видели все те же зловещие знаки чумы, все тех же, в черных повязках на лицах, собирателей трупов. Переехав мост Пули Сангин, мы повернули направо, к мечети Куни Гунбаз, а за мечетью опять показалось нам на миг огромное здание библиотеки Хисар, — точнее, стены ее без купола да высокие закоптелые порталы. Там, за библиотекой, был его дом и двор!.. Но опять пучеглазый, длинноусый мушриф, увидев, что шейх остановился, подъехал ближе и, ни слова не говоря, ударил плетью несколько раз по крупу его коня. Шейх тоже не сказал ни слова. Целую неделю ехал, будто воды в рот набрал. Лишь в стране горцев Гури лицо его чуть просветлело. Но и тогда шейх молчал. Разговаривал только со мной и только ночью на стоянках, когда мы разводили костры, чтобы немного передохнуть и погреться, перед тем как помолиться и отойти ко сну.

Ежедневно мы проезжали путь не менее чем в двадцать фарсангов, я думаю. А молва людская обгоняла караван! И в любом месте, где бы мы ни останавливались, нас ожидали люди, больные и немощные. Откуда они узнавали о шейхе, от кого — одному аллаху известно. Плача и стеная, бросались они шейху в ноги, просили избавления. Нукеры били и гнали их прочь, они оставались. И тогда шейх жестом утихомиривал нукеров, принимался смотреть больных.

Шейх не знал ни отдыха, ни покоя. Не было немощных, так он на стоянках отправлялся за разными травами или наблюдал птиц и зверей. Мне он рассказывал иногда по вечерам — в час редкого спокойного настроения — о том, как возникают горы и ущелья, учил читать раскрытую книгу камня, песка и глины. Даже в трудной этой дороге он думал о будущих произведениях!

Такова его натура! Даже в крепости Фарадж, куда его ввергли злоба и наветы врагов, он был занят чтением и размышлением. Я бывал у него в заточении. Помнится, начальником крепости был Ибн Якзон. Старец на редкость справедливый и благочестивый. Он отвел для шейха самую просторную и самую тихую комнату в крепости, снабжал бумагой и перьями. Каждое утро я приходил к шейху. Расхаживая по комнате, он диктовал, я записывал. За четыре месяца заточения шейх закончил несколько своих произведений… Тут были повествования, много стихов, размышления о музыке, исследование фигур логики. Позже шейх смеялся: „Поистине — нет худа без добра. Не попади я в крепость, возможно, ничего не написал бы“.

Так-то оно так, но когда шейх попал в крепость Фарадж, он в то время был еще полон сил. Не то теперь. Шейх ослаб от страданий своих — видимых мне и, наверно, неведомых мне. Его душу грызла какая-то боль, о которой он никому не говорил. Может быть, о боли этой, о тайной тоске знал Шокалон, но Шокалон остался в Исфахане. Сколько ни просил шейх эмира, не разрешил он шейху взять Шокалона с собой.

Каждый раз, когда мы останавливались вечером в пути и зажигали на ночь костры, шейх уходил куда-то и где-то долго бродил один. Из-за какого горя не находил он себе покоя?

(Это я узнал много лет спустя. Оказалось, что шейх в юности был влюблен в мать той самой бухарской невольницы, которую прислали эмиру Масуду. Девушку разлучили с возлюбленным. Судьба несчастной узницы эмира, брошенной по его приказу в исфаханский зиндан, очень волновала шейха. Кем была ему эта девушка — о том ничего не могу сказать…)

Повезет ли шейху теперь? Если султан выздоровеет, то в порыве благодарности, может быть, скажет шейху: „Проси чего хочешь!“ И шейх тогда попросит сохранить жизнь несчастной Каракез. Случится ли так? Осуществится ли это намерение, в котором шейх мне признался однажды? Не знаю!

Шейх сегодня очень устал. Как только мы прибыли в бекат на ночлег — последний перед Газной, — он ушел в отведенную ему келью и лег там. Я же начал готовить пищу. На завтрашнее утро».

Из воспоминаний Абу Убайда Джузджани

2

…Ибн Сина и вправду за дни путешествия так истомился душой и телом, что, едва положил голову на подушку в отведенной келье, тут же и заснул. Недаром говорится в народе: тяжелая дорога готовит к загробной жизни…

Но что это за плач? Или грустная песня?.. Кто это, кто?!

«Простите меня, несчастную, о великий исцелитель! Я не нашла никого, кто бы внял моей мольбе, кто бы сжалился надо мной, — потому-то со своим горем пришла я к вам!»

«Бутакез-бегим?.. Но мне сказали, что Бутакез-бегим умерла!»

«Да, я умерла, исцелитель мой, и останки мои покоятся в Алайских горах, у подножья горы Угуз».

«Странно! Мертвая воскресла и плачет, как ребенок…»

«Как же не плакать? Вы же знаете, какие беды пали на мою единственную дочь. Разве, услышав про это горе, могла я спокойно лежать в могиле? О нет, я, рыдая, молилась аллаху, уж не знаю, дошли ли мои мольбы до него, иль слезы мои расплавили надгробный камень, — только могила моя разверзлась. Всевышний вернул мне жизнь… Плача, пошла я в Исфахан искать свою дочь. Ни ее не нашла, ни души, которая бы отозвалась на мое горе… Пришла к вам, исцелитель мой! Я ведь выпросила ее у аллаха, единственное дитя… Не от вас она у меня, увы, но я люблю ее, будто она — плод нашей с вами любви…»

«Я так и думал, бегим. Так сказал мне и Шокалон. Но что же я могу сделать, бегим?»

«Что?.. В горькие дни нашей разлуки вы тоже говорили: „Что я могу сделать?“ И меня оторвали от вас… Что же это за мир несчастный, где никаких сил против зла нет ни у кого?!»

«О, я ведь тоже перенес немало несчастий, моя бегим!»

«Каких? Не ведаю. Вы ведь вычеркнули меня из своего сердца. Кто там, в вашем сердце, что там — не знаю. Вы прославились на весь свет как великий исцелитель, я же осталась одна, покинутая всеми, кто был мне дорог. Я теперь знаю: нет нигде таких огромных гор, как Алайские горы. Нет нигде таких белых-белых вершин, как вершины в Алайских горах, нет нигде воды чище и прозрачней алайской, и пастбищ нет лучше, чем алайские пастбища. Но мне там было не до Алая! Я все глаза проглядела, глядя на дорогу, ожидая вас, исцелитель, мыслями я была всегда в степях около Бухары, долгие-долгие годы я провела в думах о вас, вспоминая, как ранней весной мы скакали среди полевых маков. Не покажется ли милый сердцу всадник на караванных путях, ведущих к Алаю, — все думала я, все ожидала… Не показался! Он писал книги… писал их в те звездные ночи, когда я…»

«О бегим, не будем говорить о написанных мной книгах, славе моей. Ведь я… чтоб хоть раз увидеть вас, я отказал, ся бы от всех этих книг и от славы. Да, моя бегим, да, моя первая любовь!»

«Но если правда, что вы сейчас мне говорите… то вам вручаю судьбу моей дочери, которую выпросила я у аллаха, думая о вас, Абу Али! Вы едете в Газну лечить султана Махмуда — сделайте же так, чтобы с ней не случилось плохого. Я люблю ее — вашу дочь! Вы еще любите меня, память обо мне? Тогда знайте: прах мой останется в Алайских горах, а душа будет обитать в проклятом Исфахане и в Газне проклятой, обитать, обреченной на вечное горе, коль вы не поможете…»

3

Ибн Сина проснулся весь разбитый. Долго лежал без движенья, вглядываясь в крупные звезды, видные через округлое отверстие в потолке.

Что это было? Сон, явь?

Ибн Сина не раз задумывался о природе сновидений, пытался разгадать их тайну. Он в «Аль-Каноне» определил, какие типы сна бывают у людей здоровых и людей больных, как они связаны с «пневмой» животной и «пневмой» душевной. Казалось бы, он все знал, что можно, что допустимо знать человеку о сне и сновидениях. Но вот то, что произошло с ним нынче, когда он видел живую Бутакез-бегим, слышал ее голос, полный горечи и муки, — разве то было сновидение и он в то время спал?

Как сказала ему бегим? «Я люблю дочь, как будто она — ваша дочь, Абу Али… ее судьбу вручаю вам!»

В Исфахане, взявшись за лечение эмира Масуда, Ибн Сина надеялся повидать дочь Бутакез-бегим. Эмир даже разрешил ему это. Но словом устным, не письменным, и потому сторож зиндана потребовал от Ибн Сины указ с эмировой печатью, без него же не пропустил к узнице. Так он и не увидел Каракез. А срок отъезда их в Газну эмир назначил на раннее утро следующего дня…

Ибн Сина почувствовал: нет ему спасенья от гнетущей тоски. Прилег на подушку, закрыл глаза.

Вот он, вот — маленький зеленый холм среди беспредельной степи, там, за Афшаной. Большая белая юрта. А внизу, вокруг холма, много других юрт, коричневых, серых, поменьше… Весна… Буйство трав — даже на высоких песчаных барханах словно огоньки горят красным полевые маки среди золотистого осота, бархатистой полыни, мелкого дикого лука, ревеня, сайгачьей травы, нежных одуванчиков… Молоденькие, тоненькие девушки бегают — раскачиваются птичьи перья на их красных колпачках, звенят серебряные монетки-мониста. Песни плавно плывут-растекаются, будто река по безграничной степи. Абу Али, бывало, подолгу слушал пение — то девушек, то молодых джигитов, и казалось тогда ему, что он не в степи, а на огромном корабле, что движется в какой-то иной — полный звезд — прекрасный мир.

Неожиданно его руки осторожно касается чья-то теплая ладонь — словно кроткая милая птичка прилетела.

— Господин лекарь, вас спрашивает госпожа!

Миндалевидные раскосые глаза девушки-служанки улыбаются ему. Она куда-то ведет Абу Али за руку. А, вон оно что — в густой саксаульник. И, пройдя через него, они оказываются у белой юрты.

Грозно ворчат волкодавы: из мрака выдвигаются фигуры сторожей:

— Кто это шляется ночью?

— Госпожа занемогла. Ей нужна помощь врачевателя, — отвечает шустрая служанка, тихонько подталкивая Абу Али ко входу.

На верхнем ободе каркаса юрты висит одна-единственная лампадка. Мерцающий слабый свет ее отражается на белом пологе… Краешек полога приподнимается… белоснежные руки, похожие на лебединые крылья, нетерпеливо тянутся к нему: «Идите сюда! Скорее…» И крылья-руки обнимают его.

— Милый мой врачеватель, мой исцелитель!

Абу Али чувствует на своем лице горячее дыхание Бу-такез-бегим. Он отвечает на поцелуи. Волосы ее пахнут чуть горько, губы ее — и сладки, и солоноваты. Вот оно — счастье!..

— Наставник, наставник! — кто-то зовет его.

Ибн Сина словно из омута выплывает — исчезает видение.

Абу Убайд смотрит на своего наставника, прижав к груди руки.

— Принести вам поесть, наставник?

— Благодарю, дорогой, но я не голоден.

— Что с вами, наставник? Вы же целый день ничего не ели.

— Разве? Ну, для здоровья голод иногда полезен. — Ибн Сина встал с постели. — Я выйду, немного пройдусь. Потом поедим вместе…

4

Ночь была безлунная, но звездная. На постоялом дворе еще не все спали, иные окошечки в кельях светились. У выхода из беката, у костра, слышались голоса, иногда — раздраженные, а временами — веселые.

Ибн Сина пошел на эти голоса, осторожно ступая в темноте и поневоле прислушиваясь к спору:

— Жди-жди, найдешь справедливость, как же… Нет ее, недотепа, нет — ни в нашем грешном подлунном мире, ни в том. Нету!

— Да не все правители одинаковы, не все! Были ведь и умные, и справедливые!

— А ты своими глазами их видел? Эх, недотепа!

— Сам ты недотепа!

Улыбаясь, Ибн Сина ускорил шаги. Его догнала какая-то тень.

Некий голос зашептал заговорщически:

— Шейх-ур-раис! Господин Ибн Сина! Не следует ходить туда, там собрались нечестивцы-карматы.

Ибн Сина ускорил шаги. Тень отстала, скрылась за жующими жвачку верблюдами неподалеку от костра. Шейх-ур-раис присел на чурбачок, тоже неподалеку от спорящих.

Высокий, широкоплечий человек в дервишской одежде, освещенный пламенем костра так, что заметен был у него над правой бровью светлый рубец, весело хлопнул ладонью об ладонь:

— Эй, люди! Я знаю одну историю, которая решит ваш спор, это старая история, старая загадка с разгадкой, но кто хочет послушать… пусть пожертвует во имя аллаха одну таньгу[85] или хоть полтаньги!

Сидящие полукругом у костра засмеялись:

— Вот так так!

— Исчезла совесть у рабов аллаха: уже и рассказ продают за деньги.

— Конец света наступает…

— Зачем болтаешь? Есть деньги — отдай: послушаем интересную историю!

Ибн Сине припомнилось, что где-то он уже видел этого рослого, широкоплечего дервиша со шрамом на лбу, но где же? Где?.. Шейх-ур-раис тоже бросил три монетки в шапку, которую дервиш положил перед собой.

Человек погладил свой шрам, испытующе-удивленно посмотрел на ученого, затем, нагнувшись к шапке, переложил подаяния в поясной платок.

Начал так:

— Однажды некий падишах увидел сон. Будто семь худых коров сожрали семь толстых. Проснувшись в поту и страхе, падишах тут же созвал мудрецов: истолкуйте, мол, сон мой. И один из самых старых мудрецов с поклоном разъяснил:

«В стране будет семь лет изобилия, а потом придет сильная засуха — и семь лет будет неслыханный и невиданный неурожай и голод».

«Что же нам делать?» — спросил падишах.

«Нужно в течение семи лет зажиточной жизни запасать зерно и воду на семь лет последующих».

Так все и вышло, как предрек мудрец. Все, да не все. Семь лет стояла хорошая погода, изобилие и сытость настали такие, что остальное в предсказании… позабыли, хотя запасы все-таки собирали, смеясь над своей работой. Падишах, правда, помнил и даже упрекнул мудреца: мол, семь лет на исходе, где же предсказанные неурожай и голод? Мудрец ответил:

«Семь лет на исходе, но они еще не прошли. Подождите, будет день, когда вы проснетесь от сильного голода».

И точно — на следующий день падишах проснулся от чувства голода. Посмотрел — солнце ярится… И началась сильная засуха, и принесла с собой неурожай и голод. И длилось так семь лет. Толстые шатались от истощения, от тонких остались кожа да кости. Если б в годы изобилия не сделали запасов воды и зерна, вымер бы весь народ. Тогда падишах снова позвал старейшего и спросил:

«Когда кончится засуха?»

Мудрец ответствовал:

«Падишах, потерпите неделю. Через неделю польет сильный дождь. Но, — предупредил далее мудрец, — пусть ни один человек не пьет дождевую воду, иначе он лишится разума!»

Падишах через глашатаев довел этот совет-предупреждение до сведения народа. Но кто после засухи удержался бы от глотка даровой воды с неба? Кроме падишаха, ее попили, кто меньше, кто больше, все, и все до единого лишились разума… — Дервиш весело ухмыльнулся, стукнул ладонью о ладонь. — И с тех пор никто не стал подчиняться велениям падишаха! Тогда падишах в третий раз позвал старейшего и попросил совета.

«Единственный выход возможен для тебя, падишах, — сказал мудрец, — ты тоже должен выпить этой воды!»

Все заулыбались, понимая, куда клонит дервиш. А тот заключил:

— Оказавшись в безвыходном положении, падишах тоже выпил дождевой воды — и спятил. И с того дня стал издавать указы, один другого глупей. А глупый народ, довольный своим дураком-падишахом, стал беспрекословно выполнять его нелепые веления!

Последние слова дервиша потонули в громком хохоте и колких выкриках:

— Ха, ха! Выходит, и там было точь-в-точь как в Газне… Каков народ, таков и падишах! Ха-ха-ха…

— Истинно! Мы тоже глупцы, что живем в подчинении у глупого султана. И злого к тому же, с саблей, обагренной кровью!

Тут из темноты, за костром, где лежали верблюды, кто-то крикнул в ярости:

— Эй, стража, сюда! Хватайте проклятых карматов! Этот бекат превратился в гнездо нечестивцев! Хватайте врагов ислама и государства!

Примчались с десяток нукеров, сверкнули сабли. Кто-то кинул песку в костер — он зашипел, угасая.

С криком «Беги!» карматы ринулись в разные стороны.

Ибн Сина тоже вскочил с чурбака, не зная, что нужно делать ему самому. Чьи-то крепкие пальцы схватили его за рукав:

— Господин Ибн Сина, зачем вам быть вместе с богохульниками-карматами? Идите к себе! Рано на рассвете — мы отправляемся в столицу.

До самой кельи Ибн Сину молча сопровождала некая тень.

«Странно! Рядом, совсем рядом со столицей эти карматы… И так спокойно, весело разговаривают… Странная легенда, и рассказчик со шрамом необычен…»

Ибн Сина его видел где-то, видел, безусловно. Возможно, и лечил… Почти сорок лет он лечит больных, тысячи и тысячи прошли через его руки, и большинство из них он помнит. Этот мнимый дервиш тоже ему знаком, но где, где они виделись? В Гургане или Джурджане? Или, может быть, в Хамадане? Где?

Так и не разгадав загадку, Ибн Сина заснул. Впрочем, скорей не заснул — впал в тяжелое дремотное состояние. Что-то слышишь во сне, но не сознаешь, голова будто отдельно существует. Это признак заболевания. Он сам описал это в «Каноне»…

Какой-то шум нарастал. Лязг сабель послышался. Стоны. Ругань. Грохот дверных засовов.

Это уже здесь, в келье!

Ну да, вот на пороге Абу Убайд, дрожащий, как листок на чинаре под ветром. За ним — здоровенный воин с кривой саблей, в синей чалме.

— Наставник! — Абу Убайд подбежал, обнял Ибн Сину.

— Не бойтесь, великий исцелитель! — рослый, плечистый воин почтительно поклонился Ибн Сине. — Наше войско — войско правды и справедливости! Мы не обижаем людей добрых и мудрых!

«Войско правды и справедливости! — Ибн Сина удивленно посмотрел в суровое лицо молодого воина. — Он знает эту святую формулу. Откуда?»

— Сынок, только что напавшие на постоялый двор воины — они тоже из войска правды и справедливости?

— Мы напали не на бекат, господин, а на сарбазов султана Махмуда! Мы сражаемся против этого жестокого султана, хотим установить правду и справедливость! — Торжественно и гордо сказав это, воин снова почтительно сложил на груди руки. — И великая просьба к вам, великий исцелитель, пожалуйте к нам. Мы называем наш стан — Крепость мстителей… Это просьба предводителя войска правды и справедливости, великого имама Исмаила Гази!

И, не дожидаясь ответа Ибн Сины, молодой воин повернулся к дверям, громко спросил:

— Где кони?

— Кони готовы! — послышался чей-то голос со двора.

5

До Крепости мстителей, о которой говорил воин и которая, по его же словам, находилась не более чем в двух фарсангах от беката, добраться было нелегко. Ехали через густые кустарники и камышовые заросли, спускались в глубокие узкие низины, выкарабкивались из них по крутым склонам.

«Войско правды и справедливости»… Чье оно, это войско? Рядом — всадники в синих халатах, в синих чалмах. Карматы. А кто он, имам Исмаил Гази?.. Гази — значит «мститель». В Исфахане, когда там правил Шамс-уд-Давля, помнится, один дервиш, или человек в одежде дервиша, провозгласил, что он тоже — Гази. Мститель за всех, кто нарушил исконное равенство. Ведь перед аллахом, проповедовал тот человек, все равны: и шах, и нищий! За это утверждение он был проклят во время хутбы, приговорен к ста ударам плетью… Если Ибн Сина не ошибается, того человека, того гази, тоже звали Исмаилом — да, да, Исмаилом!

Но то было в Исфахане, а тут — преддверье Газны, столицы всемогущего султана Махмуда!

Всадники — впереди — пересекли глубокий овраг, свернули направо, исчезли в арчовой роще.

Еще немного пути, и роща заметно поредела, перешла в широкие поляны. На одной из них Ибн Сина увидел большие синие шатры и множество шалашей из камышового тростника.

Здесь и там сарбазы боролись, учились обращению с пиками и саблями, пускали в мишени стрелы из луков. Клубы дыма и пара поднимались над поляной — готовили пищу.

Воин, который привез Ибн Сину, повернул коня к огромному синему шатру, где у входа стояли два сарбаза с обнаженными мечами. Воин спешился, расстегнул — перед глазами стражи — воротник чекменя, показал висевший на шее синий треугольник. Тут же его пропустили в шатер. А вскоре он явился обратно, поклонился Ибн Сине, все еще сидевшему на коне, сказал:

— Наш пири муршид[86] ждет вас! Милости просим, великий исцелитель!

Ибн Сина с помощью Абу Убайда слез с коня, на мгновение задержался у порога, приводя в порядок одежду. Почему-то волнуясь, вошел в шатер.

В углу просторного и высокого шатра на камышовой циновке, лицом к кыбле, сидел на пятках высокий человек. Замотанная в тряпье левая рука его на синей подвязке свободно свисала на грудь, согнутая в локте. Вместо обычного молитвенного коврика на полу была разостлана синяя подстилка. Над молящимся на крючках в кошмяной стенке висели синий халат, синяя чалма, щит, сабля, а также синий кожаный колчан со стрелами.

Человек, свершавший намаз, к вошедшим не обернулся. Ибн Сина молча остановился у порога. Всмотрелся в молящегося. Да, да, то был вчерашний рассказчик. То был проклятый улемами десять лет назад в соборной мечети Исфахана! Имам Исмаил Гази!

Ибн Сина вспомнил! Квартал исфаханских кузнецов… Мрачная ночь. Люди провели врачевателя в заброшенный двор, а оттуда в маленькую сырую комнатенку. Ибн Сина увидел лежащего на циновке человека, весь он — плечи, шея, спина, бритая голова — был исполосован плетьми, весь покрыт струпьями запекшейся черной крови. Имам Исмаил — Мститель! Тот, кто бесстрашно проповедовал в городе: «Перед создателем все равны — и шах, и нищий!»

Ибн Сина тогда целый месяц тайком лечил Исмаила, поставил на ноги, но о дальнейшей его участи ничего не знал.

И вот смотрите и удивляйтесь: судьба снова их столкнула! У самого порога Газны!

Имам Исмаил сложил свою подстилку, поднялся о колен. Почтительно скрестив руки, произнес:

— Добро пожаловать в нашу бедную лачугу, достопочтенный шейх-ур-раис.

Ибн Сина прошел на предложенное место. Обменялись взглядами, испытующими друг друга. Взгляд имама из-под крутого лба заставлял поежиться. Но лицо имама было красиво и спокойно, хотя чувствовалась в нем некая особая, притягивающая к себе сила.

Расстелили домотканую скатерть — дастархан, молодые воины оставили гостя и хозяина вдвоем — перед двумя кувшинами из простой глины, такими же мисками да еще двумя ячменными лепешками.

Имам Исмаил здоровой рукой налил в миску из кувшина ячменную похлебку, подал Ибн Сине скромное кушанье, улыбнулся:

— Видно, великий исцелитель не узнал ночью меня, покорного своего слугу?

— Да, признаюсь, не узнал, но…

— Нет ничего удивительного, исцелитель, как-никак почти десять лет прошло после… нашей встречи в Исфахане. Но вечно я буду помнить, как оживили вы мое почти бездыханное тело.

— Благодарю за добрую память, — сказал Ибн Сина и взглянул на обмотанную руку хозяина. — Видно, имам Исмаил опять нуждается в лечении?

Правой рукой имам осторожно погладил левую.

— Тысяча сожалений, но… прошлой ночью при стычке в бекате некоторые наши воины были ранены.

— Если нужно помочь, я готов.

— Очень признателен. Но есть более важное дело, — имам неожиданно нахмурился, пристально, исподлобья посмотрел на гостя. — Господин Ибн Сина! Мы должны тотчас покинуть это место. Причина? Сюда скоро нагрянут султанские псы — они ведь ищут вас, вы нужны султану. Поэтому… ваш покорный слуга хочет спросить…

— Як вашим услугам, имам Гази.

— …Ваш покорный слуга слышал, что вы, великий исцелитель, не желали служить этому кровопийце, все время скрывались от него. Так что же заставило вас отказаться от прежнего поведения и взяться лечить этого жестокого насильника, господин мой? — В голосе имама прозвенел металл.

— Перед всевышним все равны… — глубоко вздохнув, ответил Ибн Сина. — И для нас, лекарей, что шах, что нищий — тоже все равно.

— Не знаю, правильно ли это. Неизлечимая болезнь, прилипшая к этому жестокосердому, — не предначертана ли она самой судьбой? Не есть ли она месть, ниспосланная небесами тому, кто за сорок лет владычества своего пролил реки крови людской? А если это кара всевышнего, то разве лечение ваше не будет великим грехом?

Ибн Сина отвел взгляд от горящих гневом и яростью глаз имама. Конечно, логично говорит имам и справедливо, но… эта ярость, эта безжалостность!

Исмаил словно разгадал мысли Ибн Сины:

— Да, все воины войска правды и справедливости горят чувством мести. Нас объединило знамя газавата[87] и мы избавим мир от кровопийцы!

«Опять газават! Опять кровопролития! И кровь будут лить — во имя справедливой цели — воины правды и справедливости. Что же это за мир беспощадный?!» — подумал Ибн Сина и вспомнил, что лет пятнадцать назад в Египте чернокожие рабы-зинджи, предводительствуемые имамом Захиром, тоже подняли знамя газавата, одержали поначалу немало побед, — пролили реки крови, в том числе и своей. Надежда, затеплившаяся было в его груди — встретить такого имама, который дал бы людям мир и покой, — погасла в душе Ибн Сины, как свеча на исходе.

Имам Исмаил по-своему понял молчание гостя. Весело воскликнул, попытавшись даже ударить ладонь об ладонь:

— Молчание — знак согласия! Присоединяйтесь ко мне, к нашему войску, исцелитель мой.

Ибн Сина долго сидел, опустив голову, напряженно думал. Искал нужные доводы и слова:

— Благодарю, имам! Но хочу спросить: разве войско правды и справедливости может сравниться с войском султана Махмуда?

— Войско султана — полчище грабителей. Корысть — их опора. Наша опора — правда и справедливость! За нас заступятся… даже вон те горы, подпирающие небо! Но — времени у нас в обрез. «Да» или «нет», исцелитель?

«Я ученый. Я врачеватель. Да, но я и вольный человек… в тех горах, что мы только что прошли, мы будем вольны, как беркуты в небе… И все-таки: не мне проливать кровь. Я врачеватель!..»

— Тысяча сожалений, имам, но ваш покорный слуга не рожден сарбазом.

— Необязательно держать в руке меч, чтоб отставать правое дело. А уж почета и уважения вы будете иметь у нас в сто раз больше, чем во дворцах.

— Благодарю, имам, благодарю сердечно. Но ваш покорный слуга всеми помыслами своими — в книгах, в науках. У меня начаты книги. Как доведу их до конца, если пойду с вами?

— Довести до конца книгу-небылицу о справедливых шахах? — раздраженно усмехнулся имам Исмаил: его шрам на лбу нервно задергался. — Удивляюсь вам, ученым мужам! Вы пишете толстые книги, в которых иногда осуждаете плохих правителей, а сами — рабы у таких, как султан Махмуд!

— Это неправда! — возразил было Ибн Сина, но, увидев холод в глазах имама, умолк. Миг спустя сказал о другом: — Есть еще одна причина, имам… В Исфахане черный мор, я должен вернуться туда как можно скорее.

— Пусть так и будет! — Имам Гази, опираясь об пол здоровой рукой, поднялся. — Вы свободны, великий исцелитель. Вы пойдете своей дорогой, мы уйдем отсюда своей.

— Если позволите, я осмотрю вашу раненую руку!

— Благодарен вам, но… — имам Гази, словно обиженный ребенок, отвернулся, — скажите только, есть у меня перелом или нет…

Ибн Сина осторожно распутал толстую полотняную тряпку на руке Исмаила. Глубокая сабельная рана была присыпана чем-то, но до сих пор кровоточила.

— Сейчас будет больно, потерпите, имам.

Осторожно пощупал опухшую руку. Бледный как полотно Исмаил закрыл глаза.

Ибн Сина неторопливо и тщательно очистил рану, вновь перевязал руку.

— Слава аллаху, кость цела.

— Слава аллаху… — повторил имам.

— Но рана ваша опасна, имам. Дайте мне воина. Он возьмет лекарство, приготовленное мной из яда змеи-стрелы и масла горького миндаля. Каждый день дважды смазывайте рану этой мазью.

— Благодарю! — ответил имам, все еще хмуро-насуп-ленно. — Мои сарбазы проводят вас до беката… И запомните, исцелитель, — закончил неожиданно имам, — если когда-нибудь вы будете нуждаться в помощи… В Газне есть человек, поэт, винодел, его зовут Маликул шараб. Сообщите ему о себе, если будет нужда… Будьте здоровы, господин Ибн Сина! — И Мститель поспешно вышел из шатра.

А господин Ибн Сина долго еще после этого раздумывал, правильно ли поступил, отказавшись от предложения имама Исмаила Гази.

 

[83]Хавзи Кавсар — легендарный родник в раю.

[84]Газ — мера длины, чуть больше 0,7 м.

[85]Таньга — серебряная монета невысокого достоинства,

[86]Духовный наставник, другое наименование имама.

[87]Газават — война за веру, «священная война»,

Оглавление

Обращение к пользователям