Глава шестая. Виток за витком

Я верю в черные дыры, верю, что, когда Вселенная обращается в ничто, прошлое и будущее закручиваются воронкой, будто вода, исчезающая в сливе. Видимо, именно так Томас Стоун материализовался в моей жизни. Если это объяснение не подходит, не обойтись без непредубежденного Господа Бога, который хоть и предоставил нас самим себе и предпочитает не связываться с ураганами и эпидемиями – пусть события развиваются своим чередом, – но все же порой случайно задевает пальчиком приводное колесо, и тогда отец и сын, разделенные океаном, оказываются в одной комнате.

В детстве я тосковал по Томасу Стоуну или, по крайней мере, по его вымышленному образу, не одно утро прождал его у ворот Миссии. Мне кажется, это было необходимо, мой внутренний мир укрепился подобно крикетной бите, которой нужна особая обработка, чтобы стойко держала удар. Часы, проведенные у ворот Миссии, научили меня: мир тебе ничего не должен, да и собственный отец – тоже.

Просьбу Гхоша я не забыл. Скажем так: она отошла у меня на второй план. Совесть меня не мучила, у меня попросту не было времени на поиски Томаса Стоуна, более того, где бы он ни находился, я-то точно пребывал в какой-то иной Америке, у которой если и было что-то общее с его Америкой, то разве что название. Его книга путешествовала со мной из Аддис-Абебы в Судан, оттуда – в Кению, потом – в Америку, и я постепенно проникся уважением к ее автору. Кроме того, в ней была частичка сестры Мэри Джозеф Прейз, в рисунках чувствовалась ее рука, а закладку с написанными ею словами я носил в бумажнике. Личность Томаса Стоуна пронизывала текст, похоже, он обретал себя в своих записках, где доминировали болезни и нищета и где он преодолевал свою горечь в сухих медицинских терминах. Я был убежден, что основу книги составили его дневниковые записи. Абстрактные знания получили конкретное воплощение.

Но как мне быть с другим конкретным воплощением – создателем моей ДНК, человеком, чей запах и голос я, казалось, сразу распознал, мне, плоти от плоти его? В том, как он склонялся над пациентом, держал голову, прижимал руки к груди, передергивал лопатками, ежился, я видел себя самого.

Конечно же, Томас Стоун почувствовал, что во Вселенной не все гладко, потому-то и оказался в нашей операционной. Сознаюсь, пока я не узнал, кто он такой, я не испытывал ничего, только гордость за Дипака, так ловко применившего трубку, за его искусные руки, вызвавшие восхищение у незнакомца. Известие о том, что это сам Томас Стоун, застало меня врасплох. Что предпринять? Возмутиться? Осудить? Я не успел среагировать. Но сейчас, впервые с детства, мне захотелось познакомиться с ним поближе, не ограничиваясь девятипалым портретом, побольше узнать о живом человеке, хирурге, что стоял у меня за спиной.

В последующие дни я ознакомился с жизненным путем Томаса Стоуна в нашей библиотеке, листая один за другим огромные тома Index Medicus начиная с 1954-го, года моего рождения. Я хотел узнать, что с ним сталось после выхода в свет «Практикующего хирурга», какие еще достижения за ним числились. Библиотека у нас была маленькая, но Попей пожертвовал ей свою коллекцию журналов по хирургии, которую собирал с пятидесятых годов. Большинство материалов, упомянутых в Index Medicus, были налицо.

В своем блокноте я зафиксировал этапы научной карьеры Томаса Стоуна в соответствии с опубликованными работами. В Америке он интересовался хирургией печени, и его карьера тесно переплелась с историей пересадок, со смелой идеей, что можно взять какой-то орган у Петра и пересадить Павлу. Все началось задолго до Стоуна, в сороковые годы, когда сэр Питер Медавар и сэр Фрэнк Макфарлейн Вернет* продемонстрировали, как иммунная система распознает «свои» и чужие ткани и отторгает последние. За два месяца до нашего рождения Томас Стоун опубликовал письмо издателю «Бритиш медикал джорнал» о чрезмерной длине и объеме колона у многих эфиопов; кишка легко перекручивалась сама по себе, вызывая непроходимость. К 1967 году, когда Кристиан Барнард в Кейптауне пересадил Луису Вашканскому сердце молодой женщины, погибшей в автокатастрофе, мой отец, перебравшийся к тому времени в Бостон, заинтересовался резекцией печени. Вопрос заключался в том, каков возможный объем удаляемой части печени, чтобы донор сохранил жизнь?

* Питер Брайан Медавар (1915-1987) – английский биолог. Открыл явление приобретенной иммунотолерантности и воспроизвел его в эксперименте. Фрэнк Макфарлейн Бёрнет (1899-1985) – австралийский вирусолог. Наиболее известен своими работами в области иммунологии. Медавар и Бернет получили Нобелевскую премию в 1960 году.

Во главе исследований по пересадке печени в Америке стоял блестящий хирург Томас Старцл. Первые пересадки печени он осуществил в 1963 – 1964 годах, но ни один пациент не выжил. Томас Стоун из Бостона, как указывали ссылки, попытался выполнить пересадку годом позже, и попытка также не удалась. Несмотря на критическое отношение общества, Старцл не сдавался. Первая успешная пересадка печени состоялась в 1967 году. Подвиг Старцла удалось повторить другим, включая и Томаса Стоуна. Риск был по-прежнему очень велик, но, после того как в литературе были описаны такие приемы, как обходное кровоснабжение через верхнюю полую вену во время продолжительных операций и применение «раствора Висконсинского университета» для сохранения трупной печени, результаты значительно улучшились. Проблема уже не была чисто технической, хотя с точки зрения техники операция была сложнейшей, все равно что для пианиста «Рапсодия на тему Паганини» Рахманинова при условии, что нельзя пропустить ни одну ноту или сфальшивить. Операция длилась десять, а порой и целых двадцать часов. Старцл показал, что она осуществима. Однако возникло два новых препятствия: где найти достаточное число органов для пересадки и как бороться с отторжением.

В 1980 году, когда я проходил интернатуру, Старцл сосредоточился главным образом на отторжении. Новый препарат, открытый группой сэра Роя Кална из Кембриджа, – циклоспорин – казался многообещающим.

Томас Стоун избрал иной подход, он сосредоточился на проблеме нехватки донорских органов и предложил решение, которое большинству наблюдателей показалось тупиковым: брать у живого здорового родителя-донора только часть органа и пересаживать ребенку, у которого печень отказала. Во всяком случае, в опытах на собаках печень донора увеличивалась в размерах (что компенсировало утрату ее части) и не отторгалась реципиентом. Правда, разделение пересаживаемого органа породило осложнения – такие как просачивание желчи и тромбоз печеночной артерии. Оно также ставило жизнь донора под угрозу, поскольку печень, в отличие от почек, орган непарный. Еще более полезной и многообещающей была работа Стоуна, в которой он пытался «содрать» с печеночных клеток животных антигены, по которым человеческие клетки распознают их как чужие, и слоями нанести животные клетки на мембрану, создав таким образом нечто вроде искусственной почки, пригодной для диализа.

Про пересадки органов я читал с восторгом. Несомненно, это была одна из самых захватывающих глав в истории американской медицины.

С Джонсона-младшего в отделении интенсивной терапии пылинки сдували. Он был под седативами, веки опущены, только глазные яблоки двигаются. Его тяжелая травма привела к инфаркту легкого (впервые замечен у солдат, выживших на поле битвы, у которых впоследствии развивалась странная ригидность легкого) и к отключению почек. В соответствии с правилами Би-Си Ганди, если из тебя торчат семь трубок, ты одной ногой в могиле. Трубок из Джонсона-младшего торчало девять. Но шли недели, трубка за трубкой извлекались, больному становилось все лучше. Требовалось тщательное медицинское наблюдение, хороший уход, и мы с Дипаком составляли ежедневные диаграммы, планировали мероприятия и решали текущие проблемы. Джи-Ар, как его называли родственники, на сорок третий день был переведен в обычную палату, а еще через неделю, застенчиво улыбаясь, покинул больницу, провожаемый выстроившимся у выхода в две шеренги персоналом отделений интенсивной терапии и травматологии. Если он кого и застрелил, то свидетелей не было, полиция интереса не проявляла, и Джи-Ар отправился домой. Своим выздоровлением он, несомненно, был обязан хирургам, но их усилия увенчались успехом благодаря его молодости и здоровью. Дух хрупок, нестоек, а тело выносливо.

В качестве интернов мы имели право участвовать в одной национальной конференции, расходы оплачивались. Я выбрал конференцию по пересадке печени, проходящую в мае в Бостоне. Прибыл я в чудесный весенний день. Центр города вполне соответствовал моим представлениям о старой, еще колониальной Америке, здесь чувствовался аромат истории. Я убеждал себя, что Бостон, город, где работал Томас Стоун, в качестве места проведения конференции – это простое совпадение и что я прибыл сюда не повидаться со Стоуном, а выслушать выступление основного докладчика – Томаса Старцла. Что касается пленарного заседания с участием Стоуна… я был не уверен, что пойду на него.

Утром в день открытия конференции я уже не мог больше лгать самому себе. Я пропустил заседание и прошагал шесть кварталов до больницы, в которой Томас Стоун работал все эти годы. Я больше десяти месяцев не вылезал из облачения хирурга и в костюме и галстуке чувствовал себя ряженым.

«Отправьте их в Мекку» – это выражение мы употребляли, когда больному требовался какой-нибудь особый вид медицинской помощи, который Госпиталь Богоматери предоставить не мог. С этими словами медики по всей Америке направляли пациентов в самые знаменитые учреждения, занимающие ведущее место в своей области, – слово «Мекка» появлялось даже в письмах читателей, публикуемых в медицинских журналах. А теперь настал мой черед отправиться в «Мекку».

Эта самая «Мекка» представляла собой новехонькое высоченное больничное здание причудливой формы, которое сверкало, будто платиновое. Проект явно победил в каком-нибудь архитектурном конкурсе. С точки зрения пациента, вид у сооружения был не слишком располагающий. Позади прятались кирпичные корпуса постарше и поскромнее, не такие вызывающие и лучше вписанные в окружение.

– Доброе утро, сэр, – приветствовал меня молодой человек в лиловом пиджаке. Я даже подумал, он издевается, и только потом понял, что он и двое других паркуют автомобили и помогают из них выбраться людям в инвалидных колясках.

Вращающаяся дверь вела в закрытый дворик со стеклянными стенами и таким же потолком, вознесшимся на три этажа. Во дворике росло живое дерево. Концертный рояль с каким-то хитрым механизмом играл сам по себе. Вокруг стояли кожаные кресла, торшеры. Гранитный валун обмывал небольшой водопад. За стойкой улыбались сразу три услужливых портье. Следуя указаниям синей линии на полу, я прошел к лифтам Башни А, которые, как мне было сказано, доставят меня на восемнадцатый этаж в хирургическое отделение.

Не верилось, что я нахожусь в больнице.

Выйдя из лифта, я оказался в компании из пяти мужчин и одной женщины, все моего возраста, в темных костюмах и с бейджиками посетителей на груди.

– Нам велено ждать здесь, – поспешила уведомить меня женщина.

Тут появился молодой человек в белом халате поверх голубого одеяния хирурга.

– Извините за опоздание, – бодро объявил он. – Добро пожаловать в хирургическое отделение. Меня зовут Мэттью. – Он улыбнулся. – Подумать только, всего лишь год тому назад я был в вашей шкуре, проходил собеседование на интернатуру. Как летит время! Костюмы, какая прелесть! У нас двадцать минут до начала конференции по вопросам заболеваемости и смертности. Я быстро покажу вам отделение. После конференции у нас обед с персоналом, потом индивидуальные собеседования и большая экскурсия по больнице. Я провожу вас до конференц-зала и покину. Один из моих пациентов будет представлен на конференции. Надо будет завязать ему ремешки на доспехах.

За год в Госпитале Богоматери мне так ни разу и не выпало показать больницу кандидатам в интерны. Да я и не видел, чтобы хоть кто-нибудь прибыл на собеседование. Здесь, в «Мекке», это происходило еженедельно. Я потащился со всей компанией.

В индивидуальных ординаторских имелся телевизор на стене, холодильник, письменный стол и санузел, никакого сравнения с единственной ординаторской Госпиталя Богоматери, забитой койками, где был только один телефон и куда сползались покемарить интерны со всех служб; лично я этим оазисом и вовсе не пользовался. Потом Мэттью показал нам «маленькую» комнату для совещаний, где проходили ежедневные доклады хирургов; помещение походило на зал заседаний правления крупной корпорации: длинный стол, кожаные стулья с высокими спинками, на стенах портреты маслом прежних заведующих, чьи имена прочно вошли в «Кто есть кто» хирургии.

– Проверим систему. – Мэттью нажал на кнопку.

Из-за занавесок появились экраны, в помещении возникло затемнение, а из приспособления, которое я поначалу принял за кофейный столик, вырос проектор. Констанс, единственная женщина в нашей группе, закатила глаза, давая понять, что такая демонстрация показалась ей неуместной.

Когда мы прибыли в аудиторию, где должна была состояться конференция по вопросам заболеваемости и смертности, Мэтт извинился:

– Мне надо переодеться. Доктор Стоун строго следит за этим. Он даже на обходах требует, чтобы мы снимали хирургическое.

Аудитория представляла собой уменьшенный вариант кинотеатра «Адова» из Аддис-Абебы, только обитые бежевой шершавой тканью кресла были удобнее. Они располагались по восходящей, так что из задних рядов, где сели мы, будущие интерны, все было отлично видно. Целый набор панелей для просмотра рентгенограмм был встроен в стену за кафедрой. Врач-резидент загружал пленки, нажатием на педаль переменяя панели.

Констанс оказалась рядом со мной. Позади нас расположилась стайка студентов-медиков в коротких белых халатах. Я уж и забыл, что студенты-медики существуют на свете. У врачей-резидентов халаты были длиннее и лица не такие безмятежные, как у студентов. У врачей-ординаторов халаты были самые длинные, и пришли они позже остальных. Мы, прибывшие на собеседование, в своих темных костюмах смотрелись пингвинами в окружении белых медведей. Дипак регулярно собирал нас на совещания, но здесь чувствовалась традиция, установившийся порядок, который не менялся десятилетиями.

– Говоришь, из какого ты вуза? – осведомилась Констанс. Я краем уха уже слышал, что она стажируется в Бостоне, только в другой больнице.

– Я учился в Эфиопии, – ответил я.

Судя по всему, она охотно пересела бы от меня подальше.

Томас Стоун не смотрел на толпу, когда входил, он и так знал, что людей собралось немало. Он казался выше, чем тогда, в операционной, росту почти такого же, как я или Шива. В аудитории сделалось тихо. Руки он засунул в карманы белого халата. На свое место он проскользнул легко, его движения напомнили мне Шиву. В первом ряду он был один. Я сидел далеко за ним и сбоку, так что видел его в профиль. Впервые я как следует разглядел своего отца. Меня бросило в жар; изучать его бесстрастно, как подобает клиницисту, было невозможно. Мысли мои неслись вскачь, сердце колотилось, я даже испугался, что выдам себя, поэтому отвернулся и попробовал успокоиться. Когда я снова посмотрел на него, Стоун сжимал в руке какую-то бумажку, было совсем незаметно, что одного пальца недостает. Он был шатен с седыми висками, на лице резко выделялись желваки, словно ему часто доводилось стискивать челюсти. Тот глаз, который я видел, глубоко запал. Голову мой отец держал очень прямо.

Не могу сказать, какая была повестка дня, что обсуждали. Я сидел рядом с излучающей высокомерие Констанс, глядел на Томаса Стоуна и чувствовал, что некий предохранитель во мне сейчас перегорит и я расшвыряю мебель, заставлю сработать систему пожаротушения, начну выкрикивать непристойности и сорву чинное совещание. Я перестал владеть собой и вцепился в ручки кресла, пережидая, пока ярость, клокотавшая во мне, пойдет на убыль.

– Это я виноват, – повернулся ко мне Томас Стоун, и на миг мне показалось, что он – ясновидящий.

До этого Мэттью, нашего гида, на сей раз представлявшего историю болезни, подвергли резкой критике, но его ординатор и главный врач-резидент не выступили в его защиту, и он принял основной удар на себя. Когда со своего места поднялся Стоун, выкрики стихли.

– Да, вина лежит на мне. Несомненно, мы можем поднять уровень хирургии. Я устанавливаю видеокамеры в двух травмопунктах. Хочу, чтобы мы отсмотрели все поступающие крупные травмы. Все ли как надо? Под рукой ли эндотрахеальная трубка или надо сделать три шага, чтобы ее взять? Не придется ли искать инструмент, который обязан быть на месте? Не отвлекаем ли мы друг друга праздной болтовней? Чье присутствие излишне? Верный ли метод лечения избран? Вот вечный вызов.

Он вытащил из кармана бумажку и развернул.

– Я беру на себя ответственность за все, что описывается в этом письме.

Он говорил с легким британским акцентом. Годы, проведенные в Америке, сгладили произношение, но резкие интонации так и не появились. Когда они говорили с Дипаком в операционной, я вообще никакого акцента не заметил.

– Это письмо я получил от матери скончавшегося пациента. Я сделаю все, чтобы такое не повторилось. Вот что она пишет. «Доктор Стоун. Ужасная смерть моего сына – невосполнимая утрата, может быть, только время сгладит мою потерю. Сейчас у меня перед глазами его последние минуты. Я видела, что мой сын напуган и ему не к кому обратиться со своим страхом. Но меня грубо попросили выйти вон. Единственным человеком, проявившим сострадание, оказалась медсестра. Она взяла его за руку и сказала: «Не волнуйся, все будет хорошо’! Все прочие не выказали никакого участия. Я понимаю, доктора были заняты его телом и лучше бы ему находиться без сознания. Врачей волновали только его грудь и живот, а не страхи маленького мальчика. Да, он был взрослый, но в такую минуту он превратился в перепуганного мальчишку. Мой сын и я всех раздражали. Вашим врачам надо было только, чтобы я удалилась, а сын затих. Их желание в конце концов исполнилось. Доктор Стоун, вы глава хирургического отделения и, скорее всего, сам родитель. Не кажется ли вам, что ваши врачи обязаны подбадривать пациента? Ведь больному станет легче. Последнее сознательное воспоминание моего сына – люди, которые игнорируют его. А мое последнее воспоминание о нем – мальчишка, который с ужасом смотрит, как его мать выводят. Этот образ я не забуду до гробовой доски. Тот факт, что доктора врачуют тело, не оправдывает их пренебрежения к душе».

Томас Стоун сложил письмо и засунул обратно в нагрудный карман. По залу пронесся шепоток, люди неспокойно зашевелились. Кое-кому в зале явно хотелось махнуть на письмо рукой, более того, посмеяться над ним, но в присутствии Стоуна они и пикнуть не посмели. А он стоял молчаливый, самоуглубленный, будто был один и прочитал письмо самому себе. Все затихли, слышалось только гудение кондиционеров. Но вот он обвел глазами собравшихся, зацепило их или нет. Зубоскалам сразу расхотелось насмешничать.

Потом спокойным и твердым голосом задал вопрос.

Ответ я знал. Ведь в бегах, в Эфиопии и Кении, я прочел его книгу не один раз.

– Что надо проделать с органом слуха в качестве первой помощи при шоке?

Разумеется, среди присутствующих двухсот человек никак не меньше пятидесяти тоже знали правильный ответ. Ни один не открыл рта.

Стоун выждал. Стало совсем неловко. Констанс рядом со мной так и застыла.

Томас Стоун расставил ноги и заложил руки за спину. Казалось, он готов вот так простоять весь день. Он поднял брови. Студенты слева от меня боялись мигнуть.

Стоун удивленно посмотрел на меня. Неужели ответ придет из рядов темных костюмов? Во второй раз в жизни он заметил, что я существую на этом свете. Первый раз был при моем рождении. А сейчас мне пришлось тянуть вверх руку.

– Да? Скажите нам, так что же надо проделать с органом слуха в качестве первой помощи при шоке?

Все уставились на меня.

Гхош всем пожертвовал ради нас, посвятил свою жизнь нам с Шивой. Хема, которая потеряла мужа, работала сейчас с Шивой в Миссии одна и писала мне, что у нее сердце разрывается, так она по мне скучает и так ее мучает совесть за недоданную мне в детстве любовь. На матушке, нашей крестной, держалась Миссия, Гебре, Алмаз и Розина заполнили пустоту, образовавшуюся после бегства Стоуна. И лишь Томас Стоун, который, наверное, не пропустил ни одного совещания по заболеваемости и смертности, ни разу не побеспокоился о Шиве или обо мне.

Какая несправедливость, что Томас Стоун в награду за свою черствость и эгоизм, занимает теплое местечко и купается в уважении и славе. Ведь нельзя быть хорошим врачом и плохим человеком, закон человеческий, да, пожалуй, и Божий, против этого!

Наши глаза встретились.

– Вложить в него слова поддержки! – сказал я своему отцу

Прошедшие годы громоздились между нами, бесповоротно разделяя нас.

– Благодарю вас, – сказал он изменившимся голосом. – Слова поддержки.

Выходя из зала, он оглянулся на меня.

Совершенно случайно мне удалось выяснить, где он живет. Я подозревал, что в элегантном кондоминиуме на противоположном берегу реки. Но тут на первом этаже Башни А мне попалась на глаза стеклянная дверь, ведущая наружу, а напротив, на другой стороне улицы, находился вход в вестибюль следующего здания. Туда вошел Томас Стоун, и швейцар приветствовал его. Через несколько минут Стоун вышел, уже без белого халата и с черно-желтой коробкой в руках – проектором слайдов. Направлялся он на конференцию по трансплантологии. Я подождал полчаса, подошел к швейцару и сунул ему под нос свой бейджик:

– Меня зовут Мэрион Стоун. Доктор Стоун забыл кое-какие слайды, которые собирался показать, и послал меня за ними.

Он чуть не поднял меня на смех. Потом наклонил голову, присмотрелся…

– Вы ему родственник?

– Я – его сын.

– А ведь так и есть! – Он заглянул мне в глаза, словно в них и крылось сходство, и заулыбался. Наличие сына каким-то образом сближало Томаса Стоуна с обычными людьми, стирало некую грань. – Так оно и есть! – повторил швейцар и в восторге хлопнул себя по ляжкам. – А нам-то за все это время ни словечка.

– Он до этого года и сам ничего не знал, – подмигнул я.

– Иосиф и Мария! Иди ты!

Я улыбнулся и посмотрел на часы.

– Знаешь, где его квартира? – спросил швейцар.

– Четвертый этаж?

– Четвертый. Четыре-ноль-девять.

В помещение я проник с помощью перочинного ножа и кое-каких хирургических манипуляций, которым Би-Си Ганди с готовностью обучал всякого.

В квартире была одна спальня.

В гостиной-столовой не имелось ничего, что подтвердило бы ее статус. Большой рабочий стол вроде рабочего места чертежника и два стола по бокам образовывали в плане букву «П». На боковых столах аккуратными стопками лежали бумаги. Три стены занимали полки, забитые книгами и бумагами. Они были задуманы не для того, чтобы радовать глаз, а чтоб было удобно.

Кофейник на кухне зарос пылью. Плитой, похоже, никогда не пользовались. На тостере закаменели крошки. В холодильнике я увидел пакет апельсинового сока, брусок масла и полбуханки хлеба.

В спальне было темно, шторы задернуты. Ни книг, ни бумаг. Только армейская койка с тщательно свернутым в ногах одеялом, словно хозяин собирался расположиться бивуаком на одну ночь.

Над электрическим камином – фото в рамке. Техника двадцатых годов (аэрограф?) придала коже матери и сына необычайную белизну. Поза традиционная – мадонна с младенцем, мальчику года три, он приник к груди женщины – по всей видимости, моей бабушки. О ее существовании я, признаться, совершенно забыл.

На камине стеклянный цилиндр с темной жидкостью. Осмотр показал, что в ней плавает человеческий палец.

А ведь я явился, чтобы… причинить ущерб.

Фото заставило меня изменить намерения.

Я открыл все дверцы кухонных шкафов, распахнул дверцу плиты, холодильник. Откупорил пакет с соком. Отворил дверцы шкафчиков в ванной. Снял колпачки с зубной пасты, шампуня, кондиционера и аккуратно поставил их в ряд. Открыл все, у чего имелись крышки. Распахнул гардероб, дверцы книжных полок, растворил окна.

В центре стола я положил закладку, заполненную сестрой Мэри Джозеф Прейз.

19 сентября 1954 года.

Второе издание. Бандероль прибыла на мое имя. Но я уверена, что издатель имел в виду тебя. Поздравляю. Прилагаю мое письмо к тебе. Прочти немедленно.

СМДП.

Я был уверен: письмо, о котором упоминала мама, у него. Я спросил себя: ну вот, ты в его квартире, и где письмо? О чем в нем говорится? Устроить обыск? Нет, все испорчу.

Я выловил из формалина палец и положил на стол рядом с закладкой. Оценил картину и передумал. Уложил палец обратно в банку и забрал с собой.

Уходя, входную дверь я оставил открытой.

Оглавление