Глава вторая. Первые шаги на политическом поприще. Неудачная попытка выступления от имени «всей интеллигенции и рабочих масс». — Бронштейн объявляет себя социал-демократом, но не марксистом. — Организация Южно-Русского Рабочего Союза. — Львов и

Когда в 1897 году народнический журнал «Новое Слово» перешёл в руки марксистов и, к нашей великой радости, стал первым марксистским легальным органом, Бронштейн написал длинное мотивированное заявление в имевшейся для этой цели при общественной библиотеке книге. В этом заявлении, ссылаясь на перемену направления журнала «Новое Слово», он требовал от администрации библиотеки прекратить выписку этого журнала или, по крайней мере, сократить число выписываемых экземпляров.

Не довольствуясь этим, Бронштейн написал в том же духе в редакцию «Русских Ведомостей» письмо, которое заканчивал таким образом: «Вся интеллигенция и рабочие массы крайне возмущены таким поворотом журнала». Н. М. Осинович[4], к которому, как народнику-единомышленнику, он обратился с предложением присоединить свою подпись к составленному им протесту, выразил естественное удивление: «Какая же это интеллигенция и рабочие массы, раз всего будет 3–4 подписи, и среди них ни одного рабочего». — «Это ничего, — не смущаясь, заметил Бронштейн, — мы напишем: имеются тысячи подписей».

Это были его первые литературно-публицистические опыты, в которых юноша Лева Бронштейн в зародышевой форме проявил к признаваемой им тогда свободе печати ту нежную склонность, которая впоследствии таким пышным цветом расцвела в декретах, речах и писаниях комиссара Троцкого об этом «мелкобуржуазном предрассудке».

Как отрицательно ни относились друзья к приёмам Бронштейна в отношении политических противников, он не мог не заметить, что эти его литературные опыты имели большой успех среди них, тем более, что почти все, они были противниками марксизма. Это так его подбодрило, что он вскоре после этого написал уже целую полемическую статью против марксистов.

Эта статья привела в неописуемое восхищение не только его ближайших друзей в саду, но и редакцию одной маленькой народнической газеты в Одессе, куда он понёс своё произведение для напечатания.

При всем своём восторге, газета напечатать статью Бронштейна, однако, отказалась, боясь, что в случае, возражений со стороны марксистов, запасов знаний, как редакции, так и Бронштейна окажется недостаточно для ответа.

В январе 1897 г. я уехал в Киев. Весною, вернувшись на каникулы в Николаев, я, разумеется, немедленно возобновил свои посещения сад Франца и там опять встретил Бронштейна.

Его кипучая, активная натура, понятно не могла долго довольствоваться времяпрепровождением у Франца и холостыми, так сказать, спорами с марксистами и публицистическими упражнениями в узком кругу друзей. Она бурно искала выхода наружу. Ему нужна была широкая общественная деятельность. Но где было взять её в те времена, особенно в таком общественном захолустье, как Николаев?

Понятно, что он с радостью ухватился за предложение Франца организовать маленькое общество для покупки популярных, дешёвых брошюрок и распространения их среди крестьян. Средства «общества» должны были составляться из скудных взносов самих немногочисленных членов его, вербовавшихся среди посетителей сада Франца. Организация при всем своём невинном характере (брошюры предполагались исключительно легальные), должна была, по условиям того времени, быть строго тайной.

Всё это окончательно суживало и без того не Бог весть какой широкий размах «организации» и не открывало никаких перспектив для такого человека, как Бронштейн.

Но noblesse oblige. Бронштейн был народником, что ещё мог он делать в Николаеве, оставаясь народником?

Это общественное крохоборство, претившее всей властной натуре Бронштейна, понятно, скоро должно было ему надоесть и надоело.

Однажды он таинственно отозвал меня в сторону и предложил принять участие в организуемом им рабочем союзе. Народничество было отброшено в сторону: по плану, эта организация должна была быть социал-демократической, хотя Бронштейн этого названия избегал, как вообще избегал затрагивать вопрос о марксизме и народничестве и предложил назвать организацию «Южно-Русский Рабочий Союз».

Я принял его предложение. Кроме меня, он пригласил также Александру Соколовскую и Илью Соколовского, впоследствии редактора «Одесских Новостей».

Когда я вступил в организацию, я пришёл на все готовое. У Бронштейна уже были связи с рабочими, а также с революционными кружками Одессы, Екатеринослава и других городов, где возникли аналогичные кружки социал-демократического характера.

Работа была живая, интересная, и Бронштейн с присущим ему жаром отдался ей, скоро совсем забыв о своём «народничестве». Он забыл о своему недавнем заявлении в жалобной книге библиотеки; о том, что ещё так недавно, с неумолимой железной логикой (как ему казалось) неопровержимо доказывал совершенную невозможность капитализма в России, забыл свои саркастические советы нам заводить кабаки и насаждать капитализм, раз мы желаем оставаться последовательными и логичными. Все это было предано забвению с лёгкостью прямо изумительной.

Только временами, в интимных беседах со мной, у него как-будто пробуждалось желание оправдаться передо мною в своём противоречии, и он добивался от меня признания, что можно быть социал-демократом, не будучи марксистом. Мы, четверо, очень близко сошлись, стали говорить друг другу «ты» и, вопреки элементарным правилам конспирации, в закрепление нашей дружбы, сфотографировались группой, которая потом фигурировала у жандармов в деле против нас. Бронштейн на этой группе снят в небрежно одетой косоворотке. У меня он настоял, чтобы я оделся попроще (косоворотки у меня не было). От старых народников он перенял наклонность к опрощению и всегда косо посматривал на мои манишку и галстук; и, вообще, в моей привычке одеваться чисто и по-европейски он видел покушение на революционную чистоту. От этого «предрассудка», как и от многих других, он впоследствии более, чем излечился.

Окунувшись, как я сказал, с головой в дела организации, он с подозрением относился ко всякому, кто, как ему казалось, проявлял преданность делу не в должной мере. Будучи со мной в большой дружбе и на «ты», он, давая мне свою фотографическую карточку, сделал надпись: «Вера без дел мертва есть».

Александра Соколовская, питавшая уже тогда к нему нежные чувства, прочитав эту надпись, была очень ею смущена, неприятно шокирована и настаивала на её исправлении. Но я не согласился, и надпись осталась. Поводом к подозрению меня в измене в будущем и к предостерегающей надписи на карточке послужило мне решение, по окончании каникул, поехать в Казань кончить университетское образование (я был на пятом курсе медицинского факультета). Если мне дорога была революция, я, по мнению Бронштейна, не должен был прерывать своей деятельности в организации, хотя бы на несколько месяцев, ради получения какого-то диплома врача.

Как Бронштейн представлял себе ход предстоящей в России революции, которой он, по-видимому, был так горячо предан, я не знаю, и он сам, я полагаю, не знал: по крайней мере, он никогда ничем не подавал повода думать, что у него имеются на этот счёт какие-нибудь взгляды или «планы». И это вполне естественно: ведь единственное значение революции для Бронштейна заключалось в активном проявлении своего «я» в его революционной длительности. Ход революции, её возможные результаты, то, что для других было «конечной целью», для Бронштейна было лишь средством для самоутверждения своей личности. С этой точки зрения он всегда был оппортунистом чистейшей воды, несмотря на всю свою неизменную крайнюю «революционность». Знаменитое изречение: «Движение, это — все, конечная цель — ничего», в известном смысле, как нельзя более, было применимо к нему. В революции его интересовала не столько сама эта революция и её ход, сколько собственная его роль в ней[5].

Вот почему в нём так мирно могли уживаться народническая идеология и марксистская практика, совсем не вызывая обычной в таких случаях внутренней драмы и не требуя немедленного разрушения противоречия.

Честолюбивая мысль о выдающейся и первенствующей роли в русской революции, несомненно уже тогда обуревала его голову, и он неоднократно, с чувством большого самодовольства, сообщал мне, будто рабочие не верят, что его зовут Львовым (это было его конспиративным именем) и принимают его за Лассаля.

Должен сознаться, что рабочие мне лично никогда ничем не подавали вида, что считают Бронштейна переодетым Лассалем (кстати, умершим за 30 с лишним лет до того), да и имя это они вряд ли когда слыхали. Вероятнее всего тут дело было так: он так долго носился со своей затаённой мечтой — быть русским Лассалем, — что, в конце концов, сам уверовал в неё, как в факт: Der Wunsch war der Vater des Gedankens.

Дела наши шли великолепно. Мы открыли непочатый угол сравнительно интеллигентных сектантов, среди которых работа наша шла чрезвычайно успешно. Не мудрено, что голова у нас всех (особенно у Бронштейна) начала немного кружиться при мысли о грандиозных перспективах, рисовавшихся перед нашими разгорячёнными взорами.

У нас было несколько рабочих, которые составляли нашу особенную гордость, и мы друг другу передавали высказанные тем или другим из них фразы, как любящие родители хвастают проявлениями «гениальности» своих детей.

Раз Бронштейн с одним рабочим пошёл в читальню. Там библиотекарша для статистики, между прочим, спрашивает рабочего о его религии. «Я — рациалист», с гордостью заявил тот. Библиотекарша в недоумении, первый раз в жизни слыша о такой религии. «Что вижу — признаю, чего не вижу — не признаю», с достоинством пояснил рабочий.

Другой рабочий, тоже гордость нашей организации, послушав раза 2–3 речи о революции, написал на малороссийском языке («украинского» тогда ещё не было) стихотворение, из которого у меня в памяти задержались следующие строки:

«Ось пришовъ пророкъ велыкiй,

Марксомъ прозывався,

Покорывъ, царизмъ винъ дыкiй,

Тай за працю взявся…»



Этот «самородок», «краса и гордость русской революции», как выразился бы теперь Троцкий, рыжий, уже не совсем молодой рабочий, потом оказался шпионом-провокатором, предавшим всю нашу организацию.

Наша группа была первой социал-демократической организацией в Николаеве. Успех нас взвинчивал, так, что мы находились в состоянии, так, сказать, хронического энтузиазма. И львиной долей этих успехов, мы несомненно были обязаны Бронштейну, неистощимая энергия, всесторонняя изобретательность и неутомимость которого не знали пределов.

Однажды Бронштейн пришёл ко мне с проектом устроить в лесу маленький митинг, на который наши рабочие должны были привести и своих друзей, ещё не приобщённых к нашей организации. Мы с Бронштейном условились, что оба произнесем речи. Зная, что агитационный багаж у нас обоих был не богат, а скудные источники у нас обоих были одни и те же, мы боялись, как бы речи наши не оказались идентичными. Поэтому, перед тем, как отправиться на митинг, мы сообщили друг другу планы наших речей. К нашей радости оказалось, что речи не совпадают.

Бронштейн первый произнёс свою речь, которая продолжалась минуть десять. Когда очередь дошла до меня, я струсил и своей речи не произнёс.

Эта речь Бронштейна была его первым опытом в области ораторского искусства. Надо сознаться, что, не в пример его первым литературным выступлениям, это ораторское выступление, отнюдь не обнаруживало того мастера ораторского искусства, каким впоследствии оказался Троцкий; и его претензии на наследство Лассаля тогда были решительно преждевременны.

Эту сравнительную неудачу, пожалуй, можно объяснить тем, что у Бронштейна тут не было непосредственного ощутимого объекта, на котором он мог бы изощрять свой сарказм, свою находчивость, смелость и решительность атаки.

Во всяком случае, фурора среди слушателей этот первый опыт Бронштейна не произвел, хотя наши рабочие знаками одобрения всячески старались подогреть пришедшую публику, которой всего было, может быть, около десятка. Возможно, что и этот незначительный размер аудитории повлиял на пылкого по натуре оратора.

Мы скоро завели гектограф, и в рабочих кварталах появилась прокламационная литература нашей собственной фабрикации. В это время к нам приехал один товарищ, очень ограниченный и невежественный, но обладавший, в известных, узких пределах, практической смёткой. Ему удалось в некоторых местах оборудовать маленькие нелегальные типографии. Он так возомнил о себе вследствие этого, что уверял, будто ему достаточно 100,000 рублей, чтобы произвести в России революцию. План его был очень прост: на 100,000 рублей он может оборудовать 1000 типографий, а этого, по его компетентному мнению, было вполне достаточно, чтобы наводнить Россию нелегальной литературой и таким образом осуществить революцию. Все это я узнал от Бронштейна, с которым приезжий гений вел таинственные переговоры.

Не знаю, как Бронштейн тогда отнёсся к плану сфабриковать революцию за 100,000 рублей путём наводнения России печатной бумагой. Его упорные попытки теперь, когда он уже находится в зрелом возрасте, ввести социализм путём наводнения страны декретами, заставляет думать, что идея приезжего изобретателя тогда глубоко засела у него в голове. Опытом лишь обнаружено, что к этой простой идее необходимо не менее простое дополнение в виде усекновения голов, неспособных должным образом воспринять эти декреты.

Как бы там ни было, но идея оборудовать маленькую типографию Бронштейну, понятно, весьма улыбалась. Вся задержка была лишь в необходимых для этого ста рублях. И мечту эту ему тогда так и не удалось осуществить.

В другой раз он пришёл с проектом печатать нелегальные брошюры в типографии его дяди. По обыкновению, представленный им план, был заранее детально разработан, и все мелочи и случайности тщательно предусмотрены. Он подробно узнал процедуру, которой подвергаются рукописи в типографии, проходя через цензуру, и придумал простой способ обойти её: после того, как легальная рукопись одобрена цензором, она вся удаляется, за исключением обложки и страницы с подписью цензора, и вместо неё вставляется нелегальный текст.

Ему всё это легко было, по его словам, устроить, так как, пользуясь доверием дяди, он имел свободный доступ к его типографии и без труда мог поместить там своего человека, в качестве наборщика.

Он отлично звал, что этим способом, если бы он и удался, вряд ли можно было бы воспользоваться более одного раза; во всяком случае, скорый провал его был неизбежен. И при провале, дядя его, не имевшему никакого отношения к революции и не питавшему сочувствия к революционной деятельности своего племянника, грозило многолетнее тюремное заключение и ссылка в Сибирь с закрытием типографии и, стало быть, полным, разорением семьи. Но эти мелочи Троцкому и в голову не приходили. Проект, однако, не встретил сочувствия по причине этих именно «мелочей» и не был приведён в исполнение.

В августе 1897 года я уехал в Казань доканчивать своё университетское образование. После моего отъезда работа нашей организации продолжала расти и расширяться. Литературная деятельность Бронштейна и других, несмотря на то, что по-прежнему приходилось прибегать к услугам примитивного гектографа, также быстро росла.

Неукротимая энергия Бронштейна била ключом. Он затеял выпускать газету, под названием «Наше Дело». Первый номер был выпущен в количестве 200–300 экземпляров. Несмотря на то, что газета была гектографирована, она в техническом отношении представляла верх совершенства, не только не уступая печатным изданиям подпольного происхождения, но даже превосходя их. Все статьи были написаны печатными буквами, чётко, красиво. Материал был обильно иллюстрирован картинами, очень хорошо выполненными. Так, описанная в газете стачка мясников в Париже, была иллюстрирована несколькими картинами-карикатурами, талантливо составленными самим Бронштейном. Для этих картин он просмотрел юмористические журналы за несколько лет и позаимствовал все, что хоть сколько-нибудь подходило к тексту статьи, часто комбинируя заимствованные иллюстрации, видоизменяя их и т. п.

Всю самую существенную часть технической (не говоря, само собою разумеется, о литературной) работы вынес на своих плечах Бронштейн.

Вышло всего три номера «Нашего Дела». Газета имела необычайный успех не только среди рабочих, но и во всём городе. Все говорили о «Нашем Деле». Градоначальник сам обходил мелкие мастерские для того, чтобы проверить сообщённые в «Нашем Деле» факты ужасного обращения с «учениками».

В январе 1898 года, когда 4-ый номер «Нашего Дела» был весь составлен и вполне приготовлен для гектографирования и даже отчасти отгектографирован, вся организация сверху до низу, от первого до последнего члена, была арестована. Остался на свободе один я, который в это время находился в Казани.

 

[4]Известный теперь писатель.

[5]Сказанное отнюдь не следует понимать в том смысле, что Бронштейн тогда сознательно видел в революции лишь средство для собственного возвеличения, но, что в подсознательных центрах такое подчинение революции собственной личности имело место, — не может подлежать сомнению, особенно в ретроспектном свете его последующей карьеры.

Оглавление