ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. «Мне следовало знать»

Яд хорхоя, как предупреждал меня доктор, был медленного действия. В какой-то день жертва могла чувствовать себя просто прекрасно, а на следующий день впасть в полное умопомрачение. Может быть, подействовал яд Смертельного Червя. Или, может быть, я просто спал в ту ночь в общей сложности меньше четырех часов — или эти часы были сумеречным блужданием по бескрайнему морю. Как бы то ни было, я должен признать, что лишь смутно помню следующие несколько часов — видимо, на свое же счастье.

Я помню, как перед самым рассветом раздался звонок и как доктор спотыкался в темноте по комнате. «Пошевеливайся, Уилл Генри, пошевеливайся!»

Я помню стоящего в лобби гостиницы Коннолли и странное ощущение дежа вю. «Доктор Уортроп, прошу следовать за мной».

Холодный предрассветный воздух… звезды, меркнущие в фиолетовом небе… черная коляска, череда темных витрин вдоль Пятой авеню… орудующие на тротуарах лопатами ассенизаторы в белых одеждах, стоящие по икры в отбросах, ядовитой смеси человеческих и животных экскрементов, ежедневно заполняющей улицы величайшего города на земле.

Это действительно был час отбросов, когда тысячи и тысячи ночных горшков опорожнялись из окон особняков и многоэтажных доходных домов прямо на улицы; когда два миллиона фунтов навоза, оставленного за день ста тысячами лошадей, лежали вонючими кучами до четырех футов высотой — достаточно, чтобы в некоторых домах человек, живущий на втором этаже, мог зайти к себе домой, не пользуясь лестницей. Час, когда телеги прокладывали путь через горы грязных отбросов, увозя останки павших лошадей, которые достаточно разложились, чтобы их можно было разрубить и отвезти в жиротопки. Лошадь в среднем весила тысячу пятьсот фунтов и была слишком громоздкой, чтобы вывезти ее целиком. Поэтому ее оставляли гнить прямо там, где она пала, и на ее раздувшейся зловонной туше пировала королева навозной кучи, тифозная муха. Только потом тушу разрубали и увозили.

Это был час отбросов. Рабочая лошадь в среднем производила двадцать четыре фунта навоза и несколько кварт мочи в день. Сама грандиозность этих отходов грозила вымиранием человеческому населению, потому что на них вызревали гибельные холера, брюшной тиф, желтая лихорадка, сыпной тиф и малярия. Люди гибли буквально как мухи — по двадцать тысяч человек в год, большей частью дети, — тогда как сами мухи благоденствовали.

Каждое утро навоз собирали и везли на перевалку, в так называемые навозные кварталы, где он дожидался переправки через Бруклинский мост. Самый большой навозный квартал располагался на Сорок второй улице, всего в одном квартале от Кротонского водохранилища, которое снабжало питьевой водой сто тысяч человек.

Измученный профиль доктора… холодный ветер с реки… «Мне следовало знать… Мне следовало догадаться».

Весной дожди превращали улицы в болота из нечистот, и уборщики перекрестков расчищали дорожки, чтобы по ним могли пройти, не испачкав своих кринолинов, богатые леди. В сухую погоду по широким авеню бушевали штормы из измельченного в пыль навоза, либо она висела в воздухе, как пепел Помпеи, на полдюйма покрывая подоконники, лотки торговцев фруктами и сосисками. Частицы были совсем мелкими и втягивались с дыханием. Так что в этом самом гордом городе Америки вы буквально дышали дерьмом.

Крики и ругательства возниц. Хриплое карканье ворон. И доктор рядом со мной: «Мне следовало знать… Мне следовало догадаться».

Одуряющее зловоние шестифутовых, растянувшихся на квартал, стен из отбросов, ядовитые миазмы мусора, экскрементов и кусков животных — сводящий с ума гул от миллиона падальных мух.

На фоне этой кишащей червями копии дантова ада на Сорок второй улице появилась большая фигура в черном. Монстролог выпрыгнул из коляски и бросил старшему инспектору Бернсу:

— Где?

Бернс указал на вершину холма, и Уортроп полез по скользкому склону. Это был трудный подъем, он утопал в дерьме по самые икры.

— Нет! Оставайся здесь, — крикнул он, когда я пошел было за ним.

Бернс, видимо, был того же мнения, потому что он положил огромную ручищу на мое трясущееся плечо, жуя толстыми губами окурок сигары. Я увидел, как голова доктора скрылась за горизонтом мусора. Прошла лишь минута, показавшаяся вечностью, и я услышал его крик — такой крик, какого я никогда не слышал. Было трудно представить, что такой звук может издать человек. Это был крик не человека, а бедного животного на бойне. Этот страдальческий крик был сильнее, чем хватка большого мужчины; я рванулся на этот крик, но Бернс быстро поймал меня за пальто и оттащил назад.

— Не волнуйся, парень. Он спустится. Ему больше некуда идти.

И он спустился. Это был не тот человек, который поднялся на холм, а человек, похожий на него. Примерно как Джон Чанлер сохранил признаки человека, так и мой хозяин сохранил прежний облик. Но его глаза были так же пусты и бездушны, как глазницы Пьера Ларуза или сержанта Хока, и в них была бесконечная безысходность.

— Пеллинор Уортроп, — официальным тоном сказал Бернс. — Я помещаю вас под арест по подозрению в убийстве.

Хотя я вырывался и кричал, отбивался руками и ногами, они нас разделили, бросили меня в полицейский фургон и сразу повезли в полицейское управление. Я обернулся и увидел, как доктора уводят в наручниках. Мы на время расстались.

Город просыпался к жизни, хотя и к жизни, совершенно чуждой для мальчика из маленького городка в Новой Англии. Бродяги болтались в подворотнях или рядом с бочками с тлеющими углями; их глаза светились под рваными шляпами, руки были засунуты в драные рукава поношенных пальто. Старьевщики толкали по тротуарам свои деревянные тележки, роясь в кучах мусора, который, как осенние листья, прибивало к крылечкам и дверям магазинов.

Вот убогие доходные дома с растянутыми между крышами веревками, увешанными бельем. Вот пивные салуны, у подвальных дверей лежат пьяницы, а уличные мальчишки обшаривают их карманы. Вот игорный дом, тихий в этот ранний час; вот концертный зал с афишами на темных окнах, рекламирующими новое эстрадное представление. А вот «Мюлберри энд Бликер», незаконный дом терпимости, где из открытых окон высовываются молодые, сильно накрашенные женщины и зазывают и обычных прохожих, и полицейских в форме.

В здании управления Коннолли провел меня в маленькую комнату без окон со столом и двумя колченогими стульями. Он не был злым; он предложил принести какой-нибудь еды, но я отказался — меньше всего я мог тогда думать о еде. Он оставил меня одного. Я услышал, как задвинулся засов, и заметил, что с моей стороны на двери нет ручки. Прошел час. Я плакал, пока не слишком ослабел, чтобы плакать. В какой-то момент я забылся и уронил голову на стол. «Это не может быть правдой, — подумал я. — Это не могла быть она». Но я не мог найти другого объяснения этому нечеловеческому крику.

Наконец я услышал, как засов с громким скрипом отодвинули. В комнату вошел старший инспектор Бернс, угрожая занять все пространство своим огромным телом, а за ним еще один крупный мужчина в котелке и пальто, которое было ему на размер мало.

— Где доктор? — спросил я.

— Не волнуйся, — сказал Бернс с покровительственным жестом. — Твой доктор устроен со всеми удобствами. — Он кивнул на другого мужчину. — Это детектив О’Брайен. У него сын примерно твоих лет, верно, О’Брайен?

— Так точно, сэр, — ответил его подчиненный. — Его имя тоже Уильям, только мы его зовем Билли.

— Вот видишь? — Бернс широко улыбнулся, как будто было сказано что-то важное.

— Я хочу видеть доктора, — сказал я.

— О, не надо спешить. Всему свое время, всему свое время. Тебе чего-нибудь хочется, Уилл? Мы принесем все, что ты пожелаешь. Все что угодно.

— Что тебе принести, Уилл? — отозвался О’Брайен.

— Доктора, — ответил я.

Бернс взглянул на своего партнера и повернулся ко мне.

— Мы можем это сделать. Мы можем привести тебе доктора. Мы только хотим, чтобы ты честно ответил нам на несколько вопросов.

— Я хочу сначала увидеть доктора.

У Бернса пропала улыбка.

— У твоего доктора плохи дела, Уилл. Ему нужна твоя помощь, и ты можешь ему помочь, если поможешь нам.

— Он не сделал ничего плохого.

О’Брайен фыркнул.

— Ничего?

Бернс положил руку ему на плечо. Но его маленькие свиные глазки смотрели на меня.

— Ты ведь знаешь, кто был наверху той навозной кучи, парень? Ты знаешь, что нашел твой доктор.

Я покачал головой. Я жалел, что у меня дрожит нижняя губа.

— И теперь у нас проблема, Уилл, и у него тоже. У нас есть проблема, а у твоего доктора проблема побольше. Это серьезное дело, парень. Это убийство.

— Доктор Уортроп никого не убивал!

Бернс бросил на стол бумажный пакет.

— Ладно. Загляни-ка туда, Уилл.

Трепеща от страха, я заглянул в пакет и тут же, тихо вскрикнув, его оттолкнул. Он забыл о них, бросил их себе в карман в анатомическом театре и совершенно о них забыл.

— Это интересно, Уилл, тебе не кажется? Что человек носит в карманах. У меня лежат бумажник, расческа, спички, но мало кто носит глаза!

— Это не ее, — сдавленно выговорил я.

— О, мы знаем. Начать с того, что они другого цвета.

Бернс мотнул головой в сторону двери, и О’Брайен ее открыл, впустив человека, которого я знал как Фредрико. Он был смертельно бледен и явно пребывал в ужасе.

— Это он? — спросил Бернс, указывая на меня.

Большой санитар с готовностью закивал.

— Это он. Он был там.

Бернс сказал:

— Вот видишь, Уилл, мы знаем, что доктор оттачивал свою технику…

— Он делал не это! Совсем не это!

Он поднял руку, останавливая меня.

— Тебе надо знать еще одно. Кроме убийства, есть другое преступление. Оно называется соучастие. Это просто забавный способ тебе объяснить, что ты должен говорить с нами, Уилл, если не хочешь просидеть за решеткой до моих лет — а я довольно старый.

Я вжался в стул. Мои мысли отказывались быть достаточно длинными, чтобы сложиться в связную фразу. «Ты ведь знаешь, кто был наверху той навозной кучи, парень?»

— Это была миссис Чанлер, да? — спросил я, когда мой язык сумел выговорить эти слова.

О’Брайен осклабился в мерзкой ухмылке.

— Никакой спешки, О’Брайен, — сказал Бернс, выходя со своим дрожащим свидетелем. — Выбей из него все обычным путем, только не испорти лицо.

«Обычный путь», который был позднее упразднен лишь молодым харизматичным реформатором по имени Теодор Рузвельт, начался со словесных издевательств. Оскорбления, ругань, угрозы. Потом настал черед физических — плевки, тычки, щипки, пощечины, выдирание волос. Типичный подозреваемый обычно ломался где-то посередине процесса. Мало кто дотягивал до третьей и последней стадии, на которой ему могли ломать пальцы и отбивать почки. Ходили слухи, что некоторых допрашиваемых выносили с допроса в мешке для трупов с курьезным объяснением безвременной кончины: «Случился сердечный приступ, и он упал замертво, бедолага!» — и это о бедолаге, чье лицо напоминало отбивную для гамбургера.

О’Брайен следовал приказу. Он не портил мне лицо. Но во всем остальном он применял формулу «пытай и допытывайся», по которой выбивались признания у несговорчивых свидетелей.

Он кричал мне в лицо:

— Твоего драгоценного доктора повесят. Для него все кончено — и для тебя тоже, если ты не будешь говорить!

Он орал:

— Ты думаешь, мы дураки, парень? Ты так думаешь? Ты думаешь, мы не знаем о сержанте из конной полиции и о том канадском французе? Как он убил одного, чтобы скрыть, что убил другого? Ты думаешь, мы тупые, парень? А тот толстый богемец в Бельвю — ты действительно думаешь, девяностофунтовый доходяга украл у него нож и выпотрошил, как свинью? За каких же дураков ты нас держишь? Твой доктор знает, как обращаться с телами, ведь так? Он нарезал достаточно «образцов», да? Умеет отлично резать, как он срезал лицо этого черного дворецкого и подвесил на старуху, да?

Потом он перешел к сильным пощечинам как к своеобразным восклицательным знакам:

— Думаешь, мы не понимаем его игру? (Шлеп!) «О, это не я, это сделало какое-то чудовище!» (Шлеп!) А потом он приставляет нож к своей любовнице, разве нет? Разве нет?

Затем он встал позади меня и откинул мне голову, схватив всей пятерней за волосы и наклонив ко мне разгоряченное, рябое от оспин лицо:

— Хочешь увидеть, как его повесят? А? — Он тянул так сильно, что я слышал, как с треском выдираются корни волос — Начинай колоться, щенок несчастный. Ты был с ним, ты это видел. Говори, что ты это видел. Говори!

Он ударил меня кулаком в солнечное сплетение. Я согнулся на стуле и упал на цементный пол. Он лениво перешагнул через мое скорчившееся тело и один раз стукнул в дверь.

Меня подняли с холодного пола чьи-то сильные руки. Я увидел, что меня обнимает Бернс, сильно прижав к своей груди. Его большие ладони гладили меня и утирали слезы со щек.

— Ну ладно, парень, ладно, — бормотал старший инспектор. — Все скоро кончится.

Я не мог говорить. Я поднес руку ко рту и сосал костяшки пальцев, как плачущая баба.

— Это нечестно, через что этот человек заставил тебя пройти. Меня просто тошнит, когда я думаю, сколько зла он тебе причинил. И не только тебе, Уилл… Надо было тебе показать, что он сделал с этой бедной леди, с этой бедной прекрасной леди, Уилл! Хочешь узнать, что он сделал, Уилл? Хочешь узнать, что сделал твой доктор?

Я яростно затряс головой.

Но он все равно мне сказал.

А потом:

— Все, что от тебя нужно, это сказать, Уилл, — сказал он. — Скажи, что ты это видел. Ты видел, что он это сделал.

— Нет.

— Ты хочешь его увидеть, да? Ты можешь. Только ты должен мне сказать, что ты был с ним и что ты это видел.

— Я… Я был с ним.

— Хороший мальчик.

— Я всегда с ним.

— Вот это парень.

— Я… Я с ним.

— И ты видел…

— И я видел…

Я невольно затрясся в его теплых объятиях. Я видел… Но что я видел? Мертвого мужчину, вытянувшегося к равнодушному небу. Руины божьего храма, насаженные на дерево. Я видел желтый глаз и изумрудный глаз, опустошенность и изобилие… что было даровано и что еще причиталось. Было сердце в ладонях монстролога. Была прекрасная улыбка той, что со мной танцевала, и кривые зубы того, кто перевез меня к золотому свету.

— Что ты видел, Уильям Генри?

Оглавление

Обращение к пользователям