Бедный богатый человек, или Комическое чувство жизни[17]

Dilectus meus misit manum suam per foramen, et ventor meus intremuit ad tactum eius.

Cantica Canticorum, V, 4[18]

Эметерио Альфонсо было двадцать четыре года; холостяк, не обремененный семьей и никому ничем не обязанный, он располагал кое-каким капитальцем и к тому же служил в банке. Эметерио смутно помнил свои детские годы и родителей, простых ремесленников, путем экономии скопивших скромное состояние, которые, услышав, как он, их ребенок, декламирует стихи из книг или учебников по риторике и поэтике, растроганно восклицали: «Быть тебе министром!» Однако теперь он со своей небольшой рентой и жалованьем не завидовал никакому министру.

Был молодой Эметерио принципиальным и фундаментальным скопидомом. Каждый месяц он откладывал на счет в том самом банке, где служил, плоды своих сбережений. А сберегал он с одинаковым усердием все, что только мог: деньги, силы, здоровье, мысли и чувства. На службе в банке он делал только строго необходимое, и никак не более того; и, будучи боязлив по природе, всегда соблюдал все меры предосторожности, принимал на веру все общепризнанные истины, трактуя их в самом общепринятом смысле, и был весьма разборчив в выборе знакомств. Спать Эметерио ложился почти всегда в один и тот же час и перед сном не забывал закрепить свои брюки в особом приспособлении, предназначенном для сохранения этой важной части туалета в отутюженном и незапятнанном виде.

Эметерио посещал один приятельский кружок, собиравшийся в кафе; там он хохотал над остротами товарищей, но сам не утруждал себя придумыванием острот. Более или менее дружеские отношения он завязал только с одним человеком из всей компании, с неким Селе-донио Ибаньесом, который использовал его как «любимого Теотимо», то есть как собеседника, на котором можно было оттачивать свои умственные способности. Селедонио был учеником того самого необыкновенного дона Фульхенсио Энтрамбосмареса, о котором подробно я рассказал в романе «Любовь и педагогика».

Он обучил своего поклонника Эметерио игре в шахматы и посвятил его в тайны увлекательного, безобидного, благородного и полезного для здоровья искусства разгадывания шарад, ребусов, логогрифов, кроссвордов и других несложных головоломок. Сам Селедонио занимался чистой экономической наукой (но не политической экономией) с ее дифференциальным и интегральным исчислением и всем остальным. Он был советником и чуть ли не исповедником Эметерио. И тот постигал смысл происходивших событий из разъяснений Селедонио, а о событиях, происходивших безо всякого смысла, узнавал из газеты «Испанские новости», которую почитывал каждый вечер перед сном, лежа в постели. По субботам Эметерио разрешал себе театр, но посещал только комедии или водевили, никоим образом не драмы.

Так мирно и размеренно протекала жизнь Эметерио вне дома; домашняя же его жизнь, чтобы не сказать интимная, проходила у доньи Томасы, в ее пансионате, в меблированных комнатах с пансионом. Домом для него был пансионат. Это заведение заменяло ему и семейный очаг, и саму семью.

Состав жильцов пансионата часто менялся; в нем обитали коммивояжеры, студенты, соискатели преподавательских мест и разные темные дельцы. Самым постоянным пансионером был он, Эметерио, чья частная жизнь постепенно врастала в интимный мир заведения доньи Томасы.

Сердцем этого интимного мира была Росита, единственная дочь доньи Томасы; она помогала матери вести хозяйство и прислуживала за столом, к большому удовольствию жильцов. Ибо у Роситы был свежий, аппетитный, возбуждающий и даже вызывающий вид. Она с улыбкой позволяла слегка потискать себя, так как знала, что эти скромные утехи покрывают недостатки отбивных котлет, которые она подавала на стол, и не только не обижалась на соленые шуточки, но сама напрашивалась на них и не лезла в карман за ответом. Росита находилась в расцвете своей двадцатой весны. Она выделяла Эметерио из остальных пансионеров, и это прежде всего ему предназначались ее кокетливые улыбки и зазывные взмахи длинных ресниц. «Хорошо бы тебе подцепить его на крючок!» – частенько говаривала Росите ее матушка, донья Томаса, а девушка отвечала: «Или поймать в силки…» – «Но что он такое – рыба или мясо?» – «Сдается мне, маменька, ни рыба ни мясо – лягушка». – «Лягушка? Тогда ослепи его, дочка, ослепи его и поймай. Даром, что ли, у тебя глазищи, как два фонаря?» – «Да ладно вам, маменька, ваше дело сторона, я с ним справлюсь и одна». – «А коли так, то берись за него. Да смотри не церемонься». И Росита усердно принялась ослеплять взглядами Эметерио, или дона Эметерио, как она его величала, находя его даже красивым.

Эметерио действовал на свой обычный скопидомский манер, стараясь использовать благоприятные возможности и в то же время не сделать какой-нибудь промашки, ибо он не хотел остаться в дураках. Среди всяких прочих неприятностей его печалило также и то, что сотрапезники следили за маневрами и взорами Роситы с улыбками, которые ему, Эметерио, казались сочувственными. Исключение составлял только Мартинес, взиравший на девичьи хитрости со всей серьезностью, подобающей соискателю места на кафедре психологии, каковым он являлся. «Нет, нет, ей меня не подцепить, этой девчонке, – говорил себе Эметерио. – Не хватает только посадить ее себе на шею, а сверху еще донью Томасу! Недаром говорится: одинокий вол сам себя облизывает… вол… вол… но не бык!»

– К тому же, – как на исповеди, откровенничал он перед Селедонио, – эта девчушка – опытная особа, даже чересчур. У нее своя тактика!..

– Стало быть, ты, Эметерио, против тактики… за прямые контакты…

– Напротив, Селедонио, напротив. Ее тактика как раз и построена на прямом контакте. Это контактная тактика. Видел бы ты, как она ко мне прижимается. Под любым предлогом, будто невзначай, старается ко мне прикоснуться. Нет сомнения, она хочет меня соблазнить. И я не знаю, только ли меня…

– Ну, ну, Эметерио, ты ревнуешь ее к постояльцам!

– Напротив, это постояльцы ревнуют ко мне. А тут еще этот Мартинес, соискатель места на кафедре, он, пока разжевывает свой бифштекс, положительно пожирает ее глазами и вообразил себе, что она прочит его мне в заместители на тот пожарный случай, если я от нее ускользну.

– Тогда лучше проскользни в нее, Эметерио, проскользни в нее!

– А посмотрел бы ты, какие штучки она откалывает. Однажды вечером, я уже начал было читать роман-фельетон в «Новостях», она вдруг заскакивает в мою комнату, краснеет, будто от смущения – видел бы ты, как она зарделась! – и говорит: «Ах, простите, дон Эметерио, я ошиблась дверью!..»

– Она тебя величает «доном»?

– Всегда. Как-то раз я сказал: пусть оставит этого «дона» и зовет меня просто-напросто Эметерио, так ты знаешь, что она мне ответила? Она ответила: «Просто Эметерио… Да никогда в жизни! Дон Эметерио, только дон…» И вместе с тем врывается в мою комнату под предлогом, будто бы ошиблась дверью.

– Ты в доме ее матери, доньи Томасы, и берегись, как бы Росита не провела тебя, как говорится в Священном Писании, во внутренние комнаты родительницы своей…

– В Писании? Неужто в Священном Писании говорится о таких вещах?…

– Да, это из божественной «Песни Песней» – к ней, словно к чаше с ароматным вином, припадало немало душ человеческих, жаждущих неземной любви. И этот образ чаши, из которой утоляют жажду, разумеется, тоже из Библии.

– Значит, мне надо бежать, Селедонио, надо бежать. Эта девчонка не подходит мне в качестве моей жены…

– Ну а в качестве чужой жены?

– Тем более. Никаких незаконных связей! Либо делать все по Божьему завету, либо совсем не делать…

– Да, но Бог велит: плодитесь и умножайтесь!.. А ты, по всему видно, умножаться не собираешься.

– Умножаться? Да я по горло сыт умножениями, которые произвожу в банке. Умножаться! Мне умножаться?

– А что? Возведи себя в куб. Займись самовозведением в степень.

По правде говоря, Эметерио прилагал все старания к тому, чтобы обороняться от обволакивающей тактики Роситы.

– Послушай-ка, – сказал он ей однажды. – Я вижу, ты пытаешься подцепить меня на крючок, но это напрасный труд…

– На что вы намекаете, дон Эметерио?

– Допустим даже, что и не напрасный. Но потом я уеду и… будь здорова, Росита!

– Я? Это вы будьте здоровы…

– Ладно, пусть я, но только не надо глупостей…

Бедняга Эметерио! Росита пришивала пуговицы, которые у него отрывались, по этой причине он и не препятствовал им отрываться. Росита обычно поправляла ему галстук, приговаривая: «А ну-ка подойдите сюда, дон Эметерио; какой вы дикарь!.. Подойдите, я поправлю вам галстук…» По субботам Росита забирала его грязное белье, кроме некоторых предметов туалета, которые он припрятывал и самолично относил к прачке, а когда ему приходилось по причине простуды ложиться пораньше, Росита подавала ему в постель горячий пунш. Чтобы не остаться в долгу, он решил как-нибудь в субботу пригласить ее в театр на что-нибудь занимательное. И в день поминовения усопших повел ее на «Дона Хуана Тенорио».[19] «А почему, дон Эметерио, такое представляют в день поминовения?» – «Из-за Командора, надо полагать…» – «Но этот Дон Хуан, по-моему, просто дурачок какой-то».

И все-таки Эметерио-скопидом стойко держался.

– По-моему, – говорила донья Томаса дочери, – у твоего дурачка есть кто-то на стороне…

– Да кто у него может быть, маменька, кто у него может быть? Женщина у него? Я бы ее учуяла…

– Ну а если эта его полюбовница не душится?…

– Я бы ее учуяла и без духов…

– А вдруг у него невеста?

– Невеста, у него? Это уж совсем невероятно.

– А в чем же тогда дело?

– Его не тянет жениться, маменька, не тянет. У него другое на уме…

– Ну, раз так, доченька, то мы напрасно стараемся; нечего даром время терять, займись Мартинесом, хотя он вряд ли тебе пара. А скажи, какие такие книжицы он принес тебе почитать?…

– Ничего стоящего, маменька, разные пустые книжонки, что сочиняют его друзья-приятели.

– Смотри, как бы он сам не вздумал писаниной заняться да и не вывел бы нас с тобой в каком-нибудь романе…

– А чем вам плохо будет, маменька?

– Чем плохо? Мне? Еще недоставало, чтобы меня в книгу вставили.

В конце концов Эметерио, хорошенько обсудив и обдумав все с Селедонио, решил бежать от искушения. Он воспользовался летним отпуском и уехал на приморский курорт, дабы поднакопить там здоровья, а потом, вернувшись в Мадрид и заняв свое место в банке, перетащить свой сундук в другие меблированные комнаты с пансионом. Ибо, отправляясь на летний отдых, он оставил свой сундук, свой старый сундук, у доньи Томасы, как бы в виде залога, и уехал с одним чемоданчиком. Возвратившись, он не осмелился зайти попрощаться с Роситой и на выручку сундука послал человека с письмом.

Но чего ему это стоило! Воспоминания о Росите стали кошмаром его ночей. Только теперь он понял, как глубоко запала она ему в душу, теперь, когда в ночной темноте его преследовали ее пламенные взоры. «Пламенные, – размышлял он, – от «пламя»! Они мечут пламя, обжигают, как пламя, а еще это «лам» напоминает о перуанской нежности, как у ламы… Правильно ли я поступил, что сбежал? Чем плоха была Росита? Почему я ее испугался? Одинокий вол… но мне кажется, что нет ничего хуже для здоровья, чем самому себя облизывать».

– Я плохо сплю, а когда засыпаю, вижу дурные сны, – жаловался он Селедонио, – мне чего-то недостает, я задыхаюсь…

– Тебе недостает искушения, Эметерио, тебе не с чем бороться.

– Я только и делаю, что мечтаю о Росите, она стала моим кошмаром.

– В самом деле кошмаром? Неужели кошмаром?

– И особенно часто мне вспоминаются ее взоры, взмахи ее ресниц…

– Я вижу, ты на пути к тому, чтобы написать трактат о чувстве прекрасного.

– Послушай, я тебе об этом еще не рассказывал. Ты помнишь, что у меня в комнате всегда висел на стене календарь, из этих американских, отрывных, я по нему узнавал, какое нынче число и день недели…

– А разве ты не разгадывал шарады и ребусы, что на обороте листков?

– Да, да, и это тоже. Ну так вот, в тот день, когда я расстался с домом доньи Томасы, разумеется уложив календарь на дно моего старого сундука, в тот день я не оторвал листочка…

– Значит, в тот знаменательный день ты отказался от шарады?

– Да, я не оторвал листочка и с того дня не отрываю, и на моем календаре все еще то старое число.

– Это мне напоминает, Эметерио, историю с одним молодоженом, у которого умерла жена: он стукнул кулаком по своим часам, да так стукнул, что они остановились на той трагической минуте – тринадцатой минуте восьмого часа, и он все продолжает их носить и не отдает в починку.

– А это неплохо, Селедонио, это неплохо.

– По-моему, лучше бы он в этот момент сорвал с часов обе стрелки, минутную и часовую, но продолжал бы их заводить; тогда на вопрос: «Который час, кабальеро?» – он мог бы ответить: «Мои часы идут, только времени не показывают», а не бормотать: «Время-то они показывают, только не ходят». Таскать с собой часы, которые не ходят? Да ни за какие коврижки! Пусть идут, хоть ничего и не показывают.

Эметерио продолжал бывать в компании, собиравшейся в кафе, смеяться остротам приятелей, посещать по субботам театр, относить свои сбережения в конце каждого месяца в тот банк, где он служил, увеличивая этим проценты, которые начислялись на ранее положенные сбережения, а также с помощью всевозможных предосторожностей сберегать свое здоровье, здоровье одинокого холостяка, который сам себя облизывает. Но как пуста была его жизнь!

Нет, нет, компания – это еще не жизнь! К тому же один журналист из этой компании, самый заядлый весельчак и присяжный остроумец, явился к Эметерио в банк, рассчитывая разжиться у него деньжатами. Получив отказ, журналист оскорбился: «Вы меня обжулили, сударь!» – «Я?» – «Да, вы, потому что в нашей компании у каждого есть свое амплуа и вытекающие из него обязанности. Я, например, всех смешу, всех развлекаю, а вы у нас рта не раскрываете, вы годитесь только на одно амплуа – состоятельного человека, и вот я обращаюсь к вам за ссудой, а вы мне отказываете – значит, вы меня обжулили, вы меня обокрали!» – «Но, уважаемый сеньор, я посещал сборища в кафе не в качестве богача, а как потребитель». – «Потребитель чего?» – «Как чего? Острот. Я смеялся над вашими, вот и все». – «Потребитель… потребитель… самого себя вы потребляете! Вот что вы делаете!» И он был прав.

– А новый дом с пансионом?

– Какой там дом, Селедонио, какой там дом! Это не дом, это меблирашки, постоялый двор, харчевня. Вот у доньи Томасы действительно был дом.

– Да, дом для пансионеров.

– А нынешний – дом для пансионерок! Посмотрел бы ты, какая там прислуга. Коровы! Что бы там ни было, Росита была дочерью хозяйки дома, душой самого дома, и в том доме мне не приходилось сталкиваться со служанками.

– С пансионерками, ты хочешь сказать?

– А на этом постоялом дворе!.. Там есть такая Мариторнес,[20] она упорно жарит мне яичницу так, что яйца прямо плавают в оливковом масле, и, когда я говорю, зачем нужно столько масла, знаешь, что она отвечает? «А хлеб макать». Представь себе!

– Росита, разумеется, жарила яичницу как дочь хозяйки дома.

– Ну еще бы! Думая о моем здоровье. Но эти свиньи!.. А еще – она упорно пододвигает мой сундук впритык к стене, и, понимаешь, мне трудно его открывать, потому что сундук у меня старинный, с выпуклой крышкой…

– Ну да, выпукло-вогнутой, как небесный свод.

– Ах, Селедонио, и зачем только я ушел из того дома!

– Ты хочешь сказать, что в этом новом доме никто за тобой не охотится…

– В этом доме семейным очагом и не пахнет… уюта никакого…

– А что мешает тебе поискать другое пристанище?

– Все они одинаковы…

– Зависит от цены: по деньгам и обхождение.

– Нет, нет, в доме доньи Томасы со мной обходились не по деньгам, а по-родственному…

– Ясно, что с тобой они не вели счетов. Им от тебя другое требовалось.

– У них были добрые намерения, Селедонио, добрые намерения. Я начинаю понимать, что Росита была влюблена в меня, да, именно так, как я тебе говорю, влюблена в меня бескорыстно. Но я… и зачем только я ушел?

– Предвижу, Эметерио, что ты скоро вернешься в дом Роситы…

– Нет, нет, это невозможно. Чем я объясню свое возвращение? Что скажут другие постояльцы? Что подумает Мартинес?

– У Мартинеса просто нет времени на размышления, уверяю тебя: он готовится читать лекции по психологии…

Прошло несколько дней, и Эметерио сказал:

– Знаешь, Селедонио, кого я вчера встретил?

– Роситу. Кого же еще! Неужели одну?

– Нет, не одну, с Мартинесом. Он теперь ее муж. Но и без него Росита шла бы не одна, не сама по себе…

– Ничего не понимаю. Не хочешь ли ты сказать, что кто-то вел ее, что она была в состоянии опьянения…

– Нет, она была в том состоянии, вернее, положении, которое называют «интересным». Она сама поторопилась сообщить мне эту новость. А какой у нее был вид победный, и как гордо она махала своими ресницами: вниз-вверх, вниз-вверх. «Как вы видите, дон Эметерио, я уже в интересном положении». И я остался в раздумье, какой же интерес может она извлечь из подобного положения.

– Понятно, мысль для банковского служащего самая натуральная. А я бы вот полюбопытствовал, что думает о ее положении тот, другой, Мартинес, как он толкует его с точки зрения психологии, логики и этики. Ну и как все это на тебя подействовало?

– Ах, если бы ты видел!.. Росита выиграла с переменой…

– С какой переменой?

– Своего положения. Она округлилась, стала настоящей матроной… Посмотрел бы ты, как гордо и важно она выступает, опираясь на руку Мартинеса…

– А ты, конечно, расставшись с ними, подумал: «Почему я не капитулировал? Почему я не бросился очертя голову на супружеское ложе?» И ты пожалел, что удрал. Верно?

– Что-то вроде того, что-то вроде…

– А Мартинес?

– Мартинес смотрел на меня с многозначительной улыбкой, словно хотел сказать: «Ты ее не пожелал? А теперь она моя!»

– И малыш тоже его…

– Либо малышка. У меня он обязательно получился бы мальчиком… Но у Мартинеса…

– Мне кажется, ты уже ревнуешь к Мартинесу…

– Какого дурака я свалял!

– А донья Томаса?

– Донья Томаса?… Ах да, донья Томаса умерла; ее смерть, по-видимому, и побудила Роситу выйти замуж: это было необходимо для того, чтобы сохранить респектабельность заведения.

– И таким путем Мартинес из квартиранта стал квартирохозяином?

– Вот именно, не отказавшись, однако, от своих приватных уроков и продолжая участвовать в конкурсах. И к тому же милостью провидения ему наконец-то досталось место на кафедре, и скоро он уезжает вместе с женой и с тем, кого она ему собирается принести, занимать его, это место…

– Сколько ты потерял, Эметерио!

– А сколько она потеряла!

– И сколько выиграл Мартинес!

– Пфе! Жалкие учебные часы – с трех до четырех! Но что там ни говори, а я навеки остался без семейного очага, буду жить, как одинокий вол… сам себя буду облизывать… Разве это жизнь, Селедонио, разве это жизнь!

– Но ведь чего-чего, а невест-то у нас хватает!..

– Не таких, как Росита, нет, не таких. И что она выиграла, сменяв меня на него?

– Хотя бы мужа-преподавателя.

– Говорю тебе, Селедонио, я – человек конченый.

И действительно, бедный Эметерио Альфонсо – Альфонсо была его фамилия, и Селедонио советовал ему подписываться Эметерио де Альфонсо: присовокупить к своей фамилии частицу «де», свидетельствующую о благородном происхождении, – бедный Эметерио погрузился в пучину смертельного безразличия ко всему, что касалось его частной, глубоко личной жизни. Его уже не смешили остроты, не радовали разгаданные шарады, ребусы и логогрифы – жизнь разом потеряла в его глазах всю свою прелесть. Он спал, но сердце его бодрствовало, как сказано в божественной «Песни Песней», и бдение его сердца порождало мечтания. Спала его голова, а сердце его мечтало. На службе в банке его спящая голова занималась расчетами, а сердце – мечтами о Росите, о Росите в интересном положении. В таком состоянии ему приходилось начислять проценты, соблюдая чужие интересы. А банковские начальники вынуждены были исправлять его ошибки и делать ему внушения. Однажды его вызвал к себе дон Иларион и сказал:

– Я хотел бы побеседовать с вами, сеньор Альфонсо.

– К вашим услугам, дон Иларион.

– Нельзя сказать, чтобы мы были недовольны вашей службой, сеньор Альфонсо, нельзя сказать. Вы примерный служащий: усидчивый, трудолюбивый, умеющий молчать. И ко всему вы еще и клиент нашего банка. Вы держите у нас свои сбережения, и, конечно, на вашем счету набралась уже изрядная сумма. Но позвольте мне, сеньор Альфонсо, задать вам один вопрос, и задать его не по обязанности старшего начальника, а на правах почти что отца родного.

– Я вовек не забуду, дон Иларион, что вы были близким другом моего отца и что вам, более чем кому-либо, я обязан своим местом в банке, которое позволяет мне накоплять проценты с капитала, завещанного мне отцом, потому вы вправе задать мне любой вопрос…

– С какой целью вы так усердно копите и зачем хотите разбогатеть?

Услышав этот нежданный-негаданный вопрос, Эметерио остолбенел от изумления. Куда метит дон Иларион?

– Я… я… не знаю, – пробормотал он.

– Копить ради самого накопления? Стать богатым просто чтобы быть богатым?

– Не знаю, дон Иларион… Не знаю… Мне нравится делать сбережения…

– Но зачем копить холостяку… не связанному никакими обязательствами?

– Обязательствами?! – встрепенулся Эметерио. – Нет, нет, у меня никаких обязательств нет; клянусь вам, дон Иларион, у меня их нет…

– Ну, тогда я не могу себе объяснить…

– Что вы не можете себе объяснить, дон Иларион? Выскажитесь яснее…

– Вашу частую рассеянность, просчеты, которые с некоторых пор проскальзывают у вас в документах. А теперь позвольте дать вам один совет…

– Пожалуйста, дон Иларион, любой совет.

– Дабы избавиться от рассеянности, сеньор Альфонсо, вам следует… жениться. Женитесь, сеньор Альфонсо, женитесь. Для нашего банка женатые сотрудники самые выгодные.

– Да что вы, дон Иларион! Мне – жениться? Мне, Эметерио Альфонсо? И на ком?

– Поразмыслите над этим хорошенько, вместо того чтобы отвлекаться от работы по пустякам, и женитесь, сеньор Альфонсо, женитесь!

Для Эметерио началась невыносимая жизнь, жизнь, наполненная сознанием глубочайшего душевного одиночества. Он перестал посещать традиционные сборища и мыкался по отдаленным кафе в предместьях, где он никого не знал и его никто не знал. Печально глядел он, как толпы ремесленников и мелких буржуа – среди которых могли встретиться и преподаватели психологии – стекались в кафе со своими семьями, женами и детьми, выпить чашку кофе с гренками и послушать пианиста, исполняющего мелодии модных песенок. И всякий раз, когда на глаза ему попадалась мать, вытиравшая нос одному из своих малышей, он невольно вспоминал материнские – да, именно материнские, иначе не назовешь – заботы, которыми его окружала Росита в доме доньи Томасы. И он переносился мысленно в далекий и ничем не примечательный провинциальный городок, где Росита, его Росита, рассеивала рассеянность Мартинеса, дабы тот мог обучать психологии, логике и этике чужих детей. И когда на пути домой – нет, не домой, на постоялый двор, в меблирашки! – в каком-нибудь глухом переулке девица в низко опущенной на лицо мантилье обращалась к нему: «Послушай, миленок! Давай познакомимся, богатенький!» – он, спасаясь бегством, рассуждал сам с собой: «А для кого я миленок? Для чего я богатенький? Уж не прав ли дон Иларион – для чего мне богатеть? Какой интерес мне в моих сбережениях, если нет женщины в интересном положении, которой я был бы обязан помогать? Куда мне девать эти сбережения? Покупать государственные бумаги? Но что мне до государства, оно мне не интересно, его положение меня не интересует… Господи Боже!.. Зачем я убежал?… Почему не позволил себя увлечь? Почему не бросился очертя голову в ее объятия?»

Нет, это была не жизнь. Эметерио бродил по улицам, купался в людском море, пытаясь представить себе, о чем думают эти толпами идущие ему навстречу люди, и раздевал взглядом не только их тела, но и души. «Если бы я, как Мартинес, знал психологию, – говорил он себе, – как Мартинес, которого я поженил на Росите, ибо не может быть сомнения в том, что это я, я их поженил… Но, в конце концов, пусть живут в счастии и добром здравии, все остальное неважно. Вспоминают ли они обо мне? И в какие минуты?»

Поначалу он наблюдал за девицами с хорошенькими ножками, затем начал присматриваться и к тем, кто шел следом за этими ножками, потом занялся подслушиванием шуточек, которые отпускали молодые люди, и девичьих ответов и наконец увлекся преследованием парочек. Как его радовали дружные пары! «Смотри-ка, – огорчался он, – эту девушку уже оставил ее жених или кем он ей там приходился… Гуляет себе в одиночестве, ничего, пусть не унывает, скоро другой объявится… А те две парочки, по-моему, поменялись между собой. Это что еще за новая комбинация?… Сколько сочетаний по два можно составить из четырех единиц?… Я начинаю забывать математику…»

– Слушай-ка, – сказал Селедонио, повстречавшись с Эметерио в одном из переулков, где тот обычно занимался своими наблюдениями, или, правильнее сказать, застав его за одним из тех наблюдений, которыми он обычно занимался в переулках. – Слушай-ка! Тебе известно, что ты начинаешь приобретать популярность у молодых парочек?

– Как это понять?

– Они уже подметили, что ты к ним неравнодушен, и прохаживаются на твой счет. Прозвали тебя инспектором по женихам. И говорят: «Вот недоумок!»

– Ну что ж, не стану отнекиваться, они меня действительно интересуют. Мне больно видеть девушку, брошенную парнем, и такую, которой приходится часто менять кавалеров. Я от души огорчаюсь, когда замечательная девушка не может найти человека, который сказал бы ей: «Так вот где ты прячешься!» И когда, хотя она вывесила билетик с объявлением, к ней не является квартирант.

– Или постоялец.

– Как тебе угодно. Я очень все это переживаю и при других обстоятельствах сам открыл бы брачное агентство либо взялся за сватовство.

– Либо за…

– Мне все едино. Если поступать как я – из любви к ближнему, из милосердия, из человеколюбия, – то ни одно занятие не будет постыдным…

– Разумеется, не будет, Эметерио, разумеется, не будет. Вспомни, как говорил Дон Кихот, а он был настоящий рыцарь, образец и венец бескорыстия: «Не таково у нас ремесло сводни, каким ему следует быть, – это занятие требует благоразумия и осмотрительности, в каждой благоустроенной республике оно наинужнейшее, и допускать к нему следует только лиц благородного происхождения, а для надзора за их деятельностью подобает учредить должности инспектора и экзаменатора…» Он что-то еще говорил по этому поводу, но остальное я запамятовал…

– Да, да, Селедонио, меня это дело привлекает, но только как искусство, как искусство ради искусства, совсем бескорыстно, и не потому, что я желаю способствовать благоустройству республики, просто мне хочется, чтобы людям было хорошо, да и я бы веселился душой, видя и ощущая их радость.

– И вполне естественно, что Дон Кихот испытывал слабость к сводням и прочим подобным особам. Вспомни, с какой материнской лаской ухаживали за ним девушки, которых принято называть девицами легкого поведения. А милосердная Мариторнес! Она могла начисто отбросить все приличия, если требовалось вдохнуть новые силы в ослабшего ближнего! Или ты полагаешь, что Дон Кихот – вроде тех господ из Королевской академии испанского языка, которые утверждают, что проститутка – это «женщина, торгующая своим телом, предаваясь гнусному пороку похотливости»? Дело в том, что торговля – одно, а похотливость – другое. Есть среди них и такие, кто занимается своим делом не из-за денег и не из-за похоти, а ради развлечения…

– Да, из чисто спортивного интереса.

– Вот-вот, спортсменки вроде тебя. Разве не так? Ведь ты выслеживаешь парочки не из-за похоти и не ради денег?…

– Клянусь тебе, что…

– Да, вопрос для тебя в том, как поразвлечься, не компрометируя себя серьезными обязательствами. Куда веселей компрометировать других.

– Послушай, я не могу спокойно видеть девушку, которой приходится менять ухажеров лишь потому, что ни одного из них она не в состоянии удержать…

– Да ты художник, Эметерио. Ты никогда не ощущал тяги к искусству?…

– Одно время я увлекался лепкой…

– Ага, тебе нравилось мять глину…

– Не без того…

– У гончара – Божье ремесло, ведь говорят, что Бог вылепил первого человека из глины, как кувшин…

– Ну а я, Селедонио, я бы предпочел ремесло реставратора античных амфор…

– Починщика горшков? Того, кто скрепляет горшки проволочками?

– Да что ты, никоим образом, это грубое занятие… Но вообрази: ты берешь в руки амфору…

– Зови ее кувшином, Эметерио.

– Ладно, ты берешь кувшин, разбитый на черепки, и из-под твоих рук он выходит как новенький…

– Повторяю, ты настоящий художник. Ты должен открыть гончарную лавку.

– А вот скажи, Селедонио, Бог сначала, не задумываясь, выломал у Адама ребро, чтобы сделать из него Еву, а какой ее сделать, придумал уже после?

– Полагаю, что так. Конечно, он предварительно помял и погладил ее хорошенько.

– Тут уж ничего не поделаешь, Селедонио, эта профессия, которую Дон Кихот так высоко ценил, меня притягивает, и вовсе не потому, что мне хотелось бы кого-то мять и поглаживать…

– Нет, нет, с тебя достаточно поглядывать…

– Это более духовное занятие.

– Да вроде бы.

– А иной раз, когда я думаю о своем одиночестве, мне приходит в голову, что я должен был бы пойти в священники…

– Для чего?

– Чтобы исповедовать…

– Ах да! Пусть перед тобой обнажают душу?

– Помню, как-то еще мальчишкой пришел я на исповедь, а священник между двумя понюшками табаку меня допрашивает: «Только не лги, только не лги! Сколько раз, сколько раз?» Но мне нечего было обнажить перед ним, я даже не понимал, о чем он спрашивает.

– А сейчас ты бы его лучше понял?

– Слушай, Селедонио, дело в том, что сейчас…

– Что сейчас ты умираешь от скуки, да?

– Нет, хуже, во сто раз хуже…

– Само собой, живя в таком одиночестве…

– В одиночестве, полном воспоминаний о пансионате доньи Томасы…

– Вечно Росита!

– Да, вечно Росита, вечно…

И они расстались.

Во время одной из своих вылазок Эметерио встретился с женщиной, которая произвела на него глубокое впечатление. Случилось так, что, когда он вечером вошел в одно окраинное кафе, вскоре вслед за ним туда же вошла девушка с длинными ресницами и длинными ногтями – ну точь-в-точь Росита! Ногти покрыты красным лаком, брови над черными ресницами подбриты и подрисованы черным карандашом, ресницы – словно ногти на подпухших и лиловатых веках и, под стать этим векам, тоже подпухшие и лиловатые губы. «Ну и ресничищи!» – сказал себе Эметерио. И тут же вспомнил, как Селедонио – а Селедонио был человек знающий – рассказывал об одном плотоядном растении, росянке: она захватывает чем-то вроде ресниц несчастных насекомых, привлеченных ароматом ее цветов, и высасывает из них соки. Ресниценосная девица вошла, покачивая бедрами, взбаламутила своими глазами все кафе, скользнула взглядом по Эметерио и махнула ресницами лысому старичку, который уже проглотил, не разжевывая, гренок и маленькими глотками тянул свое молочко с кофейком. Затем подмигнула ему, разом закогтив его ресницами, и одновременно провела языком по припухшим губам. У старичка лысина зарделась и стала такого же цвета, как ногти у незнакомки, и, пока та облизывала свои лиловатые губы, он тоже облизывался – мысленно – именно так! – мысленно облизывался. Красотка склонила набок голову, вскочила, будто подброшенная пружиной, и вышла. А за ней, почесывая себе нос, словно пытаясь что-то скрыть, поплелся, захваченный ее ресницами, несчастный потребитель кофе с молоком. За ним потащился с жалким видом и Эметерио, твердя про себя: «Уж не прав ли он, дон Иларион?»

Шли годы, а Эметерио продолжал копить деньги и по-прежнему вел жизнь бродячей тени, существование гриба – без будущего и почти без прошлого. Ибо прошлое мало-помалу испарялось из его памяти. Он больше не встречался с Селедонио и даже избегал его, особенно с тех пор, как Селедонио женился на своей служанке.

– Что с тобой, Эметерио? – спросил его бывший друг, когда они все же случайно встретились. – Что с тобой?

– Понимаешь, старина, я не знаю. Я уже не знаю, кто я такой.

– А раньше ты это знал?

– Я не знаю даже… живу ли я…

– И ты богатеешь, как я слышал?

– Я? Богатею?

– А Росита? Как она? Ведь этот, ее Мартинес, сотворил лучшее, на что он был способен…

– Как? Опять интересное положение? Новый ребенок?

– Нет, вакантное место на кафедре психологии…

– Что ты говоришь? Он умер?

– Да, умер, оставив Роситу вдовой и с дочерью на руках. Придет твое время, и ты, и ты тоже, Эметерио, сделаешь вакантным свое место в банке.

– Замолчи, замолчи, не надо об этом!

И Эметерио убежал, унося с собой мысли о вакантном месте. Его воспоминания о прошлом блекли, исчезали в туманной мгле, и только мысль о вакантном месте мучила его с тех пор непрестанно. Чтобы отвлечься, забыть о приближающейся старости, не думать о том, что близок день, когда ему придется уйти на пенсию, он кружил по улицам, тоскливо высматривая, на ком бы остановить свой взгляд. «На пенсии и одинокий вол, – говорил он себе, – вол на пенсии! Интересно, осталась ли Росите, кроме дочери, еще и пенсия?»

И вот однажды, как будто по внезапной милости провидения, что-то неожиданно пробудилось у него в душе, сердце его защемило, и ему показалось, что прошлое возрождается, то прошлое, которое могло быть, но не состоялось, и что его былое будущее снова маячит вдали. Кто это восхитительное создание, от которого по всей улице повеяло ароматами леса? Кто она, эта стройная девушка с призывным взглядом, возвращающая молодость всем, кто на нее посмотрит? И он пустился следом за незнакомкой. Она почувствовала, что за ней идут, громче застучала каблучками, а один раз даже обернулась, бросила взгляд на своего преследователя, и в глазах ее засияла торжествующая и сострадательная улыбка. «Эти глаза, – сказал себе Эметерио, – глядят на меня из какой-то другой жизни… Да, мне кажется, будто они глядят на меня из прошлого, оттуда, где меня ждет мой старый календарь».

Теперь у него оказалось занятие: надо было выследить таинственную незнакомку, узнать, где она живет, и кто она такая, и… Ах, это страшное вакантное место, вакантное либо по причине ухода на пенсию, либо… Эти проклятые просчеты при начислении процентов на чужие вклады!

Прошло несколько дней, и, рыская по тем кварталам, где ему явилось чудесное видение, он снова встретил девушку, но на этот раз она шла в сопровождении какого-то молодого человека. И Эметерио, сам не зная почему, вообразил, что это Мартинес. И снова задрожал от ревности. «Вот оно, – сказал он себе, – стало быть, я начинаю впадать в слабоумие. Значит, пенсия уже на носу… И вакантное место тоже!»

Еще через несколько дней он встретил Селедонио.

– Знаешь, Селедонио, кого я вчера видел?

– Конечно знаю, Роситу!

– А как ты узнал?

– Достаточно посмотреть на твои глаза. Ты прямо помолодел, Эметерио.

– Правда? Ну, так оно и есть.

– И где ты ее нашел?

– Да, видишь ли, с неделю тому назад, когда я, как обычно, бродил по улицам, мне повстречалось дивное видение, дивное – говорю тебе, Селедонио… Девушка, вся – пламя в очах, вся – жизнь, вся…

– Оставь в покое «Песнь Песней», Эметерио. Ближе к делу.

– И я начал ходить за ней. Само собой, мне в голову не приходило, кто она такая. Хотя, пожалуй, мне это подсказывало сердце, было у меня сердечное предчувствие, но я его не понимал как нужно, это… это…

– Да это то, что Мартинес назвал бы подсознанием…

– Пусть так, это подознание мне…

– Надо говорить – подсознание…

– Ладно, это подсознание мне подсказывало, но я его не понимал. И однажды я встретил ее не одну, а с пареньком – и тут же приревновал.

– Ну да, к Мартинесу.

– И я даже собирался прогнать паренька…

– Кого скоро прогонят, так это тебя, Эметерио.

– Не напоминай мне об отставке, сегодня мое сердце ликует. Конечно, я сам себя уговаривал: «Одумайся, Эметерио, неужто теперь, когда тебе за пятьдесят перевалило, ты влюбился в девчонку, которая в дочери тебе годится. Одумайся, Эметерио…»

– Ну и чем же все это кончилось?

– А тем, что вчера я пошел за этой восхитительной девчонкой до самого дома, где она живет, а из дома вышла Росита, сама Росита собственной персоной, и оказалось, что девушка – ее дочь. Ах, если бы ты ее видел! Годы почти не отразились на ней.

– Зато они отразились на тебе… и со всеми своими процентами.

– Сорокашестилетняя пышка с тройным подбородком. Из тех, кого называют сеньорами неопределенного возраста. И как только она меня увидела: «Какое счастье, дон Эметерио! Какое счастье!» – «Какое счастье, Росита! Какое счастье!» – отвечаю я ей, а сам думаю: «Чье же это счастье?» Мы разговорились, а затем она пригласила меня войти в дом.

– И ты вошел, и тебя представили дочери…

– А как же иначе!

– Росита всегда действовала с дальним прицелом. У нее своя тактика и свой маневр, и ты это знаешь лучше меня.

– Ты так думаешь?

– Я думаю, она прекрасно знала, что ты ходишь за ее дочерью, и, хотя ты в свое время ускользнул от нее, она сейчас собирается подцепить или заарканить тебя вместе со всеми твоими процентами, но уже не для себя, а для своей дочери…

– Посмотрим, посмотрим! Она и впрямь познакомила меня со своей дочерью Клотильдой, но та тут же ушла от нас под каким-то предлогом. И мне показалось: это не слишком понравилось матери…

– Несомненно, ведь дочка пошла к своему ухажеру…

– Мы остались одни…

– Вот здесь начинается самое интересное.

– И она рассказала мне о своей жизни и своей вдовьей доле. Попробую-ка вспомнить все по порядку. «С тех пор как вы от нас ускользнули и остались холостяком…» – начала она, тут я ее прервал: «С тех пор как я окончательно охолостился?» А она: «Да, с тех пор как вы охолостились, я не могла утешиться, потому что, признайтесь, дон Эметерио, вы поступили нехорошо, совсем некрасиво… И в конце концов мне пришлось выйти замуж. Другого выхода не было!» – «А ваш муж?» – спросил я. «Кто, Мартинес? Бедняжка. Бедный человек… бедняк, что хуже всего».

– И тут, Эметерио, она подумала, что лучше всего богатый бедняк вроде тебя…

– Не знаю. Потом она захныкала…

– Ясно. Вспомнила о себе и о своей дочери…

– И сказала мне, что дочь у нее – жемчужина…

– Только оправы не хватает…

– Что ты хочешь этим сказать?

– Ничего особенного. Речь идет о том, чтобы ты подготовил ей достойную оправу…

– Что за глупости приходят тебе на ум, Селедонио!

– Не мне – ей!

– Думаю, что ты не прав, подозревая ее в том, что…

– Да я не подозреваю ее ни в чем, кроме желания устроить судьбу своей дочери, и устроить ее за твой счет…

– Ну а если даже и так, что тут особенного?

– А то, что ты уже готов, Эметерио, ты уже пропал, тебя закапканили, подцепили на крючок.

– Ну и что?

– Да, собственно, ничего, с этого дня ты можешь идти на пенсию.

– А когда я собрался уходить, она мне сказала: «Теперь вы можете навещать нас когда вам вздумается, дон Эметерио, считайте, что этот дом – ваш дом».

– И он станет твоим.

– Зависит от Клотильды.

– Нет, от Роситы.

А тем временем между Роситой и Клотильдой завязалось что-то вроде поединка.

– Послушай, доченька, тебе придется обо всем хорошенько подумать и бросить свои детские шалости. Твой парень, этот Пакито, по-моему, для тебя не пара, а вот дон Эметерио, вот он-то как раз и будет для тебя подходящей партией…

– Партией для меня?

– Да, для тебя. Понятно, он намного тебя старше и по годам тебе в отцы годится, но с виду он еще совсем молодцом, и главное, у него солидный капитал имеется, я уже справлялась.

– Все ясно. Небось сама ты, когда была девицей вроде меня, не сумела его заарканить, а теперь хочешь всучить его мне. Да это курам на смех! Мне – такую развалину? И будь добра, скажи мне – как случилось, что ты его упустила?

– Видишь ли, он всегда был скуповат и очень заботился о своем здоровье. Я никогда не знала, что бы взбрело ему в голову, женись он на мне…

– Ну, а со мной, мама, все обстоит куда хуже. В его годы и учитывая мой возраст, вопрос о здоровье, как ты сама понимаешь, должен его еще больше волновать.

– По-моему, вовсе нет, нынче его будет волновать не здоровье, а совсем другое, и тебе в самый раз этим воспользоваться.

– Ну знаешь, мама, я молода, я чувствую себя молодой и не имею никакого желания приносить себя в жертву, превращаться в сиделку, чтобы потом остаться с деньгами. Нет, нет, я хочу наслаждаться жизнью.

– Какая ты глупенькая, доченька! Небось даже не слыхала про цепочку.

– А что это за штука?

– Вот послушай. Ты выходишь замуж за этого сеньора, он тебе приносит, ну, ладно, все, что принесет… ты заботишься о нем…

– Значит, о его здоровье забочусь? Выходит, так?

– Но не чересчур, совсем не обязательно губить себя. Главное – выполнять свой долг. Ты выполняешь…

– А он?

– И он выполняет, и ты остаешься вдовой, уважаемой сеньорой, и все еще в довольно молодых летах.

– Как ты сейчас? Правда?

– Да, как я. Только у меня ни кола ни двора – денег не хватит на то, чтобы после смерти купить место на кладбище, ну а ты, коли выйдешь за Эметерио, ты овдовеешь совсем в другом положении…

– Ну да, денег у меня будет достаточно, я смогу при жизни купить все, что нужно…

– В том-то и суть. Ты будешь богатой вдовой, да еще к тому же красивой вдовой, ведь ты в меня и с годами станешь хорошеть… Вдова, да с деньгами, ты сможешь купить своему Пакито все, что он захочет…

– А он, в свой черед, унаследует мои денежки и, когда летами сравняется с доном Эметерио, поищет себе какую-нибудь Клотильду…

– Так это и будет тянуться, доченька, это и есть цепочка.

– Нет, мама, такой цепочкой я себя не свяжу.

– Стало быть, ты держишься или, вернее сказать, цепляешься за своего щенка? С милым, дескать, рай и в шалаше? Подумай, дочка, хорошенько подумай.

– Да я уж думала-передумала. За дона Эметерио не пойду. Коли понадобится, сама сумею заработать себе на хлеб, проживу и без его капитала.

– Послушай, дочка, ведь он сейчас совсем голову потерял, бедняга, ходит дурак дураком, ради тебя готов на любую глупость… Смотри, он…

– Я уже сказала свое слово, мама, я все сказала.

– Ну ладно, коли так. Только вот что я ему скажу, когда он вернется? Что я с ним делать буду?

– Вскружите ему снова голову.

– Дочка!

– Вы меня хорошо поняли, матушка?

– Лучше некуда, дочка.

И Эметерио вернулся – разумеется, вернулся! – в дом Роситы.

– Знаете, дон Эметерио, моя дочь даже слышать о вас не хочет…

– Даже слышать?

– Ну да, она не хочет, чтобы ей морочили голову с замужеством…

– Нет-нет, только не принуждайте ее, Росита, никакого насилия! Но я… мне сдается, я помолодел… я кажусь себе другим… я способен…

– Дать ей приданое?

– Я способен… мне было бы так приятно… в мои годы я вечно один… завести семейный очаг… растить детей… Холостая жизнь мне опротивела… Меня неотвязно преследуют мысли о пенсии и вакансии…

– По правде говоря, Эметерио, – Росита впервые за время их знакомства опустила слово «дон» и при этом придвинулась поближе к Эметерио, – мне было удивительно, что вы все копите да копите деньги, хотя семьей не обзавелись… Я этого не могла понять…

– То же самое говорил мне и дон Иларион.

– Скажите, Эметерио, – и, продолжая выполнять свой хитрый тактический ход, Росита придвинулась еще ближе, – вы уже не боитесь так за свое здоровье, как прежде, в наши лучшие дни?

Эметерио не понимал, во сне он или наяву. Ему казалось, что он перенесся в былые годы, в те давние времена, о которых он мечтал более двадцати лет; вся последующая жизнь стерлась из его памяти, даже образ Клотильды рассеялся. Он почувствовал приступ головокружения.

– Излечились вы от былых страхов за свое здоровье, Эметерио?

– Теперь, Росита, теперь я способен на все. И я ничего не боюсь… даже оставить свое место вакантным! Почему, Господи Боже мой, почему я тебя упустил в то время?

– Но разве я не с тобой, Эметерио?

– Ты, ты, Росита? Ты?

– Да, я… я…

– Но…

– Ну давай, скажи, Эметерио, какой я тебе кажусь?

И тут она встала и взгромоздилась ему на колени.

И Эметерио задрожал – на этот раз от счастья, а не от страха перед увольнением. И обеими руками обхватил ее объемистую талию.

– Ой, какая ты тяжелая, девочка!

– Да, у меня еще есть за что взяться, Эметерио!

– Настоящая пышка.

– Ах, кабы в то время, когда мы с тобой познакомились, я бы знала то, что знаю сейчас…

– А если бы я знал, Росита, если бы я знал!..

– Ах, Эметерио, Эметерио, – и она ласково провела ладонью по его носу, – какими дурачками были мы в то время!..

– Ты – не очень, а я действительно был круглым дураком…

– Матушка меня все подстрекала, чтобы я тебя ослепила, а ты оказался такой…

– Такой лягушкой!

– Но теперь…

– Что теперь?

– Разве тебе не хотелось бы исправить нашу ошибку?

– Да ведь это объяснение в любви по всей форме!

– Сам видишь! Но только не так, как у Тенорио – помнишь того придурка? – не в стихах, и не на пустынном берегу реки, и не при лунном свете, и не…

– Ну, а твоя дочь, Росита? Клотильда.

– Ей это пойдет на пользу…

– И тебе тоже на пользу, Росита!

– И тебе тоже, Эметерио!

– Само собой, что и мне!

И на этом они расстались.

А при следующей встрече эта хитрюга сказала, продолжая свою завлекательную тактику:

– Слушай, миленький, клянусь тебе, когда я была тяжела Клотильдой, я только и думала что о тебе. Такая уж была у меня причуда во время беременности…

– А я тебе клянусь, что, когда я шел сюда следом за Клотильдой, я в действительности, еще сам того не зная, шел за тобой, Росита, шел за тобой… у меня было предчувствие… или подознание – по-моему, так эту штуку называл Мартинес.

– А с чем его едят, это подознание? Что-то я никогда про такое не слыхивала.

– Нет, оно несъедобное… Впрочем, еда у нас всегда будет, и даже хорошая еда. На еду у меня денег хватит и еще останется…

– Хватит на еду… и всем нам четверым?

– Почему четверым, Росита?

– Ну, считай сам… ты… я… Клотильда…

– Всего трое.

– И еще… Пакито…

– И Пакито тут же? Пусть так! В память Мартинеса!

Радость Роситы, сеньоры неопределенного возраста, была столь велика, что она даже заплакала – истеричка? – а Эметерио бросился поцелуями осушать ее слезы, упиваясь их нежной горечью. Ибо это не были – никоим образом не были! – крокодиловы слезы.

Между поцелуями и объятиями было договорено и подписано, что все четверо поженятся – Росита с Эметерио, Клотильда с Пакито – и будут жить вместе, двойной семьей, а Эметерио даст Клотильде приданое.

– Ничего другого я от тебя и не ждала, Эметерио. Вот увидишь, как прекрасно ты проживешь весь остаток своей жизни.

– Да, в благоденствии, хотя и на пенсии… И не бойся, я не оставлю тебя вакантной.

И они повенчались в один и тот же день: мать – с Эметерио, дочь – с Пакито. И две супружеские пары начали совместное существование. И Эметерио вышел на пенсию. У них был двойной медовый месяц: у одних – молодой, у других – ущербный.

– Что до нашего, Росита, – сказал Эметерио в приступе запоздалой тоски, – то он не медовый, а восковой…

– Ладно тебе, замолчи и не забивай себе голову разными глупостями.

– Если бы я не свалял дурака раньше… в те годы…

– Не будь грубым, Эметерио, и в особенности сейчас.

– Сейчас, когда ты уже сеньора в летах…

– А как я выгляжу, на твой взгляд?…

– Красивей, чем раньше, когда ты была девчонкой, Поверь мне!

– Тогда в чем же дело?

– Ай, Росита, Розочка Сарона, ты вся как новенькая!

– Скажи мне, Эметерио, ты расстался со своими шарадами? До того тошно было слушать, как ты бормочешь: «Мой первый слог… мой второй… мой третий…»

– Помолчи, моя дорогая!

И, прижимая ее к своей груди, закрыв глаза, он прикидывал про себя: «Ро-рота… рот… рок… сита-си…» И внезапно спросил:

– А скажи, твой первый муж, Мартинес, отец Клотильды…

– Ну вот, опять ревнуешь задним числом?

– Это все подознание!

– А он-то был тебе так благодарен и даже восхищался тобой!

– Восхищался мной?

– Ну да, тобой. Именно тобой, святая правда. Я рассказала ему, какой ты был всегда уважительный, вел себя со мной как самый заправский рыцарь…

– Рыцарем-то был он, Мартинес.

– Взгляни-ка сюда! Видишь этот медальон? В нем я носила фото Мартинеса, а под ним было спрятано твое… а теперь, видишь?…

– А теперь ты под моей фотографией, должно быть, прячешь его фото. Разве не так?

– Кого «его»? Покойника? Была нужда! Я не из слюнтяек.

– Ну а мне придется показать тебе календарь, тот, что висел у меня на стене, когда я решился бежать. В тот день я не оторвал от него листочка, и так он у меня хранится до сих пор.

– А сейчас ты снова собираешься обрывать листки?

– Для чего? Чтобы разгадывать шарады на оставшихся листках того злосчастного года? Нет, мое солнышко, нет.

– Ах ты, золотце мое!

– Золотце? Нет, я всего лишь бедный человек… хотя и не бедный бедный человек.

– Кто тебе это сказал?

– Я сам себе это говорю.

Едва миновал медовый месяц, как Эметерио снова повстречался с Селедонио.

– Да ты помолодел, Эметерио. Видать, брачная жизнь пошла на благо твоему здоровью.

– И еще как, Селедонио, еще как! Росита – прекрасное лекарство… Просто невероятно! А впрочем, столько лет прокуковать вдовой…

– Все на свете вопрос экономии, Эметерио, только, конечно, не политической экономии, а максимумов и минимумов. Надо уметь сберегать себя. Так что будь осторожен, как бы ты не промотался со своей Роситой, не спутал бы максимума с минимумом. А потом ваша совместная жизнь с молодой четой… Эта Клотильда… и ее Пакито…

– Кто? Мой зятек? Да это недоумок, и женился он, чтобы пораспутничать на свободе.

– Как «пораспутничать»?

– Да так, представь себе, среди вороха разных его книжонок я обнаружил одну под заглавием «Учебник образцового любовника». Подумай только – учебник!

– Да, куда пристойней был бы краткий справочник, наставление или катехизис…

– Либо азбука! Но учебник! Говорю тебе, что он распутник и сластолюбив, как обезьяна…

– Ты хочешь сказать – четырехрукое. Эти особенно опасны. Помню, как-то раз ехал я в одном купе с молодоженами, так они ни одного туннеля не пропускали: как только становилось темно, у них тут же начинались поцелуи и объятия – и под самым моим носом. И когда я деликатно сделал им замечание, знаешь, что выдала мне эта соплячка? «Что такое? Вам завидно, дедуся? От наших поцелуев у вас на зубах оскомина?»

– Ну, а ты что?

– Я? Я ей сказал: «Оскомина! Оскомина у меня на зубах? Да будет вам известно, моя милая, что уже много лет я ношу вставную челюсть и на ночь кладу ее, чтобы освежить, в стакан с дистиллированной водой». Она и заткнулась… В общем… береги свое здоровье!

– Кто его мне бережет, так это они, все трое. Недавно я сильно простудился и слег в постель – и знал бы ты, с каким выражением лица Клотильда подавала мне в постель горячий пунш! Она была просто прелестна. А потом, видишь ли, у Клотильды есть один талант, который она, по всей вероятности, унаследовала от доньи Томасы, своей бабки по матери, моей покойной хозяйки: донья Томаса свистела так, что никакой канарейке за ней было не угнаться, а особенно она любила насвистывать, когда жарила яичницу. Внучке, однако, не довелось познакомиться со своей бабушкой – та скончалась до ее рождения, а Росита, насколько мне известно, никогда не умела свистеть. От кого же у Клотильды такой талант? Она великолепно насвистывает модные мотивчики из последних водевилей. Тайны женского естества!

– Это умение, Эметерио, она, должно быть, унаследовала от змия-искусителя, который привел Адама к грехопадению или, лучше сказать, навлек на него изгнание из рая…

– И еще любопытно, Селедонио: у Клотильды что на уме, то и на языке. Она совсем не умеет притворяться…

– Это тебе так кажется, Эметерио…

– Да. Если оставить в стороне несходство физическое, то она вылитый Мартинес.

– Конечно, все метафизическое в ней от отца, от Мартинеса. Ну а разногласий между вашими двумя супружескими парами никогда не бывает?

– Этого еще недоставало! По субботам мы все вчетвером посещаем театр, только на драмы не ходим. Росите и Клотильде нравятся комедии, буффонады, они любят посмеяться, а мы с Пакито любим, когда они смеются. Честно говоря, наших женщин не пугают соленые шуточки, а поскольку и я лично не вижу в них ничего дурного, то…

– Ты более чем прав, Эметерио, – и при этих словах Селедонио сделался серьезнее любого профессора эстетики, – ты более чем прав: смех все очищает. Острота не может быть безнравственной, а если она безнравственна – она уже не остроумна. Безнравственны только грустный смех, только печальная добродетель. Смех показан мизантропам и лицам, страдающим запором, он действует сильнее, чем минеральная вода из Карабаньи. В нем заключена очистительная сила искусства, катарсис, как сказал Аристотель, или Аристофан, или кто бы там это ни сказал. Ты согласен со мной, Эметерио?

– Да, Селедонио, да. Нужно развивать комическое чувство жизни, что бы там ни болтал этот Унамуно.

– Да, Эметерио, и следует развивать даже метафизическую порнографию, которая, как всякому ясно, не есть порнографическая метафизика…

– Но ведь всякая метафизика по сути порнографична, Селедонио!

– Я, со своей стороны, Эметерио, приступил уже к работе над апологетическим-экзегитическим-мистическим-метафизическим трактатом о скважине Рааб, той блудницы, которая фигурирует в родословной святого Иосифа Благословенного. Я избавлю тебя от ссылок на Библию, на всякие там главы и списки, ведь я, хвала Господу, не Унамуно.

– Постой, Селедонио, ты сказал, что пишешь трактат, и мне вспомнилось, как Росита, когда мы с ней однажды говорили о покойном Мартинесе, рассказала, что он написал роман, а в романе под вымышленными именами вывел ее, Роситу, меня и донью Томасу с ее пансионатом, но она, Росита, не разрешила ему послать рукопись в печать. «Писать-то я ему не препятствовала, – сказала она мне, – пусть себе пишет, коли это его тешит, но печатать?…» – «А почему, собственно, нет? – отвечал я ей. – Почему не дать другим возможность почитать новый роман и тоже потешиться?» А ты что скажешь?

– Здесь ты прав, Эметерио, безусловно прав. Будем прежде всего заботливо развивать комическое чувство жизни, как ты прекрасно выразился, и не думать о вакантных местах. Ведь ты знаешь старый философский афоризм: «Из этого мира ты извлечешь ровно столько, сколько ты вложил в него, и не больше».

И они разошлись, утвердившись в своей любви к жизни, которая проходит, и повеселели, почувствовав прилив оптимизма. Ах, если бы мы только знали, что такое оптимизм! И что такое радость и печаль, метафизика и порнография! Все суть измышления критически мыслящих личностей!

Однажды Росита подошла к Эметерио, загадочно улыбаясь, обняла его и шепнула на ухо:

– Знаешь, миленький, какая у нас новость? Угадай!

– Что такое?

– Угадай-ка, угадай, кто положил яичко в сарай?

– Лучше ты угадай-ка, угадай, кто в яичко запихнул сарай?

– Не отлынивай и отвечай. Ты знаешь эту загадку? Ведь знаешь? Отвечай – да или нет, как Христос учил…

– Нет, я – пас, тут я – пас.

– Ну так вот, у нас будет внучонок.

– У нас внучонок? Это у тебя будет внучонок, а у меня внучатый пасынок!

– Да ладно тебе. Не цепляйся по мелочам.

– Нет, нет, я люблю точность в выражениях. Сын падчерицы – внучатый пасынок.

– А пасынка дочери как ты назовешь?

– А ведь верно, ты права, Росита. А еще говорят, что наш бедный испанский язык богат… богатый язык… богатейший язык… уж нечего сказать!

– Вечно тебе какая-нибудь чепуха в голову взбредет, Эметерио.

– А тебе нет?

Тут вошел Пакито, и Эметерио задумался: «А этот, зять моей жены, кем он мне приходится? Приемный зять? Зять-пасынок? Падчерицын муж? Какая нелепица!»

И наконец появился на свет внучатый пасынок. Эметерио совсем поглупел от радости.

– Ты представить себе не можешь, как я его люблю, – изливал он душу Селедонио. – Он мне унаследует. Он будет моим единственным и полноправным наследником, наследником моих денег, разумеется, и, кроме того, я умру спокойно, зная, что не передал ему никакого физического недостатка и что ему не суждено повторить мою убогую жизнь. Уж я позабочусь, чтобы он не вздумал увлекаться разгадыванием шарад.

– Ну а как Клотильда? Должно быть, став матерью, она еще больше похорошела?

– Она восхитительна, Селедонио, восхитительна, говорю тебе, и выглядит более соблазнительно, чем когда-либо! Но для меня она по-прежнему «гляди, но не трогай».

– И ты утешаешься с «трогай, но не гляди»?

– Не так уж утешаюсь, Селедонио, не так уж.

– Ба! Самое разумное – придерживаться святого Фомы апостола, не бойся, я снова избавлю тебя от ссылок. «Прикоснись и поверь!» – сказал он.

– С меня вполне достаточно, Селедонио, глядеть на Клотильду. Видеть, какая она жемчужина, как говорит ее мать. Это – Росита, но только улучшенная.

– Да, пожалуй, лучше оправленная. И коли так, то не горюй: женись в свое время на Росите ты, у вас Клотильда не получилась бы такой красоткой.

– Да, я часто думаю, какой бы она была, будь я ее родным отцом.

– Ба, может быть, к ней перешли твои лучшие черты от того твоего светлого облика, который оставался в воображении Роситы…

– Это и Росита мне постоянно твердит, и даже больше – будто я стал в точности такой, каким был в ее воображении… Но мой внучонок не имеет никакого отношения к ее воображению!

– И внучонок многим обязан тебе, твоему великодушию. Ведь это ты поженил Пакито с Клотильдой. Ты помнишь, как мы рассуждали о том, что у тебя есть призвание к профессии, наинужнейшей во всякой благоустроенной республике?…

– Конечно помню!..

– И вот ты, побуждаемый сводническим инстинктом, свел Пакито и Клотильду, ты самому себе стал сводней. Воистину неисповедимы пути провидения!

– Да, и все это случилось, когда я начал уже уставать от жизни.

– Ты посодействовал Росите подцепить Мартинеса, предназначенного ей судьбою; не будь тебя, он не клюнул бы на ее удочку, а Мартинес, в свою очередь, соорудил ей Клотильду, чтобы Клотильда выловила бы для Роситы тебя…

– Ну а если бы Мартинес не умер?

– У меня такое предчувствие, что она все равно бы в конце концов тебя ухватила.

– Но в таком случае…

– Ты прав, куда моральнее обманывать покойника… И таким образом она решила проблему своей жизни.

– Какую?

– Вторую по счету… Как наставить рога кому-нибудь… А ты решил свою проблему.

– А какая проблема у меня в жизни, Селедонио?

– Тоска, тоска от твоего скопидомства, от одиночества, а одинок ты был потому, что не хотел оставаться в дураках, боялся, что тебя обманут.

– Ты прав, ты прав.

– Дело в том, что тоскующий одиночка в конце концов бывает вынужден заниматься раскладыванием пасьянсов – понимаешь меня? – а это ведет к полному оглуплению. Раскладывать пасьянсы надо непременно в компании.

– Вот именно! Теперь мы с Роситой каждый раз после ужина садимся возле жаровни и играем в туте.

– А что я тебе говорю, Эметерио, что я тебе говорю? Сам видишь! И она передергивает, не так ли? Не дает тебе выиграть?

– Случается…

– А тебе любо глядеть на ее плутни, и ты радостно смеешься, как от щекотки, когда проигрываешь? И ты позволяешь себя обманывать. И ты разрешаешь ей водить себя за нос. Вот в этом-то и состоит вся философия комического чувства жизни. Над насмешками, которыми в комедиях осыпают рогоносцев, никто так не смеется, как сами эти рогачи, если только они настроены философски, героически. Что это – удовольствие чувствовать себя смешным? Нет, это дивное наслаждение смеяться над теми, кто тебя осмеивает…

– Да, есть такое присловье: «Пусть не изменяет мне моя жена, а если она все же будет мне изменять, пусть я не буду знать этого, а если я все же буду знать, пусть меня это не огорчает…»

– Жалкое и грустное присловье, Эметерио. Поднимись на ступень выше его и скажи: «А если ей нравится мне изменять, я из любви к ней доставлю ей это удовольствие…»

– Однако…

– И есть еще более высокая ступень: это когда ты сам строишь из себя шута, чтобы повеселить других…

– Но я, Селедонио…

– Нет, ты, Эметерио, не достиг этих высот, хотя и вел себя как должно. А теперь играй себе в туте, только ничем не рискуй, играй бескорыстно, потому что бескорыстие смешно, а в смехе – жизнь…

– Да ладно тебе, перестань, от твоих мудрствований у меня затылок ломит.

– Тогда почеши его хорошенько, и все пройдет.

А теперь, мои читатели, те, которые раньше прочли «Любовь и педагогику», «Туман» и другие мои романы и рассказы, вспомните, что все сотворенные мной главные герои этих произведений либо умирают, либо убивают себя – один иезуит дошел даже до того, что обвинил меня в подстрекательстве к самоубийству, – и спросите себя: а как же окончил свои дни Эметерио Альфонсо? Но дело в том, что люди, подобные моему Эметерио Альфонсо – или дону Эметерио де Альфонсо, – не накладывают на себя рук, да и вообще не умирают – они бессмертны, или, иначе говоря, они воскресают по цепочке. И я надеюсь, читатели, что мой Эметерио Альфонсо вечен.

 

[18]Возлюбленный мой протянул руку свою сквозь скважину, и внутренность моя взволновалась от него. «Песнь Песней», 5:4 (лат.).

[19]«Дон Хуан Тенорио» – пьеса Соррильи, трактующая тему Дон Жуана (исп. – Дон Хуан) в романтическом ключе. В испанских театрах ставилась ежегодно в день поминовения всех усопших – 2 ноября.

[20]Мариторнес – ставшее в Испании нарицательным имя трактирной служанки из «Дон Кихота»: грубая, некрасивая женщина.

Оглавление

Обращение к пользователям