Глава 8

Пыль над степью стояла столбом. Серая, мелкая, противная, с запахом полыни и слез. Она поднималась вдоль нечастых дорог, под копытами овец и свиней, лошадей, коров, под телегами беженцев, под стоптанными ботинками красноармейцев, колесами грузовиков и штабных автобусов. Огромное пространство между Волгой и Доном покрылось пылью. Людское море по тонким линиям рек-дорог пылило, растекаясь, уходя от страшного врага.

Не стала исключением и неприметная дорога за рекой Ея. Женщины, дети, старики и старухи с котомками на спинах шли по ней на юг. Катились телеги и коляски, ползли, переваливаясь с боку на бок, арбы, плелся колхозный скот. Очередная волна беженцев, сдернутая с прежней жизни войной, торопилась, неся свою беду дальше. В испуганных глазах их одна мысль: уйти подальше от грохота и огня. Уйти от немцев. Обгоняя, рассекая людскую реку, на юг пылила и армейская автоколонна. Тяжелые машины прижимали беженцев к обочине, те недовольно ворчали, пропуская грязные запыленные грузовики, зло посматривая на сидящих в кузовах красноармейцев-артиллеристов. Бойцы были такие же грязные, усталые, равнодушные к недовольству толпы.

С севера послышался далекий гул авиационных моторов. Сотни глаз с тревогой уставились в небо, обшаривая его, словно это могло как-то помочь. Когда из облаков показались стремительно приближающиеся самолеты, движение колонны замерло, все кинулись врассыпную в степь, вжались в сухую землю, пытаясь стать маленькими, невидимыми. Облако страха повисло кругом, слилось с пылью, ширясь и усиливаясь ежесекундно. Красноармейцы тоже побежали в степь, смешиваясь с беженцами, не помышляя даже организовать оборону. Всех, военных и гражданских, обуял страх, и чем ближе были самолеты, тем страшнее было замершим внизу. Всю эту позорную картину прервал звонкий женский крик:

– Трусы! Трусы, куда же вы все? Это же наши-и!

Действительно, уже было можно различить мелькающие среди облаков бомбардировщики «Пе-2» и эскортирующие их «Яки». Народ потянулся обратно к дороге, причем пристыженные военные спешили быстрее всех, стараясь не глядеть в глаза штатским. Вверх уже почти никто не смотрел, люди пытались оказаться как можно дальше от страшного места. Поэтому почти никто не видел, как из облаков вынырнула еще одна пара самолетов. Ветер донес далекий пушечно-пулеметный перестук, и появившаяся пара, заложив торопливый боевой разворот, снова скрылась в облаках.

Советские самолеты пару секунд так и продолжали лететь, потом за одним из них – истребителем – показался дымный шлейф. Шлейф становился все длиннее, и вот уже самолет начал заваливаться набок, показалось пламя. «Як» валился все сильнее, огонь охватил все крыло, и машина заштопорила к земле. Примерно на полпути от истребителя отвалилась темная точка, и забелело облачко парашюта, а самолет исчез в огромном клубке огня. На землю падали уже обломки. Замершая было на минуту колонна продолжила свой путь. Большинству людей не было никакого дела до разыгравшейся в небе трагедии. Посмотрели и пошли себе дальше. Упади обломки самолета ближе, возможно, и побежали бы туда неугомонные мальчишки, но они рухнули за несколько километров от дороги. Только полуторка отделилась от колонны и, отчаянно пыля, двинула в степь, за выпрыгнувшим пилотом.

Нашли его быстро. Погасший купол парашюта ярко выделялся на фоне желтой выгоревшей травы и являлся прекрасным ориентиром. Красноармейцы сгрудились вокруг сбитого летчика, рассматривая страшноватую картину. Тот был без сознания, дышал редко и с хрипом, запрокинув голову и подставив солнцу черное, обожженное лицо. Из-под шлемофона сочилась кровь, шаровары летчика обгорели, местами обнажив опаленные и залитые кровью ноги. Реглан его был весь иссечен осколками и немного покоробился от огня. Старший среди бойцов, воевавший еще в финскую, старшина-сверхсрочник, даже подумал, что этот пилот уже не жилец. Очень уж много крови натекло из издырявленных ног, очень уж много ожогов… Словно подтверждая его мысли, раненый что-то прохрипел, выгнулся дугой и зашаркал по земле пяткой правой ноги, оставляя на ней борозду. Левая нога у него темнела пулевой дыркой и была выгнута под необычным углом. Выгибался и шаркал летчик недолго, вскоре затих и обмяк. Но к удивлению присутствующих, это была не агония – он продолжал дышать, только из плотно зажмуренных глаз, а только они остались целыми на обожженном лице, показались слезы. Старшина расстегнул на нем реглан и удивленно присвистнул, увидев у того на груди два ордена.

– Заслуженный, – сказал он, вынимая документы и свинчивая награды. Летчик по-прежнему дышал и прямо сейчас умирать вроде не собирался, поэтому старшина рявкнул на ушлого, принявшегося уже пластать на тряпки парашют, красноармейца, и вскоре перебинтованный пилот занял место в кузове полуторки. Машина тронулась, догоняя ушедшую далеко вперед колонну…

…Боль смешивалась со звуками и запахами. Сперва пахло пылью и бензином, а боль была постоянная и невыносимая. Любое движение, любое колебание причиняло боль, а когда пахло пылью и бензином, колебалось и двигалось вокруг. Это было величайшее несчастье и величайшее спасение, потому что иногда она становилась совсем невыносимой, и тогда все пропадало: и боль, и запах, и звук. Пропадал весь мир.

Потом появился запах сенокоса и нежного аромата подсыхающей травы. Запах был чистый, свежий. Такой вкусный и нежный запах мог исходить только от трав, только что взятых с поля. Еще пахло конским потом, колесной мазью и дорожной пылью. Трясти стало немного сильнее, но как-то мягче. Боль стала не такой острой, как раньше, но она стала монотонно-постоянной. Любой посторонний шум, любой скрип усиливал ее стократно, она смешалась с одуряющим запахом травы, заполнила собой весь мир. Время потеряло всякий смысл, все измерялось только болью.

Запах снова изменился: пахло медикаментами, карболкой, бензином, грязными человеческими телами и страданиями. Тряска прекратилась, остался только неразборчивый гул голосов. Он накатывал подобно морскому прибою, то пропадая вовсе, становясь далеким неразборчивым шепотом, то вдруг взрывался набатом, заслонял собой боль и сам становился ей. Набат в очередной раз принялся стихать и плавно трансформировался в усталый женский голос:

– Летчик… пулевое ранение левой… перелом голени… травма головы… перелом ключицы… ожоги… ожог… осколочные ранения…

Голос слабел, обратился в едва различимый шепот и растворился, а вслед за ним вернулась боль. Она была столь резкой и невыносимой, что мир в очередной раз растаял, чтобы снова вернуться изменившись.

К запаху медикаментов примешивался еще почти позабытый запах дыма. Причем дыма паровозного. Снова трясло, но уже не так, как раньше, слышался полузабытый стук колес о стыки рельсов, невнятные голоса. Боль была, тягучая, но уже не острая, а беззубая, привычная. Гораздо сильнее боли оказалась жажда. Язык, казалось, прирос к гортани, а губы срослись, и разлепить их не было сил. Виктор вздрогнул. У него был язык, ему хотелось пить, а резко проявившаяся боль говорила, что он все еще жив. Жив? В глаза словно пыхнули солнцем. Корчась от боли и чувствуя, что мир снова расплывается в ничто, он все же разобрал появившиеся где-то на краю сознания чужие слова:

– Дывысь, сестрыця, ось цей зараз очи видкрывав…

Очень сильно хотелось пить. Жажда буквально сводила с ума, но он не мог ничего сделать. Не мог шевелиться, не мог говорить, не мог ничего. Он не мог даже думать, потому что жажда убила даже это. Перед глазами мелькали светлые пятна, а вокруг слышался странный настораживающий шум. Слева и справа был слышен топот бегущих людей, кто-то отдавал распоряжения. Потом издалека послышался гул авиационных моторов. Моторы гудели тонко, по-чужому, и сразу же, резко и хлестко, ударили зенитки. Они стреляли где-то неподалеку, от каждого залпа пространство вздрагивало и отдавалось болью. Что-то тихо позвякивало на краю сознания.

Рокот моторов в небе усилился, стал угрожающим, страшным, и все вокруг содрогнулось и задрожало, ударило по ушам. Зенитки продолжали стрелять, но их стрельба тоже ушла на периферию, перестала восприниматься. И тут что-то горячее, мутное и грозное ударило по всему телу, резануло по ушам. Что-то обваливалось, рушилось и клокотало. Боль обрушилась страшной силой, свет пропал, вокруг все наполнилось теменью и зловонным дымом, мазутной пылью и звоном в ушах. Нос и горло словно растерли наждаком.

Вскоре слух вернулся. Вокруг по-прежнему была вонючая темень, но уже слышались понятные и привычные человеческие звуки. Кто-то невидимый и неизвестный истерически смеялся, кто-то стонал, кто-то плакал навзрыд, как маленький ребенок, а совсем рядом кто-то затейливо матерился. Звуки слились в какофонию. Только он уже не обращал на это никакого внимания. Виктор увидел перед собой светлое пятно вагонного окна, дощатый край верхней полки, потолок вагона. Он снова понял, что жив и может видеть. Он еще не понял, хорошо это или плохо, это просто было. Впрочем, это сейчас было совершенно не важно, потому что хотелось пить.

Стрельба и вой моторов утихли, только слышался топот ног и кто-то снаружи закричал:

– По ваго-нам! Ухо-дим!

Паровоз дал свисток, зашипел парами, лязгнули буфера, и поезд медленно поехал. Дым в вагоне постепенно рассеивался, но дышать легче не стало – горячий воздух при каждом вздохе обдирал горло, сводил с ума. Вскоре паровоз зашипел, и эшелон снова остановился. Снаружи послышались голоса, лязг металла, внутри тоже начались метания, засновали санитары и врачи. Это две бригады – поездная и медицинская – принялись осматривать свое. Одна – паровоз и вагоны, ремонтируя повреждения от бомбежки. А вторая – человеческие тела.

Когда очередь дошла до Виктора, он сумел сделать очень важное дело. Он сумел открыть рот. Это оказалось жутко больно, губы ожгло, а на языке почувствовался солоноватый вкус крови. Крови было совсем немного, и это подстегнуло жажду до невозможного. Поэтому, когда появился осматривающий врач, он, собрав все силы, все, что можно, прохрипел-прорычал:

– Пи-ить.

Санитар, здоровый мужик с рябым лицом, принес ему кружку чая и принялся буквально по капле вливать его Виктору в рот. Это было мучительно. Левая рука у Саблина не двигалась, он одной правой вцепился санитару в кисть и умудрился влить в себя кружку. Рука отозвалась болью, он увидел, как скривилось лицо санитара, почувствовал, как лопаются пузыри ожогов на ладони, но это того стоило. Ничего вкуснее он не пил никогда в жизни. Сразу стало легче. Он почувствовал, как застучало сердце, разгоняя кровь по жилам, как затухает дикая, невозможная жажда. Санитар освободил свою руку и, злобно бурча, принялся растирать запястье, но еще один стакан чая дал.

Дальше начались странные невообразимые события. Виктор снова дрался в небе, любил роскошных женщин, искал сокровища, кого-то убивал, за кем-то гонялся и от кого-то убегал. Все было по-настоящему – интересно и захватывающе, только иногда эта интересная реальность менялась на обшарпанные потолки госпиталей и стены вагонов. Во время одной из таких изменений он услышал короткое слово – «тиф». Тело Виктора сотрясал жар, а сам он в это время был далеко-далеко. Раз за разом интересное беспамятство сменялось явью, серые госпитальные будни – великолепными галлюцинациями.

Все окончилось внезапно. Он как раз отстреливался от целой банды зомби, что гоняла его по зданию школы, где Виктор когда-то учился, как неожиданно раздались странные голоса. От этих голосов все вокруг начало сереть, и он, неожиданно для себя, увидел, что лежит в больничной палате на семь или восемь коек. У соседней кровати стояли несколько человек в белых халатах, осматривали соседа. Увидев, что Саблин пришел в себя, они обратили свое внимание на него.

– Как вы себя чувствуете? – спросил один из врачей, маленький, морщинистый, с седыми усами.

– Нормально. – Свой голос показался Виктору хриплым.

Врачи принялись задавать ему кучу вопросов, он отвечал, с трудом шевеля языком. Беседа оказалась очень тяжелой, и Виктор вскоре заснул обессиленный, оборвав свой ответ на полуслове. Но за это время Виктор узнал главное – в бреду он провалялся больше трех недель и сейчас находился в Туапсе.

После пришла молодая медсестра и накормила его с ложечки манной кашей. Он пытался есть самостоятельно, но попросту не смог держать ложку. После оставалось только лежать, потихоньку шевелить головой, осматривать комнату, слушать разговоры соседей и думать. При этом любое движение отнимало кучу и без того скудных сил. Зато выяснилось, что бинтов на нем поубавилось. Он помнил себя в госпитальном поезде, тогда его тело больше напоминало вытащенного из гробницы древнеегипетского фараона. Теперь он выглядел немного получше, по крайней мере, правая нога от бинтов освободилась и краснела пятнами заживших ожогов. С левой ногой все было хуже, она до сих пор была в гипсе и противно ныла. В гипсе были и предплечье с левой рукой. Левый бок украшали многочисленные розовые рубцы. А вот шея и лицо по-прежнему скрывали под бинтами язвы ожогов. Они почти не болели, но Виктор понял, что прежним его лицу уже не быть. Хорошо, что хоть правая рука зажила и кисть розовела тонкой пленкой новой кожи. На правой же руке оказались и его часы. Кто их туда перевесил и когда, осталось для Виктора загадкой.

Но самое удивительное было в том, что в прикроватной тумбочке лежали его личные вещи. И мыльно-рыльное, и блокнот, и несколько фронтовых фотографий, и, что самое удивительное, трофейная серебряная фляжка. Как она очутилась здесь и почему ее до сих пор не украли, оказалось загадкой. Откуда взялись эти фотографии и личные вещи, никто не знал. Лишь одна из медсестер вспомнила, что вроде приходил недели две назад какой-то техник-сержант, но на этом все и закончилось…

Ночью началась бомбежка. Все ходячие больные и санитары ушли в бомбоубежища. Виктора и одноногого капитана-артиллериста оставили, переносить их было сложно и для них, и для санитаров. За окном хлопали зенитки, мелькали лучи прожекторов, тонко зудели авиационные моторы. От свиста бомб холодело в животе, казалось, что вот-вот, и они попадут в здание госпиталя. Сыпалась от взрывов, поднимая удушливую пыль, штукатурка, звенели стекла, по крышам стучали осколки снарядов. Виктор с одноногим капитаном то смотрели за окно, то друг на друга. И хотя в палате было темно, но он четко видел все, и настороженно насмешливое выражение на лице капитана придавало ему уверенности. За все время бомбежки они не сказали ни слова.

Наконец все закончилось. Стих гул моторов, перестали стрелять зенитки, погасли прожектора, только за окном все равно было светло – небо освещалось пламенем пожара. Госпиталь наполнился шумом шагов, взволнованными голосами: возвращались раненые. Они приходили возбужденные, шумно обсуждали: где и как рвануло, как вздрагивало здание при бомбежке. Утром разговоры продолжились, все «обсасывали» вражеский налет, рассказывали о пережитом. Виктор и капитан в этих разговорах не участвовали.

Город бомбили еще несколько раз. Это стало привычно, как и ежедневные процедуры, как регулярное питание, как длинная и размеренная жизнь в госпитале. Здесь появилось очень много времени, чтобы подумать, просто потому что больше ему делать было нечего. Читать он еще не мог, при покидании самолета Виктор сильно ударился обо что-то головой, буквы начинали плясать перед глазами, и все это отдавалось сильной болью в затылке. А больше делать было совершенно нечего, разве что думать. Этим он и занимался.

Он долго размышлял, как так получилось, что его сбили, и решил, что его, скорее всего, срубил «мессер»-охотник. Не нужно было любоваться на летящие на фоне облаков «пешки», целее был бы. Это объясняло и пулевое ранение в левую ногу, и жменю осколков в левом боку, и горящие баки левого же крыла. Он разговаривал с врачом, и, судя по каналу раны, пуля попала в него чуть сбоку, сзади снизу, и стреляли не с земли. Значит, получается, что «мессер» вынырнул из облаков, пристроился слева ниже и дал очередь. Ведомый помешать не смог или не сумел, ведущий группы, скорее всего, тоже не увидел или не успел предупредить. А может, и радио засбоило. В итоге получилось именно то, что получилось, а он, скорее всего, уже инвалид, и впереди хорошего мало. Виктор вспомнил, как в кабину рвалось пламя и как он пытался выпрыгнуть, и задрожал. Стало страшно, очень страшно, и сильно хотелось жить…

Повязки с головы и шеи ему уже сняли, и теперь он часто ощупывал лицо, аккуратно разминая рубцы ожогов. Зеркало ему так никто и не принес, впрочем, Виктор и не просил. Смотреть на свое новое лицо ему было страшно. С ногой же все было плохо. Врач стал все чаще и чаще задерживаться у его койки при обходе, взгляд у него становился сосредоточенный. Нужно было делать еще одну операцию, и однажды утром Виктора понесли в операционную. В лицо бил яркий свет лампы, внутри у него все тряслось от страха, но он старался мило улыбаться молодой медсестре.

В себя он пришел вечером. Болела голова, его мутило, но настроение было чудесным. Нога жутко болела, дергая ежесекундно, но она была на месте, никто ее не отрезал. И это было хорошо. А еще через три дня он увидел Таню.

Это случилось совершенно неожиданно, даже несколько буднично. Его и еще нескольких раненых перевозили в другой госпиталь. Все переводимые были тяжелые, никто из них не мог передвигаться самостоятельно. На телегах их довезли до Туапсинского вокзала, где расположили прямо на земле в ожидании санитарного поезда.

Вокзал жил в своем собственном ритме, встретив раненых сутолокой, шумом и полной неопределенностью. Движение людей на станции было подобно морскому прибою. Они, словно приливная волна, выплескивались из вагонов на землю, весенним паводком заполняли пространство между составами и станционными постройками и так же стремительно растекались ручьями по дорогам. Составы разгружались и загружались, приходили, уходили. Они привозили новые людские волны и увозили другие.

Виктор лежал с краю своего ряда и, чуть повернувшись, увлеченно рассматривал все вокруг. После надоевших стен больницы он готов был любоваться чем угодно. Народу на вокзале было много, но вокруг раненых словно образовалось кольцо отчуждения. К ним старались не подходить близко и лишний раз не смотрели в их сторону. Он замечал в глазах проходивших мимо людей страх. Страх оказаться таким же искалеченным, беспомощным…

Его внимание привлекла группа девушек-зенитчиц, что стояли в стороне, видимо, ожидая старшего. Он сначала довольно равнодушно рассматривал одетых в военную форму женщин, но незаметно залюбовался ими, жадно ловя обрывки фраз. Их веселые голоса, прически, улыбки проливались на сердце бальзамом. К стоящему на станции эшелону ломанулась очередная волна военных, видимо какого-то одного подразделения, и разделила его с девушками. Виктору оставалось только злобно чертыхаться, глядя на мерно шагающий в трех шагах от него лес ног, истоптанных сапог и ботинок. Когда толпа прошла, зенитчиц на месте уже не было, ему показалось, что даже солнце немного потускнело.

– Ушли, – грустно сказал он своему соседу, крупному костистому раненому с черной кудрявой бородой и без обеих ступней.

– Хе, – ухмыльнулся тот, – насмотришься еще.

В толпе ходящих туда-сюда военных мелькнуло знакомое лицо. Виктор бы так его и не заметил, но человек этот на ходу ел яблоко, чем и привлек к себе внимание. Это был Синицын – врач истребительного полка, где он служил до весны. Саблин приподнялся на носилках так, что закружилась голова, но Синицын уже растворился среди привокзальных построек. Виктор заозирался, надеясь найти еще однополчан, и буквально в нескольких шагах от себя увидел неспешно идущую куда-то Таню.

Если бы она не была так близко, то он никогда бы ее не узнал. В военной форме Таня выглядела еще красивей. Ей очень шли и темно-синяя юбка, и хромовые сапожки, и ушитая, ладно сидящая гимнастерка, и берет. Рядом с ней прогулочным шагом шел высокий летчик-капитан с орденом Красного Знамени.

– Таня? – голос прозвучал хрипло, каркающе.

Она остановилась и недоуменно посмотрела на Виктора. В ее изумительных глазах мелькнуло удивление и спрятанный страх. С таким страхом здоровые люди смотрят на тех, кому не повезло, на тяжелобольных и калек. Капитан немного выдвинулся вперед, словно пытаясь ее заслонить.

– Что, не узнаешь? – голос по-прежнему хрипел. Он увидел на петлицах ее гимнастерки маленькие треугольники младшего сержанта. Наверное, дядя постарался.

Таня растерянно посмотрела на своего путника и недоуменно пожала плечами. Она не могла понять, что хочет от нее этот худющий обгоревший старик. Она могла поклясться, что видит его впервые в жизни.

– Ладно, – Виктор почувствовал, как защипало в носу, – не узнала, и ладно, – голос предательски дрогнул, – хотя раньше ты меня знала. Меня тогда называли Витей Саблиным.

– Витя? – Таня охнула, лицо ее стало белым-белым. Капитан сузил глаза и, выпятив челюсть, еще сильнее выступил вперед.

– Как же это? – спросила она, пытаясь понять, как же мог сильный и симпатичный парень за полгода превратиться в «это». От прежнего Виктора остались одни глаза. В ее взгляде, кроме безмерного удивления и страха, он уловил все усиливающиеся нотки отвращения. Отвращения к его новому лицу.

– Ви-итя, – голос у Тани задрожал, она закусила губу, всхлипнула и вдруг зарыдала. Слезы хлынули из глаз ручьем. Капитан бросил на Виктора полный недоумения и ненависти взгляд и, подхватив ее под руку, принялся быстро уводить в сторону. Таня покорно шла за ним, не сопротивляясь, снующие люди быстро скрывали их из виду.

– Хе, – выдохнул бородатый сосед, – подружка? Хе-хе.

Виктор растерянно кивнул. Свою возможную встречу с Таней он представлял не так, случившееся не укладывалось в голове.

Неожиданно появились санитары и, подхватив его носилки, куда-то быстро понесли. Нога сразу отозвалась болью, но Виктор, не обращая внимания, вытягивал шею, пытаясь снова и снова рассмотреть Таню. Санитары заслоняли весь обзор и щедро материли своего излишне вертлявого пассажира. Меньше чем через минуту он уже лежал на втором ярусе кригера, а еще через несколько минут поезд тронулся. Таню Виктор так и не увидел и не услышал, а поезд, набирая ход, шел и шел через горы и через степи, в далекий Кировобад…

В Кировобадском госпитале Виктор первое время ни с кем не общался, уйдя в себя, налитый злобой и желчью. Злило поведение Тани, злило явное наличие у нее жениха. Бесило собственное бессилие, беспомощность, а главное, как он думал, бессмысленность попадания в прошлое. Все это сливалось в его душе в гремучий коктейль. Внешне это никак не выражалось – Виктор просто стал совершенно апатичным, ни с кем не разговаривал, не жаловался на боль, на вопросы врачей отвечал односложно, изучая потолок. Потолок радовал обилием трещин, там было за что зацепиться глазу, занять мозг расшифровкой темных линий. Но в душе скребли кошки, порожденные крушением всего. Карьера летчика-истребителя, на которую он возлагал такие планы, оказалась под вопросом, любимая девушка бросила. Он помнил мелькнувшее в Таниных глазах выражение страха и отвращения, и сразу представлялась грустная перспектива остаться обезображенным одиноким калекой. Калекой без работы, без специальности, у которого здесь нет вообще никого, не то что дома, а даже близких людей. Лишь два ордена, а проку с этих железяк? Их даже пропить толком нельзя. Знание будущего, которым он владел, на поверку оказалось ненужным в этом мире. Что проку в том, что он помнит дату окончания войны или сортамент и цены на трубы Таганрогского металлургического завода? Для людей из прошлого это бесполезный шлак. Разумеется, есть и крупицы полезной, интересной информации, но уж больно ее мало, да и вся она разношерстная. Он оказался неудачником, полным, ничтожным нулем. От собственных печальных перспектив бросало в дрожь, хотелось заранее пустить себе пулю в лоб. Два дня Саблин лежал молча, страдая в душе, под неодобрительными взглядами врачей и соседей, игнорируя все попытки его растормошить. Первое время с ним еще пытались заговорить, но быстро плюнули, посчитав Виктора чем-то вроде мебели. Так и жили. Соседи лечились, получали письма, общались, пытались флиртовать с медсестричками. Виктор молчал и смотрел в потолок. А далеко от этих мест бушевала война.

Госпитальная палата для тяжелораненых – это отдельный микрокосм, ограниченный стенами. Здесь знают все про всех. Здесь ты всегда на виду, и никуда тебе не деться и не скрыться. Здесь все имеет отличную от внешнего мира ценность. В мире могут происходить поистине грандиозные вещи, греметь грозы чрезвычайно важных событий, но в палате все эти грозы будут проходить глухими, далекими отголосками. Зато события, по внешним меркам мелкие и совершенно ничтожные, зачастую для группы замкнутых в ограниченном пространстве людей имеют значение мирового масштаба.

Идущее в полном разгаре тяжелейшее сражение под Сталинградом обсуждалось даже меньше, чем адресованные лейтенанту Костюченко улыбки медсестры Гали. А актуальность открытия второго фронта резко погасла, после того как компот из урюка внезапно заменили клюквенным киселем. Разговоры шли на самые различные темы, буквально обо всем, и поневоле Виктор начал слушать. Очень живо обсуждались и вести, которые раненые получали в письмах из дому. И, слушая эти истории, глядя на своих коллег по несчастью, Виктор начал понимать, что у него не так все страшно. У Лемехова, тяжело контуженного, однорукого майора-танкиста, умерла в тылу дочь. У старшего лейтенанта Торопеева вся семья погибла в оккупации в сорок первом, а ему самому оторвало ногу по самое бедро. Когда он услышал про приключившиеся с ними несчастья, то все свои проблемы стали казаться мелкими, незначительными. Он начал потихоньку участвовать в спорах, понемногу разговорился. И это каждодневное, вынужденное общение, постоянное присутствие других людей что-то сдвинуло в душе у Виктора. Он словно оттаял, понял, что можно и нужно жить дальше, не оглядываясь на былое, не страдать от несбыточных надежд. Жаль, конечно, и Игоря и Пищалина, жаль, что Таня вряд ли уже когда-нибудь посмотрит в его сторону, но разве Таня одна такая? Понимание этого словно включило второе дыхание, и Виктор резко пошел на поправку.

…Лечение и время делали свое дело, разбитые кости левой ноги срастались. Правда, нога стала на два сантиметра короче, но Виктор не думал, что это настолько страшно. Гипс с руки ему уже сняли, и он теперь рассекал по госпиталю, грохоча о паркет костылями. Здоровье и силы постепенно возвращались, головные боли беспокоили все реже, на горизонте замаячила выписка. После фронтовых скитаний условия в палате казались верхом комфорта, соседи практически не раздражали. Все было однообразно и размеренно, в общем, не жизнь, а сказка. В палате он вскоре сделался своим: так же, как и все излечивающиеся, участвовал в госпитальных пересудах, пытался приударять за медсестричками. Правда, в отличие от лейтенанта Костюченко, Виктору, скорее всего, ничего не светило. Костюченко мог рассчитывать, по крайней мере, когда заживут сломанные кости таза, получить свое от Гали. Виктор – вряд ли. Медсестры в большинстве вообще старались держаться от пациентов немного в стороне, четко выдерживая дистанцию между собой и ранеными. Но те, кто эту дистанцию иногда нарушал, шарахались от Саблина, как черт от ладана.

И их можно было понять. Виктор и раньше не был красавцем с обложки журнала, а теперь и вовсе: правая сторона физиономии, от скулы до челюсти, превратилась в переплетение рубцов. Левая же, к счастью, пострадала меньше, но огонь и там оставил несколько пятен. Кожа лица приобрела красно-розовый оттенок. До Фредди Крюгера ему было далеко, но любование своей рожей не доставляло ему ни малейшего удовольствия. По уверениям врачей, рубцы должны были сгладиться, стать менее заметными, но Виктор им не очень-то и верил. Неприятным моментом оказалось и то, что он сильно поседел. Когда он впервые посмотрел на себя в зеркало, то ужаснулся не ожогам на лице (врачи насчет шрамов могут оказаться правы), а обильной седине, покрывшей отрастающие после тифа волосы. Он слышал про такое, и не раз, но никак не ожидал, что подобное приключится с ним.

С улучшением здоровья пессимистические взвизги «Все пропало» отошли на задний план, но вопрос «Что делать?» остался. Нужно было определиться с дальнейшей жизнью. Виктор вспомнил свои планы быстро насбивать побольше немцев, чтобы стать знаменитым, и невесело усмехнулся. Больничная палата развеяла последние остатки иллюзий. Но, с другой стороны, эта же палата и подарила некую надежду, ведь уже скоро год, как он попал в прошлое, и до сих пор жив. И шансов выжить у него теперь немного больше, потому как, по его мнению, самое тяжелое время войны было уже позади. Призрак неизбежной смерти растаял, поэтому заботиться о будущем следовало уже сейчас. После войны будет демобилизация, и было бы обидно внезапно оказаться на улице, без работы, имея только парочку орденов и голую задницу. Хотя… он вдруг вспомнил слова Дорохова в тот день, когда погиб Игорь. Майор тогда что-то говорил про первого кандидата на звездочку Героя, и этим кандидатом был он, Виктор. Эта мысль показалась ему чрезвычайно интересной и занимательной, учитывая количество сбитых. Сколько он сбил вражеских самолетов, Виктор помнил назубок, их количество уже вполне тянуло на присвоение звания с вручением Золотой Звезды. Только вот оформлять и подавать документы, скорее всего, никто не стал и уже не будет. Для полка Виктор уже отрезанный ломоть, да и жив ли сам полк? Возможно, давно уже на переформировании, а то и вовсе разгромлен или расформирован. Виктор сжал кулак так, что побелели костяшки пальцев, да не пялься он тогда на этих чертовых «пешек» и поверни голову немного левее, ничего этого уже не было бы. А был бы он в полку и, скорее всего, получал бы сейчас в глубоком тылу новую матчасть. Вот только Игоря это никак не вернуло бы. При мысли о Шишкине снова, как обычно, испортилось настроение…

Значит, как это ни банально звучит, нужен план. План выживания в условиях войны и, что не менее важно, послевоенного мира. Наиболее простое и логичное решение – это получить звание Героя Советского Союза. Это звание пусть и дорогого стоит, но с ходу закрывает множество будущих проблем. Оно поможет устроиться после войны – вряд ли Героя демобилизуют без пенсии, словно нашкодившего кота, да и нормальную престижную работу на гражданке найти будет проще. В войну звание тоже может помочь – никто не пошлет Героя на убой, просто так. Потому как потом за это могут спросить. Да даже и просто в быту – какая разница, насколько сильно обожжено у него лицо? Да у него может не быть лица вовсе, и все равно многие красивые женщины будут желать быть с ним. Блеск Золотой Звезды спрячет ожоги.

И, что самое приятное, теперь это звание было гораздо ближе, чем год назад. Теперь он умел летать, был уже опытным и умелым бойцом. Да и в войне наступил перелом, а значит, должно быть полегче. Золотая звезда манила своей доступностью: она была довольно близко, нужно просто сбить несколько вражеских самолетов и быть в нормальных отношениях с командованием. А значит, для начала нужно вновь оказаться на фронте, на новом самолете и находиться в прекрасной физической форме. А вот тут начинались проблемы. Виктор с тоской поглядел на свое тело: тонкие худые руки, ребра торчат, словно зубья расчески. Тиф и долгое беспамятство не прошли даром, и до Геракла ему далеко. Следовательно, для начала нужно стать Гераклом…

Через несколько минут обитатели палаты тихо обалдели, глядя, как Саблин, просунув здоровую ногу в спинку железной кровати, качает пресс. Падает обессиленный, отдыхает и начинает снова. На удивленные расспросы Виктор отшучивался. Тренировки стали для него неким ритуалом. Он ругался с врачами и медсестрами, менял упражнения, пыхтел, превозмогая боль в натруженных мышцах. Цель всего этого стоила…

* * *

…Виктор отложил палку и немного враскачку пошел к дверям, за которыми заседала медицинская комиссия. Большой стол, накрытый зеленой материей, яркий свет ламп и словно стремящиеся заглянуть прямо внутрь глаза врачей. У Виктора что-то неприятно засосало под ложечкой, непоколебимая уверенность, что все будет хорошо, потускнела.

– Истребитель, – прогудела мясистая глыба председателя комиссии – военврача первого ранга, – это хорошо. А чего это у нас, голубчик, с волосами? Да и тощой больно…

Больничная физкультура пошла Виктору на пользу, он немного нарастил мышечную массу, хотя все равно худые ребра выступали.

– Наш самый злостный нарушитель, – вставил свое слово и сидящий в комиссии врач, что его лечил, – причем нарушитель своеобразный. Другие водку пьют или в самоходы бегают, а этот – физкультурой занимается. Запрещали, боролись с ним, так он ночью…

Председатель удивленно хмыкнул и вопросительно посмотрел на Виктора.

– Готовлюсь к будущим воздушным боям.

Председатель усмехнулся и принялся просматривать лежащую перед ним историю болезни. По мере чтения лицо у него немного вытягивалось. Наконец он обиженно протянул:

– Ну-с, голубчик, ну какие еще бои? После такой травмы и в истребители… тяжелое сотрясение мозга, трещина в черепе, одна нога короче. С таким состоянием в истребители вам нельзя.

Виктор почувствовал, что его ударили под дых. Все планы, все надежды последних недель внезапно рассыпались в прах. Впереди замаячили очень мрачные перспективы.

– Да как же это, – жалобно спросил он, видя, как врач итоговым приговором примеряется поставить свою резолюцию на документе, – погодите.

Мозг лихорадочно работал, прокручивая сотни аргументов и доводов. Как назло, ничего весомого в голову не приходило.

– Нельзя меня списывать, – все, что смог сейчас сказать он. Прозвучало это жалко, неубедительно.

– Ну зачем же списывать, голубчик, – терпеливо, словно объясняя прописную истину несмышленому детенышу, улыбнулся председатель, – в ВВС есть масса другой работы, не всем же на истребителях летать. Я думаю, легкобомбардировочная авиация для вас вполне подойдет по здоровью. Впрочем, если сильно настаиваете, то можно подумать и о штурмовиках…

– Погодите, – упавшим голосом сказал Виктор, видя, как перо уже касается бумаги, – как же меня? Ведь как же… ведь сейчас под Сталинградом сопляки зеленые дерутся. Совсем зеленые, ничего не умеют. Они там пачками гибнут, в мясорубке, а меня… да я же ас. – Он впервые вслух сказал это слово, удивившись, насколько оно приятно ласкает слух.

– У меня сбитых больше десятка, – видя, что перо нерешительно замерло, Виктор воодушевленно продолжил, – я же не в тыл прошусь, а на самолет. Я драться могу, я буду сбивать! От меня на истребителе толку больше всего будет! Сотрясение это… да я про него забыл уже, голова не болит давно. Подумаешь, трещина была какая-то. А что одна нога короче другой, так это вообще ерунда. В Англии вон безногий летчик дрался, совсем безногий, на протезах. Его сбили, но он перед этим успел фашистов двадцать ухайдакать, а тут всего одна нога, да и то… Да если сильно мешать будет, так скажу механику, чтобы он высоту педалей отрегулировал, это несложно. – Виктор по глазам понял, что почти убедил, хотел немного дожать, но аргументы иссякли.

– Ну что с таким делать? – в глазах председателя заплясали озорные огоньки. – Сам похож на негра с плантации, седой, замученный, худой, как щепка, а истребитель ему вынь да положь. Хе-хе. Ладно, может, в отпуск его отправим? – шутливо обратился он к остальным членам комиссии. – Пусть хоть отъестся, подлечится немного…

– Не надо мне отпуск! – испугался Виктор. – У меня родни нет, ехать некуда. – Слоняться неопределенное время в тылу, без цели, без денег его не прельщало.

– Посмотрите на него, – довольно захохотал председатель, – в отпуск не хочет. Уфф, – он даже побагровел от смеха, – уважаю… уважаю. Ладно, а давай-ка сделаем так…

Оглавление