Глава VIII. Пронькины именины

— Ты не сердись, Лукерья, что тебя изругал тогда, — мирно просил Жиган, рассовывая по карманам бутылки. — Характер у меня такой — сучковатый. Иной раз, под горячую руку, и хорошего человека обнесешь… А тем паче ты — женщина. — И лукаво прищурился: — А в общем и целом, если на тебя поглядеть, ты — старуха с головой, десятку не робкого: когда надо, молчать умеешь. Одобряю…

— И Горбатов приходил, и Наталку подсылали, и мальчонку стриженого, — а я им одно: знать ничего не знаю, ничего не ведаю. Отступитесь, окаянные. — И, говоря это, она подмигивала, ухмылялась, кланялась, будто и теперь стоял перед ней не Пронька, а кто-то другой, подосланный начальством. — Отступились.

— Молодец! Хвалю за твердость. Ты — не баба, а провод в землю… Но все-таки будь начеку: могут, пожалуй, и на мягких колесах к тебе подкатить.

— А хоть и на мягких… у меня всем один ответ, — подмигивала Лукерья. Она стояла к нему близко — горбатая, свалив голову набок, спрятав под передник руки, и глядела ему в лицо. В этот темный вечер Жиган ей был совсем не страшен.

— В столовке-то, мой родный, хорошо ли вас кормят? — спросила она.

— Кормят-то неплохо. Каждый день мясо. Целыми тушами с базара возят. Потрафить стараются… А в общем, мне некогда. Прощай.

Не затворив сенную дверь, он махнул с маленького крылечка в снег и зашагал к землянке плотника Никодима. Там поджидают его товарищи, позванные на именины.

Пронька не Дурак, чтобы сложа руки сидеть, когда позади у него Сорокин и Коробов роют ему яму и удобной минуты ждут, чтобы столкнуть. «Из артели — к чертовой матери!» — эти слова Ванюшки Сорокина он сам, своими ушами слышал, да и другие после сказывали. Дальше медлить нельзя: пока начальство в отъезде, он обделает все, что следует. С нынешнего дня будет у Проньки своя компания.

— Вернем свое… не уйдем с дороги, пускай хоть и много их.

В землянке, занесенной сугробами, с двумя маленькими оконцами, сидели за столом Платон Сажин, Самоквасов и Спиридон Шейкин; в полутемном углу у посудной лавки Палашка резала соленые огурцы; лампа светила тускло и светом едва доставала ее пухлую щеку. Рядом с Палашкой стоял отец — низенький щуплый старичок Никодим и дрожащей рукой подливал в огурцы масла.

Палашка оглянулась на вошедшего Проньку и строго, по-хозяйски спросила:

— Ты что, шатун? Назвал гостей, а самого жди. Забыл, что ли?

— А ты, Поля, будь с гостями поласковей, — засмеялся Пронька.

Когда она села поодаль от стола, он украдкой от Никодима кинул ей в колени свою белую шапку. Палашка вздрогнула, взметнула на него глаза, а потом, погладив пушистый мех, положила малахай на лавку рядом с собой.

— Поля, потрудись ради моих именин — подогрей самоварчик. И сама присаживайся к столу…

— Нынче вроде и Прокофьев-то нет? — сказал Никодим, заглянув в календарь.

— В теперешних календарях никаких имен нет, — ответил Пронька. — Одни компании. Напрасно трудился.

— И без них нельзя, — сощурился Никодим, качнув головой. — Такое наше дело.

— Ну, это кому как… а мне… — Пронька начал расставлять бутылки, — а мне нравятся вот такие компании, как наша. Ну, считаю открытой, — объявил он торжественно и вышиб пробку из первой бутылки.

Наливал он чайные чашки до полного, угощал старательно, сыпал остротами, смеялся, вскидывал кудрявую гриву и тайком от отца подмигивал Палашке. Самую большую чашку он взял было себе, а потом, расщедрившись, отдал Никодиму:

— Держи… тебе первому, по обычаю… Почет хозяину.

И Никодим пил, пил до дна, закусывая солеными огурчиками, грибками, луком, а ему наливали еще и еще.

— Пей, — настаивал и хвалил Пронька. — Ты вон какие бараки сгрохал — любо глядеть!.. Столовую, баню… Ежели тебе не выпить ради такого случая, тогда и топор у тебя отнять надо!.. Пей, Никодим… в кои-то веки собрались!.. Пей до дна, по-бывалошному.

И плотник пил опять, морщась, крутя ошалелой головой, вытирая толстые мокрые губы, и мычал неразборчиво, наваливаясь грудью на стол:

— По-ра, бра-атцы, пора. У до во… удоволился…

— Не пора еще, — доказывал Пронька. — В честь бараков, в честь моих именин: дважды два — четыре. Без четырех углов, сам знаешь, изба никакая не строится.

Выпив чуть не до дна последнюю, Никодим начал вставать, но его качнуло в сторону, и Палашка едва успела поймать его. Пронька ухватил отяжелевшего плотника под мышки и так держал над лоханью, пока Палашка, нагнув отцу голову, лила ему на затылок холодную воду. Потом подсадили его на печь, Палашка задернула цветастую занавеску, отгородив отца от прочей компании.

— Наклюкался, жадный пес, — брюзжала она, усаживаясь с Пронькой рядом. — И когда он насытится?!

— Ничего, не обращай внимания, — утешал Пронька. — Старость — не радость… Давай с тобой, Поля, чокнемся? — И Пронька улыбался, подмигивая.

— Не стану.

— Полно, выпей. — Он держал на весу чашку и ждал. — Не капризничай, а то… рассержусь.

Поля отказывалась, а он подносил ей к губам, придерживая за плечо. Она отворачивалась, загораживала рот ладонью, но Пронькиным увещаниям поддалась наконец и опять выпила полную чашку. Он похлопал ее по мягкой плотной спине:

— Люблю за храбрость… Вот огурчик, закуси. А теперь, Поля, чайку нам.

Она разливала чай, едва держась на ногах, улыбалась широкой, охмелевшей улыбкой, а Пронька, задымив махоркой, приступил к делу:

— Самоквасов, ты как о себе думаешь?.. Теперь без лошади-то они скрутят тебя: переведут на штатное положение, копейки сверх положенного не дадут заработать… Потому и всучили тебе самую плохую лошадь, — хуже Динки во всем обозе нет.

— Знаю, — пьяно икнул Самоквасов. — Мне Якуб прямо сказал: «Свою сбрушил, а казенную и подавно искалечишь. Когда увижу, что лошадь бережешь и заботишься, дам другую, а до тех пор не проси — не моли».

Пронька решительно тряхнул кудрями:

— Не получишь. Я их знаю: сам когда-то с билетом ходил. Ну, только мое анархистское поведение им пришлось не по вкусу. Как ухлопал лося, решили окончательно, что я элемент случайный… Они ведь идут не по Ленину. Ленин еще на Восьмом съезде Советов говорил: «Мужик — собственник, к нему надо особый подход». А они ломают мужика всяко, хотят скроить на рабочий манер… К примеру, спроси Платона: что ему требуется?.. Коммуна или что?..

— …Лошадь мне надо! — хватил Платон Сажин по столу кулаком, не дождавшись, пока Пронька доскажет до конца. — А они в деньгах отказали.

— Тереби… Мы, насколь можно, заступимся, поддержим. — И Пронька повернулся к Шейкину. — Шейкин, ты как? Что все молчишь?

Кривошеий, плосколицый Шейкин пил мало и неохотно, а теперь завозился на лавке, беспокойно оглядываясь на окна и дверь.

— Я что же… Я тут ни при чем. Если ему посодействуют и дадут ссуду, рад буду, а помочь… чем мы поможем?

— Сумеем. У нас сила есть.

— Жалости у людей нету, — промычал Самоквасов.

— Тут не жалость, а политика. Я у Вершинина был, так он мне откровенно сказал: дорогу, говорит, никто никому не дает, ее надо самим отвоевывать.

— А мне, небось, отказал категорически, — вспомнил Самоквасов.

— А как же? Приказ, значит, дали ему такой. Вот и делает через себя, сцепя зубы, — ничего не поделаешь: приказ нарушать опасно… Он молодец!.. У нас с ним одна голова. Ты, Самоквасов, на него не гневайся, а начальникам не поддавайся. — Он помолчал. — Как дело дойдет до бригад, давайте все заодно — в артели останемся. Под начало к Коробову не пойдем. Самоквасов, сыну-то своему и товарищам его скажи, чтобы за нас тянули руку.

— Скажу обязательно. Через мою волю не перепрыгнет.

Пронька допил из стакана остатки водки и шустро забегал по бородатым лицам глазами:

— Семку Коробова бригадиром поставят, он у них за старателя. Гонять почнет, свободы не будет, дыхнуть не даст. Если в бригаду собьют нас, — другого бригадира назначить, а не Семку.

— Тебя надо, Прокофий, — прямо сказал Сажин и вытянулся во весь рост, — тебя в бригадиры, а Семку — хоть он и шабер мой — долой, к чертовой матери! Надо мной смеется. А я — в поле обсевок, что ли? Негодный элемент?.. Кто я? — И бил себя кулаком в грудь, подпирая головой потолок.

— Не ори, — остановил его Пронька, — услышат… А ты как, Шейкин?

— Я пришел на именины… а вовсе не ради этого. На такие дела я не согласен. А насчет работы… как ни работать — так всё пилить, а не с портфелем ходить… Пожалуй, с бригадой лучше. Попробуем — увидим.

— Во-он что-о! — Пронька закусил губу и, прищурив один глаз, хватил по столу ребром ладони, как топором. — Говори прямо: за нас или против?.. Ну? Я тебе по душам: я и один колею пробью, а все-таки с компанией легче. Помни и то: я ведь догадался, что ты с целью ронял сосну на Ванюшку Сорокина.

— Как то есть?! — Шейкин откинулся к стене, его бледное, заросшее черной бородой лицо стало еще более плоским, вытянутым и растерянным.

— Да, догадался… меня не проведешь. Платон не виноват, а ты… ты видал Ванюшку-то — это точно, и мне не подал сигнала…

— Не наговаривай, чего не было. Ты что? За этим призвал? Вероломец!.. Сам торопил нас пилить, а теперь — на меня?..

Пронька, отвернувшись, глядел в темный угол:

— Не бойся, я пошутил… Ну, говори прямо: за нас или против?..

В разговор вмешалась молчавшая доселе Палашка:

— Ну да, за нас. Вино пил, а — напротив?.. Так никогда не бывает.

— Ай да Пелагея Никодимишна, ввернула, — пьяно заржал Самоквасов. Но, заметив Пронькины сухие острые глаза, остановился и поскреб скулу. Пронька весь потянулся к Шейнину, придвинул к нему вплотную одеревенелое от водки лицо и прохрипел:

— Даем три дня сроку… думай.

— И думать нечего. — Он встал, чтобы уйти.

Палашка принялась убирать со стола, руки ее не слушались: блюдце с красным колечком посередине вырвалось — по полу брызнули белые черепки. Нагнулась, чтобы подобрать их, но голова закружилась и Палашка чуть не упала.

— Что, Поля, — спросил Пронька, ласково улыбаясь, и легонько стукнул ее по спине. — Толстый черт, сдоба… шумит в голове-то?

Шейкин, уже надевший шубняк и острую, колом, шапку, стоял у порога, знаками манил Сажина. Тот неуклюже заторопился и, одевшись, кивнул Самоквасову:

— Идем. Тут именины, да не знаю чьи…

— Так подумай, Шейкин… У нас сила есть. — Жиган глазами проводил Шейкина и Сажина, продолжая сидеть за столом. Он помедлил малость и, когда шаги за стеной стихли, развалился на лавке. Палашка подошла к нему, наклонилась и заботливо заглянула в лицо:

— Ты что?

— Башка болит, Поля… посиди со мной. Чаю там не осталось?

Она нацедила полную чашку и, расплескивая на полу, подошла:

— Пей.

— Добрая ты.

От Пронькиной похвалы побледневшее лицо ее расплылось в улыбке, а глаза стали необычайно теплы, ласковы.

— Останусь ночевать, не прогонишь?

— Нет. Иди ложись вот тут, — и указала на разостланную в углу отцову постель.

Оправляя одеяло, она стояла на коленях. Он повалился нарочно мимо подушки. Палашка одной рукой подняла ему голову, другой подсунула подушку и хотела встать, но у ней подломились ноги: она качнулась и упала к нему на грудь. Он крепко обхватил ее плечи и жадно припал к мягкой, податливой шее.

— Не оммани, — дохнула она жарко в ухо.

— Не обману… постольку, поскольку ты зрелая.

Палашка не дослушала его до конца, не поняла его хитрости; с отяжелевшей головой, с распущенными волосами она стояла над ним на коленях и жадными, большими глазами смотрела ему в лицо. Потом, тихо застонав, придавила его грудью, отыскала губами колючую, небритую щеку и судорожно прижалась.

С печки несся густой, с присвистом храп Никодима. На столе тускло горела позабытая лампа…

Оглавление