7. Власть

У русских абсолютно другое представление как об источнике власти, так и о ее смысле (эти два аспекта на самом деле тесно взаимосвязаны), чем у нас. Мы представляем себе власть как способ обеспечить наиболее разумную, по текущим представлениям, жизнь страны, приносящую максимальные достаток и свободу ее жителям, а значит, отвечающий их интересам (потому что какие еще интересы могут у них быть, помимо этих, — разве что никак не относящиеся к общественной сфере). Таким образом, демократический принцип, как и республиканская организация нашей власти, прямо проистекают из наших представлений о ее сути. Вот феодальный правитель, скажем, считал сутью своей власти максимальное обеспечение и возвеличение своего рода — и поэтому просто не понял бы, для чего ему демократия. Для русских же существование сильного русского православного государства, построенного на Божьих заповедях, есть самоцель, ценность которой не может быть обоснована в силу ее самоочевидности — так же как мы не сможем вразумительно объяснить, почему мы считаем, что в стране должно быть хорошо для ее населения, а не, наоборот, плохо. Поэтому демократические и республиканские принципы столь же чужды для русских, сколь естественны для нас: у нас стратегически интересы граждан всегда соответствуют интересам государства (хотя на тактических временных отрезках большинство может этого и не понимать), а у русских они чаще будут противоречить, чем совпадать. Поэтому ответственность власти в первую очередь перед народом русская политическая мысль считает для государства смерти подобной.

Квинтэссенция сказанного такова: в нашей цивилизации граждане — это и есть держава, а в российской государство и народ — это две совершенно разные вещи. Именно поэтому, а не в силу какого-то варварства или врожденной склонности к авторитаризму интересы граждан вовсе не являются приоритетными для российской власти, хотя они, безусловно, учитываются и по возможности удовлетворяются (не звери же!) — но всегда не как главная цель.

Гавриил Великий сказал об этом так: «Нам-то какое дело до того, богато или бедно живут люди — как хотят, так пусть и живут. Но справедливое устройство жизни, в том числе забота о том, чтобы никто не умирал с голоду, — это да, это наш долг перед Богом. А какой у них материальный достаток, сколько они купят костюмов или колбасы — это их личное дело, мы же не душим их поборами или запретами». Ясно, что при таком понимании сути власти демократии в нашем представлении у русских просто не должно быть — ведь иначе избиратели будут думать о своих интересах, а не о державе (у нас, повторюсь, это по существу одно и то же). Как образно сказал мне в беседе Валит (в крещении Валентин) Маганов, премьер России в 2036–2043 годах, а ныне начальник Имперского управления воспитания: «Мы, опричники, произносим в первом обете, что мы овчарки стада, принадлежащего Пастырю. Несуразно, чтобы вожака нашей стаи избирало стадо». В этом смысле даже те политические права и свободы, которые в России население все-таки имеет, даны ему правящим служилым сословием не по принципу естественного или божественного права и не под давлением снизу, а исключительно по «инструментальным» мотивам: например, это было сочтено полезным для эффективности управления страной либо для большей стабильности ее функционирования. Или даже просто решили, что от чего-то люди будут более довольны, а страшного в этом ничего не будет — почему бы так и не сделать. Как говорят русские, «сердце не камень, кровь не вода»; к сути власти это отношения не имеет.

Но кроме источника и сути, есть еще механизмы власти — и они у русских, несмотря на внешнее сходство структур, фундаментально отличаются от наших. Речь, собственно, о том, как власти добиться того, чтобы ее слушались, не саботировали ее решений и, наконец, не свергли ее в один прекрасный день. Всегда и везде, с родоплеменных еще времен, это достигалось комбинацией двух факторов, принуждения и убеждения — угрозы применения силы, с одной стороны, и общепринятым представлением, что иначе никак нельзя, — с другой.

Но соотношение этих факторов сильно различалось в разные времена. В эпоху премодерна, до Нового времени, удельный вес принуждения был велик, а в части убеждения основную роль играла освященность порядка вещей религией и традиция. В эпоху модерна значимость военной силы снизилась, а в увеличившем свой вес убеждении религия и традиция в значительной степени уступили место «упорядочиванию» общества через механизмы социума и права. В наше время постмодерна (я говорю здесь о нашей американской цивилизации) еще более снизилось значение силы — зачем она, если интересы власти и населения не расходятся и расходиться не могут. В части же убеждения, в первую очередь для нейтрализации маргинальных проявлений, на первое место вышла «стандартизация» населения через создание единообразной модели жизни, единых представлений и даже социально-политического языка (так как то, что нельзя выразить словами, суть непредставимо и, значит, неосуществимо).

Из этого краткого обзора истории важно извлечь не только вектор неуклонного снижения роли силы в механизме власти, но и то обстоятельство, что даже в старину она не была определяющей. И то и другое связано с тем, что проводники силы, солдаты, — не роботы, они сами часть общества и легко могут повернуть оружие против правителей, сколько ни давай им преторианских привилегий.

Не так в России: даже свойственное модерну социальное упорядочивание они считают грехом (по крайней мере если власть делает это специально), а постмодерновое стремление сделать общество в своей сути единообразным — так и вовсе предвестием приближающегося Антихриста. (Концепция социальной инженерии, которой занимается Имперская служба социального обустройства, есть нечто иное — это не более чем создание и распространение социальных обычаев, мод и представлений, а не политических установок: внедрение последних, например любви к режиму, прямо запрещено.) В России главным механизмом власти, гораздо более значимым даже, чем в древние времена, является сила. Русские могут себе это позволить, поскольку имеют свой, особый проводник силы — сословие опричников, которое и есть власть и в котором власть поэтому уверена как в себе (извиняюсь за невольный каламбур).

Большинство населения в России, как в любой нормальной стране, одобряет власть и общие принципы устройства государства и потому не собирается бунтовать — но власть на это не рассчитывает. Рассчитывает она только на свою силу и всегда готова к ее применению. Мне даже кажется, что подспудно, влекомые тягой своего сословного мировосприятия, опричники об этом втайне мечтают. Так ли это, не знаю, но то, что они не будут колебаться ни секунды, прежде чем утопить любой бунт в крови гражданского населения, есть непреложный факт — не потому что они бездушные звери, а потому что они не часть общества.

Впрочем, у этой зачарованности силой есть свое достоинство: раз власть делает упор на подавлении любого бунта, а не на его предотвращении, то она значительно меньше должна думать о недопущении и подавлении любого инакомыслия — и действительно, российская власть допускает в стране огромный (по нашим меркам даже излишний) уровень плюрализма мнений.

Но самое удивительное видится мне в том, что, несмотря на свое негативное и даже презрительное отношение к словам «демократия» и «республика», несмотря на свою элитарную в нашем представлении сословность, русские называют свою систему власти «народовластием» (это записано и в Конституции) и искренне ее таковой считают.

Я долго разбирался, прежде чем понял, что это действительно не лицемерие. Дело в том, что само слово «власть» во всех наших с вами трех языках (power или poder, authority или autoridad) происходит от таких корней, как «сила» или «авторитет», явно относящихся к сфере управления — которое для нас и есть власть. Не так у русских: слово «власть» происходит от «владеть», то есть иметь в собственности (на малороссийском диалекте русского это слово так и звучит — «влада»). Традиционное обращение к царям было «владей нами и всей землей русской». То есть правитель — это правитель, а владелец — это владелец; и опричное сословие считается правителем России, а ее владельцем — весь народ, причем ныне живущие являются еще и как бы полномочными представителями прошлых поколений. Кстати, и опричники воспринимают себя точно так же: наиболее распространенные у них метафорические самоназвания — «пастухи» и «дозор». Но ведь и пастух не владеет стадом, и дозор землею. И это не абстракция: если в силовых вопросах опричников менее всего интересует голос народа (во всяком случае, в качестве решающего), то в социально-экономических вопросах, и особенно в вопросах общенародной собственности, они зачастую не считают себя вправе самостоятельно принимать решения. Например, по имперскому закону 2025 года приватизация любого государственного предприятия (с 2033-го — вообще любого государственного имущества) стоимостью более десяти тонн золота невозможна без согласия Палаты Народов Земской Думы, а более ста тонн — без решения общероссийского веча (по-нашему, референдума). Причем вече принимает решение по вышеописанному мною соборному принципу, то есть 75 процентами голосов. А обязательность решения веча для передачи на любых условиях даже самого незначительного куска территории другому государству прямо записано в Конституции, и все договоры такого рода в 2020–2022 годах, предшествовавшие учреждению упорядоченного мира, Гавриил Великий подписал только после решения веча.

На самом деле имперская власть объявляет вече гораздо чаще, по многим социально-экономическим вопросам (но только по ним); и хотя она по Конституции делать этого не обязана и соответственно имеет право все подобные вопросы (кроме земской компетенции) решать сама, она этим правом не злоупотребляет. Нам может показаться странным, что по вопросу приватизации средних размеров предприятия нужно спрашивать мнение народа, а по вопросам войны и мира — нет, но это вполне соответствует древнему русскому архетипу: война — дело княжеское, в ней он волен, тем более что воевать и умирать будет дружина, а не народ. А вот в вопросе соляной торговли или пушного промысла, а тем более межевания земли решает мир.

Оглавление