ПИСЬМА В КАБУЛ. 1982–1984

Обнимаю тебя крепко. Твоя Фуфа.

Не забывай меня…

Последний спектакль — Письма — Ветрена — Прощание

Мы прилетели в Кабул 21 сентября 1982 года. Я не знал, что через месяц Фаина Георгиевна сыграет свой последний спектакль «Дальше — тишина».

Лев Федорович Лосев вспоминал:

«В театр она приходила задолго до начала спектакля — часа за два. Иногда просила, чтоб ее перед спектаклем на машине провезли по городу. В этой поездке ее сопровождал любимый пес — Мальчик. Придя в театр, ставила на свой гримировальный столик фотографии близких людей. Среди них всегда было фото Павлы Леонтьевны Вульф. Затем начинала готовиться к спектаклю. Медленно надевала театральный костюм, заглядывала в тетрадку с ролью. Гримом последние годы не пользовалась. Но обязательно — французские духи…

Анатолий Васильевич Эфрос предложил озаглавить спектакль последней репликой Гамлета — „Дальше — тишина“.

В этом спектакле Фаина Георгиевна, играя роль миссис Купер, имела огромный успех в течение тринадцати лет. В этом же спектакле ей суждено было выйти на сцену в последний раз. Было это 24 октября 1982 года.

Она любила повторять: „Мне осталось жить всего сорок пять минут. Когда же мне все-таки дадут интересную роль?“ Когда ей послали пьесу Жана Ануя „Ужин в Санлисе“, где была, как мне казалось, изящная маленькая роль старой актрисы, вскоре раздался телефонный звонок: „Дорогой мой! Представьте себе, что голодному человеку предложили монпасье. Вы меня поняли? Привет!“»

Сергей Юрский вспоминал ее слова:

«Неужели театр не заинтересован, чтобы я играла? Публика ждет. Получаю бесконечное количество писем. Они хотят меня видеть. Найдите пьесу. Неужели вам нечего мне предложить?»

Однажды еще полыхнула надежда. Прислали переводную пьесу «Смех лангусты»: последние дни жизни Сары Бернар. Действуют она и ее секретарь. Великая актриса не может передвигаться, сидит в кресле. Перебирает, перечитывает дневники, записи. Вспоминает. Пьеса сильная. С достаточным, правда, привкусом коммерции, с учетом современной моды. Но это пустяки. Главное есть хорошо написанная роль, в которой можно почти не вставать с места, не учить текста, иметь суфлера и… рассказать, пережить заново жизнь актрисы. Роль для Раневской.

Она прочла. На следующий день позвонила: «Нравится! Нравится. Боюсь только, хватит ли сил… Пьеса хорошая. Но я ведь уже написала заявление. Вы знаете, я собираюсь уходить из театра. Я давно ничего не играю». — «Вас не отпустит театр. Заявление вам вернут. А вот и роль. И сделать надо на Малой сцене. Тогда можно все осуществить без задержек. Никаких декораций. Сто двадцать зрителей — все-таки поменьше надо сил, чем на тысячу двести человек». — «Да, я подумаю. Название странное — что такое „лангуста“? Это ведь что-то вроде омара. Это животное из моря. Неужели оно смеется? Этого не может быть. Когда же лангуста смеется? Надо изменить название».

Через день по телефону: «Я не буду играть. Я видела Сару Бернар на сцене. Очень давно. Я не смею ее играть. Это… это… только нахал мог написать пьесу о великой Саре Бернар. Но я не нахалка. Не буду играть».

Почта в Кабул приходила один раз в неделю самолетом из Москвы. Как правило, все ждали писем раз в две недели — через самолет. И только письма и открытки от Фаины Георгиевны приходили без исключения — каждую неделю.

Если были на свете письма, которые без спазма в горле невозможно читать, — это ее письма, ее открытки. Каждую почту приходили они к нам, написанные таким знакомым крупным почерком, сначала спокойные, грустные, вопрошающие. Когда она поняла, что я приеду в отпуск, а потом опять улечу в Кабул, огорчилась.

В августе 1983-го мы были у нее, на месяц прилетев в Москву. Вместе учились обращаться с пневматическим японским термосом, который мы подарили ей на день рождения, примеряли новый лиловый халат. Халат не подошел, а про японский термос она благодарно и трогательно сказала: «Европа!»

Кончалось время моего отпуска, всю последнюю неделю я бывал у Фаины Георгиевны, но наступил день отлета. Я видел, знал, что делаю что-то противоестественное, и с жалостью и болью прощался с любимым человеком, который опять будет посылать отчаянные письма, открытки, полные горькой любви и ожидания. Пишу это, потому что считаю, что не имею права из-за условностей скрывать состояние Фаины Георгиевны. Обнялись, я попрощался, потом еще обнялись — мы оба могли зареветь. Она сидела и махала мне рукой. Едва заставил себя выйти из ее дома.

И опять полетели открытки от нее. До сих пор они хранятся у меня дома — это большая стопка, целая коробка — все, что написала нам Раневская.

«19 октября 1983 года Фаина Георгиевна позвонила и попросила меня прийти к ней, — вспоминал Лосев. — Спокойно, как бы размышляя, она сказала, что решила уйти из театра.

„Старость, — сказала она, — вещь страшная. Болят все мои косточки. Очень устала, очень. Восемьдесят семь лет! Я не Яблочкина, чтобы играть до ста лет. Нет, больше на сцену не выйду!“

Все это сказано было просто, буднично. Беспокоило ее, что не хватит пенсии на содержание двух работниц — одна ухаживает за собакой, другая готовит обед ей самой. Я уверил ее, что театр позаботится о ней, тем более что она обязательно будет еще играть.

„Нет, я не собираюсь никого обманывать. Это нехорошо“.»

Елена Камбурова рассказывала:

«Три года — 82-й, 83-й и 84-й мы встречали вдвоем с Фаиной Раневской…

Встреча 1982 года оказалась презабавной: до самой полуночи мы, как малые дети, с упоением рассматривали альбом собак, и каждая выбирала себе самую красивую. Трудно было остановиться на чем-то — одна лучше другой. Уже произнес поздравительную речь с экрана телевизора наш очередной правитель, уже забили куранты, а мы все никак не могли оторваться от „собачьей темы“.

В преддверии 84-го года я пришла к Фаине Георгиевне, чтобы опять встретить праздник вместе. Она лежала, чувствовала себя очень слабой. Так уж сложилось, что ни одно наше свидание, ни одна беседа не обходились без слова Пушкина. И на этот раз мы сначала вполголоса разговаривали, потом Раневская попросила почитать что-то из Пушкина… Где-то в двенадцатом часу она закрыла глаза.

И уснула…

Последний год своей жизни она встретила во сне…»

1984 год. Весна. Рассказ Сергея Юрского:

«Врачи сказали категорично — инфаркт. Раневская упрямо не хотела в больницу:

„Быть дома! С моей собакой. Никакой больницы. Я не поеду“.

Нина Станиславовна Сухоцкая организовала ночные дежурства сестер на дому, друзья и сама Сухоцкая дежурили днем. Но Раневская задаривала ночных сестер конфетами, подарками за одну услугу — уйти, оставить ее. Она не терпит беспомощности, Раневская! Она готова скорее действительно отказаться от всякой помощи, чем ощутить собственную неполноценность через хлопотание других. Прекрасная гордость великой актрисы! Прекрасная-то прекрасная, а на деле как быть? Что делать? Инфаркт у человека. И много лет этому человеку…

Раневская лежит неподвижно. Только тяжелое дыхание. И глаза… то полуприкрытые веками, тускнеющие, то вдруг остро сверкающие смесью полного понимания и юмора. И все-таки ей очень плохо. В больничной палате нависла тоска. Об этом и говорит Фаина Георгиевна. Потом долго тяжело дышит. Вдруг:

— Хотите, я спою? — Тяжелое дыхание. — Это старая песня. Я люблю ее. — Тяжелое дыхание.

Пауза. Голос. Негромкий, но полнозвучный, как на сцене, медленно, с большими остановками после каждой строчки:

„Дай мне ручку…

Каждый пальчик,

Я их все… пере-це-лу-ю…

Обниму тебя еще раз

И уйду…

И… затоскую…

Обниму тебя еще раз

И уйду…“



Слезы медленно поползли по ее щекам. Глаза закрыты. Губы вздрагивают:

„…И за-тос-ку-ю“…



…Глаза открылись. В них нет слез.

— Вам понравилось, как я это спела? Да, получилось. Но вы не слышали настоящего исполнения. Ах, как цыганка одна пела это! Никогда не забуду, с таким подъемом и с такой печалью… С высоко поднятой печалью. Но я тоже спела неплохо, правда? Знаете, почему? Потому что люблю этот романс. Его надо петь каждый раз, как в последний раз. Или как в первый. В этом и есть тайна исполнения».

…А болезнь прошла. Почти. Пришла другая. И снова прошла. И опять лето. В жаркое солнечное утро завтракаем у нее на кухне. Фаина Георгиевна оживлена, шутлива:

— Ешьте, вы мало едите. Вот творог. Хотите, я вас научу делать творог? Он страшно полезный. Я сама его делаю. Если бы вы знали, как он мне надоел. Не ешьте творог, ешьте нормальную пищу. Погладьте моего Мальчика, видите, как он смотрит на вас. Не смей так смотреть! Иди ко мне! Вот тебе, ты любишь это… не ест! Какая наглость!.. Ну, ляг здесь, мой хороший… Вы знаете, как он переживал, когда я болела! Он так страдал за меня! Ночью я упала и не могла подняться. И некого позвать… надо терпеть до утра… а он пришел, стоит рядом и страдает… Я люблю его… у меня ведь нет детей… его подобрали на улице… избитого, с переломанной лапой… Он понимает, что я спасла его… А если я умру, что с ним будет? Он пропадет. Он понимает это и поэтому желает мне здоровья. Нет… нет, нет… он просто меня любит… как я его… Хотите я расскажу вам о Давыдове? О Павле Леонтьевне Вульф… Вы ешьте, ешьте, это хороший сыр… мне его достали… давайте выпьем кофе… да… о чем я хотела рассказать? Вы знаете, я странная старая актриса. Я не помню моих воспоминаний.

Оставалось десять дней до августа 1984 года, последняя открытка от Нины Станиславовны Сухоцкой пришла две недели назад. Мы начали собираться в отпуск.

Я читал письма Фуфы:

10.11.82

«Лесик дорогой, спасибо тебе за письмецо. Ты не представляешь, как я по тебе тоскую, как скучаю, как одиноко мне без моего мальчика, особенно по субботам, когда ты меня обычно навещал. Рада за тебя, судя по твоим писулькам (я их получила уже две), тебе все нравится…

У меня все в порядке в смысле здоровья, т. е. как полагается в мои годы! Обнимаю тебя крепко. Твоя Фуфа. Не забывай меня».

16.1.83

«Мальчик мой дорогой!

Спасибо за весточку, перечитываю твое коротенькое, дорогое письмо с радостью. Спасибо, что не забыл старую Фуфу…

Ты спрашиваешь, где и как встречала Новый Год. Отвечу: в моей кровати с Пушкиным!..

Перечитываю твое письмо, Кундиль мой ненаглядный, спасибо, мой родной. У меня одна фраза рвется с языка „тоскую“. Скучаю по тебе неистово…»

29.01.83

«Мой Масик дорогой, снова пишу, когда пишу, мне кажется, что говорю с тобой, солнышко мое далекое. Моя псинка шлет тебе привет, он — подлец, несмотря на солидный возраст, страдает от отсутствия барышни с хвостиком. Он шлет вам обоим привет и самые добрые пожелания, так же как и я. Напиши, мой родной, послать ли тебе полного Пушкина, 3 тома, небольшое, хорошее издание. Я и по сей день его перечитываю, даже то, что наизусть знаю…

Когда меня спрашивают о моем самочувствии, я всегда говорю — „годы и погоды“. У нас январь со слякотью, такой январь оказался на этот раз сопливый, но я не кисну и не хвораю. Обо мне не беспокойся. Я крепкая старушка…»

5.04.83

«Кундиль ненаглядный, сейчас получила от вас авиа. Счастлива, спасибо. Не писала, болела гриппом, сейчас здорова и счастлива от твоего письма. Погода ваша меня огорчила, у нашей планеты явный климакс, поскольку планета — дама!.. Напиши, могу ли я послать тебе посылочку черной икры? Так хочется тебя порадовать, мой родной мальчик…»

29.05.83

«…У меня отпуск, театр уезжает на гастроли в Сибирь, я пока дома, отпуск пробуду, наверное, у себя в квартире, в санаторий с псинкой не возьмут, а оставить его страдать я не могу. Мои милые, не оставляйте меня надолго без весточки…»

3.07.83

«Кундиль ненаглядный, нестерпимо тошно без тебя на белом свете в Москве. Считаю дни до нашей встречи, их еще много, этих дней. Я писала, что театр на гастролях, в Москве остался больной Плятт, ему уже лучше. Очень беспокоюсь о нем, я его люблю…

…У меня радость — Плятта выпустили из больницы, где он долго лежал с язвой желудка, звонил мне по телефону, жаловался на диету строгую, любит пожрать! У меня все в порядке, только нестерпимо скучаю по моему Кундилю. Обнимаю. Фуфа».

13.10.83

«Лесик мой родной, дорогой, очень по тебе тоскую, скучно. Видела тебя мало в твой приезд в Москву. Теперь опять долгая разлука, но надо терпеть… О себе говорить нет смысла — „старость не радость“, чувствую усталость — 87! Собираюсь расстаться с театром — стало трудно, но приходится терпеть. Обстоятельства таковы…

Чтобы ты меня не забыл, посылаю мою старую харю! Хотелось написать другое слово, поскольку мне привычны резкие выражения! Все больше и больше по тебе тоскую. Все думаю, вспоминая, с какой любовью маленького носила на руках, с годами любовь стала расти и превратилась в огромную привязанность. Ведь ты у меня теперь один любимый, есть у тебя соперник, но он с хвостом и лаем…»

30.10.83, от Н. С. Сухоцкой:

«Милый Алеша… Состояние Фуфы примерно такое же, как перед твоим отъездом. Болит радикулит, слабенькая, но иногда „взбрыкивает“ и бывает оживлена с милыми ей людьми…»

11.11.83, от Н. С. Сухоцкой:

«…наша Фуфа сейчас в больнице… Она почувствовала себя плохо 6-го, — болело все время сердце…

Она никак не позволяла вызвать врача, но 9-го, видя, как ей плохо, я, скрыв от нее, вызвала „скорую“ и после четырех часов уговоров мы отвезли ее в больницу. Оказался инфаркт…»

6.12.83, от Н. С. Сухоцкой:

«Алешенька, вчера была у Фаины в больнице и читала ей твое письмо. Как она радуется твоим весточкам!

Я поняла, что ты еще не получил мои письма… и ничего не знаешь о болезни Фуфы. К сожалению, она еще очень слаба и ни читать, ни писать пока не может…

Что вам о ней сказать? Сердце, по словам врача, зарубцовывается медленно, но верно. Честно скажу, меня меньше тревожат ее сердечные дела и гораздо больше пугает апатия, депрессия, сильная слабость. Очень плохо она ест — полное отвращение к пище. Надеюсь, твои орешки она все же будет грызть с удовольствием…»

13.12.83, от Н. С. Сухоцкой:

«Милые Алеша и Таня, могу вас порадовать! Уже можете писать Фаине домой и даже ждать от нее ответа. Первые дни дома были очень тяжелые, но теперь наступил перелом к выздоровлению: уже много сидит и даже немножко ходит, а главное — начала есть. Дело идет на поправку. Сейчас иду к ней и оставлю место в этой открытке для нее…»

«Лесик мой любимый, я была очень больна, сейчас мне лучше, спешу тебе сказать, что я крепко и нежно люблю тебя и рада тебе, ты мой праздник, — ты мой дорогой, мальчинька, обожаю тебя. Твоя Фуфа».

29.03.84, от Н. С. Сухоцкой:

«Милый Алеша… вот что произошло и происходит, говоря коротко, без деталей: 17 марта мне пришлось вызвать „скорую“, т. к. было Фаине очень плохо. „Скорая“ немедленно в 8 ч. утра увезла ее в больницу в Кунцево. С 17-го до 27-го она находилась там в реанимационном блоке… У нее оказалась пневмония (воспалит. процесс в легком) на фоне очаговой дистрофии в области сердца. Положение было серьезное. Состояние ее определяли как тяжелое. К 27 марта удалось ликвидировать процесс в легком и наладить более или менее сердечную деятельность. Ее перевели в отдельную палату, в отделение интенсивной кардиологии, где она уже лежала с инфарктом…

Что сказать тебе о ней? Она очень слабенькая, еще сильно кашляет, пока не садится, обрадовалась мне несказанно, как и твоему письму. Хотя пока еще состояние ее довольно тяжелое, но все же ей, конечно, лучше, и я очень надеюсь, что общими усилиями медиков она из этой беды выкарабкается. Спрашивала меня — когда ты приедешь. Я сказала — летом. „А потом он не уедет опять?“ Я сказала: „Конечно, нет!“ Она была этому очень рада.

Ничего не ест. С огромными усилиями влили ей в рот яйцо и заставила съесть апельсин (за весь день!). Сегодня звонила врачу — неужели они способны только ужасаться ее „голодовке“ и не способны найти медицинские средства для возбуждения аппетита?..»

3.04.84, от Н. С. Сухоцкой:

«…Пневмония прошла, и вчера ей позволили ненадолго встать с постели. Но ночью было очень плохо. Увезли опять в реанимацию. Сегодня ей лучше. Подозревают опять повторный (третий!) инфаркт…»

14.04.84, от Н. С. Сухоцкой:

«…Фаина немного поднимается и с поддержкой ходит 1–2 мин. Смотрели ее три профессора, сказали: „Состояние тяжелое. Будем лечить…“ Огорчает, что почти не ест, оч. слабенькая и стала такая добрая и кроткая, что хочется плакать, общаясь с ней…»

11.5.84, от Н. С. Сухоцкой:

«Милые Алеша и Таня, давно не писала вам, очень замоталась с Фаиной. Она выписалась 2 1/2 недели назад…

Фаине лучше, стала хорошо есть и немного при поддержке ходить. Здоровье ее медленно, но улучшается…»

14.05.84, (последнее письмо Фаины Георгиевны):

«Мой родной мальчик, наконец-то собралась писать тебе, с моей к тебе нежной и крепкой любовью. Мне долго нездоровилось, но сейчас со здоровьем стало лучше. Очень по тебе тоскую, мечтаю скорей увидеть и обнять тебя, мой дорогой мальчик. Крепко и нежно обнимаю тебя и Танечку, Нина Станиславовна сейчас у меня, просит передать тебе и Танечке нежный привет. Обнимаю. Твоя Фуфа».

Марина Неелова вспоминала:

«На днях звонок: „Можете навестить ее в четверг…“ Ей ничего нельзя — диабет. Еду на рынок, покупаю малину, яблоки, абрикосы, апельсины и ромашки — почему-то сегодня хотелось не розы, а ромашки — что-то простое. Еду страшась: вдруг сегодня действительно не узнает, вдруг нельзя будет видеть — устает очень быстро.

Вхожу в палату. Справа — Фаина Георгиевна.

— А это Мариночка, Неёлочка… Вы знаете, ведь был такой момент, когда могли работать вместе… Вы меня вспоминаете?

— Нет, Фаина Георгиевна, помню всегда.

Пожатие, как ни странно в таком состоянии и положении, крепкое. Стою, глажу ее руку, а другая в рукопожатии неотпускаемом. Иногда в середине фразы будто впадает в забытье, кажется, что, устав, заснула, но вдруг — сразу, без „просыпания“ — продолжает разговор.

— Что у вас в театре?

— „Вирджиния Вульф“.

— Как хорошо, что где-то репетируются хорошие пьесы… Деточка, почему вы все время стоите на ногах, вы же устанете, сядьте. — Но руку не отпускает.

— Нет, спасибо, мне и так хорошо.

Собирается консилиум, решают делать операцию. Оторвался тромб. Фаина Георгиевна: „Нет, не хочу“.

— Это чтобы вы быстрее встали на ноги и не хромали.

— А вы что, думаете, я собираюсь играть „Даму с камелиями“? Нет, не собираюсь… Я вас, деточка, люблю, вы это знаете?

— Знаю.

Просим что-нибудь съесть. Не хочет.

— Фаина Георгиевна, это просто хулиганство с вашей стороны, что вы ничего не едите.

— Вот уж не думала, что меня перед самой смертью обвинят в хулиганстве. — Смеется.

Заставляем съесть три ягоды. Говорит вдруг: — Вкусно. А чем бы угостить моих девочек?.. Деточка. Поезжайте ко мне домой и возьмите книги, которые вы хотите…»

Нина Станиславовна говорила мне и Тане:

«Она ждала вас — держалась, был смысл жить. Ждала, говорила: „Их самолет, они летят, скоро, скоро будут… Скоро“.»

Марина Неелова:

«Врачи просят не утомлять. Сидим в коридоре. „Ну не надо плакать, все будет хорошо“, — говорит мне медсестра.

Что хорошо?! Тромб оторвался, и страшные боли.

Мне пора ехать на спектакль. Иду прощаться. Целую руки, лоб, щеку.

— Благослови вас господь, деточка, будьте счастливы!»

20 июля в Кабуле раздался телефонный звонок из Москвы: Фаина Георгиевна умерла…

Она иногда спрашивала: «Будешь реветь, когда меня не будет?»

Чувство огромной вины не оставляет меня. Рассказать все, что помню о ней, — мой долг перед ее памятью. Хотя весь долг уже не вернуть…

На камне у могилы Раневской на Донском кладбище год назад кто-то прикрепил чугунную собаку, положившую на лапы свою голову.

Талант жить у Раневской так же мучительно не похож на все, как и ее гениальный дар перевоплощения. Был, был…

И все-таки ее любимые Пушкин, Ахматова, все дорогие и близкие ей, раньше и позже нее ушедшие люди, может быть, их тени придут на Донское — онегинская скамейка перед скошенным камнем Фаины Георгиевны не останется пустой?..

Оглавление