Глава XXIX

В ту же минуту, как будто в подтверждение этих слов, вошел конюх и принес овса лошадям, которые были поставлены в перистиле у подножия лестницы. Я уже хотел выразить приятное удивление при таком открытии, как князь спустился по двум ступенькам из своего святилища и подошел ко мне.

— Вы видите, — сказал он, — что вы свободны, и если нетерпелива хотите удалиться, я вас не удерживаю здесь насильно; но так как я сам располагаю отправиться (вот и мои лошади), то, думаю, вам было бы приятнее сначала пообедать и в порядочной компании подождать полночи, самого удобного времени для людей, которые, подобно нам, имеют дело с местной полицией. Друг мой, — прибавил он, обращаясь к Тарталье, который следовал за мной, как собака, — ступайте к моим людям, я уже приказал им позаботиться о вас.

— Мосью, мосью, — сказал мне Тарталья, удерживая меня за платье, — не соглашайтесь на этот обед, не говорите с этим человеком. Я знаю его, это князь!..

Тот, кого называли доктором, взял меня под руку, стараясь увлечь вслед за князем. Тарталья, зайдя с другой стороны, шепнул мне на ухо:

— Это портит наше дело и может повредить нам, Мы теперь попали в общество…

— Что же вы не идете? — сказал доктор, который думал, что я робею. — Пожалуйста, не пугайтесь князя, это самый любезный человек на свете.

— Верю, — отвечал я, — но позвольте мне перемолвиться с товарищем моих приключений.

— Ах, извините, я не буду вам мешать!

Я отступил с Тартальей на несколько шагов назад. Он хотел говорить, но я перебил его.

— Нечего тебе объяснять мне, у кого Мы теперь находимся; об этом мне, конечно, скажут. Впрочем, эта таинственность меня забавляет. Но ты свободен, тебе сказано это. Если хочешь бежать…

— Один и натощак, мосью? Нет, уж извините! Мы в гостях у черта, и я хочу познакомиться с его кухней.

— Но если ты мне точно друг, как уверяешь, то твое бы дело разузнать теперь этот подземный ход и дать знать в виллу Таверна, что…

— Я вам друг, — отвечал он, — и постараюсь уведомить Даниеллу, что мы бежим нынешнюю ночь.

— Нет, нет! Скажи ей, что я могу бежать; но что я не отправлюсь без нее, и буду ждать ее выздоровления.

— Cristo! Вы не хотите воспользоваться…

— Ах, сделай милость, оставь свои рассуждения! Ведь ты теперь совершенно свободен. Ступай, если ты меня любишь!

Теперь я знаю, что этим словцом можно все сделать из Тартальи. Он бросился к лестнице, но доктор, который не терял нас из виду, подошел к нам и сказал вежливым, но вместе и серьезным тоном:

— Не посылайте его теперь никуда; с вашей и нашей стороны это было бы большое неблагоразумие. Подождите полуночи…

Разумнее было покориться и позвать назад Тарталью, который отправился тотчас хлопотать около кастрюль и свести знакомство с поварами. Я последовал за доктором и князем в салон, где мне предложили кресло. Князь, разлегшись беззаботно на софе, очень свободно завязал со мною разговор о живописи и предложил мне несколько вопросов о том, каково мое мнение о влиянии Италии на иноземных артистов, о современных французских мастерах; нисколько не касаясь нашего настоящего положения, он остроумно и легко рассуждал обо всех предметах, за исключением того, который должен был особенно интересовать меня.

Во время этого разговора, удивительно спокойного и гораздо более уместного в каком-нибудь парижском салоне, нежели там, где мы находились, доктор ex-professo занимался приготовлениями к столу и вместе с камердинером старался всячески скрыть недостаток изящества или комфорта. Грум заботился только о том, чтобы пускать вверх струю воды, и, меняя тростниковые трубочки, он беспрестанно брызгал на нас; князь с большим терпением переносил его шалости и только время от времени замечал ему:

— Карлино, будь же осторожнее! Здесь и так довольно сыро.

Князь заговорил о своем помещении, беспристрастно разбирая его выгоды и невыгоды.

— Оно очень дурно, — сказал он, — но расположено на хорошем месте! С террасы казино вид великолепный.

Я не мог удержаться от замечания, что мое помещение гораздо лучше и что он должен терпеть большие неудобства в этом огромном погребе.

— Это совсем не погреб, — возразил он. — Мы живем в горе, вот и все; и если бы не вода, которая разливается из многих прорвавшихся каналов и просачивается сквозь стены, то здесь было бы так же сухо, как у вас; впрочем, как видите, при хорошей топке это не беда.

— Однако же здесь и окна и двери заделаны… Солнце никогда не проникает в этот огромный зал?

— За исключением двух последних суток мы только ночевали здесь. Дворы замка так обширны, так хороши, а маленький монастырь просто восхитителен! Достаточно сделать несколько шагов, и мы можем дышать чистым воздухом; а здесь, — прибавил он, показывая на середину здания, где находилась лестница, — у нас дорога в поле. В этом-то и заключается главное достоинство моего убежища.

Каждое слово князя, несомненно, вызывало у меня тысячу вопросов; но так как он удерживался от любопытства, относящегося лично ко мне, то я счел за лучшее показывать такую же скромность и говорил о Тускулуме и его окрестностях таким тоном, как какой-нибудь турист в гостинице.

Между тем как накрывают на стол, я опишу вам этого баснословного князя. Хотя мне известно его настоящее имя, но из предосторожности я буду называть его, положим Монте-Корона, — первое имя, которое пришло мне в голову.

Ему будет лет пятьдесят; он принадлежит более к неаполитанскому, нежели к римскому типу. По-французски говорит он, если не совсем правильно, то, по крайней мере, совершенно свободно и со всеми оттенками обыкновенной разговорной речи.

В свое время он, вероятно, был красив; но красота его была та преувеличенная итальянская красота, которая с летами переходит в безобразие. Он слишком мал для своего носа, который прямо и без всякой горбинки выдается вперед, как клинок шпаги. Кожа матовая и тонкая, переходит в синеватый цвет; зубы ослепительной белизны, что вместе с его узкими плечами и впалой грудью является признаком расположения к чахотке. Масса волос, до того черных и кудрявых, что нельзя было не признать в них эффект искусства, ниспадают на его впалые щеки и соединяются с черной бородой, которая уже слишком хорошо выросла, потому слишком хорошо, что кажется каким-то чернильным пятном, какой-то массой, слишком непропорциональной с худыми, болезненными чертами его лица. Вы наверное встречали такие лица: старый больной Антиной, смешанный с выродившимся Полишинелем.

При этом представьте себе гордый взгляд, кроткое и приятное выражение лица вопреки этой массе волос, делавшей его похожим на калабрийского разбойника; изящные манеры и очень маленькие ноги, обутые с тщательностью, почти смешной, — вот что запечатлелось в моей памяти.

Когда камердинер доложил, что кушанье поставлено, хотя такая формальность была совсем лишняя, потому что приготовления происходили у нас перед глазами, князь встал, потянулся, зевнул раза три или четыре и, сказав доктору с видом глубокого огорчения, что не чувствует аппетита, разместился в середине стола, Доктор сел напротив, чтобы хозяйничать за обедом, забота, слишком обременительная для его светлости; меня посадили с правой стороны. Четвертое место оставалось незанятым, и, казалось, предназначалось для кого-то.

Когда я хорошенько всмотрелся в лицо доктора en fase и при ясном освещении (до сих пор он был в беспрерывном движении), я узнал в нем тускуланского монаха: это был великолепный мужчина, очень высокого роста и пропорциональной полноты, скорее широкий в плечах, нежели тучный. Он был одних лет с князем, но казался моложе, хотя его волосы уже начали седеть; впрочем, густые от природы, вьющиеся кудри, казалось, потерпели более от действия солнечных лучей, нежели от влияния времени. Все черты его лица превосходны и напоминают статую, Вителлия, за исключением толстоты шеи и дряблости мышц, изобличенной в мраморе. Видно было, что если этот человек и склонен к разгульной жизни, то у него еще достает сил удовлетворять свои склонности и что самые злоупотребления еще не исчерпали мощи его организма. Сверкающий взгляд, безукоризненные зубы, звучный и полный голос, проворство этой колоссальной фигуры показывали, что с годами он нисколько не утратил сил молодости.

Заметив артистический интерес, с которым я рассматривал его, доктор засмеялся.

— Не правда ли, мы уже встречались? — сказал он, как будто желая помочь моей памяти.

— Такие лица, как ваше, не забываются, особенно если они появятся нам в живописном костюме, при великолепном солнечном закате, посреди тускуланских развалин.

— Ха, ха, ха! Вот каковы живописцы! — возразил он с улыбкой. — Ничто не укроется от их глаз. К счастью, никто, кроме них, не отличается такой внимательностью и памятью; иначе нельзя было бы безопасно прогуливаться в монашеской рясе даже в самых уединенных местах. Надеюсь, однако, что вы не считаете необходимым для моей личности это переодевание, которое я совершаю всегда с ужасным отвращением?

Я отвечал, что его личность останется замечательной при всех возможных костюмах. Князь заметил мою уклончивость и с большим искусством постарался снова обобщить разговор, не желая показать вид, что хочет выведать мои мнения или обстоятельства.

Обед был вкусен, хотя и состоял из самых простых блюд. Мои хозяева заговорили о кухне, как знатоки.

— Эта страна, — сказал князь, — предоставляет очень мало припасов для стола, особенно в настоящее время года; но путешественники должны заботиться всегда не о материале, а о том, чтобы кушанья, из чего бы они ни состояли, были хороню приготовлены. Вся наука жизни заключается в удовольствии иметь смышленого повара. Есть много ученых поваров, которых я очень мало ценю, потому что они могут отправлять свою службу только в больших городах. Я предпочитаю им вот этого изобретательного человека, которого вы видите здесь. Он калабриец, и этого уже достаточно, чтобы дать о нем понятие. Я долго жил в Калабрии; это самая скудная сторона, особенно подалее от берегов; но, благодаря Орландо, у меня никогда не было плохого обеда. Мне нет дела до того, чем он кормит меня, крысами или ежами, если ничего другого нельзя найти для соуса; я никогда не спрашиваю, что он подает мне. Все, что проходит через его руки, становится съедобным, а человеку только этого и надо. Я не обжора, и не понимаю, как человек может быть рабом своего желудка, особенно если у него такой плохой аппетит, как у меня.

Рассуждая таким образом, князь с чрезвычайной важностью отведывал все блюда, которые ему подавали. В самом деле, он ел очень немного; но гастрономия была для него такой важной статьей в жизни, что он не упускал ее из виду даже и теперь, при своем довольно затруднительном положении.

Вина соответствовали блюдам, то есть были отличными. Хотя доктор очень усердно делал им честь, но это, по-видимому, не производило на него никакого действия. Подле этой бездонной бочки я казался самым жалким сотоварищем. С первого же блюда я сделался сыт, между тем как он только что входил во вкус, и мне приходилось внутренне сравнивать мою ничтожную организацию с организацией этого потомка римлян времен упадка. В нем очень заметна была итальянская чувственность, этот вопиющий контраст с обеднением и бесплодием, которые постигли роскошную страну, и последнее явление казалось мне следствием первого: если существуют такие способности к потреблению, то ум и руки устают, наконец, производить.

На вопрос о предмете моих размышлений, я отвечал доктору, что очень удивляюсь, видя такие заботы о комфорте и наслаждениях стола в подобном убежище, по соседству с жандармами, которые ежеминутно могли захватить нас.

— Что касается последнего пункта, — возразил доктор, — то это дело невозможное; жандармы должны еще прежде открыть наш приют.

— Неужели, — воскликнул я, — вы думаете, что они, слыша дым вашей кухни, не знают, где вы находитесь?

— Они действительно это знают, — сказал князь, — да мы и не рассчитываем на то, чтобы скрываться здесь в неизвестности; но пора уже и перед вами раскрыть наше положение. Доктор некогда принимал участие в деле братьев Муратори, когда и он и они были еще детьми, за что он и был осужден на смерть, и Бог знает, был ли отменен этот приговор, а между тем мать его живет во Фраскати; он не видал ее уже пятнадцать лет, и узнав, что я еду в Рим, пожелал мне сопутствовать. Что касается до меня, я родом из Отрантской провинции, следовательно неаполитанский подданный. Замешанный в последних событиях моей родины, под угрозой тюрьмы и суда за то, что несколько свободно отзывался о короле и поколотил палкой одного из дерзких лаццарони, я убежал в Рим, где у меня есть брат в числе кардиналов. Здесь я имел неосторожность немного побранить одного духовного сановника, который отбил у меня любовницу, и надавать пинков шпиону, который мне надоел. Затем я был принужден оставаться во Флоренции; но тут имел несчастье повздорить с немецким гарнизоном и убить на дуэли офицера; почему и переехал в Пиемонт, где вел себя с большой осторожностью. Узнав, что брат мой кардинал опасно болен, я тайком воротился в Рим, чтобы позаботиться о своих интересах по части наследства; но брат уже оправился и, кажется, плохо поверил моему удовольствию видеть его вне опасности. Он просил меня удалиться, чтобы его не компрометировать; но я не решался последовать его совету, потому что неожиданно был завлечен сердечными делами; тогда кардинал велел известить полицию о моем присутствии в городе, впрочем, не с намерением предать меня, а для того только, чтобы вынудить меня удалиться, и вовремя предупредил меня об опасности. Мне было невозможно совсем уехать при моих новых отношениях к одной даме, и я решил инкогнито провести несколько дней во Фраскати, где нашел приют у матери нашего доктора. Не успел я здесь провести и суток, как брат окружил меня своими шпионами, которым поручено было возмущать наше спокойствие. Между этими молодцами находились два негодяя Мазолино и Кампони, о которых вы, кажется, слыхали… Дайте-ка мне немного ветчины, доктор; за разговором я забыл об обеде, и чувствую некоторую слабость.

Сказав это, он передал ветчину доктору, который должен был разрезать ее на тоненькие ломтики, и потом продолжал:

— Нас не хотели арестовать, а только грозили компрометировать особу, которою я был занят, и наделал серьезных неприятностей любезному доктору. Доктор был особенно хорошо знаком с фермером Фелипоне, спас жизнь одному из его племянников и отказался от платы; к нему-то обратился доктор с просьбой спрятать нас в одной из полуразвалившихся комнат этого замка. Фелипоне показал себя человеком признательным и преданным. Он не мог поместить нас внутри замка, где не был смотрителем; но внешняя часть, терраса, где мы теперь находимся, вверена его надзору, так же как и сады, к которым она принадлежит. Он один знал, что это место может быть обитаемо, что оно еще довольно крепко, несмотря на случай, действия которого вы вон там видите, и вследствие которого управитель лет двенадцать тому назад велел подпереть своды и потом заложить наглухо все отверстия, чтобы совершенно закрыть эту часть здания. В те времена уже не знали о существовании подземного хода; он был также заделан, неизвестно в какую эпоху, может быть, после австрийского посещения, чтобы разбойники не основали здесь своего притона. Но я устал рассказывать; помогите же мне, доктор; вы только и делаете, что едите! Я просто завидую вашему аппетиту! Что, хороши ли фазаны? Не съесть ли мне одно крылышко?

— Отличные! Я вам советую скушать два, — отвечал доктор и, подав блюдо князю, продолжил его рассказ: — Место, в котором мы беседуем, считалось и считается недоступным, опасным, почти несуществующим. Но в одно прекрасное утро Фелипоне, сажая дерево перед своим домом, открыл свод, и поздравил себя обладателем античного храма или, по крайней мере, какого-нибудь колумбария. Но вместо того оказалась простая галерея, в которую он проник тайком, работая ночью, из опасения, чтобы ему не помешали завладеть кладом. Фелипоне долго шел в прямом направлении по обширному коридору, и потом, поднявшись круто, очутился в том прекрасном перистиле, в котором вы видели наших лошадей. Так как выход был завален, то он принялся расчищать его, все еще не догадываясь, в чем дело. Время показалось ему долгим, и, может быть, он льстил себя надеждой, что открыл семнадцатый дом Цицерона, настоящий, единственный, — словом, дом Тускулан…

Мызник почувствовал горькое разочарование, когда увидал себя в папской кухне замка Мондрагоне, но вскоре несколько утешился при мысли, что он владеет замечательным памятником и может показывать его туристам под носом у г-жи Оливии, которая заведовала остальной частью замка. Продолжая поиски, он открыл не менее замечательную машину, при помощи которой вы вошли сюда и которая с давних пор оставалась в забвении; так как механизм более не действовал, то Фелипоне сам исправил его. Имея теперь возможность водить путешественников по всему замку, без позволения соперницы, он уже заранее рассчитывал свои выгоды, когда я обратился к нему с просьбой об убежище и уговорил его держать свое открытие в секрете до тех пор, пока оно может быть мне полезно. Он поспешил перенести сюда все вещи, необходимые для нашего водворения; вот почему вы видите здесь эту мебель, утварь и посуду, почтенные остатки старины, уцелевшие в замке от австрийского грабежа и пожара. Эти обои, может быть, украшали некогда комнату Павла III. Что касается цветов, подстриженной мирты и статуэтки, которые находятся на этом столе, — все это любезность со стороны г-жи Фелипоне, которая, не довольствуясь тем, что взялась доставлять нам съестные припасы и делать разные покупки, старается еще окружить нас предметами наивной роскоши. La donna! — воскликнул доктор с энтузиазмом, проглотив большой стакан орвиетто, — она просто ангел-утешитель для изгнанника и спасение для осужденного!

Князь слегка подтрунил над доктором и над пламенной симпатией г-жи Фелипоне. Между ними вследствие этого произошел довольно интересный разговор по-итальянски в национальном духе, С одной стороны, добродетель доктора, который спас от смерти ребенка, и благодарность родителей, спасших в свою очередь благодетельного врача — все это очень хорошо и трогательно; но с другой стороны слишком уж философический образ мыслей доктора, простершего пользование этой благодарностью до такой степени, что не посовестился обмануть доброго и преданного мызника — это было слишком натурально и чисто по-итальянски.

Я притворился, будто не слушал их беседы, чтобы не показаться некстати и без пользы пуританином или педантом. Я понимаю все возможные увлечения; но то, в чем признавались предо мной эти господа с такой нестыдливостью, приводило меня в смущение.

Оглавление