Глава XXXI

Кофе оказался превосходным; закурив отличные сигары, мы заговорили о политике. Как только судьба столкнет людей, хотя бы немного симпатичных друг другу, этот разговор делается необходимым. Выражая свои мнения, я старался однако же, не оскорбить моих хозяев. Мне было гораздо приятнее узнать убеждения этих итальянцев, подвергшихся изгнанию и преследованию, нежели навязывать им свои.

Я вскоре заметил, что князь и доктор были совершенно различного мнения относительно средств к освобождению Италии. Доктор мыслил последовательнее и смелее князя: он восставал решительно против старого порядка вещей, тогда как князь, отважный по природе, но робкий по правилам, восставал только против злоупотреблений и мечтал о восстановлении Италии в том виде, как она была во времена Льва X и Медичи.

О своем родном Неаполе отзывался он с ужасом и презрением. Но не допускал и мысли о перемене настоящего порядка вещей. Он был свидетелем того, как чернь делается добровольным орудием деспотизма, и энтузиазм принципа не мог пересилить в нем отвращения, возбужденного самим фактом. Из этого я вывел для себя заключение, что когда такие доброжелательные и искренние натуры, какова была натура этого князя, не довольны народом, то виноват народ, что во всяком государстве только тогда можно считать народ вполне созревшим и крепким, когда он внушает доверие и сочувствие людям с возвышенным умом и любящим сердцем. Народу можно бы сказать: скажи мне, кто тебя любит, я узнаю, каков ты. Кажется, де-Местр говорит, что «всякий народ имеет такое правление, какого сам заслуживает».

Впрочем, защищая законность прав и привилегий аристократии, князь очень мило отрекался от своих собственных в пользу истинных служителей науки и искусства. Мало того, он с простодушной скромностью ставил меня выше себя, потому что во мне предполагал талант, тогда как сам он умел только танцевать, импровизировать на гитаре и ездить верхом. Однако, такие похвалы нимало не ослепили меня; я слыхал, как аристократы и образованные богачи расточают подобные комплименты самым незначительным артистам. Эта фраза, избитая, но хорошего тона, всем говорится и ничего не значит: все светские люди так же просто льстят бедным артистам, как говорят любезности безобразным старухам; это главный признак их благовоспитанности и приятнейшая принадлежность их барства.

Впрочем, может быть, князь и действительно был убежден в том, что говорил: в характере его совсем нет того насмешливого лукавства, которого всякому бедняку следует остерегаться от сильных мира сего. Своей простодушной непоследовательностью князь напоминает мне французских вельмож XVIII века, которые превозносили до облаков философов своего времени, но никогда не могли принять результаты их начал.

В теориях доктора было вообще более логики, но зато он впадал в другую крайность. Плебей по рождению и демократ по убеждениям, доктор смолоду создал себе идеал гражданского героизма, он оказал при случае примерную храбрость и преданность своему отечеству; но в зрелых годах в нем, как кажется, развились пороки, которые я готов назвать пороками героев: невоздержанность в чувственных наслаждениях и эгоистическая безнравственность грубых страстей.

Насытившись толками о республиканских добродетелях, князь, коротко знавший своего друга, упрекнул его в том, что он добр, смел и самоотвержен по темпераменту, а не по принципу, что совесть у него слишком широка: так, например, он был способен обмануть лучшего друга, чтобы сманить у него любовницу или соблазнить жену; хороший обед предпочитал всякому серьезному занятию; едва верил в Бога, — словом, князь находил, что доктор не лучше его самого. Доктор возражал на это, что добродетели гражданина ничего не имеют общего с добродетелями остальных людей; что от патриота, прославившегося своими подвигами, не следовало и требовать узкой нравственности простого смертного; что все должно прощать (чуть-чуть не дозволять) тому, кто мечом или словом способствовал спасению своего отечества. «Не о том должны помышлять итальянцы, чтобы быть благоразумными и нравственными, а чтобы быть мужественными и прогнать чужеземцев. Сначала будем истинными итальянцами, а там уж постараемся быть людьми!»

Мне казалось, что он хочет невозможного; чтобы произвести в государстве переворот, необходимо сначала перестроить общество.

Спор был не так продолжителен, чтобы надоесть мне, но совершенно достаточен, чтобы ознакомить меня с этими двумя личностями. Обед располагал их к откровенной беседе, и оба высказывались очень отчетливо.

Выкурив сигару, князь оставил свое горизонтальное положение и, встав с дивана, посмотрел на часы; осведомился о приготовлениях к отъезду, выразил беспокойство насчет дамы своих мыслей, которая всё еще не появлялась и для которой он велел приготовить всяких закусок на столе, украшенном цветами.

— Еще только десять часов, — отвечал доктор, садясь за фортепиано. — Она приедет не ранее как через час; а пока, чтобы умерить ваше нетерпение, хотите, я сыграю вам этюд Бертини?

— Пожалуй, я послушаю, — сказал князь.

Он снова лег на диван и задремал.

Фелипоне, ревностный почитатель всех талантов доктора, приблизился к инструменту и прилег к нему ухом, чтобы лучше слышать. Доктор играл с уверенностью, со смыслом и не сбивался с такта, но в то же время страшно грешил против гармонии, что, впрочем, нимало не смущало его. У многих итальянцев замечал я это самовольство инстинкта и отсутствие всякой методы. Я не мог не сказать ему, что для человека, так мало знакомого с музыкой, он обладает удивительным талантом. Мое замечание нисколько не оскорбило его; он рассмеялся и откровенно признался мне, что ужасно любит слышать громкие звуки и колотить в такт по какому-нибудь звучному телу. Вслед затем он принялся петь скороговоркой все комические речитативы из «Ченерентолы», потом перешел к «Дон-Жуану» Моцарта и, воодушевившись финальным менуэтом первого акта, принялся приплясывать и разыгрывать с Фелипоне сцену Мазетто и Лепорелло. Добродушный мужичок без всякого подозрения прыгал и выделывал разные фигуры в угоду доктору, который его подталкивал, дурачил и помышлял, вероятно, о жене его, своей Церлине.

Тарталья, успевший наесться до отвала, несмотря на свое возвышенное и неудобное положение, пришел в такой восторг от изящного танца и превосходной музыки доктора, что сам начал подражать кларнету и фаготу. Искусство его произвело в публике величайший эффект, но лестницы ему все-таки не подставили.

Я ушел из гостиной, где князь спал под звуки музыки и танцев. Так как он желал иметь эскиз этой странной сцены, я пошел осматривать ее со всех сторон. Тяжелые беловатые пилястры и полуразрушенные мрачные своды служили рамой картине. Я искал пункта, на котором главные группы представлялись бы в выгодном освещении: на полу сидели слуги и оканчивали сытный обед, от которого не нужно было прибирать остатков; господа занимали задний план, а Тарталья, как статуя какого-нибудь пената, выглядывал из своей ниши. Мне хотелось довершить загадочную оригинальность этой сцены, поставив лошадей на первом плане картины; но это оказалось невозможным, потому что они стояли гораздо ниже.

Разглядывая лошадей с верхней ступени крыльца, я заметил, что число их увеличилось до дюжины. Меня так поразила красивая голова и статные ноги одной из них, что я сошел еще несколько ступеней вниз, чтоб ближе полюбоваться ею. Мне показалось, что я уже где-то встречал ее; но наружность животного не может врезаться в память, как физиономия человека; к тому же лошадь была покрыта большим плащом. Я не очень задумывался над разъяснением этого воспоминания и принялся рисовать все, что видел перед собою.

В это время на крыльцо взошли две женщины. Одна из них была мызница Кипарисовой фермы, жена Фелипоне, Церлина доктора, она же и Винченца, прежняя приятельница Брюмьера, как сказывала мне Даниелла. Винченца — хорошенькая брюнетка, бледная, пухленькая и очень решительная особа.

Другая дама была вся в черном; лицо ее было закрыто вуалью, а стан скрывался под коротким плащом. Одной рукой она придерживала подол своей длинной амазонки; ее бархатная шляпка, дважды обвитая кружевной вуалью, была обыкновенной дамской шляпкой; словом, она была одета так, чтобы, не меняя туалета, путешествовать верхом и в карете. Я не мог рассмотреть, была ли она хороша или дурна, стара или молода. При мне ни разу не произнесли ее имени; слуги и Фелипоне притворялись, будто не знают, как ее зовут: «синьора» — и только. Князь провел ее в свой «салон» и сам прислуживал ей. Пока она обедала, обратясь лицом к фонтану, вероятно, вуаль была поднята и я мог бы видеть ее. Но я понимал, что мне не следует входить в «гостиную», и оставался на таком почтительном расстоянии, что не мог расслышать даже голоса синьоры.

Князь заметил мою деликатность и поспешил поблагодарить меня за это. Он дождался, пока я кончил свой рисунок, и спросил, есть ли у меня в казино какое-нибудь оружие и не нужно ли пойти за ним.

— Теперь вы знаете дорогу, — прибавил он, — вам стоит только позвонить, чтоб снова войти в крепость. Я покажу вам кнопку нашего звонка.

Я показал ему свое единственное оружие — верную палку, которая казалась мне лучшей защитой в случае рукопашной схватки.

— Однако вы сумеете владеть ружьем или пистолетом, если понадобится?

— Да, я бывал на охоте.

— В таком случае, если будет нужно, мы дадим вам оружие. Вы непременно решились сопутствовать нам? Фелипоне говорит, что мы неминуемо встретим вооруженных людей, прежде чем достигнем кустарника, который ведет в Тускулум. А луна светит беспощадно. Во что бы то ни стало, мы должны пройти через неприятельскую цепь…

— Потому-то я и решился следовать за вами; я обязан вам свободой, может быть, и самой жизнью. Чувствую, что могу быть вам полезен, а потому пойду с вами, если б вы даже и не хотели того.

— Но вам предстоит двойная опасность: вы хотите возвратиться сюда и снова проникнуть в свое жилище. Хотя Фелипоне и отвечает за вашу безопасность, но боюсь…

— В таком случае, это дело Фелипоне, и вам нечего беспокоиться. Я только отведу в «казино» бедняка Тарталью, которого отпущу, когда вас здесь не будет, потому что присутствие его при вас, кажется, возбуждает опасение.

— Да, признаюсь, я не разделяю вашей доверчивости. Может быть, он и точно привязан к вам; но что ему мешает прокрасться к неприятелю с тем, чтоб поднять преследование против нас? Такая штука была бы для него даже очень выгодна; с одной стороны, он получил бы награду, назначенную сыщику, с другой — ему, конечно, очень приятно отомстить нам за горестное положение, в котором он теперь находится.

— Выдавая вас, он выдал бы и меня. Это обстоятельство может служить порукой его преданности. Впрочем, я не настаиваю; за людей, подобных ему, нельзя ручаться честью. Итак, я отведу его в казино?

— Нет, нет! Из казино ему удобнее будет сообщаться с солдатами.

— Но он в ссоре с полицией, которая косится на него за то, что он слишком верно служит мне.

— Тем скорее он захочет помириться с ней, затеет переговоры и наведет на наши следы, испросив наперед помилование себе и, может быть, вам. Он слышал наш разговор и знает, куда мы и едем. Итак, поверьте, лучше оставить его на месте: пусть посидит несколько часов в своей нише: там можно прилечь, а кричать он может, сколько ему угодно, никто не услышит.

— Вы ошибаетесь; я слышал звук вашего фортепиано.

— Да, из казино, но не с terrazzone: для этого надобно быть выше верхнего отверстия труб. «Уезжая отсюда, мы непременно должны отвлечь внимание солдат и сосредоточить его на этом пункте; для этого мы наделаем как можно больше шума, и вы увидите, какой гвалт надобно поднять, чтобы хоть что-нибудь было слышно вне здания. Скоро полночь, время собираться в путь. Друзья мои, — закричал он, обращаясь к слугам, — пора укладываться и седлать коней!

— Пора, пора, — отвечал доктор, шедший нам навстречу. — Орландо, моя прелесть, запали, пожалуйста, побольше огня в печках, чтобы дыму было на славу; а вы, красавцы мои, Антонио, Карлино, Джузеппе, tutti, начинайте концерт на всех инструментах, пойте, пляшите, стучите хорошенько!

И доктор, схватив две крышки от кастрюль, начал стучать ими, как бубнами.

— Шуму, шуму! — кричали слуги, вооружась кто бочонком без дна, кто свистком, кто кухонным снаряжением. Все пело, горланило, суетилось, застегивая чемоданы и взнуздывая лошадей, которые от шума начали топтаться на месте, особенно красивая вороная, которую я прежде заметил. Итальянцы вообще удивительно ловки и гибки; они имеют над нами великое преимущество грации в комизме, тогда как у нас смешное почти всегда безобразно.

Сцена последних приготовлений к отъезду перешла во всеобщий балет с хором: прыгали изо всей силы и пели во все горло.

Фелипоне хохотал до упаду, пока доктор, прощаясь с Винченцей, целовал и обнимал ее гораздо крепче, нежели следовало. Князь пел церковные гимны, а Джузеппе, надевавший на него пальто и сапоги, прыгал с ноги на ногу. Доктор свистал в дудочку, подражая флейте, и время от времени смачивал горло остатком вина. Сама синьора, повинуясь общему настроению, стучала по клавишам фортепиано, наигрывая какую-то растрепанную мазурку. Тарталья, видя, что его покидают, делал отчаянные жесты, что придавало ему вид капуцина на кафедре; но так как голос его был совершенно заглушен общим шумом, то он ограничился красноречивой пантомимой.

Мне казалось, что можно бы обойтись без этой вакханалии. Я уже знал, что появление дыма из кухонных труб внушало солдатам более желания бежать, нежели тесниться вокруг замка. Следовательно, открывать им существование убежища, до тех пор считавшегося недоступным, было совершенно напрасно и даже безрассудно; но так как заставить выслушать себя было невозможно, то я покорился судьбе и, в свою очередь, принялся воспевать наш выезд. Я был наэлектризован этой веселостью перед сражением, которое казалось неизбежным.

Наконец, все замолкло: мы были готовы!

— Теперь, — сказал доктор, — ни слова более, вперед!

Я успел подойти к Тарталье и сказать ему, что скоро ворочусь к нему на помощь. Мы спустились с крыльца: князь посадил свою героиню на лошадь и сделал смотр остальной свите. Было решено тотчас же встать в том порядке и на таком расстоянии друг от друга, какого следовало держаться во все время пути. Впереди всех ехали доктор и повар Орландо, присвоивший себе эту опасную честь по праву старшинства. Во втором ряду стали Джузеппе, камердинер князя, и Антонио, слуга доктора. Потом князь рядом с синьорой, за ними, в виде пажей, маленький грум Карлино и толстый поваренок. Позади всех ехал я и вез за собой Фелипоне, который должен был проводить нас до своей фермы, а оттуда ближайшей дорогой пробираться вперед и служить нам авангардом. Жена его удостоилась чести доехать до своего дома на одной лошади с доктором. Следовательно, нас было всего десять человек, в том числе и таинственная дама под вуалью; я не считаю Винченцы, потому что она сопутствовала нам не далее фермы.

Не зная местности, я не мог хорошенько понять предложенного плана действий. Медленно и без шума въехали мы в подземную галерею, устланную соломой; она так высока и просторна, что двое всадников легко едут в ней рядом. Эта галерея вырыта в сплошном, мягком торфяном грунте, точно так, как римские катакомбы. Следуя направлению почвы, она так круто спускается вниз, что, если бы не солома, лошади наверное стали бы скользить. Вскоре им стало еще труднее идти: мы попали в длинную полосу воды, о которой говорил нам Фелипоне. Тут был и конец склона. Фелипоне соскочил в воду, взял на руки свою толстенькую жену и исчез в боковом коридоре, который выходит прямо в погреб его дома.

Мы продолжали потихоньку продвигаться в открытой галерее, ведущей довольно далеко за парк. Орландо держал в руке зажженный факел. Несмотря на сырость некоторых закоулков, воздух был так редок в подземелье, что мы задыхались от жара. Таким образом мы проехали еще четверть часа и вдруг очутились в совершенной темноте: увидев далеко впереди себя слабый свет месяца, Орландо потушил факел. Вскоре мы все заметили тот же свет и остановились. Мы находились в небольшой, заброшенной часовне, полузарытой в обвалах земли и камней. Выезд из нее ведет в поле, отделяющее Мондрагоне от камальдулов.

Итак, огромная галерея, которую недавно открыл и прочистил Фелипоне, упиралась в здание, находившееся у него под надзором и под ключом, между тем как никто не подозревал отверстия, сделанного им в этой часовне, для сообщения с подземным ходом. Когда мы подъехали к часовне, Фелипоне был уже там и открыл нам вход, в то же время старший из его племянников, Джианино, сторожил в поле.

Мы сошли с лошадей и провели их под уздцы через часовню, коей пол был также устлан соломой. В совершенной тишине выехали мы под тень старых плодовых деревьев, разросшихся вокруг этого маленького здания.

Так же тихо снова сели на коней. Фелипоне вывел из кустов маленькую лошадку, подобную той, которая была подо мной, и пущенную в поле заранее, под предлогом паствы. Вместо седла на ней было сложенное одеяло, с привязанными к нему веревочными стременами. Мызник ловко вскочил на нее и поехал вперед, наказав нам не трогаться с места минут с десять. Доктор очень хорошо знал дорогу.

До сих пор я не отдавал себе отчета в наших действиях. Мне казалось, что благоразумнее было бы выходить из засады поодиночке или попарно, бежать куда-нибудь подальше от сторожей и, назначив где-нибудь общее сборное место, пробираться туда втихомолку с тем, чтобы там уже сесть на лошадей; но, рассмотрев хорошенько местность, которую мы проходили, и припомнив все подробности перехода, я убедился, что иначе действовать было невозможно.

Во-первых, если бы сторожившие нас солдаты встретили нас даже лицом к лицу, то и тогда не вдруг бы распознали мондрагонских пленников в этой толпе верховых людей. Во-вторых, избранная нами дорога была как бы удобнейшим продолжением подземного хода. Вероятно, Не без намерения путь из часовни выходил в узкую, тенистую долину, род оврага, дно которого поросло болотистой травой, заглушавшей топот лошадей и не сохранявшей следа их. В те времена, когда замок был настоящей крепостью, жители Мондрагоне, вероятно, пользовались этим благоприятным обстоятельством. Тогда, вероятно, все пространство, заключавшееся в пределах Монте-Порцио, было засажено деревьями.

Я вспомнил, что мы будем проезжать через голые вершины Тускулума, и, сообразив, что, вероятно, на этом пункте нам придется проскакать во весь опор сквозь целый отряд жандармов, я ощупал чушки своего седла, удостоверился, что там были пистолеты, и приготовился воспользоваться ими при первой надобности.

В эту минуту Фелипоне возвратился и велел нам ехать шагом в гору по песчаной дороге, направляясь прямо к Тускулуму и оставляя влево монастырь Камальдулов. Он никого не встретил и не видал; путь был свободен, и благоразумие требовало покамест ехать ровным и спокойным шагом.

Не торопясь, но безостановочно, проехали мы по торной дороге и, никем не замеченные, достигли оврага, поросшего высоким кустарником и подходящего к заднему фасаду тускуланского театра. Тут мы опять были совершенно закрыты; узкая дорога, очень ровная, но крутая, мешала нам ехать попарно. Каждый из нас вооружился пистолетом или ружьем и наблюдал правую сторону. Слева был только пустой овраг.

Тесная и неровная местность, открывавшаяся нам при тусклом свете луны, была чрезвычайно угрюма. Этот вид и среди белого дня уже довольно мрачен, ночью же это такая западня, что Брюмьер пришел бы от нее в восхищение.

Лесистый овраг служит предместьем к. Тускулуму; я уже говорил вам, что дорога, лежащая через него, проведена еще в древности, — обстоятельство для нас очень важное в том отношении, что копыта наших лошадей застучали по угловатым мостовинам из лавы, которыми устилали некогда улицы латинских городов.

Однако, мы без всякой тревоги доехали до подножия креста, обозначающего высший пункт тускуланской цитадели. Тут мы остановились, чтобы осмотреть противоположный склон горы, с которой нам предстояло спускаться. Хотя площадка была совершенно открытая, однако, мы стояли в густой тени, отбрасываемой группой огромных камней, на которых утвержден крест.

Передо мной был превосходный вид, которым я столько любовался при закате солнца; древний театр, где я впервые встретил доктора в монашеской одежде, того самого доктора, который теперь увлекал меня за собой во все опасности своей страннической жизни; далее виднелись зубчатые очертания гор, покрытых серебристым отблеском луны. То были те самые вершины и ущелья, имена которых называл мне пастух Онофрио; я видел их только один раз, но так хорошо запомнил все неровные возвышенности этой страны, что даже один мог бы найти дорогу и верно немногим бы ошибся.

Мы поневоле должны были расстроить порядок шествия, чтоб вытянуться вдоль утесов; между тем Фелипоне снова поехал вперед, чтоб узнать дорогу. Я не мог равнодушно видеть, как этот добрый малый один подвергался опасности за всех нас; я было собрался за ним следовать, но князь остановил меня.

— Мы не ради себя делаем эти предосторожности, — сказал он мне тихо. — С нами ведь едет женщина; из-за нее одной мы все осторожны; для нее-то я согласился и мызника подвергнуть опасности. Если б я знал дорогу, я сам занял бы его место; но я совсем незнаком с этой местностью. Кому-нибудь нужно идти вперед: одного довольно.

— Спасая такого ревностного патриота, как я, — сказал доктор, — Фелипоне служит отечеству. Если его убьют, он погибнет на поле чести!

Сказав это с самодовольным пылом, этот толстый красавец прибавил с сентиментальным цинизмом:

— Если он погибнет, клянусь не оставлять жены его!

— Перестанем говорить, — сказал князь. — Мы невольно возвышаем голос. Ради Бога, молчите все!

«А ведь очень неприятно, — подумал я, — если из-за гадкой фразы доктора всех нас перебьют». Мы остановились в совершенной неподвижности. Я очутился возле таинственной амазонки; лошадь ее, не обращая никакого внимания на данное приказание, шумно фыркала. Мне пришло в голову, что, может быть, и эта дама не стоила ни стольких хлопот, ни опасности, которой подвергался из-за нее добрый мызник. Чтобы начать интригу со старым гулякой, пережившим свою красоту и здоровье, женщина сама должна быть такого же разбора, если только не тщеславие или жадность побуждали ее к побегу с ним.

Таинственная амазонка была, по-видимому, очень нетерпелива и капризна, потому что никак не могла оставаться в покое. Она то и дело тянула поводья своей лошади и мешала ей стоять на месте. Два или три раза она заставила ее совсем выйти из тени, скрывавшей нас; такое неуместное беспокойство даже рассердило меня.

В ожидании отсутствующего, которому, быть может, угрожала опасность, минуты казались мне долгими часами. Я стоял, как вкопанный, но сердце мое билось, и я прислушивался к малейшему шороху. Ночь была так тиха, а воздух так сыр, что мы ясно слышали, как часы на башне камальдулов пробили половину первого. На одной из колонн древнего театра сидела сова и крикливо вторила другой сове, отзывавшейся издали еще пронзительнее. Вслед за тем мы услышали мужской голос, который пел в глубине сырого оврага, потонувшего в тумане. То не была песнь запоздавшего путника, одиноко возвышающего голос, чтобы оживить молчаливую окрестность, но скорее протяжный и мирный гимн молящегося человека. В нем незаметно было ни малейшего волнения: напротив, мужественное спокойствие этих звуков представляло разительную противоположность нашему немому смятению.

Наконец, Фелипоне снова показался.

— Все благополучно, — сказал он. — Вперед!

— А что же за человек распевает там канты? — спросил князь. — Разве ты не слышишь его?

— Слышу, и знаю певца. Это набожный пастух, который, как петух, запевает в полночь. Но вот в чем дело: я все надеялся, что туман поднимется и под защитой его нам можно будет выбраться на большую дорогу, чтобы ехать пошибче, но он стелется по земле и только вредит нам. Поэтому я предлагаю не ездить через Марино, а пробраться на Грота-Феррата; оттуда мы проедем в Альбано, оставив озеро влево. Эта дорога хоть и трудная, но прямая; она неровна и вы поедете не так скоро, но зато мы почти все время будем в тени; а сторона такая глухая, что там встретишь разве только воров, которые теперь для нас вовсе не так опасны, как жандармы.

— Хорошо, — сказал князь, — едем!

Мы спустились с тускуланской горы по прямому направлению, через широкое пространство запущенных полей, заросших резедой; запах от нее был так силен, что князю сделалось дурно; но вскоре мы переехали ручей и выбрались на торную дорогу.

Живые изгороди, разросшиеся на свободе и теснившиеся вдоль узких дорог, при лунном свете, ясно напомнили мне мою родину. Днем мне это не приходило в голову, потому что цветущие растения, которые обвивают наши плетни, нимало не похожи на здешние; зато ночью эти извилистые тропы, изредка пересекаемые мелкими ручейками, осененные гибкими ветками, которые хлещут вас по лицу, все это живо напомнило мне те знакомые дорожки, где я ребенком бил баклуши.

Мы ехали поодиночке, то скорее, то тише, сообразуясь с неровностями дороги. Достигнув Грота-Феррата, мы свернули в проселок, через рощу каштановых деревьев, разросшихся в глубоком ущелье, между вершинами Монте-Каво (Moris Albanus) и горами, окаймляющими Альбанское озеро. В этом диком месте мы никого не встретили, кроме огромных ужей, которые играли на песке и тотчас прятались при нашем появлении. Воинственный доктор, стремившийся ознаменовать себя каким-нибудь особенным подвигом, шумно возмущался окружавшим нас спокойствием. Не внимая увещаниям князя, он то и дело соскакивал с лошади и перерубал надвое невинных ужей.

Через час езды мы все вынуждены были спешиться: приходилось спускаться с горы, почти отвесной. Каждый повел свою лошадь под уздцы; одна синьора осталась на лошади, которую князь взял за повод. В эту минуту я находился позади их и притом очень близко; моя римская лошадка так и рвалась вперед, и я никак не мог осадить ее на такой крутизне.

Наклоняясь к луке седла, дама тихо разговаривала со своим сиятельным кавалером. Голос последнего не был так мягок, и потому он не мог сдержать его в том же тоне; я расслышал, что князь непременно желал сам вести лошадь, а дама хотела ехать одна. Я тотчас понял, для чего она просила его избавиться от этого труда: она просто не надеялась на него; сила его преданности и усердия далеко превышала мощь его мускулов; к тому же он близорук и очень неловок. На каждом шагу князь спотыкался, сам держался за повод, вместо того, чтобы поддерживать лошадь, и грозил увлечь ее в своем падении.

Я видел, что быть беде, но не смел предложить своих услуг. К счастью, все окончилось благополучно: князь споткнулся и сел на куст; добрый конь слегка откинулся в сторону, но сохранил равновесие и, повинуясь руке искусной наездницы, сбежал в овраг, потом так же быстро начал взбираться на другую крутизну.

— Ничего, ничего, я не ушибся, — сказал мне князь, которого я спешил поднять на ноги. — Но синьора так опрометчива! Сделайте милость, ступайте за ней. Здешние дороги опасны, а она чрезвычайно неосторожна.

Я опять взял под уздцы своего Вулкана (так зовут лошадку, которую дал мне Фелипоне) и, проехав вперед, догнал амазонку; не обдумывая, в какой степени это может быть ей приятно, я прямо начал говорить о беспокойстве князя на ее счет. Она не отвечала, но лошадь ее, как будто узнав мой голос, отозвалась тем неопределенным ржанием, посредством которого эти благородные животные выражают свое удовольствие. Странное дело, я будто понял, что она хотела сказать мне, и вследствие этого в ту же минуту, как бы по волшебству, вспомнил и узнал эту лошадь, ее имя и услугу, которую она мне оказала однажды. Я просто обрадовался и, не боясь показаться смешным, тотчас ответил:

— А, это ты, мой милый Отелло!

— Да, это Отелло, — отвечала дама. — Разве вы еще не узнали той, которая правит им?

— Мисс Медора! — вскрикнул я в изумлении.

— Подъезжайте ближе, — сказала она, — поговорим, пока можно. Остальные далеко за нами. Не читайте мне нравоучений, это совершенно бесполезно. Я и так очень недовольна своей судьбой. Мне нужно, чтоб вы знали мою историю так, как я знаю вашу. Я любила вас, вы единственный человек, которого я любила. Вы меня возненавидели; с досады я хотела полюбить своего кузена Ричарда, но не могла. Он заметил это, обиделся и удалился. Через несколько дней мы уехали из Флоренции и приехали в Рим. Князь, который тогда скрывался во Фраскати, несколько раз приезжал к нам, чтобы видеть меня. Его смелость, его скитальческая жизнь, полная приключений и тревог, возбудили мое участие и усилили дружбу, которую я к нему чувствовала. Вот уже два или три года, как я его знаю, и при каждой встрече он за мной ухаживает. Я желала, да и теперь желаю выйти замуж, но не по любви, а только для того, чтобы иметь общественное положение и забыться в свете. С теткой я уже давно не ладила. Она просто помешалась: стала ревновать меня за ту скудную долю родственной дружбы, которую я оказывала ее мужу. При первом резком слове я оставила их. Между тем князь опять влюбился в меня. Он не так богат, как я, но у него хорошее имя, много ума, светскости и природной доброты. Я совершенно ни от кого не завишу, но из почтения к лорду и леди Б… написала им об этом. Тетка приехала ко мне, умоляла меня возвратиться к ним и отказаться от предложения князя: она находила его слишком старым и безобразным; наконец, чтобы заставить меня повиноваться, она угрожала прибегнуть к мерам власти, которой она не имеет надо мной. Это ускорило мое решение. После жаркого объяснения с теткой, я тайно дала знать князю, что приеду к нему во Фраскати. Я надеялась встретить вас там. Я ничего не знала о ваших приключениях; князь уже после передал мне все, что рассказал ему Фелипоне. Я бы могла и прежде узнать все это от Тартальи, если б не так тщательно скрывалась от этого болтуна. Через несколько дней я узнала, что все старания лорда Б… были напрасны: кардинал решил, что вы останетесь в Мондрагоне пленником, так же как и брат его. Брата он желал проучить, чтоб отнять у него охоту ездить в Рим, а вам пришлось также воспользоваться этим уроком. Увидев, что сообщения с вами были невозможны, что даже и нравственной помощи я не могла вам доставить, потому что вы все еще ухаживали за этой маленькой Даниеллой, я решилась выйти за князя и бежать с ним. Боясь, чтобы леди Гэрриет и муж ее не помешали как-нибудь нашему бегству, я написала им сегодня утром, что мы отправляемся в Пьемонт с тем, чтобы там обвенчаться. Князь сообщил мне о своем желании бежать вместе с вами, на что я дала свое полное согласие, с условием, чтоб он не говорил вам, кто я. Он не знает и никогда не должен знать моих прежних чувств к вам; а вас смею уверить, что они совершенно рассеялись, как бред горячки.

Помолчав несколько секунд, она прибавила ясным голосом и спокойным тоном:

— Любовь очень глупая болезнь; однако, всякий, даже и самый благоразумный человек, должен испытать ее хоть раз в жизни. Я очень рада, что именно вы были случайным идеалом моей минутной страсти. Вы помешали мне предаться искушению романического брака по любви, который, конечно, не более удался бы мне, чем бедной тетушке Гэрриет. Поэтому я вам очень благодарна, и если хотите, мы навсегда останемся друзьями.

Я поблагодарил Медору за откровенность. Я не мог позволить себе сделать ей замечание насчет непривлекательности избранного ею жениха. Да еще поняла ли бы она меня? По-видимому, княжеский титул сглаживает морщины и молодит человека. Я вспомнил также, что Медора была не слишком знатного происхождения, что сестра леди Гэрриет вступила в супружество не по любви, а по расчету. Честолюбие Медоры заключалось в том, чтобы снова взобраться на ту ступень аристократического величия, с которой низошла мать ее. Она считала разумной целью своей жизни исправить эту ошибку.

Однако, у нее вырвалось выражение, приходившееся в разлад с заключением ее речи; с самого начала она сказала;

— Я и так очень недовольна своей судьбой; не читайте мне нравоучений…

Я не упомянул ей об этом признании и только поздравил ее с успехом ее предприятия. Мне казалось, что лорд и леди Б… также не были в убытке от этого происшествия. Если б я увидел их в эту минуту, я не преминул бы и их от всего сердца поздравить с избавлением от опеки и надзора за такой решительной особой, какова была прекрасная Медора.

Итак, мы очень спокойно начали толковать об ее планах. Она намеревалась поселиться на генуэзском берегу и приглашала меня навещать ее; но вдруг довольно грубо прибавила:

— Только с условием, чтобы вы сначала развязались с мамзель Даниеллой.

— В таком случае, — отвечал я решительно, — позвольте мне сегодня же совсем проститься с вами; я намерен жениться на Даниелле, как только мне удастся увезти ее из этого края; признаюсь, если б я даже и был свободен, мне бы не хотелось сделать этого здесь, потому что тогда можно было бы подозревать, что я испугался угроз ее любезного братца.

— Как, — вскрикнула Медора, — вы дошли вот до чего! Она и в самом деле уверила вас, что брат угрожает ей, тогда как он ни разу не осведомился о ней, пока она всюду с нами ездила?

— Я знаю, что она ездила с вами единственно затем, чтобы спастись от преследований этого брата, который, конечно, хотел бы жить на ее счет и последовал бы за ней, если бы двойное ремесло шпиона и бандита не прикрепляло его к римской почве.

— Прекрасно! Так вам известны эти подробности, о которых я не смела заговорить с вами? Итак, вы решаетесь иметь родственником полицейского лазутчика, вдобавок еще грабителя по большим дорогам?

— Эту неприятность я предвидел и все-таки решился.

После минутного молчания она продолжала:

— Я теперь думаю, кто из нас делает глупость: та ли, которая, не любя, выходит за порядочного человека, или тот, который по страсти женится на девушке, которая находится в таком презренном положении?

— Вы думаете, — отвечал я, — что благоразумие на вашей стороне; я думаю, что на моей. И оба мы очень довольны собой. Так разрешаются все прения на свете. Так как это непременная развязка всякого спора, то не лучше ли было бы не затевать его, разве, впрочем, для того, чтобы еще более утвердиться в собственных убеждениях?

— Бывает так, но не всегда. Есть зрелые, цельные убеждения, которыми опрокидываются всякие полуубеждения. Признаюсь, видя вас до того убежденным в верности вашей теории, я начинаю сомневаться в истине моей. Да, в любви точно есть сила демонская, потому что проповедник любви и в самом безумии страсти кажется более правым, нежели спокойный защитник здравого рассудка.

— Вот и князь подъезжает сюда; теперь его дело убедить вас в могуществе любви; он вас любит и ожидает взаимности.

— Постойте! Еще одно слово: надеюсь, вы не сомневаетесь, что я еще совершенно свободна?

— Извините, я не понимаю вас.

— Я хочу сказать, что я ни жена, ни любовница князя. До сих пор я едва позволяла ему целовать мою руку. Если бы вы вообразили что-либо другое, вы бы только зря оскорбили меня.

«Какое мне дело до этого?» — подумал я, когда князь проехал между нами и, поблагодарив меня, обратился к Медоре с нежным и несмелым упреком. Я слышал, что она очень сухо отвечала ему, и поспешил возвратиться на свое место в нашем караване.

Оглавление