Глава 25

Войти мне не позволили. Его увозят куда-то за двойные двери. Я кидаюсь вслед за каталкой, но ее загораживают двое мужчин в хирургических шапочках и женщина в зеленом халате. Край белой простыни метет кафельный пол, из-под простыни торчат маленькие окровавленные ступни. На ногте большого пальца левой ноги трещинка. Здоровенный парень в голубом упирается мне в грудь обеими руками и выталкивает за дверь. Обручальное кольцо у него на пальце такое холодное! Пытаюсь отпихнуть его, ругаюсь. – Вам сюда нельзя, – говорит он по-английски, вежливо и жестко. – Ждите здесь. Двойные двери со вздохом захлопываются. Только макушки в шапочках видны через застекленный верх. Я в широком коридоре без окон. Вдоль стен на металлических складных стульях сидят люди. Их много. Некоторые примостились на полу, на потертом ковре. Еле сдерживаю крик. Такое уже творилось со мной однажды – в кромешной тьме цистерны бензовоза на пути в Пакистан. Забыть обо всем, обратиться в облако, улететь далеко-далеко, пролиться дождем над холмами… Только ноги у меня словно залиты бетоном, глотку саднит, в легких нет воздуха. Вот она, реальная жизнь, другой не будет. Больничное помещение, запах нашатыря и пота, перегара и карри. Под потолком, в тусклом свете люминесцентных ламп, с бумажным шелестом кружат мотыльки. Рваный шепот, вздохи, всхлипывания, стоны, лязг дверей лифта. Что мне делать, что делать? Осматриваюсь. Сердце молотом бьет по ребрам, удары гулко отдаются в ушах. Слева от меня маленькая темная кладовая. Вот что мне нужно. Выхватываю из стопки сложенное покрывало. У туалета медсестра щебечет о чем-то с полицейским. Беру ее за локоть и спрашиваю, где запад. Она не понимает и хмурится. Глаза мне заливает пот, горло горит огнем. Спрашиваю еще раз. Умоляю. Наконец полицейский соображает, что мне нужно. Бросаю на пол свой импровизированный джайнамаз, молитвенный коврик, преклоняю колени, касаюсь лбом пола. Кланяюсь и кланяюсь, обратясь к западу. А я ведь уже лет пятнадцать не молился, вдруг забыл слова? Нет, кое-что помню. Ла иллаалай Йлла, Мохаммед расул улла. Нет Бога, кроме Аллаха, и Мохаммед – пророк Его. Баба ошибался, Бог есть. И всегда был. Я вижу его в глазах людей в этом коридоре скорби и отчаяния. Вот он, дом Господень; здесь, а не меж возносящихся к небу минаретов в белоснежном маджиде обретают Бога те, кто потерял его. Да простятся мне мои прегрешения, предательство и ложь! Да простится мне, что я много лет пренебрегал обязанностями мусульманина и обратился к Аллаху лишь в трудную минуту, да будет он ко мне благорасположен и милостив! Я кланяюсь, и целую землю, и даю обет совершить закят и назр. Я буду соблюдать пост во время Рамадана и даже по окончании его. Я вспомню каждое слово из Корана, священной книги, и отправлюсь в паломничество в знойный город посреди пустыни, и поклонюсь святыне Аль Кааба. Мысли мои отныне пребудут с Господом. Пусть только исполнит одно мое желание: да не падет на меня кровь Сохраба! Хватит и того, что руки у меня обагрены кровью его отца. Губы у меня соленые от слез. Люди в коридоре уставились на меня, а я отбиваю поклоны и молюсь, молюсь. Господи, не воздавай мне по грехам моим! Черная, беззвездная ночь опускается на Исламабад. Я сижу на полу в темном закутке у отделения скорой помощи, передо мной коричневый столик, заваленный мятыми газетами и журналами: «Тайм» за апрель 1996 года, пакистанская газета с фотографией мальчика, попавшего под поезд неделю назад, какое-то глянцевое издание с улыбающимися звездами Лолливуда на обложке. На стуле у противоположной стены клюет носом пожилая женщина в изумрудно-зеленом шальвар-камизе и вязаном платке, накатывающаяся дремота то и дело обрывает ее молитвы на полуслове. Кого сегодня услышит Господь, ее или меня? Перед глазами у меня стоит лицо Сохраба, подбородок с торчащей косточкой, уши-раковинки, глаза, формой напоминающие бамбуковые листья. Почему у сына и у отца одно лицо? Черная, беспросветная тоска хватает меня за горло. Воздуха мне, воздуха! Поднимаюсь и распахиваю окно. В помещение врывается душный запах тления и гнили. Стараюсь дышать всей грудью, но комок в горле остается. Опять опускаюсь на пол. Листаю «Тайм» и не понимаю ни слова. Смотрю на трещины на цементном полу, на паутину по углам, на подоконник с дохлыми мухами, на часы на стене. Четверть пятого утра. Часов шесть назад меня вытолкали из комнаты за двойной дверью. И до сих пор никаких известий. Странное ощущение: я словно сливаюсь с полом. Ужасно клонит в сон. Глаза закрываются, и я уношусь прочь. Вот проснусь, и все, что я видел, окажется сном. И вода, звонко капающая из крана в полную крови ванну, и левая рука мальчика, касающаяся пола, и окровавленное бритвенное лезвие на бачке – этим же лезвием я брился накануне, – и полуоткрытые безжизненные глаза. Прочь, не хочу. Глаза – это слишком страшно. Сплю. Не помню, что снится. Кто– то трясет меня за плечо. Открываю глаза. Передо мной на корточках сидит мужчина. На нем знакомая хирургическая шапочка, рот прикрыт белой бумажной маской, на маске – сердце у меня замирает – капельки крови. На его пейджере фотография маленькой девочки с раскосыми глазами. Врач снимает маску – слава богу. Видеть больше не могу крови Сохраба. У доктора смуглая кожа – прямо швейцарский шоколад, который мы с Хасаном покупали на базаре в Шаринау, – редеющие волосы и карие глаза. Он представляется – доктор Наваз, – в речи его угадывается британский акцент. Мне вдруг хочется бежать от него, и подальше, – ведь я не вынесу его слов. Он говорит: порезы были глубокие и мальчик потерял много крови. Губы мои шепчут молитву. Ла иллаалай Йлла, Мухаммад расул улла. Он говорит: ему пришлось сделать несколько переливаний. А как я скажу обо всем Сорае? Его дважды вытаскивали с того света. Даю обет совершить закят и назр. И молодой здоровый организм победил. Буду поститься. Мальчик жив. Все хорошо. Доктор Наваз улыбается. Смысл его слов ускользает. Он еще что-то говорит, но я уже ничего не слышу. Я целую ему руки, и прижимаюсь лицом к его ладоням, и поливаю слезами его короткие мясистые пальцы. Он замолкает. Ждет. У полутемной, набитой жужжащими приборами палаты интенсивной терапии форма буквы «Г». Доктор Наваз ведет меня между рядами коек, разделенных белыми пластиковыми занавесками. Кровать Сохраба самая последняя, рядом с ней пост медсестер, две девушки в зеленом делают записи и тихонько переговариваются между собой. Пока мы с доктором ехали в лифте, я боялся, что, завидев Сохраба, опять разрыдаюсь. Вот оно, бледное личико, его едва видно из-за проводов и трубок. Но глаза мои сухи. Странное оцепенение овладевает мной. Наверное, водитель, успевший в последнюю секунду отвернуть в сторону и чудом избежать лобового столкновения, испытывает нечто подобное. Сидя на стуле в ногах у Сохраба, я засыпаю. Когда открываю глаза, небо в окне у поста медсестер ясное, светло-голубое. Всходит солнце. Моя тень падает на неподвижно лежащего мальчика. – Вам бы поспать, – говорит мне сестра. Не узнаю ее – наверное, из утренней смены. Она отводит меня в соседнюю палату – пустую – и вручает подушку и одеяло. Опускаюсь на обитый искусственной кожей диван и сразу же куда-то проваливаюсь. Во сне я опять внизу, в комнатке возле входа в отделение скорой помощи. Появляется доктор Наваз, снимает маску, его неожиданно белые руки тщательно ухожены, волосы причесаны. Да это вовсе и не доктор. Это мистер Эндрюс, любитель помидоров из посольства. Набычившись, он щурит глаза. Днем госпиталь – это путаница изломанных, залитых искусственным светом коридоров, по которым оживленно снуют люди. У этого лабиринта больше нет от меня тайн, я знаю, например, что кнопка четвертого этажа в лифте не горит и что дверь мужского туалета на том же этаже перекосило и, не надавив как следует плечом, ее не откроешь. Ритм больничной жизни тоже мне знаком: суматоха перед концом утренней смены, суетня и толкотня на протяжении всего дня, тишина и спокойствие ночью, прерываемые лишь стремительным движением сестер и врачей, если кого-то привезли на «скорой». Днем я бодрствую у кровати Сохраба, а по ночам брожу по коридорам, погруженный в мысли о том, что сказать мальчику, когда он очнется. Звук моих шагов разносится далеко. Придумать мне так ничего и не удается, и я возвращаюсь в палату интенсивной терапии с пустой головой. Когда по прошествии трех дней извлекали дыхательную трубку и переводили мальчика в другую палату, меня в госпитале как раз не было. Измученный бессонницей, накануне вечером я отправился в гостиницу в надежде хоть немного поспать и всю ночь проворочался с боку на бок. Утро застало меня в ванной комнате. Всю кровь, конечно, смыли, отдраили стены, на пол постелили новые коврики, но все равно на ванну я старался не смотреть. А вот присесть на самый краешек почему-то хотелось. Я представил себе, как Сохраб пускает горячую воду, раздевается, развинчивает бритвенный станок, снимает металлические накладки, достает лезвие, зажимает между двумя пальцами, погружается в воду, лежит немного с закрытыми глазами… О чем он думал, когда резал себе руку? В холле меня настиг господин Фаяз. – Выражаю вам свое глубокое сожаление, но вынужден просить вас покинуть гостиницу. Ваше присутствие здесь отпугивает постояльцев и плохо сказывается на бизнесе, очень плохо. Пришлось освободить номер. За три дня, которые я провел в госпитале, денег с меня не взяли. Ожидая на улице такси, я вспомнил слова, которые господин Фаяз сказал мне, когда мы нашли у мечети Сохраба. Дело в том, что вы, афганцы… такие беспечные. Я тогда посмеялся над ним, а зря. Ну как я мог заснуть, если перед этим принес Сохрабу весть, которой тот боялся больше всего на свете? Таксиста я попросил сперва отвезти меня в персидский книжный магазин. А уже потом в госпиталь. В новой палате Сохраба кремовые стены, украшенные обшарпанной серой лепниной, кафельный пол когда-то был белым. В палате находился еще один пациент – подросток из Пенджаба со сломанной ногой, медсестра сказала мне, что он упал с крыши движущегося автобуса. От загипсованной конечности к блокам тянулись веревочки с грузиками на конце. Кровать моего племянника была у самого окна, утреннее солнце освещало ее. Рядом стоял охранник в форме, рот полон вареных арбузных семечек, – как несостоявшийся самоубийца, Сохраб находился под круглосуточным наблюдением. Так полагается, сказал мне доктор Наваз. Увидев меня, охранник отдал честь и покинул помещение. Сохраб в больничной пижаме с короткими рукавами лежал лицом к окну. Я думал, он спит, но, когда я пододвинул стул к кровати, глаза мальчика распахнулись, он посмотрел на меня и отвернулся. Несмотря на все переливания крови, Сохраб был смертельно бледен, на сгибе правой руки виднелся длинный лиловый шрам – напоминание о больничных процедурах. – Как ты себя чувствуешь? – спросил я. Он не ответил, глядя на детскую площадку за окном. У качелей в тени гибискуса зеленые виноградные плети обвивали деревянную решетку. Несколько детей копошились в песочнице. По безоблачному голубому небу тихо двигался крошечный самолетик, оставляя за собой белый след. – Доктор Наваз говорит, тебя через несколько дней выпишут. Здорово, правда? Тишина. Пенджабец на соседней койке пошевелился во сне и что-то пробормотал. – Мне нравится твоя палата. – Я старался не смотреть на перевязанные запястья. Неловкое молчание. Через несколько минут у меня на лбу и верхней губе выступил пот. Я указал на нетронутую чашку с гороховым пюре, на платмассовую ложку: – Ты должен есть, тебе ведь надо набираться сил. Может, тебя покормить? Он с каменным лицом посмотрел мне в глаза и снова отвернулся. Взгляд у него был безжизненный, как тогда, в ванной. Я достал из пакета у ног подержанную книгу («Шахнаме», купленная мною в персидской книжной лавке) и показал обложку Сохрабу: – Эту книгу мы с твоим папой читали в детстве, сидя под гранатовым деревом на холме у нашего дома… Сохраб глядел в окно. Я постарался улыбнуться. – Больше всего твой отец любил легенду о Рустеме и Сохрабе, в честь которого тебя и назвали. Да ты и сам это знаешь. Какой же я идиот! – В письме он написал, что и тебе очень нравится эта история. Почитать? Сохраб зажмурился и прикрыл глаза рукой. Той самой, с лиловым шрамом. Я открыл заранее заложенную страницу. – Начнем. Интересно, что подумал Хасан, когда впервые сам прочел «Шахнаме» и обнаружил, какой отсебятиной я его пичкал? – «Внимай же повести о битве между Рустемом и Сохрабом, сколь бы печальной она ни была. Однажды Ростем, пробудившись чуть свет, наполнил стрелами колчан, оседлал своего могучего скакуна Рехша и помчался к Турану. По дороге булавой разил он онагра, зажарил его на вертеле из ствола дерева, съел целую тушу и, запив водой из родника, заснул богатырским сном. Проснувшись, он окликнул коня, но того и след простыл. Пришлось в доспехах, с оружием брести пешком…» Я прочел почти целиком первую главу (до того места, где юный воин Сохраб является к своей матери Техмине, царевне Семенгана, и требует сказать, кто его отец) и захлопнул книгу. – Хочешь послушать еще? Настала очередь сражений, помнишь? Сохраб ведет свое войско в Иран к Белой Крепости. Он мотнул головой. – Ладно. – Меня ободрило, что он хоть как-то отреагировал. – Может быть, продолжим завтра. Как ты себя чувствуешь? Рот у Сохраба приоткрылся, и оттуда донесся хрип. Доктор Наваз предупреждал меня, что такое возможно, ведь трубка касалась голосовых связок. Мальчик облизал губы и шепотом выговорил: – Устал… – Врач говорит, так и полагается… Он опять помотал головой. – Что, Сохраб? Сморщившись, он прошелестел: – Устал от всего… Солнечный луч разделял нас, и с той стороны вырисовывалось пепельно-серое лицо Хасана – не того мальчика, с кем я резался в шарики, пока муэдзин не выкликал свой вечерний азан и Али не звал нас домой, и не Хасана, с которым мы играли на холме в догонялки на закате дня, а изгнанного слуги, тащившего на спине к машине Бабы свои пожитки под теплым проливным дождем, – таким я его видел последний раз в жизни. – Устал от всего, – печально повторил мальчик. – Чего тебе хочется? Скажи, я все сделаю. – Мне хочется… – Он прервался и прижал к горлу руку (опять его перевязанное запястье у меня перед глазами). – Мне хочется, чтобы прежняя жизнь вернулась. – Сохраб… – Мне хочется, чтобы папа и мама были рядом. И Саса тоже. Мне хочется поиграть в саду с Рахим-хан-сагибом. Мне хочется опять жить в нашем доме. – Он провел рукой по глазам. – Хочу, чтобы все старое вернулось. Что мне сказать, когда я глаз не смею поднять? Сколько можно разглядывать собственные руки? Это ведь и моя жизнь тоже. Я играл на том же дворе и жил за теми же воротами. Но трава высохла, и чужой джип стоит у нашего дома, пачкая маслом асфальт. Со старой жизнью покончено, Сохраб, и населявшие ее люди либо умерли, либо умирают. Остались только мы с тобой. Я и ты, и больше никого. – Это невозможно, – наконец сказал я. – Лучше бы ты не… – Не говори так, прошу тебя. – Лучше бы ты оставил меня лежать в воде. – Не смей так говорить, Сохраб. – Я коснулся его плеча, но мальчик сбросил мою руку. – Для меня невыносимо слышать это. А ведь недавно Сохраб перестал меня отпихивать. Пока я не нарушил своего обещания. – Сохраб, мне не вернуть прежнюю жизнь, как бы мне этого ни хотелось. Зато я могу взять тебя с собой. Ты был в ванной, когда я хотел сказать тебе об этом. Тебе дадут визу в Америку, и ты будешь жить с нами. Это правда. Я обещаю. Он шмыгнул носом и зажмурился. Зря я сказал «обещаю». – Знаешь, за свою жизнь я сделал много дурного, в чем потом раскаивался. Самое плохое: я взял назад обещание, которое дал тебе. Но больше такого не повторится. Прости меня, пожалуйста. И верь мне. – Я понизил голос: – Так ты поедешь вместе со мной? В тот зимний день, сидя под вишней, ты спросил у Хасана, будет ли он есть грязь, если ты велишь. Устроил другу проверочку, нечего сказать. А теперь сам оказался в роли муравья под лупой. Старайся теперь, доказывай, что чего-то стоишь. Ты заслужил. Сохраб повернулся на другой бок, спиной ко мне, и долго не произносил ни слова. Я уж подумал, он задремал, когда услышал: – Я так устал… Порвалось что-то между мной и мальчиком. До моей встречи садвокатом Омаром Фейсалом робкая искорка надежды все-таки светилась в глазах Сохраба. Теперь взгляд его потускнел, и неизвестно, вспыхнут ли его глаза опять. Улыбнется он когда-нибудь? Поверит мне? Я сидел у его кровати, пока он не заснул, потом отправился на поиски другой гостиницы. Я и ведать не ведал тогда, что целый год пройдет, прежде чем Сохраб заговорит вновь. Мое предложение Сохраб так и не принял. И не отверг. Он понимал: однажды повязки снимут, больничную одежду заберут. Что тогда делать маленькому хазарейцу-беспризорнику, куда податься? Сил не осталось, в душе пустота и безразличие, веры никому нет, как нет и возврата к прежней жизни. Зато есть дядюшка с его Америкой. Что ждет его там? Но рассуждать о будущем для меня – непозволительная роскошь. Не до того, от демонов бы отбиться. В общем, не прошло и недели, как по раскаленному летному полю мы подошли к самолету, и воздушный лайнер унес сына Хасана в Америку. Позади были ужасы, впереди туман. Однажды, году этак в 1984-м, в видеомагазине во Фримонте ко мне подошел парень со стаканом кока-колы в руке, показал на кассету с «Великолепной семеркой» и спросил, смотрел ли я этот фильм. – Тринадцать раз, – любезно ответил я. – Чарльз Бронсон умирает, Джеймс Кобурн и Роберт Вон тоже. Парень взглянул на меня так, будто я плюнул ему в стакан. – Ну спасибо тебе, приятель. Кассету он, само собой, не купил. Так Америка преподала мне урок: у нас не принято раскрывать, чем кончается фильм. Совершившему этот смертный грех уже не отмыться, всеобщее презрение покрывает его. В Афганистане все было наоборот: люди старались заранее разузнать побольше насчет конца. Стоило нам с Хасаном вернуться из кинотеатра «Зейнаб» с какого-нибудь индийского фильма, как на нас все накидывались – Али, Рахим-хан, Баба, толпа отцовских приятелей и дальних родственников, вечно слонявшихся по двору и по дому. Только и слышно было: «А она находит свое счастье? А его мечты исполняются или все идет прахом? А конец счастливый?» А какой конец у истории про меня и Хасана? Счастливый или нет? Кто знает! Все– таки жизнь – не индийский фильм. Зендаги мигозара, жизнь продолжается, любят повторять афганцы. И нет ей дела до героев и героинь, завязок и кульминаций, прелюдий и финалов, жизнь просто неторопливо движется вперед, словно пропыленный караван кучи. И хотя в прошлое воскресенье случилось маленькое чудо, это дела не меняет. Жарким августовским днем 2001-го (месяцев семь тому назад) мы прибыли домой. Сорая встречала нас в аэропорту. Я очень давно ее не видел. Только когда она обхватила меня за шею и меня овеял яблочный запах ее волос, я до конца понял, как соскучился. – Ты как утреннее солнышко после темной ночи, – шепнул я. – Что? – Ничего. – Я коснулся губами ее уха. – Это я про себя. Она присела перед Сохрабом на корточки и взяла мальчика за руку. – Салям, Сохраб-джан. Я твоя Хала Сорая. Мы все тебя заждались. Сердце у меня сжалось. В улыбке жены, в ее заплаканных глазах я увидел воплощенный образ материнства. Как жаль, что у нас нет своих детей! Глядя в сторону, Сохраб переступил с ноги на ногу. Из кабинета на втором этаже Сорая устроила спальню для Сохраба. На постельном белье разноцветные змеи парили в синем небе, у шкафа к стене была приклеена полоска бумаги с дюймами и футами – измерять рост мальчика, на видном месте стояла корзинка с книжками, игрушками и акварельными красками. Сохраб безучастно сидел на кровати в своей белой футболке и новых джинсах, купленных перед отлетом в Исламабаде, – все это болталось на нем как на вешалке. Лицо у него по-прежнему было смертельно бледное, под глазами – темные круги. Глядел он на нас так же равнодушно, как в госпитале за обедом – на тарелки с рисом. Сорая спросила, как ему понравилась комната. Я обратил внимание, что она старается не смотреть ему на запястья с розовыми шрамами и в то же время глаз не может от них отвести. Сохраб наклонил голову и, не говоря ни слова, засунул руки под себя. Посидел немного и лег. Когда минут через пять мы заглянули в комнату, он уже спал. Мы тоже легли. Сорая заснула у меня на груди. А у меня, как водится, была бессонница. И с демонами я был один на один. Где– то в середине ночи я встал и отправился к Сохрабу. Мальчик спал. Предмет, торчащий из-под подушки, оказался моментальной фотографией, на которой Рахим-хан запечатлел его вместе с отцом. Со снимка мне щербато улыбался брат. «Отец разрывался между тобой и Хасаном. Он любил вас обоих, но свое чувство к Хасану вынужден был скрывать», – писал Рахим-хан в своем письме. Да, я был законный сын, наследник всего, что отец нажил, в том числе и неискупленных грехов. А мой сводный брат не имел никаких прав на отцовское богатство, зато унаследовал его чистоту и благородство. В глубине души Баба, наверное, втайне считал его своим настоящим сыном. Я осторожно засунул фото обратно под подушку и внезапно понял, что во мне уже нет ни зависти, ни ревности, ни желчи. Поразительно, при каких обыденных обстоятельствах на человека нисходит прощение. Ни торжественного настроения, ни молитвенного экстаза. Просто клубок боли, копившейся столько лет, вдруг сам собой истаял и исчез в ночи. Следующим вечером к нам на обед пришли генерал и Хала Джамиля. Прическа у тещи сделалась короче, а волосы – темнее. С собой она принесла гостинец – миндальный пирог. При виде мальчика Хала Джамиля воскликнула: – Машалла! Какой же ты красивый! Сорая говорила, что ты очень хорошенький, но одно дело – услышать, а другое увидеть! И она вручила ему синий свитер с высокой горловиной. – Это я для тебя связала. На следующую зиму будет в самый раз. Сохраб принял подарок. Генерал, опираясь обеими руками на трость, глядел на Сохраба словно на какую-то диковинную безделушку. – Здравствуй, молодой человек. – Вот и все, что он сказал. Теща забросала меня вопросами насчет моих травм – в свое время всем было сообщено, что на меня напали грабители. Нет, необратимых повреждений у меня нет. Да, через пару недель проволочный каркас снимут и я смогу есть, как все люди. Да, конечно, я буду прикладывать ревень с сахаром, чтобы шрамы быстрее зажили. И т. д. и т. п. Мы с генералом попивали вино в гостиной, а жена с Халой Джамилей накрывали на стол. Слушая мой рассказ о талибах и Кабуле, тесть кивал в нужных местах, при упоминании о человеке, продававшем свой протез, поцокал языком. Про казнь на стадионе «Гази» и Асефа я упоминать не стал. Рахим-хана генерал знал по Кабулу и скорбно покачал головой, услышав про его болезнь. Но, судя по взглядам, какие тесть бросал на Сохраба, дремлющего на диване, мы топтались вокруг да около основной темы. Расправившись с обедом, генерал решительно отложил вилку и взял быка за рога. – Амир-джан, так ты расскажешь нам, откуда взялся этот мальчик? – Икбал-джан! Что за вопросы ты задаешь? – возмутилась Хала Джамиля. – Пока ты занята своим вязанием, моя дорогая, мне приходится заботиться о том, что говорят в обществе о нашей семье. Люди будут спрашивать. Им захочется узнать, почему какой-то хазарейский мальчик живет под одной крышей с моей дочерью. Что мне им ответить? Сорая уронила ложку. – Можешь им сказать… Я взял жену за руку: – Спокойно, Сорая. Все в порядке. Генерал-сагиб совершенно прав. Люди будут спрашивать. – Но, Амир… – Не стоит волноваться. – Я повернулся к тестю: – Дело в том, генерал-сагиб, что мой отец спал с женой своего слуги и прижил с ней ребенка по имени Хасан. Его недавно убили. Мальчик на диване – сын Хасана. Он мой племянник. Вот так и отвечайте, если вас спросят. Все выпучили на меня глаза. – И вот еще что, генерал-сагиб. Никогда больше не называйте его «хазарейским мальчиком» в моем присутствии. Моего племянника зовут Сохраб. За столом воцарилось глубокое молчание. Назвать Сохраба «спокойным» не поворачивался язык. Ведь это слово подразумевает некую умиротворенность, плавность, безмятежность. Спокойствие – это когда жизнь течет неторопливо, чуть слышно, но уверенно. А если жизнь застыла и не движется, то какая она? Оцепенелая? Безмолвная? И есть ли она вообще? Вот таким и был Сохраб. Молчание облегало его словно кокон. Мир не стоил того, чтобы о нем говорить. Мальчик не жил, а существовал, тихо и незаметно. Порой мне казалось, что люди в магазине, на улице, в парке не видят Сохраба, смотрят сквозь него, будто никакого мальчика и нет. Сижу, читаю, подниму глаза от книги – а Сохраб сидит напротив меня, словно возникнув из ничего. Он не ходил, а скользил словно тень, даже движения воздуха не чувствовалось. А большую часть времени он спал. Сорая очень расстраивалась из-за маленького молчуна. Мы еще приехать не успели, а жена уже напридумывала для него и занятия по плаванию, и футбол, и кегли. И что ее ждало? Ни разу не раскрытые книжки в детской, линейка для измерения роста без единой отметки, нетронутые составные картинки-пазлы? О своих собственных несбывшихся мечтах я уж и не говорю. А вот в мире было неспокойно. Во вторник утром, 11 сентября, рухнули башни-близнецы и настали большие перемены. Всюду замелькали американские флаги: на антеннах такси, на одежде прохожих, даже на замызганных кепках попрошаек. Как-то прохожу мимо Эдит, уличной музыкантши, каждый день играющей на аккордеоне на углу Саттер-стрит и Стоктон-стрит, а у той на футляре инструмента – американский флаг. Вскоре США подвергли Афганистан бомбардировке, на политическую сцену опять вышел Северный альянс, талибы, словно крысы, попрятались по пещерам. Зазвучали названия городов, знакомые мне с детства: Кандагар, Герат, Мазари-Шариф. Когда я был совсем маленький, Баба возил меня с Хасаном в Кундуз, мы втроем сидели в тени акации и по очереди пили арбузный сок из глиняного горшка – вот и все, что сохранила память. Теперь с уст Дена Разера, Тома Брокау[1] и многочисленных посетителей кофеен не сходила битва за Кундуз, последний оплот талибов на севере. В декабре представители пуштунов, таджиков, узбеков и хазарейцев собрались в Бонне, и под недремлющим оком ООН начался политический процесс, призванный положить конец кровопролитию, длящемуся уже более двадцати лет. Каракулевая шапка и зеленый чапан Хамида Карзая приобрели популярность. Все это прошло мимо Сохраба. Мы с Сораей занялись кое-какими проектами, связанными с Афганистаном, причиной тому был не только гражданский долг, но и тишина, воцарившаяся на втором этаже нашего дома, безмолвие, засасывающее, словно черная дыра. Меня никогда не привлекала общественная деятельность, но когда позвонил Кабир, бывший посол в Софии, и попросил оказать посильную помощь в больничном проекте, я согласился. Небольшой госпиталь стоял когда-то у самой афгано-пакистанской границы, там оперировали беженцев, подорвавшихся на минах. Но деньги кончились, и госпиталь закрыли. Мы с Сораей вызвались руководить проектом. Теперь большую часть времени я проводил в своем кабинете за электронной почтой: вербовал по всему миру участников, хлопотал о субсидиях, организовывал мероприятия по сбору средств. И убеждал себя, что, привезя сюда Сохраба, поступил правильно. Новый год мы с Сораей встретили у телевизора. Выступал Дик Кларк[2], густо сыпалось конфетти, люди целовались, поздравляли друг друга, радостно восклицали. А у нас дома с приходом нового года ничего не изменилось. Все окутывала тишина. Четыре дня тому назад (сейчас март 2002 года), в холодный дождливый день, произошло маленькое чудо. Мы с Сораей, Халой Джамилей и Сохрабом отправились в парк Лейк-Элизабет во Фримонте на собрание афганцев. Генерал недели две как отправился на родину – ему предложили в Афганистане министерскую должность. С серым костюмом и карманными часами было покончено. Хала Джамиля намеревалась последовать вслед за супругом, как только он худо-бедно обустроится. Она ужасно скучала по мужу, беспокоилась о его здоровье – и мы настояли, чтобы она пока переехала к нам. В прошлый вторник – первый день весны – был афганский Новый год, Солинау. Афганцы с берегов всего залива Сан-Франциско участвовали в праздничных собраниях и мероприятиях. У меня, Сораи и Кабира был и еще повод для радости: наша маленькая больница в Равалпинди неделю назад открылась – пока, правда, только педиатрическое отделение, без хирургии. Однако начало было положено. Все последние дни светило солнце, но в воскресенье с самого утра зарядил дождь. Афганское счастье, горько усмехнулся я, встал с кровати и, пока Сорая спала, совершил утренний намаз. В словах молитвы я давно уже не путался. На место мы прибыли около полудня. Кучка людей пряталась под наскоро сооруженным навесом. Кто-то уже жарил болами, дымились чашки с чаем, исходило паром блюдо ауша из цветной капусты. Из аудиоплеера разносился хриплый голос Ахмада Захира. Наверное, наша четверка выглядела забавно, когда мы шагали по мокрой траве: впереди я с Сораей, за нами Хала Джамиля, Сохраб в необъятном желтом дождевике – замыкающий. – Чему улыбаешься? – спросила Сорая, закрываясь от дождя газетой. – Афганцы и Пагман неразделимы. Даже если настоящие сады Пагмана далеко. Вот и навес. Жена и теща сразу направились к полной женщине, жарящей болани со шпинатом. Сохраб вошел было под пластиковую крышу, но сразу выскочил обратно под дождь, руки в карманах дождевика, мокрые волосы – прямые и каштановые, как у Хасана – облепили голову, встал у грязной лужи и смотрит в нее. Его никто не замечал. Со временем расспросы насчет нашего приемного сына – какой странный! – поутихли, чему мы были несказанно рады, ибо порой соотечественники бывают на редкость бестактны. Чего стоит одно только преувеличенное сочувствие, которым нас долго душили, все эти возгласы вроде «О ганг бичара» («Бедный немой малыш»). Новость, на наше счастье, давно потускнела, и сейчас Сохраб для всех слился с пейзажем. Я пожал руку Кабиру, невысокому седому человеку. Он представил меня целой дюжине новых знакомых, среди которых были отставной учитель, инженер, бывший архитектор, хирург – ныне хозяин ларька с хот-догами в Хейворде. Все они в Кабуле были знакомы с Бабой, все его уважали, у всех он сыграл в жизни определенную роль. По их словам, мне очень повезло. Ну как же, у меня ведь был такой замечательный отец. Мы поговорили про тяжелую и, наверное, неблагодарную работу, ждущую Хамида Карзая в связи с проведением Лоя жирга[3] и с грядущим возвращением короля после двадцати восьми лет изгнания. Мне вспомнилась ночь дворцового переворота 1973 года, когда под звуки стрельбы небо полыхало серебром, – Али тогда обнял меня и Хасана и сказал: не бойтесь, идет охота на уток. Кто– то рассказал анекдот про Муллу Насреддина, все засмеялись. – Твой отец любил хорошую шутку, – сказал Кабир. – А ведь правда. Я с улыбкой вспомнил, что первое время даже американские мухи пришлись Бабе не по душе. Сидя на кухне с мухобойкой, он с отвращением смотрел на зловредных насекомых, суетливо ползающих по стене и с поспешным жужжанием перелетающих с места на место, а потом прорычал: – В этой стране даже мухи куда-то торопятся! Часам к трем дождь перестал, но небо по-прежнему хмурилось. Подул холодный ветер. Народу прибавилось. Афганцы поздравляли друг друга, обнимались, целовались, делились угощением. В мангалах разожгли угли, далеко разнесся запах куриного кебаба и чеснока. Поставили кассету с каким-то новым, неизвестным мне певцом. Весело кричали дети, один Сохраб неподвижно стоял возле урны в своем желтом дождевике и смотрел вдаль. Немного погодя, когда бывший хирург подробно рассказывал мне, как они с Бабой вместе учились в восьмом классе, Сорая дернула меня за рукав: – Погляди-ка, Амир! Штук шесть воздушных змеев парило в воздухе – желтые, красные и зеленые пятна на сером фоне. Продавец змеев расположился неподалеку от нас. – А ты не хочешь поучаствовать? – спросила жена. Я подумал. Передал ей чашку с чаем. Подошел к продавцу и указал на желтого змея, обтянутого тканью. – Солинау мубарак, – пожелал мне торговец, принял двадцатку и вручил деревянную шпулю с намотанной лесой. – Вас тоже с Новым годом, – ответил я, проверяя на прочность покрытый «жидким стеклом» шпагат. Метод проверен еще мной и Хасаном: зажать лесу между большим и указательным пальцем и как следует дернуть. Из пореза сразу же показалась кровь. Продавец ухмыльнулся. Я улыбнулся ему в ответ. Сохраб так и стоял около урны, только теперь глядел в небо. Со змеем в руках я подошел к нему. – Нравится материал? – спросил я. Сохраб посмотрел на меня, на змея, потом опять на небо. Волосы у него были совсем мокрые, даже струйки по щекам стекали. – Я где-то читал, что в Малайзии при помощи воздушных змеев ловят рыбу, – сказал я. – Ты об этом наверняка не знал. К змею привязывают леску с крючком, и он летит себе над мелководьем. Тень на воду не падает, и рыба не пугается. А в Древнем Китае генералы посылали войскам приказы на змеях. Это правда. Я тебя не обманываю. Я показал мальчику окровавленный палец: – Тар – в отличном состоянии. Краем глаза я видел, что Сорая наблюдает за нами из-под навеса, руки стиснуты на груди. В отличие от меня, она постепенно оставила попытки заинтересовать чем-то мальчика. Вопросы без ответа, пустые взгляды, молчание – все это было ей слишком больно, и она решила подождать лучших времен. Вдруг что-то сдвинется. Я послюнил палец и выставил руку вверх. – Твой отец просто топнул бы ногой и посмотрел, куда полетит пыль. Он много таких штучек знал. – Я опустил руку. – Ветер вроде западный. Сохраб в молчании смахнул капельку воды с мочки уха и переступил с ноги на ногу. Сорая как-то спросила у меня, какой у него голос. Я сказал, что и сам уже забыл. – Я тебе не говорил, что твой отец лучше всех бегал за змеями в Вазир-Акбар-Хане? А может, и во всем Кабуле, – продолжил я, тщательно привязывая лесу к петельке посередке крестовины. – Все соседские мальчишки ужасно ему завидовали. Он даже в небо не смотрел, когда бежал. Говорили, он следует за тенью змея. Но я-то его знал лучше. Он не гнался за тенью. Он просто… знал, где змей упадет. Сразу пять змеев взмыли в небо. Люди с чашками в руках задрали головы. – Поможешь мне запустить его? – спросил я. Сохраб глянул на змея и опять уставился в небо. – Ладно, один справлюсь. Я ухватил шпулю левой рукой и отмотал фута три шпагата. Желтый змей, лежащий на траве, вздрогнул. – Тебе предоставляется последняя возможность. Но Сохраб не сводил глаз с двух змеев, парящих высоко над деревьями. – Ну что же. За дело. И я сорвался с места и зашлепал по лужам, зажав в кулаке конец лесы и стараясь держать змея высоко над головой. Как давно я не запускал змеев! Вот уж, наверное, посмешище-то. Шпуля в левой руке потихоньку разматывалась, леса резала в кровь правую руку. Ветер подхватил змея, и я ускорил бег. Еще порез, и еще. Шпуля быстро завертелась. Все, дело сделано. Можно остановиться, перевести дух. И посмотреть на небо. Мой змей маятником качался в вышине из стороны в сторону, слышался тихий шелест, будто бумажная птица машет крыльями. Кабульские зимы так и ожили у меня в памяти. Мне опять было двенадцать лет, и все старые навыки ко мне вернулись. Рядом кто-то стоял. Я скосил глаза. Это был Сохраб, руки в карманах дождевика. Бежал вслед за мной, вот ведь как. – Хочешь подержать? – спросил я. Сохраб не ответил. Но руки у мальчика сами собой выскочили из карманов. Помедлив, он ухватился за протянутую ему лесу. Я быстро выбрал слабину. Сердце у меня колотилось. Мы стояли с ним бок о бок, высоко задрав головы. Дети, визжа, играли в догонялки, по парку разносилась музыка из какого-то старого индийского фильма, мужчины постарше молились, преклонив колени на пластиковые коврики, пахло мокрой травой, дымом и жареным мясом… Если бы я мог, я бы остановил время. Зеленый змей подлетел поближе к нашему. Его направлял мальчишка с прической ежиком и в майке с надписью печатными буквами «ROCK RULES». Мальчишка поймал мой взгляд, улыбнулся и помахал мне рукой. Я помахал ему в ответ. Сохраб передал мне лесу. – Так, – сказал я. – Давай-ка преподнесем ему урок. А? Отсутствующее выражение исчезло с лица Сохраба, глаза его больше не казались стеклянными. Они ожили. В них появился азарт. Щеки раскраснелись. Он ведь еще ребенок, как я мог забыть об этом! Зеленый змей потихоньку подбирался к нашему. – Не будем торопиться, – прошептал я. – Ну, давай… иди ко мне… Зеленый занял позицию чуть выше нашего, не подозревая о ловушке, которую я ему приготовил. – Смотри, Сохраб. Это один из любимых приемов твоего отца. Старый приемчик под названием «подпрыгни и нырни». Сохраб учащенно сопел, изо всех сил вцепившись в вертящуюся шпулю. Стоило мне мигнуть, как шпулю уже держали маленькие мозолистые руки с треснувшими ногтями. Где же Сохраб? Откуда взялся мальчик с заячьей губой? И почему все засыпал слепящий снег, пахнущий курмой из репы, орехами и опилками? Как тихо стало. Только откуда-то издалека доносится голос хромого старого слуги, зовущий нас домой. Зеленый змей теперь прямо над нами. – Сейчас ударит, – шепнул я Сохрабу. – Момент настал. Зеленый помедлил немного. Ринулся вниз. – Готов! – воскликнул я. Я проделал все блестяще. И это после стольких-то лет! Рывок в сторону – и мой змей увернулся. Слегка отпустить лесу, резко дернуть. Еще раз. Еще. Теперь мы выше. Описываем полукруг. Все, братишка, сопротивление бесполезно. Леса-то твоя с треском перерезана. Прием Хасана сработал. Зеленый, кувыркаясь и трепыхаясь, снижается. Люди у нас за спиной свистят и хлопают. Я вне себя от радости. Сияющий Баба аплодирует мне с крыши. Смотрю на Сохраба. Он кривит рот. Он улыбается! Не может быть! Ватага мальчишек уже кинулась вдогонку за змеем. Моргаю, и улыбка исчезает с лица мальчика. Но она была! Я сам видел! – Хочешь, я принесу тебе этого змея? Кадык у Сохраба дергается. Волосы развеваются по ветру. По-моему, он кивает. Слышу собственный голос: – Для тебя хоть тысячу раз подряд! Бросаюсь вслед за змеем. Всего-навсего улыбка. Она ничего не решает, ничего не исправляет. Такая мелочь. Вздрогнувший листок на ветке, с которой вспорхнула испуганная птица. Но для меня это знак. Для меня это первая растаявшая снежинка – предвестник весны. Бегу. Взрослый мужик в толпе визжащих детей. Смешно, наверное. Но это неважно. Ветер холодит мне лицо. На губах у меня улыбка шириной с Панджшерское ущелье. Я бегу.   [1] Ден Разер и Том Брокау – знаменитые американские тележурналисты, в описываемое время ведущие программы новостей на каналах Си-би-эс и Эн-би-си. [2] Дик Кларк – известнейший американский актер, сценарист, кинорежиссер и продюсер. [3] Лоя жирга – традиционный парламент племенных, религиозных и этнических лидеров Афганистана.

Оглавление